Анастасия

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Анастасия
Анастасия
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 29,12  23,30 
Анастасия
Audio
Анастасия
Audiobook
Czyta Виталий Сулимов
15,50 
Szczegóły
Анастасия
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

 
Я умер. Яворы и ставни
горячий теребил Эол
вдоль пыльной улицы.
Я шел,
и фавны шли, и в каждом фавне
я мнил, что Пана узнаю:
«Добро, я, кажется, в раю».
 
 
От солнца заслонясь, сверкая
подмышкой рыжею, в дверях
вдруг встала девочка нагая
с речною лилией в кудрях,
стройна, как женщина, и нежно
цвели сосцы – и вспомнил я
весну земного бытия,
когда из-за ольхи прибрежной
я близко-близко видеть мог,
как дочка мельника меньшая
шла из воды, вся золотая,
с бородкой мокрой между ног.
 
 
И вот теперь, в том самом фраке,
в котором был вчера убит,
с усмешкой хищною гуляки
я подошел к моей Лилит.
Через плечо зеленым глазом
она взглянула – и на мне
одежды вспыхнули и разом
испепелились.
В глубине
был греческий диван мохнатый,
вино на столике, гранаты,
и в вольной росписи стена.
Двумя холодными перстами
по-детски взяв меня за пламя:
«Сюда», – промолвила она.
Без принужденья, без усилья,
лишь с медленностью озорной,
она раздвинула, как крылья,
свои коленки предо мной.
И обольстителен и весел
был запрокинувшийся лик,
и яростным ударом чресел
я в незабытую проник.
Змея в змее, сосуд в сосуде,
к ней пригнанный, я в ней скользил,
уже восторг в растущем зуде
неописуемый сквозил, —
как вдруг она легко рванулась,
отпрянула и, ноги сжав,
вуаль какую-то подняв,
в нее по бедра завернулась,
и, полон сил, на полпути
к блаженству, я ни с чем остался
и ринулся и зашатался
от ветра странного. «Впусти», —
я крикнул, с ужасом заметя,
что вновь на улице стою
и мерзко блеющие дети
глядят на булаву мою.
«Впусти», – и козлоногий, рыжий
народ все множился. «Впусти же,
иначе я с ума сойду!»
Молчала дверь. И перед всеми
мучительно я пролил семя
и понял вдруг, что я в аду.
 
Владимир Набоков, 1928 г. Берлин.


Глава 1

Москва, 1901 г.[1]

Тапёр фальшивил. Та музыка, от которой он еще недавно хотел пуститься в пляс, теперь казалась ему безумной какофонией. От ее вихлястых и распутно высоких звуков, переходящих во влажно-интимные низы, его стало мутить. Глаза слепли от множества сверкающих газовых ламп. Тугой воротник новой сорочки немилосердно сжимал горло. Хотелось пить. Дрожащие руки нащупали на столике бутылку «Вдовы Клико». Он тут же обмочил пальцы и кромку накрахмаленного манжета. Чёрт, фужер вновь едва не выскользнул из рук. Он не знал, как ловчее удержать хрупкое стекло. Несколькими минутами ранее он сжал бокал, и тот раскололся, порезав ему ладонь. Он перевязал кисть салфеткой, но боли не почувствовал. Тело будто одеревенело. Ему казалось, что его засунули в чей-то чужой гипсовый и негнущийся футляр. Пара жадных глотков шампанского не принесла никакого облегчения. Всё так же хотелось пить.

– Джордж, порошок не запивают шампанским, – услышал он тихий голос Мити Кортнева. – Ты испачкал кровью новый смокинг. Может, ну их? Пойдём отсюда?

– Нет, ты же понимаешь, что мы не можем, вот так, просто уйти! – крикнул он другу в самое ухо, притянув его за тёплую шею.

Перед глазами мелькнули светлые Митькины ресницы и нелепая русая чёлка.

– Не ори… – Митя глупо улыбался, шмыгая носом.

– Митька, расчеши волосы на пробор. С этой чёлкой ты похож на дешевого лакея.

– Ну и чёрт с ним, – зрачки голубых Митиных глаз казались огромными и остекленевшими.

Пальцы друга совершали какие-то странные пассы возле вазы с фруктами. Казалось, что он хотел сорвать виноградину, но всё время промахивался и подносил ко рту пустую ладонь.

– Митька, ты слышишь меня?

– Да, – Кортнев бесстрастно кивал.

Ему чудилось, что музыка играла так громко, что Митя не может его слышать.

– Хочешь, я зарежу тапёра?

– Неа… – странным голосом хрюкнул Митя.

– Ты же видел, это она, – он произносил слова, стараясь как можно явственнее артикулировать каждый звук.

– Видел. Но, может, это всё же другая девушка? Просто похожа на неё.

– Нет, это Настя! Это её профиль. Профиль Клео де Мерод. Ни у одной гимназистки в Москве нет такого божественного профиля. Ты же помнишь, я всегда говорил тебе, что она похожа на ту самую Клео. С той только разницей, что Клео брюнетка, а эта – рыжая.

– Да…

– Митька, да, очнись же!

– Нет, это не Настя. Это просто очередная красивая кокотка. Очень красивая рыжая кокотка… Рыжая стерва из «Марципана».

– Замолчи!

Он плюхнулся на стул и уставился на безумный, алый, словно кровь, бархат. Зачем они завалили его красными розами, думал он. Их ведь совсем не видно. Красное на красном – это моветон. Видны одни стебли. А вот белые розы… Это другое дело. На алом фоне они смотрелись вызывающе роскошно. В стиле гобеленов эпохи рококо. Слишком помпезно… На его вкус – в этой дикой палитре не хватало только золота. Хотя и золото здесь присутствовало. Золотыми были её роскошные волосы.

«Господи, как же всё пошло, – думал он. – Пошло и безумно. Но и божественно прекрасно».

Чертовски невинно смотрелись её узкие, маленькие, почти невесомые ступни с блестящими карминовыми ноготками. И снова это сочетание – белого и красного. Зачем? Господи, что это? Что здесь происходит? Что это, чёрт возьми?

Из соседних лож послышались пьяные возгласы и улюлюканье.

– Хороша!

– Шарман!

– Belle!

– Пусть откинет назад волосы! – раздался чей-то гадкий голос. – Ведьма!

И это, последнее слово, вдруг подхватил весь зал, и с каждого будуара послышалось:

– Ведьма! Она ведьма! Рыжая ведьма!

– La vraie sorciere![2]

Огненно рыжие распущенные волосы доходили ей до самых колен. Они казались столь густыми, что вся её вызывающе прекрасная нагота была прикрыта ими полностью, словно сердцевина белоснежного цветка бархатом дрожащих на ветру лепестков.

– Неужели она откинет их назад и предстанет совсем нагая? – прошептал Митя.

– Да нет же, нет. Это же будет слишком дурно. Это же нельзя, – в запале отвечал он. – Митя, это же будет дурно… Как она могла?

– Да, перестань же! Это не Анастасия. Это не графиня Ланская. Ты понимаешь, что это бред! Она не может оказаться здесь.

– Но ты же видел, как её вели за руку на этот постамент. И усадили на красный диван. Я сразу узнал её белую пелерину и кружевные манжеты.

– Они все одинаковые, эти манжеты.

– Да, нет же. Я запомнил её барочек[3]. Ты же знаешь, что я рисую. У меня почти фотографическая память на узоры. Такой был только на её гимназическом платье.

– Но сам подумай, Джордж, зачем ей это?

– Я не знаю. Попроси у халдея простой воды, у меня пересохло горло.

Он сорвал черную бабочку и крепко дернул ворот. На пол с треском полетели пуговицы.

В зале постепенно стихла музыка, и раздалась барабанная дробь.

– А сейчас, господа, мадемуазель Кора предстанет перед нами во всей своей природной красоте! – торжественно объявил ведущий. – Похлопаем, господа. Кора еще совсем юная девушка. И ей нужна ваша поддержка. Кора, смелее! И вы, смелее, господа! Как мы и обещали, в конце нашего представления пройдет аукцион на один «тет-а-тет» с нашей новой звездой.

– Какой ещё «тет-а-тет»? – развязано крикнул высокий и грузный господин. – Я пришёл в бордель и желаю получить эту девку! И я заплачу столько, сколько вы потребуете.

– И я! – крикнули из другого будуара.

– И я!

Поднялся шум. Всюду слышались скабрезности, и звучала грязная брань.

– Господа, вы знаете условия. Речь идёт лишь о коротком свидании, без телесного контакта. Мадемуазель Кора еще девственница и учится в гимназии, – старался перекричать всех ушлый конферансье.

Он смотрел на золото её длинных волос. Губы беззвучно шептали какие-то всплывшие в памяти стихи.

 
Умеешь ты сердца тревожить,
Толпу очей остановить,
Улыбкой гордой уничтожить,
Улыбкой нежной оживить…[4]
 

– Эту кокотку зовут Корой… – настойчиво прошептал Митя. – Это не Настя, слышишь. Нет! Это не она…

 

– Митька, это не кокотка. Это Настя! Но, зачем же она, Митька? Она же не бедна. Зачем? При её положении?

– Может, мы чего-то не знаем? Может, их семейство в долгах? Ты помнишь, Журавский говорил, что её отец разорился? А может, Мадлен заставила её? Ей, верно, чудовищно стыдно. Она, наверное, роняет от стыда слёзы.

– Силь ву пле, господа! – вновь раздалась барабанная дробь.

И, наконец, она пошевелилась. Она сделала шаг вперёд, изящно ступив прекрасными босыми ножками по красному бархату. Подняла голову и качнулась так, что водопад густых рыжих волос взметнулся небольшим вихрем. Это выглядело немного странно, ибо в помещении не было ветра. Это чудо длилось лишь несколько мгновений – золотистые волосы взвились по сторонам, подобно крыльям пронизанного солнцем ангела. Они вспыхнули, словно поток огненных протуберанцев. А после опали у неё за узкой белоснежной спиной и мерцающими молочными плечами.

В зале все ахнули. Все будто ослепли и онемели от её совершенной красоты. Зал, переполненный мужчинами, походил ныне на тот самый, знаменитый Ареопаг, перед которым когда-то разделась Фрина. Каждый из этих мужчин глубинно знал, что ему посчастливилось увидеть самое совершенное божье творение. Женщину немыслимой красоты. Линии её обнаженной фигуры были настолько идеальны, что даже у самых строгих критиков не нашлось бы ни единого слова, могущего усомниться в совершенстве её природы.

Он ахнул вместе со всеми, а после широко распахнул глаза, стараясь втянуть в себя её божественный образ, навсегда запомнить его, чтобы потом много раз его рисовать.

По памяти…

В ней было то, что художники и поэты именуют «воплощенной женственностью».

Он внимательно смотрел ей в лицо. Он ожидал увидеть робость или девичий стыд, но тщетно. Вместо этого он увидал её победную, самую прекрасную в мире, обворожительную улыбку и шалые зеленые очи, которые с вызовом и бесстыжим сладострастием смотрели ему прямо в душу.


Париж, Монмартр. Октябрь 1928 г.

– Это и есть твой «Национальный торт»? – чуть запыхавшись, спросил я, преодолев последнюю ступеньку перед смотровой площадкой базилики Сакре-Кёр (Basilique du Sacre-C?ur).

– Именно! – с радостью отозвался Алекс, потирая уставшие ноги. – Всё-таки нам нужно было ехать на метро и начать экскурсию от Бланш (Blanche).

– Ничего, зато хоть немного размялись. Вот уже два дня, как я только и делаю, что фланирую от одной своей французской тётушки к другой и поглощаю несметное количество пирожных и круассанов. Если я задержусь в Париже на целый месяц, то мне придётся перешивать все свои штаны.

– Ох, уж об этом ты не переживай. Здесь какой-то иной воздух. Я редко встречаю в Париже полных людей, хотя французы поглощают много хлеба и багетов, пьют вино и вообще не дураки в плане всяческих кулинарных изысков. Каждый второй парижанин является матерым чревоугодником. Я бы всех их обязал исповедоваться именно в этом грехе, – хохотал Алекс, обнажая полоску белоснежных зубов.

На смотровой площадке Сакре-Кёр, словно на ладони, простирался весь Париж. По- летнему голубое небо со стайкой ватных облаков, светлые дома одинаковой высоты – город казался белым, по-настоящему белым, с изысканными фасадами зданий, роскошными мансардами и тонкой вязью чёрных ажурных оград. Холм утопал в зеленых и золочёных кронах платанов, вязов, резных каштанов и клёнов. Вдалеке, меж улочками, виднелась оранжевая и даже багровая листва. И всё вместе делало этот вечный город похожим на яркую открытку, испещренную солнечными бликами.

– Ты знаешь, теперь я понимаю, почему Импрессионизм зародился именно во Франции, – выдохнул я.

– Почему? – Алекс неизменно улыбался, глядя на меня голубыми, как парижское небо глазами.

– Алекс, твои любовницы часто говорят тебе комплименты о глазах?

– Я тебя умоляю, Борис. Давай ты не станешь спрашивать меня о моих любовницах.

– И всё-таки.

– Полина сказала, что глазами я похож на Есенина.

– И ты наверняка обиделся? Или наоборот?

– Нет, с чего мне обижаться? Я не настолько тщеславен.



– Ну-ну… Тебя, графа по происхождению, сравнили с пиитом из простолюдинов?

– Не юродствуй, Борис. Есенин был гением, самородком из крестьян, – с лёгкой улыбкой отвечал мне друг. – Если бы ты знал, как я грущу по России, читая именно есенинские строки.

Выражение его глаз изменилось. Я присмотрелся к Алексею. За те пять лет, что мы не виделись, он сильно возмужал. Передо мной теперь стоял вовсе не златокудрый юноша, тот юноша, каким я помнил его со времени нашей последней встречи. Он был одет в великолепный твидовый костюм, пошитый по последней французской моде. Его приятные и мягкие черты оттенял фетр дорогой шляпы от капитана Молино[5]. Тонкие пальцы, унизанные двумя изящными перстными, сжимали костяной набалдашник длинного черного зонта.

– Как же я раньше не замечал этого, Алекс? Ты и вправду похож чем-то на Есенина.

– Да, вольно тебе дурачиться. Куда нам до ваших Мефистофельских профилей. Кстати, здесь, на берегах Сены, полно златокудрых молодых людей. Но ты отвлекся. Что ты там сказал об импрессионизме?

– Я сказал, что вполне себе понимаю Моне и Мане, Ренуара, Дега, Писсарро, Сислея, Ван Гога, Гогена и иже с ними. Если бы я от рождения был наделён художественным талантом и жил во Франции, то наверняка стал бы одним из них. Я смотрю на Париж сквозь веки прищуренных глаз и вижу этот город, как и они. Он весь в искрах, бликах, тонах, полутонах и валёрах. Здесь невозможно писать иначе.

– Я отведу тебя на площадь этих сумасшедших, вглубь Монмартра, – улыбался Алекс. – И ты увидишь там не только импрессионистов. Там иногда встречаются и иные техники художественного письма.

В ответ я кивнул.

– И потом это лукавство, говорить, что ты не художник.

– С чего это?

– А с того, что настоящий писатель обязан быть в душе художником. Иначе он вовсе не писатель.

– Вот тут я с тобой полностью согласен. Надо уметь рисовать словами, как это делали великие классики.

– Возьми нашего Бунина. Чем он не великий художник?

– Мне нечем тебе возразить.

– А Гоголь, а Лев Толстой, а Чехов, наконец?

– Мда…

Вдоволь налюбовавшись прекрасным видом на «город влюбленных», я обернулся на базилику Сакре-Кёр.

– А всё-таки, вы, французы, удивительно неблагодарный народ. И чем вам не угодил этот великолепный собор, что вы его окрестили «национальным тортом»?

– О, его еще называют «Белым слоном», а Эмиль Золя незадолго до смерти обозвал сие творение «всеподавляющей каменной массой, доминирующей над городом».

– Да уж…

– Он и многие его современники считали, что сей храм построен в псевдовизантийском стиле, чуждом традиционному облику Парижа и идеалам Великой французской революции.

– Я плохо разбираюсь в архитектурных стилях, друг мой Алексей, но могу сказать одно, что мне этот белый исполин вполне себе по душе.

– Да и мне тоже, – хохотнул Алекс. – Борис Анатольевич, ты не против, если я, хоть пять минут, побуду в роли заумного гида и сообщу тебе о том, что по древнему преданию именно на этом месте язычники обезглавили первого епископа Парижа Сен-Дени, проповедавшего христианство до последней капли крови. Легенда гласит, что после казни Дени взял в руки собственную голову и шёл так, прямо с ней, а голова во время всего пути читала молитву Всевышнему, ровно до тех пор, пока Дени не упал замертво.

– Да уж, впечатляет, – отвечал я, рассматривая резные стены и купола Сакре-Кёр. – Да и вообще этот белый камень на фоне голубого неба – зрелище, сражающее наповал. По контрасту напоминает Тадж-Махал.

– Кстати, ты обещал мне рассказать о своем путешествии в Ост-Индию.

– Конечно, расскажу чуть позже. Путешествие было весьма занятным, если бы не моя внезапная болезнь. Я заболел там, Лёшка, банальной, но неожиданно чудовищной для меня лихорадкой. И чуть не отправился из-за неё к праотцам. Но об этом после.

– И как же тебя, Борька, угораздило? – с сочувствием проговорил Алекс.

Мы стояли напротив входа в базилику.

– Зайдем внутрь?

– Тебе хочется? Там сейчас, наверное, идёт служба.

– Давай чуть позже. Или в другой раз. Мне не терпится поскорее попасть на Тертр (Place du Tertre).

– Bien sur, mon ami[6], – кивнул Алекс.

Прямо на ступенях возле собора сидела довольно разномастная и праздная публика. Вскользь я заметил двух милых парижанок в соломенных шляпках-клош, надвинутых на самые глаза. Из-под клошей виднелись коротко остриженные выбеленные волосы. Выщипанные в ниточку брови, круглые подведенные глаза и розовеющие от прохлады носики делали их похожими на жалких клоунесс.

Они помахали нам руками.

– О, как тут у вас всё просто.

– Oui, c'est vrai[7]. Мы можем познакомиться с ними на обратном пути. Хотя, ты знаешь, я был бы осторожнее с местными знакомствами. Всё-таки недалеко отсюда находится квартал Красных фонарей и знаменитое кабаре Мулен Руж. И частенько эти легкие, словно мотыльки, жрицы любви курсируют по всему Монмартру в поисках богатеньких клиентов.

– Я отлично помню об этом, – улыбнулся я. – Скажи, мой французский Есенин, наверняка ты сам частенько бываешь в этих злачных местечках и воображаешь себя эдаким новым Тулуз-Лотреком? Признайся, это так?

В ответ Алекс только фыркнул.

– Ах, прости, mon ami. Для Тулуз-Лотрека ты слишком хорош внешне. И местные проститутки не признали бы в тебе друга. Разве что, если бы ты принёс им ящик абсента.

– Кстати, если ты снова не сбежишь от меня так быстро в свой Новый Свет, мы обязательно навестим с тобой и Мулен Руж. Там всё так же потрясающе танцуют канкан самые лучшие парижские танцовщицы. И всё так же, как и во времена Лотрека, они умело и шаловливо демонстрируют свои стройные ножки, облаченные в кружевные панталоны. А еще на Монмартре полно русских заведений с казаками, черкесами, цыганами и даже медведями. В1921 они все выросли, словно грибы. Буквально вчера я обедал в одном из таких ресторанчиков, и мне подавали селёдку на черном хлебе, икру и украинский борщ. А из патефона басил наш Шаляпин и знаменитая Плевицкая. Знаешь, все местные ле рюсы[8] буквально боготворят Плевицкую. Здесь поголовно все больны «плевицкоманией». Воображаешь, я просыпаюсь и слышу почти каждое утро её песню «Ухарь-купец» в исполнении моей матушки.

– Да, вообразил. А как же новомодный джаз?

– Джаз – это для молодых. А матушка пьёт по утрам их знаменитый горячий шоколад и напевает себе под нос «Ухаря».

– «Плевицкомания» и борщи, говоришь? О, значит, мне не видать знаменитого лукового супа и «удавленной руанской утки»?

– Что ты! Уж этого добра я обещаю тебе в избытке – и луковый суп, и руанскую утку, и рубец по-лионски, и устриц, и даже прованский буйабес, – возразил Алекс. – А запивать все эти изыски ты станешь самыми лучшими Анжуйскими винами.

– Прекрати меня соблазнять, Лешка. Как же я по тебе скучал… – я обнял Алексея совсем как раньше, в те далекие годы нашей гимназической и студенческой юности. – Кстати, мы еще не опаздываем?

 

– Нет, он приходит на Тертр (Place du Tertre) обычно после полудня, – Алекс достал из кармана увесистый кругляш золотых швейцарских часов и внимательно посмотрел на циферблат. – Ещё нет и одиннадцати. И, если его не будет на месте, тогда нам придется пойти к нему прямо домой. Он живет недалеко, в десяти минутах ходьбы, на улице де-Соль (Rue des Saules).

– А это прилично?

– Я полагаю, что неприличнее будет не передать ему твою посылку. Кстати, а что там?

– Я не знаю, право. Видимо, там лежит что-то более увесистое, нежели одно письмо. Может, это стопка писем или какие-то важные бумаги. А может, и фото.

– А откуда ты знаешь мадам Гурьеву?

– Я плохо с ней знаком. С ней общается моя мать. Они почти подруги. И когда Александра Николаевна узнала, что я еду в Париж, то попросила разыскать её бывшего супруга и отдать ему этот пакет.

– Она снова замужем?

– Да, около пяти лет, как она повторно вышла замуж. Он тоже русский, но живет в Нью-Йорке давно. Почти с самого рождения. Он работает инженером в пароходной компании.

– Понятно.

– А ты, Алекс, откуда знаешь этого Гурьева?

– Так мы все в эмигрантских кругах хотя бы немного знаем друг друга, либо знают наши знакомые. У меня неплохие связи в местной русской диаспоре. Я часто бываю в эмигрантском приходе собора Александра Невского на улице Дарю (Rue Daru), – с гордостью сообщил Алекс. – Там, кстати, венчались русская балерина Хохлова и Пабло Пикассо, а также Бунин со своей Верой Муромцевой. В этой же церкви отпевали Тургенева. При храме работает наша воскресная русская школа.

– Вот как? И этот Гурьев там часто, говоришь, бывает?

– Почти каждую субботу. Но, помимо этого, я знаком с графом и лично. Мы познакомились на одной художественной выставке. Георгий Павлович посещает почти все местные вернисажи. И сам рисует довольно прилично. Два года тому назад он даже устроил собственную выставку работ. О ней писали в «Последних новостях».[9]

– Он тоже импрессионист?

– Нет, он рисует пейзажи почти в реалистической манере. Эдакий а-ля Левитан. Сам потом посмотришь. У него много картин с русскими пейзажами, хотя есть и чисто французские сюжеты. Он иногда ездит в Прованс или в Булонский лес и там пишет с натуры.

– Он продает свои работы?

– Возможно. Но мне кажется, что это его увлечение живописью никак не связано с деньгами. Иногда он просто дарит свои картины знакомым и приятелям.

– А на что же он живёт?

– При внешней скромности граф Гурьев довольно состоятельный человек.

– Вот как?

– Да. В отличие от многих беспечных соотечественников, его отец и дядя вывезли свои капиталы в Америку и Швейцарию еще сразу после 1905 года.

– Недурно.

– Да, этот человек никогда не бедствовал и не побирался в Париже, как многие наши эмигранты. И на бирже труда он никогда не стоял. Он приехал сюда с семьей в 1919, и с тех пор сменил несколько роскошных квартир и домов. Я знаю, что он жил с семьёй в двухэтажном особняке в районе Пасси. После развода он перебрался поближе к Монмартру.

– Что-то мы заболтались, – я прервал разговор о Гурьеве. – Куда мы теперь?

– Ну, погоди, дай же мне еще немного насладиться мимолетной ролью твоего гида. Подними же голову, mon ami. Ты видишь наверху базилики двух медных всадников?

– Вижу, – кивнул я, удерживая рукой шляпу.

– A propos, в центре располагается статуя Иисуса, а прямо над портиком возвышаются конные статуи Людовика Святого и Орлеанской девы, – важно жестикулируя длинным зонтом, торжественно провозгласил Алекс.

– Отменные статуи, – согласился я.

Медленным шагом мы обошли базилику слева.

– Обрати внимание, какие здесь странные водостоки. Они сделаны в виде голов средневековых химер, – пояснял мне Алекс. – А вот и чудная колокольня. Говорят, что в ней находится какой-то неимоверно тяжелый колокол. Кстати, мы можем спуститься в крипту.

– Но не сейчас.

Постепенно мы свернули на неширокую мощеную улочку, ведущую вглубь Монмартра. Справа и слева от нас потянулись небольшие художественные лавчонки и магазинчики с витринами, заполненными акварелями и живописью маслом.

– Вот мы и входим с тобой во святая святых, в то самое царство-государство, где ещё в прошлом веке зародился импрессионизм, – шутовски торжественно произнёс Алексей, сделав замысловатый реверанс с помощью зонта. – Вот здесь жили, кутили и творили те самые impressionnistes. Да, что там, многие из них и сейчас здесь живут. Правда, среди них больше уже постимпрессионистов, либо всевозможных подражателей. Хотя встречаются и откровенные прохвосты, готовые впарить легковерным туристам полотна самого Ван Гога, Модильяни и даже Ренуара.

В ответ я кивнул, а Алекс продолжал играть роль моего экскурсовода. Я бегло осматривал название лавок и магазинчиков. Слева красовался небольшой магазин, окрашенный синей краской, который назывался «Le Chat Noir».

– Гляди, еще одна «Чёрная кошка», – пояснял Алекс. – Символ Монмартра. Названо точно так, как и знаменитое кабаре, когда-то открытое Салисом. В нём, кстати, собиралась вся местная богема – Пикассо, Мопассан, Поль Верлен, Клод Дебюсси, Леон Блуа, Жан Мореас и прочие знаменитости.

– Мне кажется, Лёшка, что эта каменная мостовая должна светиться от гордости из-за того, сколько талантливых ног по ней прошагало, – улыбнулся я.

– О да! А ты разве не знал, она итак светится по ночам, – вдохновенно врал Алекс.

Мимо нас сновали многочисленные прохожие. Я вновь заметил в толпе парочку довольно симпатичных женских образов в коротких, словно обрезанных платьях и модных шляпках а-ля клош.

– Ох, если бы я умел рисовать, хотя бы так же, как ты, дорогой мой Красинский, – обратился я к Алексу, – то помимо всяких там пейзажей и натюрмортов, я писал бы этих милых субтильных парижанок.

– Мой дорогой писака, ты, как всегда, зришь в самый корень. Вся эта мода на исхудавших флэпперов превратила многих хорошеньких дам в нечто похожее на «святые мощи». Воображаешь, я тут на днях встретил мадемуазель Воронцову. Помнишь такую?

– Смутно, – признался я.

– Да, сестру Никиты Воронцова.

– А, да. Что-то припоминаю. Так, она что, разве до сих пор мадемуазель?

– Увы, но это так, – хмыкнул Алекс.

– Подожди, ей должно быть уже около сорока.

– И что?

– Ну, продолжай…

– Ты помнишь, когда мы еще до семнадцатого бывали у Никиты, то знали его Варвару, как знойную и пышногрудую брюнетку?

– Конечно… И что же с ней случилось?

– О, Борька… Я испытал чудовищное уныние, увидев её в ресторане «Петроград».

– Что, так всё плохо?

– Не то слово. Наша мамзель из Рубенсовского типажа превратилась в крашеную платиновую блондинку с выщипанными в ниточку бровями.

– О, ужас! Варвара?

– Да! Но мало того, из статной и сдобной южанки эта фемина трансформировалась в бесполое существо болезненного вида и крайней худобы. Мне кажется, что от её былой телесности убыло не менее двух пудов.

– Ну? – я недоверчиво покачал головой. – Так, может, она и вправду заболела? Чахотка?

– Нет, мой дорогой. Кажется, она вполне здорова. Но я никогда не узнал бы её, если бы она сама не подошла ко мне в вестибюле и не назвалась по имени.

– И чем же она здесь занимается?

– Попробуй, угадай.

Я пожал плечами.

– Ну же… Ну? – он хитро и выжидающе смотрел на меня. – У нашей Варвары открылся дар к сочинительству. По приезду в славный град Париж, она вдруг стала писать весьма странные стихи. Невероятно длинные и нескладные оды на средневековую тематику. О прекрасных дамах и храбрых рыцарях.

– О, боже…

– Угу, она ходит даже к Гиппиус и Мережковскому на заседания «Зеленой лампы» и вообще всё время торчит в литературных и поэтических кругах.

– Ну, какое уж тут замужество, – понимающе кивнул я. – Пиши пропало. А на что же она живёт?

– Её кормит Никита. Он, кстати, работает шофером. У нас многие русские до сих пор работают таксистами.

– Погоди, насколько я помню, он же устраивался инженером на Рено?

– Устраивался. Но там что-то не заладилось. Ты же помнишь его неуживчивый характер. И он уже втянулся в работу таксиста. Говорят, что собрался даже жениться на француженке.

– Да, – вздохнул я. – Он молодец. А Вареньку откровенно жаль.

– Ну, почему жаль? Может, она вполне себе счастлива. Там, на заседаниях, у них бывает иногда чета Буниных, Алданов, Тэффи, Ремизов, Ходасевич.

– Ну-ну, всё избранная публика.

– Сливки интеллектуальной элиты русского Парижа, – с хитрой улыбкой согласился Алекс. – Оставайся, Борька, в Париже. Я сведу тебя со многими литераторами. Будешь и ты потихонечку писать.

– Не-е, Лешка, писательством себя не прокормить. Я давно это понял. Еще в 1924, когда издательство обмануло меня с гонораром. И если бы не родители, то мне тогда пришлось бы весьма туго. Я целый год писал свой роман, а в результате… Нет, чёрт, не хочу себя даже расстраивать.

– Погоди, но ты же с тех пор удачно издавался. И твой сборник был весьма популярен среди русской диаспоры.

– Издавался, но тиражи весьма скромные. Поверь, что русские писатели по-настоящему нужны только самой России. Ни старушке Европе, ни в Новом свете – мы никому особо не интересны. Об этом еще твой любимый Есенин говорил, после поездки в Америку.

– Да, я помню…

– Если бы я мог ещё писать легко и аутентично по-английски или по-французски. Или делать приличные переводы, как, например, Набоков, тогда другое дело. Он, кстати, весьма недурно перевёл Ромена Роллана.

– А где он сейчас?

– Говорят, в Берлине. Женился, вроде, на какой-то еврейке из Петербурга. Даёт уроки, печатает стихи и рассказы. Роман какой-то, вроде, написал… Но на русском.

– Может, и тебе есть смысл делать переводы?

– Может. Но знаешь, вот не люблю я работать с плодами чужих творений. Боюсь перевести так, что полезет галимая отсебятина. Художественные переводы – вещь тонкая и неблагодарная.

– Да, Борис Анатольевич, всё-то у тебя не слава богу.

– Я, Лёшка, настолько утоп во всём русском, что никакая Америка не вышибла из меня русского духа и желания писать только на родном языке. Если бы ты знал, насколько это для меня всё чертовски важно. Ведь для того, чтобы писать глубокую прозу на английском или немецком, это же, наверное, надо и мыслить на этих языках? Так ведь?

– Не знаю, – с грустью отозвался Алекс.

– Зато я знаю, что это так. Как же я по-английски о русской деревне напишу?

– А ты не пиши о деревне. Пусть о ней Бунин пишет…

– Да, не в деревне дело. Я вообще не представляю, как мне, сыну русского офицера, служившему при дворе императора, и внуку русского священника, можно писать не по-русски?

– Никак…

– В том-то и суть. И ничего уже с этим не поделать.

Оба помолчали.

– Веришь, я иногда думаю, что позвали бы меня назад в Россию, я бы босиком побежал.

– Угу, в Совдепию.

– Да пусть и в Совдепию, только бы Москву снова увидеть, Санкт-Петербург, в деревню нашу съездить. Воздухом родным подышать.

– Очнись, нет давно твоей деревни. Там сейчас колхоз имени Ильича. Или какого-нибудь другого большевистского вожака. И выкинь ты все эти ностальгические идеи из своей забубенной головушки. Не вернуться нам. Уже никогда. И точка! Не с нашим происхождением. Арестуют ещё на вокзале и расстреляют за двадцать четыре часа.

Не успел Алекс произнести последнюю фразу, как мимо нас, цокая копытами по булыжной мостовой, промчался старинный фиакр, запряженный вороной лошадью. На подножке фиакра сидел черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху, штаны и высокие сапоги. Но поясе мужчины красовался ярко-красный кушак.

– А вот и знаменитый апаш[10]. Экий колоритный малый.

– Что, настоящий апаш? – я удивленно поднял брови.

– Конечно, нет. Это всего лишь актер. Их часто приглашают в местные ресторанчики для придания особого, авантюрного антуража.

– А… – понимающе протянул я.

По-мужски чеканя шаг, мимо нас продефилировала довольно странная и жутко худая особа, одетая в пыльный мужской фрак. Это была блондинка, лет сорока, остриженная на манер гарсона. А следом за ней проплыл толстяк, одетый в женское платье и лиловые чулки.

– Не удивляйся, мой милый, здесь полным-полно фриков разных мастей. Многие вот только-только выбрались на улицу, проспавшись после ночных попоек.

Впереди прогудел сигнал клаксона, и на узкую дорожку выкатился черный роллс-ройс, а следом за ним красный блестящий родстер с откидным верхом, в котором сидели три подвыпившие дамочки в серебристых коктейльных платьях и бандо с перьями на нечесаных с вечера волосах.

1Здесь и далее – все персонажи являются вымышленными, и любое совпадение с реально живущими или когда-либо жившими людьми случайно. Как и случаен выбор географических мест и их названий. Исключением являются лишь несколько реальных исторических личностей, имена которых автор старалась упоминать в максимально уважительной и корректной форме.
2Настоящая ведьма (франц.)
3Белые кружева, пришиваемые к воротничку и манжетам гимназической формы.
4Стихотворение М. Ю. Лермонтова «Додо».
5Эдвард Молино – британский модельер, работающий в Париже, основатель модного дома собственного имени.
6Конечно, мой друг (франц).
7Да, это так (франц.)
8Ле рюсы – это русские. Так называли русских эмигрантов в Париже. (Примеч. автора)
9«Последние новости» – русскоязычная газета, издаваемая в Париже с 1920 по 1940 год. Являлась самой популярной и влиятельной газетой русской эмиграции (Примеч. автора)
10Апаши – (фр. Les Apaches) – криминальная субкультура в Париже, существовавшая в конце XIX – начале XX веков. Апаши орудовали в основном в Бельвиле, Бастилии, Монмартре, но также и в других районах Парижа. Многие апаши были вооружены особыми револьверами «Апаш». (Примеч. автора)