Паломники помолились в монастыре, приложились к образам, поставили свечи и в состоянии блаженства духом тронулись в обратную дорогу. Где-то на повороте автобус занесло, он перевернулся и пропахал обочину, улегшись в канаве на крышу. Погибла большая часть пассажиров…
Парень пошел в армию, его избили, покалечили сослуживцы, он хотел бы умереть…
Молодая женщина взяла свою дочку в загородный клуб, показать ей лошадок. Девочка, лишь мама отвернулась, протянула ручонку к сидевшей на цепи овчарке. Зверь впился ей в лицо, стал грызть тело ребенка, вертя его, как куклу. В больнице все еще длится операция…
За что, Господи?
Почему такое возможно?
Старуха спрашивала во сне, и по морщинистому лицу ее лились слезы.
– Как же тебе не стыдно, – увещевали ее архангелы, – беспокоить Бога нашего такими зловредными вопросами? Совесть у тебя есть?
– Есть, милые, есть… Совестно мне перед всеми, что не уберегли мы их… я тоже…
– А мало стыда твоего и совести! Словоблудие одно! – укоряют архангелы. – Нет бы – дорогу отремонтировать, чтобы автобусы не кувыркались. Нет бы – забор возле овчарки укрепить. Нет бы – в армии порядок навести! Кто за тебя должен отдуваться? Господь Бог? Мы с ангелами, бесплотные? Эх, человек, человек, неужели ты еще не понял?
Поникла старуха Печальникова головой. Все она поняла. Да проснулась – забыла. Надо в храм идти. Или и совсем не надо… Вот про паломников, ну никак она не уразумеет. Чем-то прогневали, не в тот час пришли.
Давным-давно, в незапамятные годы, раз и навсегда был решен спор человека с Богом о бессмертии. Бог был бессмертен, а человек – смертен. Казалось ему это несправедливо и жестоко. И затеял он побороться со Всевышним за свои права. – Хорошо, – сказал Создатель. – Будь по-твоему. Живи вечно. Если понравится, всему человеческому роду дарую бессмертие, сколько б его ни наплодилось. Разбирайтесь потом сами.
Обрадовался человек. Лет до сорока он веселился, прыгал, как новенький, ни в чем себе не отказывал. Детей у него появилось на свет огромное множество. Жены помирали, а он все жил. Новая, молодая жена намного приятнее старой, думал он и поеживался от удовольствия.
Только перевалило ему за пятьдесят, как стал он замечать, что молодая жена порой нос от него воротит. И неохотно предается любовным утехам. Да и у него аппетит на эти утехи стал иссякать. Покушать он всегда любил, но стал непроворен бегать за мамонтами и дикобразами. Да и зубы у него притупились, а половина их выпала. Только кашу гороховую и стал признавать, а молочное ему не шло. Стали болеть вдруг и суставы, и внутренности.
– Какой же я дурак! Надо было просить не бессмертия, а вечного здоровья и молодости! – бил себя старик кулаком по лысой голове.
Кинулся он к Богу с молитвами, но тот только рассмеялся.
– Вижу, – говорит, – что поумнел ты с годами. Но мудрости еще не достиг. Лет через сто приходи, потолкуем.
Жил старик теперь не в избе, а в пещере: невестки невзлюбили, стали со свету сживать. Каждый день кого-то с плачем несли на кладбище, а старик не показывался там, ибо видел, что все удивляются его долгой жизни. Стали считать его колдуном, безбожником, пакости ему разные делать, к пещере дохлятину подкидывать. А чем он виноват-то был?
На досуге старик размышлял теперь, что будет, если все его враги в селении тоже бессмертны станут. И наплодятся их дети и внуки. И тесно станет на земле, не пройти никуда спокойно… Нет, не о таком бессмертии он мечтал.
Настал срок идти ко Всевышнему с последней просьбой.
– Господи, прекрати мое существование. Глупо было мое желание жить вечно.
Вздохнул Создатель.
– Быть по-твоему, человек. Ибо мудр стал. Но что же ты оставил после себя, чтобы тебя вечно помнили?
Заплакал старик. Ничего он не оставил. Дети его глупы и злы. Все было напрасно…
Милостив был Господь.
– Пусть помнят тебя за то, что ты замысел мой о роде человеческом принял. Иди с миром, сегодня же упокоишься.
И плакал человек, и благодарил Бога.
И нету нам теперь бессмертия, и ни к чему оно. Утешительно ведь знать, что все помрут – и бедные, и богатые, и добрые, и злые. Справедливо это.
Приснится же такое!
Явились будто два старика на суд Божий. Старики – ровесники, да и померли в один день. Потому у ворот райских в один час оказались.
Пока ждут в очереди приема у высших сил, разговорились.
Общего в судьбе оказалось много, кроме одного. Иван Петрович был женат один раз, а Петр Иваныч – трижды.
– Как такое может быть, чтобы трижды женился, и все по любви? – недоверчиво вопрошает Иван Петрович и даже отодвигается на лавке подальше от Петра Иваныча. – Овдовел, что ли?
– Нет, не овдовел, разошлись. Жены живы и сейчас, мы остались друзьями, – доверительно сообщает Петр Иваныч и опять придвигается поближе.
– Как такое может быть – друзьями? Им что, наплевать на твою измену? Значит, любви не было! – вспыхивает Иван Петрович и отодвигается.
– Ну, покричали, поплакали, а потом поняли, что влюбился я. А с любовью не поспоришь, отпустили, – задумчиво вздыхает Петр Иваныч и улыбается грустно своим мыслям.
– Не любовь это. Так только кобели любят, – резко подводит итог Иван Петрович, не боясь и получить за свои слова. Да никто его за грудки не хватает.
– Неправ, ой, неправ, – улыбается Петр Иваныч. – Счастья ты мужского не видел. А оно – в разнообразии! Все бабы разные, одна другой краше. Как тебе не скучно с одной весь век куковать.
Только хотел заспорить Иван Петрович, а их наверх вызывают – очередь подошла.
Выслушали архангелы стариков и передают, что Господь повелел:
– Того, кто три раза женился и тридцать раз еще мог жениться, да не стал – в рай. А того, кто единожды был женат, реанимировать – пусть еще со своей старухой повидается.
– За что, Господи? – взмолился Иван Петрович. – То есть почему этому-то в рай? Разве он не грешен?
– Грешен-то грешен, а сколько народу осчастливил. А ты вот – одну свою старуху. Маловато будет.
Тут я и проснулась, не досмотрела, как Петрович к бабе своей вернулся.
Нейдут из ума оба старика. Влюбилась-то я в Иваныча. А век прожить хотела бы с Петровичем.
Тут и сказке конец, а кто слушал – молодец. Про любовь ведь всего не перескажешь, приходите еще.
Жил-был Дед. Тело у него было старое, а душа – молодая. Была у него Баба, телом еще молодая, а душой ужасно старая. Всегда все знала. Не успеет он подумать, а она уже оговорит. Насквозь она его видела и наизусть все повадки знала. И знала, что нету у него к ней настоящей любви. Не за щи и пельмени, а – настоящей. За ее несравненную красоту и стать, на восьмом десятке. Таких баб в деревне больше не было. Все моложе, да одна худая, две толстухи.
И вдруг Дед слег. Не встает, и не пытается. Глаз прищурит из-под одеяла, обведет взглядом избу, вздохнет, и опять укроется по брови. Баба его и лаской, и попреком, и криком, и смехом пронимать – не внемлет. Не встает.
Села она к его изголовью, в руке ковш со святой водицей держит.
– Ну что, допрыгался? – спрашивает. – Доигрался? Помирать удумал?
Молчит дед, вздохнул только. Баба ждет, чтоб он физиономию свою из укрытия высунул – плеснуть-то надо. А он не высовывает, глазом-то ковш углядел давно.
– Степа! Говори, старый хрыч, что с тобой это?
– Лихоманка.
– Ах ты ж, старый блудодей, от кого ты ее схватил?
– Сама пришла. Час мой пробил.
– Степа, говори, где заначки прячешь. Я же их спалить могу нечаянно. Как начну твои польта жечь да выбрасывать…
– Жги. Нету у меня ни шиша. Да и пальто одно, куртка еще облезлая, ватничек… Все пожги, чтоб меня и не вспоминать даже.
– Ах ты, злодей, оставляешь меня, сироту, ни с чем! За что хоронить-то буду? Ты сам должон был накопить!
– Я бы накопил…
Дед вздохнул. И правда, почему он не накопил?
– Как бы ты накопил? – переспросила Баба. – У нас тютелька в тютельку на житье хватало… Вот если бы ты не курил!
– Да-а, и не пил бы, и не ел бы… Найдешь потом такого.
– Да где найду, у нас и нет таких…
– В город езжай. На рынок. Там пучок за полтину.
– Насмехаешься? Ну-ка высунь лицо! Мне долго ковш-то держать?!
– Ну, огрей меня, как всегда лупила, по башке. Вот лихоманка-то и скрутила. Не видал я от тебя ни любви, ни ласки. Прощай теперь.
– Неужто всерьез помираешь? Поверить не могу…
– Своему счастью…
– Ехидничаешь! Значит, нескоро помрешь еще.
Баба встала, унесла ковш на кухню. Там стала креститься перед иконами. Вернулась с мокрым лицом – а дед встает.
– Полегчало мне. Покурить охота. И полез в ее плащ.
– Гад, у меня таскаешь? последние копейки?
– Муж и жена едина плоть, одна сатана. Вот заначек-то наделала, не уследишь за тобой.
Баба вздохнула. Не помирает он. Пусть поживет – две пенсии все ж не одна. Такова она, пенсионерская любовь.
– Егоровна, ты слыхала?
– Нет, не слыхала. Еще из дому не выходила, вот топаю в магазин. А что случилось-то, Дарья Гавриловна?
– Припозднилась ты. Беги скорей, а то хлеб разберут. При мне с десяток буханок оставалось.
– Ай-ё, бегу, бегу. Вот костыль-то мой, выручай, тяни меня к магазину. И Егоровна прибавила скорости, теперь километр в час. Оглянулась:
– А что случилось-то? Помер кто ночью?
– Наоборот. Топай, в магазине все узнаешь.
В магазине, состоящем из комнатки метров десяти площадью да подсобного отделения – судя по избе, такой же площади, – кроме продавщицы Кати, было еще трое стариков. Федотыч укладывал хлеб и сигареты в сумку, Козлиха доставала кошелек, старуха Петрова разглядывала в витрине консервы и йогурты. Была и колбаса, и маргарин, а по стенам на полках пакетики всякие и бутылки. Поздоровавшись, Егоровна прислушалась, какие новости обсуждают. Никто ничего не обсуждал. Тогда спросить пришлось:
– Ну, что новенького?
– Родила голенького! – ответила прибауткой Катя, улыбнувшись.
– Говорят, никто не помер… Женился кто? или народился кто?
– Народился.
– Кто ж? в городе? внук у кого? у нас-то рожать некому, одни старухи…
– Вот у нас-то в Ждановке и народился. Заново на свет.
– Кто? – вытаращила глаза Егоровна.
Федотыч, отходя от прилавка, засмеялся.
– Не успела ты послушать. Дед Прохоров сейчас тут был. Говорит, со вчерашнего дня как заново на свет народился.
– Да что ты говоришь? чтой-то с ним сталося, в семьдесят пять лет? – разинула рот Егоровна, чуть помладше старика Прохорова, Ильи Федоровича.
Федотыч расхотел выходить из магазина и присел на табуретку, которой Катя подпирала внутреннюю дверь.
– А может, и ты купишь. Средство от всех болезней.
До Егоровны дошло.
– Да я уже набрала неделю назад… всяких мазей. Не помогают что-то, от хондроза. Девицы на машине приезжали, торговали тут, будто от аптеки.
– А вот Прохоров денег не пожалел. Ты, небось, рублей тыщу отдала. А он – сто тысяч!
Повисло молчание. Егоровна хлопала глазами, старухи наслаждались ее удивлением. Катя поторопила:
– Давайте, давайте, три буханки остались, потом побегу за молоком к Ерофеевой, магазин на час закрою.
Егоровне досталась буханка – слава Богу, не зря неслась сломя голову, по тропочке сквозь сугробы. Взяла еще кусок ветчины, граммов триста, да пачку сахарного песку. И все вышли на улицу, продолжить разговор.
– За что же он отдал сто тысяч? – недоумевала Егоровна. Старуха Козлова засмеялась:
– Кровать купил.
– Так разве тут кто и мебелью торговал? Да и цен таких нету на кровати, в городе бываю, знаю.
– Купил у девиц. Втихомолку. Отдал им половину денег, чтоб привезли, и молчит. Боялся, мол, что обманут, не хотел перед народом срамотиться.
– Дурак… пятьдесят тысяч отдать без товара…
– А вот и не дурак. Привезли ему эту кровать, лечебную. Вчера уже лежал на ней.
– И что?
– Да вот сейчас только в магазине был. Говорит, как заново народился! Ничего не болит уже!
– И что, не хромает? у него ж хондроз хуже моего! – отвесила челюсть Егоровна.
– Хромает еще, но уже меньше. Даже подпрыгивает, мол, в избе-то.
Старуха Петрова не выдержала:
– Это он от радости подпрыгивает. Что не кинули его на пятьдесят тысяч.
Расстроилась Егоровна, что лично не застала старика Прохорова в магазине. Вот бы поглядеть на него!
– Вот бы поглядеть на него! Что за кровать такая, как она устроена?
– Ты, Егоровна, рядом живешь. Зайди к нему сегодня, да и выпытай. И нам расскажешь, – предложил не теряющий бодрости Федотыч.
– Сходи, сходи, – в один голос стали упрашивать старухи Егоровну.
– Неудобно как-то. Я к нему не хожу, ни по каким делам. С тех пор, как жена его Марья померла, третий год уже не захожу в его избу. Он ведь, Прохоров, чудной. Начнет потом сам ко мне шастать, а мне покой нужен, я никого к себе не зову.
Все знали, что Егоровна вековуха. Замужем не была, детей не рожала. Поэтому и сохранилась хорошо, вот костыль убрать – и сойдет еще за молодую, шестидесятилетнюю. Правда, женихов ей не стало в деревне. Прохоров на нее не зарится почему-то. Козлиха тоже одинокая, но у нее с Прохоровым контры, из-за огорода. А больше тут баб одиноких нет.
***
Старуха Лидия Егоровна была не такая уж и робкая, как положено вековухе, старой деве. К концу жизни старые девы делаются злые и отчаянные, насмешливые и дерзкие. Часто им охота мужика на лопатки уложить, да и вбить кол осиновый ему в ребра. Или накостылять ему по хребту. За свою неудавшуюся женскую долю они мужиков не любят. А за что их любить? Какое от них удовольствие? Никакого!
И если бы не хондроз, не пошла бы Егоровна вечером к Прохорову. Костыль свой забыла даже второпях. Что за кровать? Может, и ей пригодится?
Старик не сразу дверь открыл. И то не полностью открыл, а щелочку отворил узенькую.
– Чего тебе, Лидуха? Что случилось? Горишь?
– Горю, горю. Пусти скорее, уж замерзла в дверь-то колотить. Нехотя старик Прохоров дверь открыл пошире.
– Толста ты, Лидуха. Ты мне дверь разломаешь. Что-то раньше по вечерам к мужикам не бегала. Перед смертью, что ли, решилась?
– Ладно, сосед. Вредность твою я знаю. Да и ты знаешь мою вредность. Давай, показывай кровать.
– Что, уж так сразу?
– В магазине хвастался – теперь к тебе все побегут, кровать смотреть.
– А я и не пущу никого! – разозлился Прохоров. – Зря я сказал… До чего же народ завистливый!
– Неужели ты за эту лежанку сто тысяч отвалил? – воскликнула Егоровна, увидев возле пустой стены какую-то кушетку, да еще с проводами.
– Ладно уж. Смотри, раз приперлась. Да она и двести стоит – чудо-кровать! волшебная! Лечит всего человека сразу! От макушки до пяток.
Видно было, что старик покупкой доволен.
– Как же ты на ней лежишь? долго?
– Пока не надоест. Вчера три часа лежал. Пристегнулся и лежал себе.
– А зачем пристегиваться? Она что, по комнате ездить начинает?
– Ехидная ты, Лидуха. Стоит кровать, как вкопанная.
– Это ты по ней ездишь? Ремни, чтоб не свалился?
– Дура ты совсем. Не езжу я по ней. Провода – к электричеству. Видишь, шнур к розетке идет.
– Так это ты под током лежишь? трясет тебя?
– Не трясет. Пощипывает, покалывает. Тут везде датчики стоят, можно убавить.
Егоровна, кинув пальто на табуретку, уже обошла лечебную кровать со всех сторон, осмотрела провода. Кровать была не широкая и не узкая, как раз на одного человека.
– Ай-яй-яй, Илья, какой же ты мозговитый. Повезло тебе. Неужто и впрямь уже чувствуешь улучшение?
– А то! Раньше я разве так сгибался и разгибался?
И старик согнулся-разогнулся, при этом что-то хрустнуло у него в спине или в коленках.
– Ладно, иди, мне охота лечиться. Сейчас буду опять кроватью пользоваться.
– Ну, дай посмотрю, Федорович, как ты ляжешь? будет ли тебя трясти. А вдруг замыкание?
– Не каркай. Отойди от кровати. Ты вот чихнула, вирусов на нее насыпала.
– Да я сегодня баню топила, застыла малость в ней. Зато чистая, стерильная, белье все новое.
И не успел старик Прохоров моргнуть глазом, как Егоровна улеглась на его лечебную кровать. Он не ожидал от нее такой прыти. Стоит и глазами хлопает, рот разинул и задыхается от возмущения.
– Слазь! Слазь, кому говорят! нахалка!
– Дай полежу. Провода подключай, проверю ток.
– Слазь! Соседей сейчас позову! Караул! Кровать ломают!
– Ори, ори. Егоровна ловко накинула на себя ремень и воткнула шнур в розетку. Убитый ее наглостью Прохоров ремень все же подтянул и пристегнул ее.
– Лечись, Лидуха, я с тебя пени возьму. За амортизацию моей кровати! Как только она тебя выдерживает! Толстая ты! Не шевелись, а то кровать сломаешь – денег не хватит рассчитаться со мной. Я-то вот из похоронных взял…
– Ты заново на белый свет народился – и я хочу! Похоронных подкопим!
И лежит Егоровна, улыбается. И правда, хорошо, удобно. Не трясет.
– Хватит, вставай.
– Да ты что? за десять минут разве что вылечишь? сам три часа лежал!
Плюнул Прохоров, пошел чай заваривать. На кухоньке сердце прихватило. Сидит на лавке и стонет. Отстегнулась Егоровна, подошла к нему – а он в обмороке. Давай его в чувство приводить. Потом взяла и отвела-отнесла его в спальню. Да и сама рядышком легла. А то будет помирать Илюха, а позвать некого. Вот она, скорая помощь, тепленькая, под боком.
Назавтра Егоровна лично в магазине доложила:
– Дед – хоть куда! Помолодел на сорок годов!
– Откуда знаешь?
– Теперь – знаю…
Улыбалась Лидуха загадочно. А вскоре совсем перешла к Прохорову жить.
Волшебная кровать!
Приближались выборы. Неважно, какого уровня. Главное – выборы были, их никто не отменил и не запретил, и это радовало душу иностранцам и другим ученым людям.
Степаниде Кузякиной было наплевать на выборы. Она была аполитичная, инертная, и самое страшное – равнодушная, как и к чужому горю, так и к чужому счастью. Ей лишь бы пенсию вовремя приносили. И чтобы в магазине был хлеб. И чтобы не было войны. И чтобы антенна не ломалась, а то без телевизора в деревне скука.
Степанида варила себе суп и аполитично смотрела телевизор. Она инертно слушала теледебаты и оживлялась только, когда на шоу дело шло к мордобою. Любила Степанида всю жизнь одного человека. Это был Якубович. Порой доходило до того, что ей снились сны. Самый сладкий был, когда Якубович кричал за ее воротами: откройте!!! Но она не могла открыть, потому что от счастья у нее во сне отнимались ноги, а больше идти к воротам было некому.
Однако в этом году выборы крепко засели в ее голове. Долбили про них неустанно, вдолбили ей в голову. И она решила поучаствовать. Стать кандидатом. Лозунг у нее был только один:
– Вернуть украденное!
Чтобы ее приняли всерьез, ей надо было собрать подписи. Начать следовало с родной деревни, где еще наскребалось человек двадцать жителей. Сельсовет, по-новому администрация, помог ей развешать объявления. Там с пониманием отнеслись к ее блажи, а когда из районной газеты пообещался приехать корреспондент и прославить бураковскую инициативу на всю Россию, сельсовет и вовсе разомлел. Вот, мол, какие у нас граждане активные.
Настал назначенный день. Народ собрался в клубе, в котором впервые за зиму даже протопили печку. Было немножко угарно, но вскоре воздух насытился чесноком, слабыми винными парами и овчинами с запахом коровников. То есть, все родное, в простоте, да не в обиде.
– Говори, Кузякина, да короче. Скотину кормить да сериалы смотреть торопимся. Что тебя поперло в кандидаты?
– Земляки, я за справедливость! Всем вернуть украденное.
– Нет, не пойдет. Это нереально, – сделал вывод бывший колхозный конюх Гаврилов.
– Почему это?
– Да знаю я, ты про олигархов. Хрен у них что отнимешь теперь. Вот лучше бы ты мне вернула украденное.
– Я? Какое украденное? – опешила Кузякина.
– Ишь ты! Будто не знает! А кто у меня посыпки себе отгреб? Твои следы у сарая были, не обманешь.
– Ах ты, врун бессовестный! У меня и посыпку красть не для кого, кот ее не жрет! Сам ты на ферме всю жизнь крал!
– А ты докажи, старая ведьма, – зашелся Гаврилов.
Народ гудел и хихикал. Наконец, бабка Марья Тарасова выкрикнула:
– Все крали и тянули! Так социализм и разворовали!
Старик Пахомов в очках провозгласил:
– Социалисты украли у капиталистов, а капиталисты у дикарей первобытных. Теперь концов не сыщешь.
– Если подойти философски, – начал было давнишний парторг Самоедов, – то все крали, начиная с Адама. Кузякина, прихлопни свою инициативу.
Корреспондент был разочарован таким ходом событий. Он предложил:
– А давайте заставим вернуть наше болото. А то оно теперь к другому району приписано. Кузякина, голосуй за болото!
Все поддержали.
Так, с заметки «Вернуть украденное болото», начался славный политический путь народного выдвиженца Кузякиной. Теперь ее выдвинули старшим над болотом. И велено объезжать его раз в неделю, чтобы другие районы не украли.