Czytaj książkę: «Chocolat / Шоколад»
© 1999 Joanne Harris
© Новоселецкая И., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
⁂


In memory of my great – grandmother,
Marie Andre Sorin
(1892–1968)
1
February 11, Shrove Tuesday
We came on the wind of the carnival. A warm wind for February, laden with the hot greasy scents of frying pancakes and sausages and powdery-sweet waffles cooked on the hotplate right there by the roadside, with the confetti sleeting down collars and cuffs and rolling in the gutters like an idiot antidote to winter. There is a febrile excitement in the crowds which line the narrow main street, necks craning to catch sight of the crepe-covered char with its trailing ribbons and paper rosettes. Anouk watches, eyes wide, a yellow balloon in one hand and a toy trumpet in the other, from between a shopping-basket and a sad brown dog.
We have seen carnivals before, she and I; a procession of two hundred and fifty of the decorated chars in Paris last Mardi Gras, a hundred and eighty in New York, two dozen marching bands in Vienna, clowns on stilts, the Grosses Tetes with their lolling papier-mache heads, drum majorettes with batons spinning and sparkling. But at six the world retains a special lustre. A wooden cart, hastily decorated with gilt and crepe and scenes from fairy tales. A dragon’s head on a shield, Rapunzel in a woollen wig, a mermaid with a Cellophane tail, a gingerbread house all icing and gilded cardboard, a witch in the doorway, waggling extravagant green fingernails at a group of silent children… At six it is possible to perceive subtleties which a year later are already out of reach. Behind the papier-mache, the icing, the plastic, she can still see the real witch, the real magic. She looks up at me, her eyes, which are the blue-green of the Earth seen from a great height, shining.
В память о моей прабабушке
Мари-Андре Сорен
(1892–1968)
1
11 февраля, вторник на Масленой неделе
Мы прибыли сюда с карнавалом. Нас пригнал ветер, не по-февральски теплый ветер, что полнится горячими сальными ароматами шкворчащих лепешек, сосисок и посыпанных сладкой пудрой вафель – их пекут на раскаленной плите прямо у обочины. В воздухе дурацким противоядием от зимы вихрится конфетти, скользит по рукавам, манжетам и в конце концов оседает в канавах. Люди лихорадочно толпятся вдоль узкой главной улицы, тянут шеи, хотят разглядеть обитую крепом повозку – за ней тянется шлейф из лент и бумажных розочек. Анук – в одной руке желтый воздушный шар, в другой игрушечная труба – смотрит во все глаза, стоя между базарной корзиной и грустным бурым псом.
Карнавальные шествия нам, мне и ей, не в диковинку; двести пятьдесят разукрашенных повозок перед прошлым постом в Париже, сто восемьдесят в Нью-Йорке, два десятка марширующих оркестров в Вене, клоуны на ходулях, карнавальные куклы качают большими головами из папье-маше, девушки в мундирах вращают сверкающими жезлами. Но когда тебе шесть, мир полон особого очарования. Деревянная повозка, наспех украшенная позолотой и крепом, сцены из сказок. Голова дракона на щите, Рапунцель в шерстяном парике, русалка с целлофановым хвостом, пряничный домик – картонная коробка в глазури с позолотой, в дверях колдунья тычет пальцами с нелепыми зелеными ногтями в группу притихших детей… В шесть лет ты способен постигать тонкости, которые годом позже уже будут вне твоего разумения. За папье-маше, мишурой, пластиком она еще видит настоящую колдунью, настоящее волшебство. Она смотрит на меня. Глаза сияют, сине-зеленые, как Земля, открывшаяся взору с большой высоты.
“Are we staying? Are we staying here?”
I have to remind her to speak French.
“But are we? Are we?”
She clings to my sleeve. Her hair is a candyfloss tangle in the wind.
I consider. It’s as good a place as any. Lansquenet-sous-Tannes, two hundred souls at most, no more than a blip on the fast road between Toulouse and Bordeaux. Blink once and it’s gone. One main street, a double row of dun coloured half-timbered houses leaning secretively together, a few laterals running parallel like the tines of a bent fork. A church, aggressively whitewashed, in a square of little shops. Farms scattered across the watchful land. Orchards, vineyards, strips of earth enclosed and regimented according to the strict apartheid of country farming: here apples, there kiwis, melons, endives beneath their black plastic shells, vines looking blighted and dead in the thin February sun but awaiting triumphant resurrection by March… Behind that, the Tannes, small tributary of the Garonne, fingers its way across the marshy pasture. And the people? They look much like all others we have known; a little pale perhaps in the unaccustomed sunlight, a little drab. Headscarves and berets are the colour of the hair beneath, brown, black or grey. Faces are lined like last summer’s apples, eyes pushed into wrinkled flesh like marbles into old dough. A few children, flying colours of red and lime-green and yellow, seem like a different race.
– Мы здесь останемся? Останемся?
Приходится напоминать, что говорить надо по-французски.
– Но мы останемся? Останемся?
Она цепляется за мой рукав. На ветру ее волосы – будто ком сахарной ваты.
Я раздумываю. Городок не хуже других. Ланскне-су-Танн. Сотни две душ, не больше. Крошечная точка на скоростном шоссе между Тулузой и Бордо. Моргнул – и уже проскочили. Одна главная улица – два ряда деревянно-кирпичных домиков мышиного цвета, застенчиво льнущих один к другому; боковые ответвления тянутся параллельно, словно зубцы кривой вилки. Вызывающе белая церковь на площади; по периметру площади – магазинчики. Фермы, разбросанные по недремлющим полям. Сады, виноградники, огороженные полоски земли, расчлененной согласно строгой иерархии местного сельского хозяйства: здесь яблони, там киви, дыни, эндивий под панцирем из черного пластика, виноградные лозы – сухие, зачахшие плети в лучах скудного февральского солнца – ожидают марта, чтобы победоносно воскреснуть из мертвых… Дальше – Танн, маленький приток Гаронны, – нащупывает себе дорогу по болотистому пастбищу. А что же местные жители? Мало чем отличаются от тех, кого мы встречали прежде; может, чуть бледнее при свете нежданного солнца, чуть тусклее. Платки и береты тех же оттенков, что и упрятанные под них волосы, – коричневые, черные, серые. Лица скукоженные, как прошлогодние яблоки; глаза утопают в морщинистой коже, будто стеклянные шарики в затвердевшем тесте. Несколько ребятишек в красных, лаймовых, желтых развевающихся одежках чудятся пришельцами с другой планеты.
As the char advances ponderously along the street behind the old tractor which pulls it, a large woman with a square, unhappy face clutches a tartan coat about her shoulders and shouts something in the half-comprehensible local dialect; on the wagon a squat Santa Claus, out-of-season amongst the fairies and sirens and goblins, hurls sweets at the crowd with barely restrained aggression. An elderly small-featured man, wearing a felt hat rather than the round beret more common to the region, picks up the sad brown dog from between my legs with a look of polite apology. I see his thin graceful fingers moving in the dog’s fur; the dog whines; the master’s expression becomes complex with love, concern, guilt. No-one looks at us. We might as well be invisible; our clothing marks us as strangers, transients. They are polite, so polite; no-one stares at us. The woman, her long hair tucked into the collar of her orange coat, a long silk scarf fluttering at her throat; the child in yellow wellingtons and sky-blue mac. Their colouring marks them. Their clothes are exotic, their faces – are they too pale or too dark? – their hair marks them other, foreign, indefinably strange. The people of Lansquenet have learned the art of observation without eye contact. I feel their gaze like a breath on the nape of my neck, strangely without hostility but cold nevertheless. We are a curiosity to them, a part of the carnival, a whiff of the outlands. I feel their eyes upon us as I turn to buy a galette from the vendor. The paper is hot and greasy, the dark wheat pancake crispy at the edges but thick and good in the centre. I break off a piece and give it to Anouk, wiping melted butter from her chin. The vendor is a plump, balding man with thick glasses, his face slick with the steam from the hot plate. He winks at her. With the other eye he takes in every detail, knowing there will be questions later.
Крупная женщина с квадратным несчастным лицом, кутая плечи в клетчатый плащ, что-то кричит на полупонятном местном диалекте в сторону повозки, медленно катящей по улице вслед за старым трактором, который ее и тащит. Из фургона коренастый Санта-Клаус, явно лишний в компании эльфов, сирен и гоблинов, швыряет в толпу сладости, еле сдерживая злость. Пожилой мужчина с мелкими чертами лица – вместо круглого берета, традиционного головного убора местных, на нем фетровая шляпа, – глянув на меня с виноватой учтивостью, берет на руки грустную бурую псину, притулившуюся у моих ног. Я вижу, как его тонкие красивые пальцы зарываются в собачью шерсть; пес скулит; на лице его хозяина отражается сложная смесь чувств – любовь, тревога, угрызения совести. На нас никто не смотрит, будто мы невидимки. Одежда выдает в нас чужаков, проезжих. Воспитанные люди, на редкость воспитанные; ни один не взглянет на нас. На женщину с длинными волосами, заткнутыми за воротник оранжевого плаща, и длинным трепыхающимся шелковым шарфом на шее. На ребенка в желтых резиновых сапогах и небесно-голубом макинтоше. У них другой колорит. Броский наряд, лица – чересчур бледные или слишком смуглые? – волосы, все у них не такое, чужое, смутно непривычное. Обитатели Ланскне в совершенстве владеют искусством наблюдения украдкой. Их взгляды словно дышат мне в затылок – вовсе не враждебные, как ни странно, и тем не менее холодные. Мы для них – диковинка, карнавальная экзотика, заморские гости. Я чувствую их взгляды, когда поворачиваюсь к уличному торговцу, чтобы купить лепешку. Бумага жирная и горячая, пшеничная лепешка хрустит по краям, но в середине толстая и пышная. Я отламываю кусок и даю Анук, вытираю растаявшее масло с ее подбородка. Уличный торговец – полноватый лысеющий мужчина в очках с толстыми стеклами; от жара плиты на лице испарина. Он подмигивает Анук. Другим глазом подмечает каждую мелочь, зная, что позже его будут расспрашивать.
“On holiday, Madame?”
Village etiquette allows him to ask; behind his tradesman’s indifference I see a real hunger. Knowledge is currency here; with Agen and Montauban so close, tourists are a rarity.
– В отпуск приехали, мадам?
Согласно местному этикету, ему дозволено заговаривать с незнакомцами. Я вижу, что за внешним безразличием торговца кроется жадное любопытство. В Ланскне, соседствующем с Аженом и Монтобаном, туристы – большая редкость, и посему любая новая информация здесь – как живые деньги.
“For a while.”
“From Paris, then?”
It must be our clothes. In this garish land the people are drab. Colour is a luxury; it wears badly. The bright blossoms of the roadside are weeds, invasive, useless.
“No, no, not Paris.”
The char is almost at the end of the street. A small band – two fifes, two trumpets, a trombone and a side drum – follows it, playing a thin unidentifiable march. A dozen children scamper in its wake, picking up the unclaimed sweets. Some are in costume; I see Little Red Riding Hood and a shaggy person who might be the wolf squabbling companionably over possession of a handful of streamers.
A black figure brings up the rear. At first I take him for a part of the parade – the Plague Doctor, maybe – but as he approaches I recognize the old-fashioned soutane of the country priest. He is in his thirties, though from a distance his rigid stance makes him seem older. He turns towards me, and I see that he too is a stranger, with the high cheekbones and pale eyes of the North and long pianist’s fingers resting on the silver cross which hangs from his neck. Perhaps this is what gives him the right to stare at me, this alienness; but I see no welcome in his cold, light eyes. Only the measuring, feline look of one who is uncertain of his territory. I smile at him; he looks away, startled, beckons the two children towards him. A gesture indicates the litter which now lines the road; reluctantly the pair begin to clear it, scooping up spent streamers and sweet-wrappers in their arms and into a nearby bin. I catch the priest staring at me again as I turn away, a look which in another man might have been of appraisal.
– На время.
– Из Парижа, значит?
Это, должно быть, из-за одежды. В этом пестром краю люди блеклые. Сочные цвета, по их мнению, ненужная роскошь; не к лицу. Яркая растительность по обочинам – это все бесполезные, навязчивые сорняки.
– Нет-нет, не из Парижа.
Повозка уже почти в конце улицы. Небольшой оркестр – две флейты, две трубы, тромбон и военный барабан – идет за ней, тихо наигрывая неузнаваемый марш. Следом бегут с десяток ребятишек, подбирают с земли невостребованные сласти. Кое-кто в карнавальных костюмах: я вижу Красную Шапочку и еще какого-то косматого персонажа; возможно, это Волк. Они беззлобно препираются из-за охапки лент.
Колонну замыкает фигура в черном. Поначалу я принимаю его за участника карнавала – быть может, Врачевателя Чумы, – но вот он приближается, и я узнаю старомодную сутану сельского священника. Ему за тридцать, хотя издалека он кажется старше – до того чопорен. Он поворачивается ко мне; я вижу, что он тоже не местный уроженец. Широкоскулое лицо, светлые глаза северянина, длинные, как у пианиста, пальцы покоятся на серебряном кресте, висящем на шее. Возможно, именно это, его чужеродность, и дает ему право смотреть на меня. Но я не замечаю дружелюбия в его холодных светлых глазах. Он сверлит меня оценивающим злобным взглядом как человек, опасающийся за свою территорию. Я улыбаюсь ему, он испуганно отворачивается. Жестом подзывает двух ребятишек, показывает им на мусор, которым теперь усыпана вся дорога. Дети нехотя подбирают и бросают ленты и фантики в ближайший мусорный бак. Отворачиваясь, краем глаза опять ловлю его взгляд, который, возможно, сочла бы восхищенным, будь на месте священника любой другой мужчина.
There is no police station at Lansquenet-sous-Tannes, therefore no crime. I try to be like Anouk, to see beneath the disguise to the truth, but for now everything is blurred.
“Are we staying? Are we, Maman?” She tugs at my arm, insistently. “I like it, I like it here. Are we staying?”
I catch her up into my arms and kiss the top of her head. She smells of smoke and frying pancakes and warm bedclothes on a winter’s morning.
Why not? It’s as good a place as any.
“Yes, of course,” I tell her, my mouth in her hair. “Of course we are.”
Not quite a lie. This time it may even be true.
The carnival is gone. Once a year the village flares into transient brightness but even now the warmth has faded, the crowd dispersed. The vendors pack up their hotplates and awnings, the children discard their costumes and party favours. A slight air of embarrassment prevails, of abashment at this excess of noise and colour. Like rain in midsummer it evaporates, runs into the cracked earth and through the parched stones, leaving barely a trace. Two hours later Lansquenet-sous-Tannes is invisible once more, like an enchanted village which appears only once every year. But for the carnival we should have missed it altogether.
Полицейского участка в Ланскне-су-Танн нет, а значит, нет и преступности. Я пытаюсь брать пример с Анук, пытаюсь разглядеть истину под внешним обличьем, но пока все расплывается.
– Мы останемся? Останемся, maman? – Она настойчиво дергает меня за руку. – Мне здесь нравится, очень нравится. Мы ведь останемся?
Я подхватываю ее на руки и целую в макушку. От Анук пахнет дымом, жареными лепешками и теплом постели в зимнее утро.
Почему бы нет? Городок не хуже других.
– Да, конечно, – отвечаю я ей, зарываясь губами в ее волосы. – Конечно, останемся.
И я почти не лгу. Возможно, на этот раз так и будет.
Карнавал окончен. Раз в год Ланскне ненадолго вспыхивает яркими красками и так же стремительно остывает. На наших глазах толпа рассеивается, торговцы убирают горячие плиты и навесы, дети снимают карнавальные костюмы и украшения. Все немного смущены и растеряны от избытка шума и цвета, что испаряются, как июльский дождь, – затекают в земные трещины, бесследно растворяются в иссушенных камнях. Спустя два часа Ланскне-су-Танн вновь невидим, словно заколдованный городок, что является взору лишь раз в год. Если бы не карнавальное шествие, мы бы его, наверное, и вовсе не заметили.
We have gas but as yet no electricity. On our first night I made pancakes for Anouk by candlelight and we ate them.by the fireside, using an old magazine for plates, as none of our things can be delivered until tomorrow. The shop was originally a bakery and still carries the baker’s wheatsheaf carved above the narrow doorway, but the floor is thick with a floury dust, and we picked our way across a drift of junk mail as we came in. The lease seems ridiculously cheap, accustomed as we are to city prices; even so I caught the sharp glance of suspicion from the woman at the agency as I counted out the banknotes. On the lease document I am Vianne Rocher, the signature a hieroglyph which might mean anything.
By the light of the candle we explored our new territory; the old ovens still surprisingly good beneath the grease and soot, the pine-panelled walls, the blackened earthen tiles. Anouk found the old awning folded away in a back-room and we dragged it out; spiders scattered from under the faded canvas. Our living area is above the shop; a bedsit and washroom, ridiculously tiny balcony, terracotta planter with dead geraniums… Anouk made a face when she saw it.
Газ у нас есть, но электричество пока отсутствует. В первый вечер при свече я напекла для Анук блинчиков, и мы поужинали у очага – старый журнал вместо тарелок, – поскольку наш багаж доставят только назавтра. Лавка, что мы арендовали, прежде была пекарней. До сих пор над узким дверным проемом – резной пшеничный сноп, на полу – толстый слой мучной пыли; мы пробирались через груды старых писем, газет и журналов. Нам, привыкшим к дороговизне больших городов, арендная плата показалась баснословно низкой, и все равно, отсчитывая деньги в агентстве, я поймала подозрительный взгляд его сотрудницы. В договоре об аренде я зовусь Вианн Роше; моя подпись, иероглиф-закорючка, может означать что угодно.
При свече мы обследовали наши новые владения. Старые печи, жирные и закопченные, как ни странно, еще вполне приличные, сосновые панели на стенах, почерневшая глиняная плитка на полу. В дальней комнате Анук обнаружила свернутый навес. Когда мы потащили его на свет, из-под выцветшей парусины врассыпную кинулись пауки. Жить мы будем над магазином: спальня-гостиная, ванная, смехотворно крошечный балкон, терракотовый горшок с засохшей геранью… Анук скривилась, когда увидела все это.
“It’s so dark, Maman.” She sounded awed, uncertain in the face of so much dereliction. “And it smells so sad.”
She is right. The smell is like daylight trapped for years until it has gone sour and rancid, of mouse-droppings and the ghosts of things unremembered and unmourned. It echoes like a cave, the small heat of our presence only serving to accentuate every shadow. Paint and sunlight and soapy water will rid us of the grime, but the sadness is another matter, the forlorn resonance of a house where no-one has laughed for years. Anouk’s face looked pale and large-eyed in the candlelight, her hand tightening in mine.
“Do we have to sleep here?” she asked. “Pantoufle doesn’t like it. He’s afraid.”
I smiled and kissed her solemn golden cheek.
“Pantoufle is going to help us.”
We lit a candle for every room, gold and red and white and orange. I prefer to make my own incense, but in a crisis the bought sticks are good enough for our purposes, lavender and cedar and lemongrass. We each held a candle, Anouk blowing her toy trumpet and I rattling a metal spoon in an old saucepan, and for ten minutes we stamped around every room, shouting and singing at the top of our voices – Out! Out! Out! until the walls shook and the outraged ghosts fled, leaving in their wake a faint scent of scorching and a good deal of fallen plaster. Look behind the cracked and blackened paintwork, behind the sadness of things abandoned, and begin to see faint outlines, like the after-image of a sparkler held in the hand – here a wall adazzle with golden paint, there an armchair, a little shabby, but coloured a triumphant orange, the old awning suddenly glowing as half-hidden colours slide out from beneath the layers of grime. Out! Out! Out! Anouk and Pantoufle stamped and sang and the faint images seemed to grow brighter – a red stool beside the vinyl counter, a string of bells against the front door. Of course, I know it’s only a game. Clamours to comfort a frightened child. There’ll have to be work done, hard work, before any of this becomes real. And yet for the moment it is enough to know that the house welcomes us, as we welcome it. Rock salt and bread by the doorstep to placate any resident gods. Sandalwood on our pillow, to sweeten our dreams.
– Здесь так темно, maman. – Голос у нее испуганный, дрожит при виде такого запустения. – И грустно пахнет.
Она права. Запах такой, будто здесь годами томился дневной свет, пока не сквасился и не протух. Стоит дух мышиных фекалий и призраков забытого прошлого, о котором никто не жалеет. Гулко, словно в пещере. От убогого тепла наших тел только четче проступают тени. Краска, солнце и мыльная вода сотрут въевшуюся грязь. Другое дело – скорбь, горестное эхо заброшенного дома, где годами не звучал смех. В отблесках пламени свечи лицо Анук кажется бледным, глазенки вытаращены. Она стискивает мою руку.
– И мы будем здесь спать? – спрашивает она. – Пантуфлю тут не нравится. Он боится.
Я улыбаюсь и целую ее в золотистую щечку.
– Пантуфль нам поможет.
В каждой комнате мы зажгли свечи – золотые, красные, белые и оранжевые. Я предпочитаю благовония собственного приготовления, но сейчас их нет, а для наших целей вполне годятся и купленные свечи – с ароматами лаванды, кедра и лимонного сорго. Мы держим по свечке, Анук гудит в игрушечную трубу, я стучу металлической ложкой о старую кастрюлю, и десять минут мы топочем по комнатам, вопя и распевая во все горло: «Прочь! Прочь! Прочь!», пока наконец стены не сотрясаются и разъяренные призраки не убегают, оставляя за собой едва уловимый запах гари и хлопья осыпавшейся штукатурки. Если всмотреться в трещинки потемневшей краски, в грустные силуэты брошенных вещей, разглядишь неясные очертания – будто остаточные изображения бенгальского огня в руке: тут стена сверкает золотом, там кресло, немного потертое, но торжествующе сияет оранжевым, и старый навес вдруг заиграл яркими оттенками, что высветились из-под слоя пыли и грязи. Анук с Пантуфлем топают и поют: «Прочь! Прочь! Прочь!», и расплывчатые силуэты все четче: красный табурет возле стойки, покрытой винилом, гроздь колокольчиков у двери. Я, разумеется, понимаю, что это всего лишь игра. Придуманное волшебство, чтобы успокоить испуганного ребенка. Нам предстоит поработать, хорошенько потрудиться, дабы вещи взаправду засияли. Но пока достаточно знать, что дом рад нам, как мы рады ему. У порога хлеб с солью, чтобы умилостивить обитающих здесь богов. На подушках ветки сандалового дерева, чтобы нам снились приятные сны.
Later Anouk told me Pantoufle wasn’t frightened any more, so that was all right. We slept together in our clothes on the floury mattress in the bedroom with all the candles burning, and when we awoke it was morning.
