Czytaj książkę: «Мурашки для Флейты», strona 2
Глава пятая
Той зимой у меня на пятках выросли крылышки.
Но это потом, когда сняли гипс. Зато шесть недель с гипсом показались мне лучшими неделями в жизни.
Из-за Геннадия, конечно.
Каждой из нас когда-то встречался по жизни такой вот Геннадий.
– Ах, Рома, Рома, – шепчу я, – и зачем ты тогда ушёл?
Вожу пальцем по замёрзшему окну. Не вытираю слёз.
Я плачу не по Роме. Я плачу по спокойной налаженной жизни, ни взлётов, ни падений, дом – работа, живи – набирай вес.
А что теперь?
Рома-щенок встаёт на задние лапы, передними гладит меня по ногам, цепляется за край халата, будто я его последняя надежда. Последняя надежда на что? На крышу над головой? На вкусную косточку? На любовь?
– Как ты думаешь, что такое – любовь?
Мой вопрос скачет от окна к дивану, как тугой резиновый мяч, промахивается, отскакивает от стены, не задевая мужчину.
Он делает вид, что не слышит. Перебирает струны, наклонив голову к плотному, загорелому телу гитары.
Вот так живёшь, поёшь, крутишься перед зеркалом, ходишь на работу, целуешь бывшего мужа в щёку при встрече, успокаиваешь гормоны сигаретой с ментолом, слушаешь чужие истории болезни, перечёркивая свою собственную жирным и чёрным «у меня всё хорошо».
А потом однажды вечером ломаешь ногу и жизнь, встречаешь своего Геннадия, таешь, как снежная баба. Таешь, как баба. И понимаешь, что ещё и не жила.
Но все Геннадии на свете уже женаты, вот какое дело.
Мужчина поднимает голову от гитары, смотрит на меня. Халат хлопает крыльями, взлетает, уносится прочь.
Рома-щенок обиженно уходит, устраивается на своей подстилке, бормочет про себя: «Ох уж эти ваши брачные игры».
Ему обидно, что я люблю не только его, но и Геннадия.
Ему обидно, что я люблю Геннадия – так. Без памяти, без условий и обещаний. Без угрызений совести и…
– Как ты думаешь, что такое любовь? – спрашиваю я после.
Он пожимает плечами.
– Всего лишь слово, – отвечает. – Не в словах дело.
– А в чём? – вскидываю я голову, отстраняюсь, но все равно держусь за него. Держусь так крепко, что его рука белеет под моими пальцами.
– В том, что ты сейчас закроешь глаза и улетишь, – говорит он и смотрит на меня так, что я действительно…
После беспросветной осени – и такая жаркая зима. Явно без Агатки не обошлось.
Он приходил каждый день. Первые две недели.
Покупал продукты, варил суп, мыл посуду и меня.
Чёрт, я не знаю, как это объяснить, но я его с первой минуты не стеснялась. Как не стесняются доктора. Или отца. Или…
– Расскажи мне про себя.
В те дни эта фраза звучала в нашем доме чаще всего.
И почему я сейчас написала «в нашем доме»? Не было никакого «нашего дома», как не было «моего мужчины» – он просто не мог быть моим…
Невысокого роста, голос-бас, лысая голова, чёрные усы, господи, спаси меня от.
Какой-то инстинкт, седьмое чувство, вторая душа, не знаю, что именно, диктовала мне мою жизнь в ту жаркую зиму. Ах, нет, это Пигалица-Агата, больше некому. Где ты, малышка? Если бы ты знала, как нужна мне. Если бы только знала.
– Я знаю.
Одинокий Вечер уселся напротив меня, закинул ногу на ногу, достал синюю трубку, вот-вот задымит.
– Агатка, девочка, неужели ты?
Она протискивается между мной и Вечером, кивает Роме, как старому знакомому, забирается ко мне на колени, долго возится, устраивается, затихает.
Я боюсь её спугнуть, сижу не шевелясь, глупо улыбаюсь.
– Конечно, я, кто же ещё. Я же обещала приходить иногда.
– Ты обещала приходить, если мне будет трудно. Но как же твоя Нино? Разве ты не нужнее ей, чем мне?
Агатка смотрит на меня сонными глазами.
– Ты добрая, – говорит, – но нет, сейчас ей не нужен никто, даже я. Там, наверху, всё непросто тоже. Зато у меня немного отпуск. И я почувствовала, что ты запуталась. Знаешь что? Расскажи мне про него.
Я улыбаюсь. Больше всего на свете я хочу именно этого. Говорить про него.
Раз уж нельзя говорить с ним.
– Сначала он приходил каждый день. Первые две недели. Покупал продукты, варил суп, мыл посуду и меня. Смешил.
– А потом?
Надо же, как серьёзно она смотрит на меня.
– Потом вернулась его жена. Из отпуска.
– И?
– Он стал приходить совсем ненадолго. Забегать.
Но всё равно каждый день.
– Дальше.
Какой у неё строгий голос. Ещё бы. Я – воровка. Я украла чужого Геннадия. Или это он меня украл? Украл у самой себя. Потому что я уже никогда не стану прежней.
Хорошо это или плохо?
– Это хорошо, – сонно бормочет Агатка, и я подскакиваю от неожиданности.
– Как? Что ты сказала?
– Не волнуйся, – говорит она еле слышно, а может быть, мне только кажется. – Не волнуйся. Всё будет хорошо. Я договорюсь. У меня там связи.
И она тычет пальчиком вверх, показывая на ТАМ.
Вечер дышит на окна, Рома повизгивает во сне, перебирает лапами, гоняясь за соседским котом, Агатка засыпает у меня под боком.
Я одна не сплю. Я заблудилась. Заблудилась не от слова блуд, от слова любовь.
Вот и мужчина моей мечты утверждает, что любовь – всего лишь слово.
Ни на хлеб не намазать, ни в карман положить.
Разве что завернуться в него, как вот в этот мохнатый плед, вцепиться побелевшими пальцами и улететь.
Туда, где тоже непросто, туда, где Нино и сотни тысяч Агаток, но ни одного Геннадия.
… Будильник голосит, как потерявшаяся птица.
Хорошо, что люди ходят на работу. Можно отвлечься на обычную жизнь. Часов на восемь. А выходные отменить. Правда, пигалица?
Но Агатка уже ушла. Рома сидит у двери с моим сапогом в зубах. Я ещё прихрамываю, но уже бодрее, чем раньше.
– Пошли, разбойник, – улыбаюсь я ему. – Пошляемся.
И Рома от радости выскакивает из своей шкурки.
Глава шестая
Я стала чаще обычного вспоминать рыжую Инну. Она представляется мне сильной, смелой, похожей на голодую тигрицу, в то время как я выгляжу жалкой и убогой, словно поджатый собачий хвост.
Пришли новогодние праздники, Генка приволок мне настоящую ёлку, мы даже украсили её вместе, а потом он умчался домой, к жене и кошкам. У них дома живут три кошки – Вера, Надя, Люба, а ещё попугай Соня. Кошки совсем глупые, но добрые, а Соня – он мальчик, но очень любит спать, отсюда и прозвище. Ещё Соня любит болтать, потому что он попугай Жако, я про таких и не знала. Генка нашёл его пару лет назад в подъезде своего дома, на левой лапке у Сони не хватало двух пальцев.
– Отгрыз, – объяснил мне мой любимый, покусывая моё левое ухо. – Сидел, сидел на цепи, а потом надоело, захотел на свободу.
– Как ты? – спрашиваю я, но Генка делает вид, что не слышит. Он не собирается отгрызать себе пальцы.
А я бы вот отгрызла. Наверное, потому что тоже немного тигрица.
Детей у Генки с женой нет, зато есть огромное количество племянников и племянниц, я очень быстро запомнила их имена, я вообще очень быстро вошла в эту семью, узнала их истории, секреты и анекдоты, даже смешные прозвища, стала своя, так мне кажется. Так мне хочется. Вот только жена. Она во всей этой истории совсем некстати. Её зовут Зоя.
– Видишь, какая я плохая девочка? – однажды спросила я Агатку, употребив совершенно другое слово.
Она в ответ только фыркнула. И хотя в эти праздничные дни она стала приходить особенно часто, я видела, что ей совсем не до меня. Её беспокоила Нино.
После смерти бедная Нино никак не могла устроиться там, наверху. Я так и не знаю точно, как называется это место. Не рай – точно. Слишком уж беспокойно. Но и не ад. Слишком солнечно.
Агатка постепенно рассказывает мне про ТАМ, но я не всегда ей верю. Мне кажется, она просто пытается отвлечь меня от Генки. Теперь я зову его Генка. Чтобы ещё ближе, да.
Агатка утверждает, что весь мир похож на одно большое яйцо. Будто наша вселенная – это желток, а все что НАД и ВОКРУГ, типа, белок. Там всегда светло и тепло, а главнее этого и нет ничего. Хотя, нет, есть ещё одна хитрая штука.
Будто каждый из нас после смерти в этот белок попадает, и вот тут-то и начинается самое невероятное. Человек начинает чувствовать за другого. За каждого, кому он когда-либо сделал что-то хорошее. Или плохое. Например, если ты пнул собаку со злости, то становишься этой самой собакой, и получаешь столько пинков, сколько заслужил, иногда – немерено. И наоборот – защитил девушку от пьяного, становишься этой самой девушкой, и такой восторг от чуда спасения, что летаешь.
Получается, все люди в этом самом белке находятся или в состоянии восторга, или в состоянии ужаса, что, согласитесь, утомительно чрезвычайно. И непонятно сколько времени. Видимо, пока не расплатятся за все добрые и злые дела, так что ли?
Я не очень-то верю во все эти переселения душ, но мне интересно.
– Понимаешь, – говорит Агатка, уплетая кружевные блины с маком, – Там, конечно, чудесно, и всё такое, но Нино очень трудно привыкнуть к тому, что в любой момент она может оказаться внутри другого человека. Надо было мне заранее к ней наведаться, ещё до смерти, ведь бывает, что мы, Агатки, даём подготовительные курсы.
– А чего там привыкать? – позёвываю я, убирая посуду со стола.
Луна лезет в окно, уже перевалила своё пышное тело через подоконник, вот-вот упадёт белым лицом в сметану. Блин сворачивается в трубочку, макается в сметану с Луной на донышке, отправляется Агатке в рот.
Эта миниатюрная пигалица ужасно любит мои блины, а я люблю её баловать. Потому что любить и баловать – одно и то же – это мне сейчас пришло в голову, и я, пожалуй, это запишу.
– Дело в том, что Нино в жизни натворила много глупостей, – качает она головой. Она качает головой так, что рыжие кудряшки подпрыгивают, – и теперь ей непросто. За всё надо платить, понимаешь? Чтобы потом, когда попадёшь наконец на Маковые Поля…
И Агатка начинает с упоением рассказывать про Маковые Поля, которые и есть, по её словам, настоящее счастье.
«В каждой из нас есть немного рыжего, немного тигрицы», – думаю я, глядя на её кудряшки, и улыбаюсь.
Судьба бедной Нино волнует меня куда меньше моей. Хотя попробовать пожить за другого было бы интересно. Например…
Меня обдаёт жаром, а потом холодом.
Например – за Зою. Я представляю себе трёх кошек, просторную кухню, полотняный передник с петухами, говорящего попугая. А ещё – я представляю себе Генку совсем рядом. И каждый день. Ну-ка, нука, что там говорит эта девчушка?
– Посуди сама, – продолжает Агатка. – Нино в прошлом сделала целых три аборта.
Девочка передёргивает плечами, съёживается. – Не хотела бы я сейчас быть на её месте. И ведь ничем не могу помочь, понимаешь?
Она возит последним блином по тарелке. И такая бледная вдруг.
Я беру Агатку на руки, несу в ванну, купаю, вытираю, укладываю, баюкаю, но она никак не убаюкается.
– И зачем я не пришла к ней раньше? – шепчет моя маленькая девочка. – Пришла бы, предупредила.
Вечно я опаздываю.
– Зато ты не опоздала ко мне, – улыбаюсь я.
Хмурится.
– Что не так, пигалица моя? – спрашиваю я нежно.
– Всё так, всё так, – бормочет она. И, после долгой паузы:
– Скажи, а может, это всё неслучайно?
– Что неслучайно?
– То, что мы встретились? Может, мы для того и встретились, чтобы я исправила то, что мне не удалось исправить с Нино?
– Очень может быть, – говорю я спокойно, но спокойствие моё похоже на кожицу вулкана – вот-вот затрещит и разорвётся.
– Ты-то тоже хороша, – ворчит Агатка, и я согласно киваю, лишь бы не спугнуть поток её недетских мыслей. – И дался тебе этот Геннадий.
Она поднимает голову, смотрит на меня прозрачно, будто читает всё мои мысли, даже эти, да.
Потом вздыхает, совсем как взрослая, и:
– Ладно, давай попробуем. Я помогу тебе, может, это убережёт тебя от новых глупостей. Но учти, вся ответственность на тебе, договорились?
Я хватаю её в охапку и начинаю кружиться по комнате.
Комната кружится тоже.
Ромка смотрит на нас заворожённо. Он тоже всё понял, и он не против, наоборот.
– Договорились, договорились! – смеётся он, изо всей своей щенячьей радости.
Свет гаснет.
Я проваливаюсь в чужую жизнь.
Глава седьмая
– Где же фартук? Господи, вечно всё теряю. Да и бог с ним, с фартуком. Пора накрывать на стол. Геночка придёт через полчаса. Всё должно быть готово. Так… Селёдка, икра, оливье. Оливье. Вот дура, опять забыла, он же сказал – только без картошки. Ну, не вытаскивать же теперь. Или вытаскивать?
Мне кажется, будто я вижу себя со стороны. Полная женщина, бледные губы, густые брови. Она стоит посреди кухни и бормочет, приложив руки к груди, сжав этими самыми руками никому ненужный передник.
– А почему без картошки? Вот скажите на милость, почему без картошки? Вытащу. И ничего он не поправился. А живот – ну и что, что живот. У каждого мужчины есть живот. Кто сказал, что мужчина под шестьдесят должен быть без живота? Если у мужчины достойный живот, значит и жена у него достойная. А если живот присох к хребту, это значит… Это значит – что?
Женщина хмурится, брови её сначала взлетают, потом сходятся у переносицы, мысли начинают бежать быстрее, чтобы, наконец, понять что-то важное, вот только что промелькнуло, что же это было, а?
И непонятно, чьи же это мысли – её, или мои, и что я делаю внутри этой самой Зои тоже непонятно.
Да, записался в спортзал. Да, оливье без картошки. Да, задерживается по вечерам. Но где? Где? Где же этот чёртов фартук?
Звонок. Боже мой, ничего не успела.
– Геночка, ты? А что такой хмурый? А почему раньше, чем обещал? Случилось что?
– Ничего не случилось.
Бурчит. Вроде всё, как всегда. Вечно я со своими расспросами. Ну, раньше и раньше – радуйся. Тридцать лет уже женаты. Чего, спрашивается, пристала? Вон как в кино показывают – надо обнять, прижаться, будто давно не виделись, поднять к нему лицо…
Так мы же виделись совсем недавно. Утром. И лицо у меня от кухни потное. Ой, мамочки! Я ж ещё и не накрасилась. Новый Год скоро, а я тут чучелом хожу.
– Ген, а Ген! Ты надолго в ванную? Когда за стол будем садиться? Скоро концерт Галкина, учти.
– Сейчас. Ещё пять минут. Дай лицо ополоснуть.
Лицо ополоснуть. Пришёл – будто без лица. Опрокинутый весь. Может, на работе что? Наверняка на работе. Не буду приставать. Сейчас накрашусь, платье новое надену. Только бы влезть. Ничего, влезу. Или?
Женщина, а значит, и я вместе с ней, – мы уходим в спальню, она достаёт из шкафа яркое платье, просовывает в него голову, плечо, другое.
– Ой, кажется лопнуло. Что за треск сзади? Ген, а Ген? Ты можешь подойти?
– Ну, вот я, вот. Чего ты хотела?
Он вытирает лицо полотенцем. И вправду похудел за последние несколько месяцев. Как же я его… – Поцелуй меня.
Чмокнул. Её или меня? Отошёл. Всё ведь, как раньше, правда? Но отчего так тревожно?
Ой, про платье забыла.
– Геночка, подойди ещё раз. Прости, что тебя дёргаю. Можешь посмотреть, что с этим платьем? Вроде влезла, а на спине что-то не так. Погляди, вот здесь, а?
– Лопнуло твоё платье. А ведь ты его почти и не носила. Говорил я тебе, садись на диету.
– Лопнуло? Да как же так? Не может быть. На диету? Я не помню, чтобы говорил. Но если надо – то я сяду на диету, почему нет. Слышишь? Вот сразу после Нового Года и сяду.
Не слышит. Опять к своему компьютеру пошёл. И ничего он не говорил про диету. Я бы запомнила. А ведь и правда – поправилась я. Но это нормально – все поправляются с возрастом. Или не все? Я же не артистка. И не разведёнка какая. Всё-таки, нет ничего лучше сытой налаженной жизни. Просто надо картошку в оливье не класть. Не буду. Больше не буду. А ту, что уже положила – потихоньку вытащу. Сейчас, только из платья этого вылезу, и на кухню вернусь. Бог с ним, с платьем-то. Юбку надену. И кофту белую. Белое полнит. Тогда серую. И колготки серые, как раз недавно купила, тонкие, чуть серебряные будто. Красиво. А ведь когда-то Геночка говорил, что я красивая.
Женщина с досадой смотрит на только что снятое платье. Достаёт с нижней полки колготки. Опускает голову. Её мысли бегут неровно, нервно, тяжело.
– Когда же всё это было? Кажется, только вчера поженились. А теперь – как чужие. У меня телевизор, у него компьютер, только ужинаем вместе иногда, но когда едим – молчим. Да о чём же говорить? Всё и так понятно.
Нашёл он себе кого-то, вот что понятно. Как пить дать нашёл. Я её внутри себя чувствую, эту суку. Сука и есть. Сука – жена кобеля.
Повеситься, что ли? Грех, даже мысли такие грех. Но я же не по-настоящему думаю. Я же в шутку. Да и какая верёвка меня дуру теперь выдержит? Лопнет, вон как платье на спине. Упаду – зарёванная, толстая, некрасивая. Смешно. Да и упаду некрасиво, неуклюже, ногу обязательно ушибу или плечо. А может, и не просто ушибу. Может, сломаю.
А хорошо бы было на самом деле ногу сломать.
Так, чтобы по-настоящему. С хрустом. Чтобы заорать от боли. Чтобы он крика этого испугался и прибежал. Прибежал, увидел, что мне больно и… И что?
Женщина начинает натягивать колготки. По щекам её катятся слезы. Я чувствую, что они не солёные, а горькие, как наши с ней мысли.
– И пожалел бы. Любить – значит жалеть. Не раздражаться, не отворачиваться, не молчать. Жалеть, прижимать к себе, проговаривать непривычные слова.
Те, которые давным-давно не проговаривались. Вот как сломаю, как заору… Прибежит? Или нет?
Но разве можно не прибежать к женщине со сломанной ногой? Даже к такой надоевшей, как я?
Неужели я ему надоела? А как проверить? Разве что действительно ногу сломать. Разве что.
Но бывает ли так, чтоб нарочно ногу сломать? А если богу помолиться? Часто ли его женщины о таком просят?
– Зоя! Ну ты идёшь или нет? Сколько можно собираться? Всё-таки ты ужасная копуша.
– Иду, Геночка! Иду.
Женщина закусывает губу от досады. Закусывает так, что мне тоже становится больно.
– Копуша. Копуша и есть. Надо же – в собственных колготках запуталась. Это оттого, что волнуюсь. А волнуюсь потому, что Геночка в последнее время не такой, как раньше. Или это мне всё кажется? Или не в последнее время, а давным-давно? Только бы он меньше на меня раздражался. Только бы… Ах! Чёрт, чёрт, господи, как же так?
Зоя пошатывается, теряет равновесие, падает, я слышу хруст, оседаю вместе с ней на пол.
Комната кружится, наваливается на меня болью, картинки мелькают перед глазами: вот Зоя с Геночкой в ЗАГСе, вот на берегу моря, вот в лесу, смеются, хохочут даже, поглядите – у них полная корзина пузатых белых грибов, а дух грибной такой родной, такой… Вот Зоя в больнице после первого выкидыша, а он рядом сидит, за руку её держит, в глазах непролитые слёзы.
Мысли вдруг успокаиваются, идут медленно, держат друг друга за руки.
– Ну и что, что детей нет. Он мой ребёнок, а я его. Только бы приласкал. Только бы ещё раз приласкал. Только бы всегда рядом.
Чтобы ночью прижаться к его груди, затихнуть, слушать, как дышит.
Отчего так кружится комната? И почему я не кричу? Или я кричу, просто Геночка меня не слышит? Не слышит, или не хочет? А может, он давным-давно от меня ушёл? К той, которая никогда не падает, не запутывается, не ломает свою дурацкую ногу.
– Геночка! Геночка! Где ты?
– Я тут. Я тут, моя сладкая. Отчего ты кричишь, Нинушка? Нинелька-Апрелька моя. Что случилось?
Комната прекращает кружиться, стены встают на своё место. Нет ни чужой кухни, ни потерянного передника, ни полной испуганной женщины с бледными губами.
Я сижу на диване, Генка обнимает меня и прижимает к своей груди, зовёт таким знакомым именем, неважно чьим, самое главное, что он со мной, со мной, со мной.
Но тогда кто сейчас с Зоей?
Глава восьмая
– Эй, ты чего кричишь, а? Ну не кричи, пожалуйста, а то мне страшно.
Я с трудом сажусь в кровати, разлепляю вчерашние глаза. Вчерашние – потому что заплаканные. Потому что до сегодняшних – счастливых – ещё дожить надо.
Перед кроватью сидит Ромка, он поджал свой маленький хвост, вид у него жалобный.
Я протягиваю руку, провожу рукой по короткой жёсткой шерсти, чтобы понять – в своей ли я жизни на самом деле.
– А где Агатка? – спрашиваю непроснувшимся голосом.
– На кухне, – отвечает он и начинает счастливо вертеть хвостом и приседать. – Мы с ней испугались, что ты кричишь во сне, она пошла тебе молоко с мёдом греть.
– Это ещё зачем? – я вытягиваю шею, чтобы хотя бы краешком глаза увидеть, чем занимается эта пигалица на кухне.
– Она сказала, что тебе надо что-то там забыть. Какую-то нелепую Зою.
– Отчего же нелепую, – усмехаюсь я. – Она не более нелепа, чем я.
– Ну, значит, не нелепую, – быстро соглашается Рома и пытается запрыгнуть ко мне в кровать. – Давай лучше поиграем, а?
Я глажу его по спинке, кручу уши, пропуская их между пальцев, вспоминаю то, что забыть невозможно.
– Привет, – говорит Агатка, и голос её виноватый.
Она сегодня прозрачнее, чем обычно. И глаза грустные. Совсем вчерашние глаза.
Агатка скидывает голубые башмачки, усаживается на край кровати, я укутываю её озябшие ножки, обхватываю личико ладонями.
– Погоди меня любить, – говорит она серьёзным голосом. – Сначала выпей вот это.
В её руках моя любимая чашка с райской птицей, от чашки идёт пар, молоко с маленькими солнышками масла покачивается, вздыхает, просится в рот.
– Чего ты там намешала? – спрашиваю я с подозрением.
– Пей, не бойся, – она вздыхает. – Рецепт совсем простой – молоко, мёд, масло, мята.
– Мята? – удивляюсь я.
– Ну мята, мята. По-нашему – трава забвения.
Я отпихиваю от себя чашку, смотрю на неё строго.
– Не хочу забвения. Хочу – как ты. Всё помнить.
– Что ты, что ты, – машет она на меня испуганно руками. – Как я – нельзя. Совсем нельзя. Пей говорю.
– Но мы так не договаривались, – пытаюсь сопротивляться я.
– А мы вообще не договаривались. Пей.
Мне кажется, будто я слышу мамин голос. Пью. Сворачиваюсь калачиком, почти, как Рома. Скорее бы заснуть. Скорее бы забыть. Потому что, если нет…
– Скажи, а кто сейчас с Зоей? Она не одна? Генка о ней заботится? – я поднимаю голову, с тревогой оглядываюсь вокруг.
– Заботится, заботится, – ворчит моя пигалица. – Ты спать собираешься?
За окном так черно – хоть перо макай, сплошная чернильница. Ромка спит у меня на подушке. Агатка допивает молоко из райской чашки, смотрит на меня не мигая.
– Ей не очень больно?
– Не очень. Ей, если хочешь знать, совсем не больно.
– Вот и хорошо, – киваю я. Задумываюсь. – Знаешь, эта Зоя… Она красивая. Только очень уж в себе не уверена. Это из-за него, да?
– Не знаю, – равнодушно бросает Агатка. – У неё своя Агатка есть, вот пусть и беспокоится. А то разленилась, понимаешь.
– Кто разленился? – оживляюсь я. И сна у меня – ни в одном глазу, между прочим.
– Агатка её – вот кто. Тюха. Тюха и есть, – Пигалица сердито машет рукой. – Среди нас, Агаток, редко такие встречаются.
– Тюха? – я снова сажусь в кровати, готовая болтать хоть до рассвета. – А кто это?
– Так, я, пожалуй, снова за молоком пойду, – бубнит Агатка, но я умоляюще смотрю на неё:
– Не надо. Сама ведь видишь – не помогает мне ни мята, ни молоко. Не забуду я Зою, теперь уже, видно, никогда. Она во мне навсегда поселилась. Или я в ней. Пусть не целиком, пусть малая капля, а никуда не деться. Может, это оттого, что мы с ней одного и того же мужчину любим?
Она пожимает плечами, ставит пустую чашку на блюдце, усаживается поудобнее.
– Не знаю. Я про вашу любовь не понимаю, поэтому ничего сказать не могу.
– Как это про любовь не понимаешь? И что значит «вашу»? – последние остатки сна улетают, будто пар из носика чайника. – Любовь – она любовь и есть.
– А вот так, – Агатка опускает голову, принимается разглаживать одеяло на коленях. – Ваша любовь – она разная. Сколько людей, столько и любовей. Потому что вы, если любите, то берёте. Кто сколько может. У нас, у Агаток, всё по-другому. Мы – если любим – отдаём. А любим мы – без если. Понимаешь разницу?
Я не понимаю, но мне стыдно в этом признаться. Мне стыдно, что ребёнок, пигалица, знает что-то такое, что делает её мудрее, чем я.
– Ну хорошо, – говорю я, чтобы сменить тему. – А кто такие Тюхи?
– Тюхи? – снисходительно улыбается мне пигалица.
– Тюхи – это ленивые Агатки. Лень приводит к зависти, и Агатка превращается в нечто среднее между Агаткой и человеком. То есть в тюху. Настоящим же Агаткам на лень и зависть времени жалко. Ведь вечность – это так мало и так прекрасно.
И она смотрит на меня довольная, будто думает, что теперь-то мне всё станет ясно.
Я обдумываю её слова, пробую в них разобраться, как в головоломке. Значит, Агатка может стать человеком. Ну, если не совсем, то почти. Кажется, что мне не хватает всего одной детали, вот-вот её за хвост схвачу, и тогда мне станет всё понятно не только про ТАМ, но и про ЗДЕСЬ.
– Скажи, а случалось когда-нибудь наоборот?
Она смотрит на меня строго.
– Ты хочешь знать, становился ли когда-нибудь человек Агаткой?
– Да.
Часы остановились, прислушиваясь к ответу пигалицы.
Она тяжело вздыхает.
– Каждая Агатка об этом мечтает. Мечтает, чтобы та, которую она сторожит и оберегает, превратилась в такую же, как она. Чтобы всё знала, всё помнила, всё прощала. Главное – всё прощала.
– Главное – для чего?
– Ну как ты не понимаешь? – и она смотрит на меня с величайшей досадой. – Для того, чтобы взяться за руки и убежать в поля.
– В поля?
– Ага, – она мечтательно заводит глаза к потолку. – Потому что там, – и Агатка взмахивает своей прозрачной рукой, – далеко за облаками, где кончаются и желток, и белок, начинаются Маковые Поля. Но по одному туда не пускают. Только вдвоём. И то – если за руки держаться.
И она смотрит на меня так озорно, так весело, что я понимаю, что всё это мне только что приснилось, что за окном – утро нового года, что солнце заливает комнату мёдом, а молоко разлито по пакетам облаков, что мятой пахнут твои руки, и… – Генка! Ты? Ты пришёл.
Мужчина, которого я люблю так сильно, как могут любить только две женщины сразу, наклоняется ко мне, приникает и шепчет так горячо, что я таю ещё до наступления весны:
– С новым годом, радость моя. С новым счастьем. Как же я тебя лю…
Я бы рада протянуть руки и прижать его голову к своей груди.
Но мне мешает лопнувшее на спине платье. И этот фартук, полотняный, с петухами который никак не желает найтись. Ну куда я его подевала, скажите на милость?
Я отстраняюсь от Генки, хмурюсь от сознания собственной беспомощности и спрашиваю:
– Скажи, Геночка. Ты наших кошек уже на балкон погулять выпускал? А Соне корму задал? Потому что если нет, то он, как всегда, скоро проснётся и голосить начнёт: Зоя, Зоя. Оно тебе надо?
Комната разлетается на тысячу мелких осколков, только Генкино лицо – удивлённое и беспомощное лицо влюблённого мужчины, кружится передо мной – словно обгорелый листок бумаги – ещё один круг, ещё. Кружится, пока я не произношу единственно возможные слова:
– Генка, любимый мой! Нам надо расстаться.
– Как расстаться? Почему расстаться? – спрашивает родное лицо перед тем, как упасть и рассыпаться.
– Потому что любить – это отдавать, – отвечаю я помертвелыми губами.
И ухожу на кухню искать передник.
Darmowy fragment się skończył.