Czytaj książkę: «Упавший лист взлетел на ветку. Хроники отравленного времени»
Часть 1. Не место красит человека.
Глава 1. Нагорный. Опоссумы и бизоны.
Постмодерн – это хрен, завернутый в полиэтилен…
Надпись на парте в кабинете кафедры литературоведения
Я двигался через площадь Ленина.
На территории огромной страны, занимавшей две пятых территории крупнейшего континента, и, как говорят в учебниках, одну шестую часть всей обитаемой суши, которая по своим размерам за всю известную историю уступала лишь Британской короне и Империи Чингис-Хана, в каждом мало-мальски значимом городе была площадь Ленина. Или по крайней мере, улица Ленина.
Город, в котором я жил, не был исключением. Скорее наоборот. В нем была и площадь Ленина, и улица Ленина.
Город, в котором я жил, был провинциальным.
Обычно провинциальные города называют городом Н. Такова традиция. Но я не сторонник традиций. Наш город можно было бы назвать городом Б. Потому что город этот назывался Безымянск.
Итак, я двигался через площадь Ленина города Безымянска. На площади стоял памятник всегда живому и вечно молодому вождю мирового пролетариата, потрепанный перестроечными сдвигами и слегка загаженный голубями, но все еще не потерявший своей актуальности. Его рука, как и прежде, указывала куда-то вдаль.
На постаменте была видна тусклая надпись
В.И. ЛЕНИН
Я обогнул памятник и пошел дальше, чуть левее того направления, куда указывала рука Ильича. Был я обыкновенным советским гражданином, не имел на себе никаких надписей, а также не имел при себе ни партбилета, ни других прочих, так называемых «корочек», красного или иного цвета, с гербами на обложках или без оных.
Имел я при себе только паспорт гражданина СССР, но это практически ничего не значило.
Двигался я на работу. Я, как и всякий обыкновенный, то бишь стандартный, гражданин СССР, каждый будний день (а иногда и в субботу) должен был ходить на работу. Правда, не с восьми ноль-ноль до пятнадцати минут шестого, как другие советские граждане, а по-разному. По-разному, так как мое рабочее время зависело от расписания, а зависело оно от расписания, так как я работал учителем.
Работал я учителем русского языка и литературы в одной из школ города Безымянска.
В одной из самых трудных и неблагополучных школ…
Да, кстати, я так и не представился.
Зовут меня Александр. Александр Сергеевич… Александр Сергеевич Нагорный.
Получилось так, что я оказался учителем в этой школе.
Однажды, достаточно давно, я выучился на педагога, и так случилось, что когда-то я получил несколько черных пятен на своей биографии, посему работа даже в такой сложной школе, как эта, была для меня несказанной удачей. Текучка кадров и жесткий педагогический кризис были мне на руку. Ну а школа, со своей стороны, получила достаточно нестандартного (уж простите за нескромность) сотрудника в моем лице, что, конечно, пошло бы всем на пользу, ну, или, возможно, уже пошло…
Была ли эта школа всегда сложной, или стала такой в силу каких-то неясных обстоятельств, я не знаю. По крайней мере, осознание этого факта для меня лично пришло постепенно. В конце концов, можно было поверить в чудо, когда директор школы, не спрашивая о том, почему в моей трудовой книжке имеются пробелы по нескольку лет, сразу же вписал меня в приказ, или хотя бы, посчитать его старым маразматиком, но достаточно богатый жизненный мой опыт всегда говорил мне, что чудес в жизни не бывает, и я все более отчетливо чувствовал подвох.
Осознание пришло постепенно… Табачный дым коромыслом в туалетах, странные сборища в школьном дворе, драки на переменах и после уроков… А вот этот милый малыш что-то там сказал такое нецензурное, или мне, черт подери, послышалось?!
Постепенно я понял, что все мы в одной лодке, которую трясет и болтает самым безжалостным образом, и которая вот-вот пойдет ко дну, но пока не тонет… Хотя нет… Все мы в заднице, в одной большой, просто огромной заднице…
Каждый день можно было радоваться тому, что день прошел нормально, никто не убит и не ранен, а если даже и ранен, то не тяжело… Классические педагогические приемы не работали, и для многих учеников цель закончить школу вообще ушла из базовой системы ценностей, как таковая. Она оказалась где-то на задворках подсознания, как некая данность, с которой приходится мириться, пока она не сильно мешает. Поэтому и надо было выдумывать свои приемы, далеко не классические, чем я, собственно, последние несколько лет и занимался.
Некоторые учителя пытались бороться со злом силовыми методами, далеко не всегда представляя истинное соотношение сил. Например, Петр Иванович имел в своем кабинете спрятанный за доской длинный резиновый шланг. Когда терпение его иссякало, и он был возмущен безобразным поведением учеников, он хватал этот шланг, и, весь красный, размахивал им перед чьим-нибудь носом.
– Я вам покажу сейчас!! Смотрите, что у меня есть! А!!? Видали? – орал он обычно в таких случаях.
Иной раз даже по парте стучал. Вот так вот…
Была еще Анна Никаноровна. Она легко обходилась без шлангов и прочих подручных средств. Она, довольно крупная женщина, причем, крупная женщина со сложным характером, могла запросто схватить отдельно взятого хулигана за уши, поднять его на полметра над землей и хорошенько потрясти.
А вот у меня почти всегда с собой в кармане был небольшой сапожный молоток. Это очень хорошее подручное средство. С ним я всегда чувствовал себя увереннее.
Когда приходится конфликтовать с пьяными, сильными, крупными, неадекватными, вооруженными людьми, которых к тому же больше, чем один, инструмент этот воистину незаменим. Он позволяет легко справиться с конфликтом без совершенного владения техниками кунг-фу и нейролингвистического программирования. Надо лишь несильно ударить им по пальцам или любой другой находящейся на расстоянии вытянутой руки части тела, которая не является жизненно важной, и конфликт решается относительно легко.
Да и в милиции потом проще объяснятся. Гораздо проще, чем, например, в том случае, когда у тебя в кармане нож или кастет.
– Да, я сапожник.
– Сапожник?!
– Сапожник-сапожник…
– Постойте, но вы же пять минут назад говорили, что вы учитель!
– Это я по профессии учитель, а в душе я – сапожник.
Да я и вообще, не терплю хаоса и беспорядка, знаете ли… В широком смысле этих слов…
Но, бить детей молотком по пальцам – этого, конечно, я никогда делать не буду. Но, что бы вы мне ни говорили, несравненно легче сеять все разумное, доброе и вечное, если тебя считают злым, опасным человеком. Совершенно нет никакой нужды подставлять левую щеку, когда тебя ударяют по правой. Ах, система Макаренко, вы говорите? Да, между прочим, у Макаренко в ящике стола лежал наган. А вот у меня – молоток…
Хотя, на самом деле, добрый я человек… Очень добрый… Но злить меня не стоит… На всякий случай… Все-таки есть, есть у меня скелетики в шкафу. Не спорю. Но об этом позже.
Тем временем, большая часть педагогов нашей школы была уверена в силе своих педагогических методов и продолжала настойчиво их внедрять и применять, несмотря на разбитые окна, испорченную одежду и гвозди в заднице. Суть этих методов обычно сводилась к высокопарным речам с высоко поднятым вверх указательным пальцем и невозмутимой миной строителя коммунизма. С точки зрения школьных хулиганов, это было прикольно. Еще прикольнее было довести учителя до истерики.
К высшей педагогической мудрости относилось полное игнорирование хулиганских выходок. Ведь жертва, которая перестала сопротивляться, уже не интересна, это факт. Не так уж и сложно выдержать насмешки, дикий смех, летящие со всех сторон огрызки, и даже прицельный выстрел из рогатки в упор. Да, кстати, почему бы сразу не притвориться мертвым? Вот, например, опоссум… В случае опасности это животное притворяется мертвым настолько натурально, что даже воняет соответственно. Вы его можете швырять куда хотите, пинать ногами, топтать – ноль реакции. Вот как-то так – схватился за сердце, упал, все, – отстаньте, у меня сердечный приступ, я умер… Опасность прошла – встал, отряхнулся, пошел дальше.
Но мне опоссумы, честно говоря, совершенно не симпатичны. Меня больше впечатляют такие животные, как, скажем, бизон. Он не хищник, но и жертвой никогда не был, по крайней мере, до тех пор, пока не пришли люди и не начали за ним охотиться. Я почти такой же, как бизон… Простой, медлительный, рогатый, жвачный, парнокопытный. Но попробуйте меня разозлить… Честное слово вам говорю, не стоит.
По-моему, некоторые вещи игнорировать нельзя. Проигнорировали раз, проигнорировали другой – думаете, успокоилось дитя? А вот и хрен вам, товарищи педагоги! Дитя ищет новых развлечений, все более дерзких и опасных, и вместе с этим, все больше и больше растет чувство безнаказанности. И вот, обалдев от очередной, неизмеримо наглой выходки, вы встаете с указками наперевес и говорите, что на сей раз ваше терпение, наконец, лопнуло, но уже поздно. Поздно, дорогие мои… Все… Вы одни в чистом поле, без армии и оружия, а кругом на сотни верст одни только враги. И сейчас вас начнут побивать камнями…
Хотя и детей-то понять можно. Мы настолько переусердствовали с промыванием мозгов, что они и так уже все поняли. Без нас.
И первая заповедь, которую они усвоили – это заповедь: «Не верь!». Не верь никому, особенно если он говорит что-то разумное, понятное и логичное. Ведь, если кто-то говорит что-то разумное, понятное и логичное, то даже дураку понятно, что врет. Потому что никакая реальная вещь в жизни не бывает разумной, понятной и логичной.
А вот, кстати, я и пришел. Это наша школа. Стандартная такая школа, трехэтажная, из какого-то непонятного серого кирпича, на стене которой уже самым настоящим, красным, керамическим кирпичом была выложена надпись
СЛАВА КПСС!
Я вошел внутрь, поднялся по лестнице на второй этаж, зашел в учительскую, снял с себя плащ, и повесил его в шкаф на вешалку. До начала занятий оставалось еще минут пятнадцать, и я решил, что следует немного взбодриться и сделать себе кофе. Работа моя требовала быстроты реакции и способности импровизировать, если я, конечно, не хотел уйти домой с порванными штанами.
В учительской сидели две юных дамы, так называемые молодые специалисты. Из тех, что обычно полны энтузиазма и надежд, но напрочь выпадают из реальности. Словно светские дамы девятнадцатого века, они вполне могли упасть в обморок, услышав от кого-нибудь слово «задница».
Я их поприветствовал, достаточно сердечно и искренне, но они косо глянули на меня и начали собираться. Нет, что вы, сидите, сидите… Как вас там? Не помню… Ах, ну да ладно, идите с Богом…
Я высыпал в кружку кофе, залил кипяток, и ароматный запах разлился по помещению. Затем я подождал несколько минут, пока напиток настоится, взял в руки кружку и, сделав хороший глоток, подошел к окну.
Я поставил кружку на стол, открыл тяжелую оконную раму, и свежесть весеннего утра проникла внутрь.
Почему-то я не ощущал этой свежести, когда шел по улице. Только тогда, когда я оказался здесь, среди унылых стен, я неожиданно понял, насколько это ценно для меня – ее почувствовать. С улицы тянуло цветущим жасмином. Я снова отхлебнул из кружки и высунулся по пояс в окно. Внизу однородной массой шли дети. Почему же они такие унылые? Это же дети, они должны прыгать, бегать, радоваться жизни.
Мне вдруг захотелось с этим что-то сделать, и я, помахав им рукой, крикнул:
– Эге-гей! Земля на горизонте!
Некоторые из них подняли головы, посмотрели на меня и, втянув шеи, словно от холода, пошли дальше. Один рыжий мальчишка посмотрел на меня и, крикнув: «Ну и дурак!», побежал за угол.
За спиной у меня появилась Елена Петровна, заместитель директора по учебной работе, и озабочено спросила:
– Что там у вас такое, Нагорный?
– Все нормально. Просто хорошее утро.
Она посмотрела в окно через мое плечо и, пренебрежительно хмыкнув, удалилась с прижатыми к груди журналом и указкой.
Допив кофе, я пошел на урок.
Когда я вошел в класс, по рядам пронесся шорох, и все вскочили по стойке «смирно». Ничего подозрительного, но, тем не менее, бдительности терять не стоит.
Здравствуйте, здравствуйте. Садитесь, садитесь.
Тема нашего урока – Пушкин. Снова Пушкин? Ай да Пушкин!
Что вы, кстати, думаете о Пушкине? Вот уж, действительно, сукин сын…
Хотя ладно, к черту Пушкина. Жил он в прошлом веке, а мы с вами живем в нынешнем. Давайте лучше поговорим о весне. Что вы, кстати, думаете о весне?
Но почему же вы молчите? Вам нечего сказать о весне?
Ладно, тогда будь по-вашему, давайте говорить о Пушкине.
Потом я зарядил тираду минут на пятнадцать о гении Пушкина, о том, как тяжело быть гением в своем отечестве, о том, как он перестал равняться на Шекспира, и как он семь лет писал «Евгения Онегина».
Неожиданно с задней парты раздался какой-то вскрик. Краем глаза я заметил резкое движение и, как бы невзначай, прохаживаясь по классу со сложенными за спиной руками, повернул в ту сторону.
Ну конечно же, это Симакин. А кто же еще?
– Симакин, вы почему не любите Пушкина?
– Я это…
– Вы случайно не расист?
– Я? Нет… Я его это… Обожаю.
– В каком смысле, Симакин?
– Ну это… Творчество там, стихи.
– Ну раз так, Симакин, так уж и быть, пойду вам на встречу. Дам возможность пострадать за Пушкина. Поставлю два.
– За что, Александр Сергеич?!
– Я ж сказал, за Пушкина. Гордитесь.
Слева кто-то хохотнул. Затем справа. И вот уже со всех сторон понеслись смешки, сдавленные и не очень, которые потом слились в один дружный приступ хохота.
Симакин, весь пунцово-красный, сидел и, криво улыбаясь, озирался по сторонам.
Я вернулся на место и продолжил свою прерванную речь. Дойдя до неоспоримой лепты, которую внес мой тезка в формирование литературного русского языка, я предложил классу оценить это мнение на собственном опыте и прочитать очередную главу из «Евгения Онегина».
Ученики стали открывать книги, зашуршали перелистываемые страницы, а потом воцарилась тишина.
Вот за такие моменты я и люблю свою работу. Моменты, когда можно отстраниться и понаблюдать.
Читали, правда, не все, но мне было уже все равно. Я, конечно, могу их отругать, поставить два, выгнать из класса, выставить посмешищем, как того же Симакина. Но заставить полюбить Пушкина, я, увы, не могу. Как и Булгакова, Набокова, Достоевского.
Зачем тринадцати-четырнадцати-пятнадцатилетним Булгаков, Набоков и Достоевский? По крайней мере, чтобы знать, что они были. Чтобы потом, в тридцать, тридцать пять, сорок, когда уже жизнь побьет, вспомнить. Вспомнить и понять. Понять, что это сильно. И Булгаков –сильно, и Набоков, и Достоевский…
А ведь есть еще Приставкин, Рыбаков, Замятин…
Я посмотрел в окно, на этот школьный двор со спортивной площадкой… Дальше идут мастерские, а за ними какие-то гаражи, забор. На заборе надписи, разные: матерные и не очень, короткие и длинные, со смыслом и без него, с восклицательными знаками и совсем без знаков препинания, о любви, о футболе, о людях.
Они все время появляются, но никогда не исчезают. Никому нет дела до этого забора, его никогда не красили, и вряд ли покрасят ближайшие лет двадцать.
Сколько я тут работаю, я их вижу. Они, как годовые кольца.
Тут я заметил, что за гаражами была какая-то возня… Похоже, что трое били одного. Точнее один – высокий дылда, схватил парнишку за воротник и бил ботинками по ногам, а двое других просто стояли рядом и смотрели.
Да, есть хищники, есть жертвы – с этим ничего не поделать, закон природы… Хищники обычно сбиваются в стаи, и кто-то из них даже считается санитаром леса.
К гаражам, прихрамывая, двигался учитель труда. В правой руке он сжимал длинную металлическую линейку.
Вдруг за моей спиной со скрипом отворилась дверь. Я повернулся и увидел в проеме синюшно-красное лицо с характерным профилем. Не то загар, не то вечное похмелье, не то перманентный предынфаркт… Это наш многоуважаемый директор. Очень громким шепотом, так, что Симакин аж вздрогнул, он произнес:
– Александр Сергеевич, зайдите ко мне после урока.
Я на цыпочках подбежал к нему и тихо спросил:
– Что-то случилось?
Несмотря на то, что я стоял совсем близко, он ответил так же громко, со зловещим присвистом:
– Пока нет. Но вы все-таки зайдите.
Глава 2. Лютый. Решительность и напор
Не числом, а умением.
А.В.Суворов
Ночные улицы всегда таят в себе опасность. Тишина их обманчива. Бывает, идешь себе в ночной тиши, словно плывешь, дышишь воздухом, ни о чем не беспокоишься, думаешь о том, о сем, но вот поворачиваешь за угол и все… Приключений искать уже не надо, они тебя сами нашли.
– Здарова, чертила!
– Закурить дай.
– Из какого района?
– Кого знаешь?
– Сам-то кто по жизни?
Вариантов завязки – великое множество. Вопрос развития фабулы сводится обычно к тому, получит ли кто-нибудь по соплям или дело обойдется, как это в те времена говорили, «чисто базаром».
Исход событий определялся многими факторами. И самый важный из них – реакция того, кто оказался в эпицентре событий.
Самое простое, что можно было сделать – это с выражением лица, отдаленно напоминавшим кирпич керамический обыкновенный или, в крайнем случае, полуторный, сказать, что-нибудь в меру дерзкое, например:
– Фублянах…
Или:
– Здоровей видали!
Или:
– Да вы охренеете!
При этом важно было произносить эти слова на ходу, как бы мимоходом, проходя бодрым спортивным шагом, не вынимая рук из карманов, желательно запустив феерический касательный двухметровый плевок куда-нибудь в кусты сбоку.
– Чё?! ЭЭЭ!! А ну иди сюда! Ай ну да ладно… Не тот…
Те, кто был в теме, могли усилить градус дерзости:
– Фильтруй базар, папаша!
Или:
– Сам ты чертила! А я пацан правильный.
Однако, не стоило перегибать палку, оскорбляя личное достоинство вопрошающих, ставя под сомнение их морально-этические качества и сексуальную ориентацию. В этом случае инцидент мог перерасти в затяжной конфликт с драками, погонями и поножовщиной, и эти самые события могли привести куда угодно, в том числе в милицию, в больницу и, даже, в морг.
Ни в коем случае не следовало использовать такие устаревшие словесные выражения, как:
– Добрый вечер!
Или:
– Не курю, и вам не советую…
Или:
– Вы почему так поздно гуляете без родителей?
Или:
– Что, простите?
Это сразу выдавало человека нерешительного, так называемого «лоха», и тогда мог начаться такой процесс, как этого самого лоха так называемый «гон». Лоха в этом случае гнали, то есть сопровождали через весь район, подгоняя пинками, подзатыльниками, плевками, обидными словами, тем самым провоцируя на драку. Если драка случалась, она, как правило, была скоротечной, после нее компания получала свой адреналин, а лох, если у него хватало ума не геройствовать, получал нетяжкие телесные повреждения и отправлялся восвояси. Если же драки добиться так и не удавалось, лоха провожали прямо до самого дома, где и грабили в подъезде под дверями собственной квартиры.
Правда, бывали случаи, когда, после фразы: «Что, простите?», человек лез в карман, и давал прикурить особо изголодавшимся прямо из «Люгера».
Можно было, конечно, сделать что-нибудь неожиданное, начисто порвав, таким образом, шаблон у нападавших и поломав все правила игры.
Например, с криком «Атас, менты!» ринутся в ближайшие кусты.
Или ринутся в кусты, предварительно испугав противников криком: «Ваши документы, быстро!», или «Стой! Ни с места! Стрелять буду!». Правда, так поступать следовало, если не планируешь появляться в этом районе, по крайней мере, ближайших лет пять.
И вот, как-то раз, один юноша оказался ночью на улице в чужом районе. Юноша этот был рослый и плечистый, и почти все, кто его знал, знали его по кличке «Лютый». Настроение у Лютого нынче было паршивое, он долго бродил по городу, уже стемнело, и он забрел достаточно далеко. Район был для него незнакомый, но Лютый был таким человеком, который никого и ничего в жизни не боялся. То есть, почти никого…
Папа Лютого был единственным человеком, которого Лютый страшился по-настоящему. Он работал в очень серьезной организации и был человеком весьма своеобразным и решительным. Кроме того, он в одиночку воспитал и вырастил сына. Мать свою Лютый не помнил и ничего о ней знал. Папа почти никогда не говорил о ней, а когда все же заходила речь, он слегка приобнимал Лютого за плечи и говорил:
– Когда вырастешь, ты все поймешь, сын…
Сына своего он так и называл: «Сын».
При разговоре с другими Лютый называл своего папу: «Папа». Никаких там «предков», «отцов», «стариков», «батянь» и тому подобного, Только «Папа». При чем с явным пиететом, что в письменной речи может быть передано, как Папа с большой буквы.
Когда Папа смотрел в упор своими бесцветными, ничего не выражающими глазами, Лютый чувствовал, как у него по спине ползут мурашки.
Папа вполне мог, как с точки зрения своих возможностей, так и с морально-психологической точки зрения, отправить сына служить куда-нибудь на Землю Франца-Иосифа, на самую северную в мире пограничную заставу «Нагурское».
Служба в армии не входила у Лютого в планы на ближайшее будущее, и когда начались призывы, он искренне пытался откосить. Были снимки стопы в двух проекциях, во время которых Лютый держал в руках по двухпудовой гире. Была кардиограмма после двух чашек крепкого кофе, выкуренной половины пачки сигарет и физической нагрузки в виде бега по лестнице на пятый этаж и обратно.
Все было плохо. Плохо в том смысле, что очень хорошо. С таким здоровьем хоть в космонавты. Еле оклемавшись от экспериментов над собственным телом, Лютый пошел в военкомат, и уже там, в туалете, выкурив очередную сигарету, и бросив в урну окурок, он вдруг неожиданно поднял крышку унитаза и, присев рядом, ухватился пальцами за ободок, расположив руку поперек чаши, и решительно сказал стоявшему рядом долговязому парню:
– Прыгай!
– Чего?!
– Прыгай, говорю, ломай руку.
Парень пожал плечами, подтянулся повыше на стенках кабинки, и… Лютый закусил воротник, чтобы не заорать. Но он не заорал, так как заорал долговязый. Тот промахнулся, и нога его оказалась глубоко в сливе унитаза.
А потом как-то сам собой появился военный билет с ничего не говорящим номером статьи закона с пунктами и подпунктами, и состоялся серьезный разговор с Папой. О жизни и о планах на будущее.
– Папа, я что, теперь псих? – недоуменно тогда спрашивал Лютый.
– Ну почему сразу псих? – отвечал Папа – Просто человек с некоторыми особенностями, которому, образно говоря, нежелательно контактировать с оружием, и другими вещами подобными…
А потом оказалось, что его планы на будущее, что спорт, что техника – это все несерьезно, а серьезно – это новая специальность «Экономика народного хозяйства в условиях рынка», и надо ехать поступать в другой город. Это большой, крупный город, можно сказать мегаполис, не то, что наш Безымянск. Наш Безымянск, это, если честно никакой не Безымянск, а самый настоящий Мухосранск. А там – престижно, круто, за этим будущее, и надо успеть влезть в этот первый и последний поезд, поезд в новую жизнь, Сын.
И, как-то между прочим, поставив перед фактом, он укатил на ночь глядя в очередную свою командировку. Не то на какой-то сверхсекретный объект за Уралом, не то в дружественную страну в Центральной Африке.
И как-то грустно стало Лютому после всего этого, и пошел он бродить по городу, пытаясь понять повороты своей судьбы и смысл существования. Закадычный его друг, именно тот, который ему сейчас больше всего был нужен, Бротхер (или просто Бро, как его часто называли) в настоящее время отсутствовал по всем известным адресам и телефонам. Мутил, наверное, с какой-нибудь околосистемной телкой, или сидел в ночную смену на какой-нибудь из своих странных мест работы. Поэтому Лютый бесцельно шатался уже несколько часов подряд, то ли в поисках внезапного озарения, то ли в поисках приключений на свою задницу.
Уже было за полночь, а Лютый все вышагивал по малознакомым улочкам. Ночь была тихая и теплая, и идти домой в пустую квартиру совершенно не хотелось.
Так бы он и бродил дальше, но тут его окликнули.
– Слышь друг, угости сигаретой…
Где-то сбоку появилась тень какого-то шкета.
Лютый посмотрел на тень, и ответил:
– Отвечаю, последнюю скурил, – ответил грамотно, причем, совершенно искренне.
– А если поискать? – настаивала тень. И тут Лютый заметил, что из-за кустов появились еще двое: худой, длинный, как шпала, и коренастый здоровяк.
«Не люблю драться!» подумал Лютый. Драться он действительно не любил – в том смысле, который подразумевал обмен тумаками, а потом долгое сопение вобнимку на земле с порванным штанами, выбитыми зубами и рассеченными бровями. Своих обидчиков он бил, быстро, жестко и эффективно.
Бил так, как его этому учила жизнь, а также Папина методичка, которую он иногда читал. Методичка была достаточно старой, предназначенной, наверное, еще для сотрудников СМЕРШа, и рекомендовала вместо сопливой возни оглушать противника ладонями по ушам, выкручивать локтевые суставы и бить в переносицу рукояткой револьвера. Револьвера у Лютого не было, но с другими опциями Лютый справлялся вполне успешно: бил в кадыки, выбивал колени и до зловещего хруста выкручивал пальцы.
– Поищи, если здоровья много… – ответил Лютый, оценив ситуацию.
– Чё, борзый?! – резко ответил ему коренастый и попер на Лютого, как танк. Вместо того, чтобы с ним вязаться – такого все равно хрен свалишь – Лютый ушел в сторону, совершенно неожиданно повернулся к долговязому и напал на него, налетел с градом ударов, оттолкнул и вновь нагнал, пробив в конце концов в солнечное сплетение, отчего долговязый согнулся пополам, а затем присел, и оказавшись в таком невыгодном положении, получил коленом в нос и укатился в кусты.
Лютый развернулся. В нескольких шагах находился коренастый. Тот кинулся к Лютому, выставив вперед руки. Но Лютый стал его окучивать ногами по бедрам, коленям, лодыжкам. Коренастый сопел, матюгался, даже пытался отряхиваться, но настырно лез вперед, и, когда он остановился, опустив руки, чтобы поправить съехавшие вниз штаны, Лютый, улучив момент, выпрямился как пружина и длинным апперкотом заставил его отлететь, сверкнув начищенными ботинками где-то на высоте полутора метров, на ближайшую лавочку.
Откуда ни возьмись появившийся шкет повис у Лютого на плечах, но тот не растерялся, и схватив шкета за ноги, подсадил его к себе повыше на спину и прямо так, как и стоял, завалился спиной на асфальт, подставляя шкета под удар.
Шкет, оказавшийся словно между молотом и наковальней, разжал руки, и, саданувшись затылком, потерял сознание.
Лютый мигом вскочил на ноги и осмотрелся. Шкет неподвижно лежал на асфальте, запрокинув голову. Где-то в кустах стонал долговязый.
– Ух ты сука, бля… Рукаааа! – орал коренастый, выползая из-под обломков лавочки.
Лютый, не мешкая, пошел дальше своей дорогой. Пройдя метров десять, он обернулся, и глядя в темноту, сказал:
– Ну вы это, извините, если чё.