Czytaj książkę: «Побег из детства», strona 4
Остренькие, хиленькие, еще не налитые настоящей зеленью… Лешке жалко стало этих травинок, виновато выглядывающих из-под кирпичей. Он ткнул кованым ботинком в кирпичину, и та нехотя отвалилась, показывая черноту земли и совсем белесые, будто седые, корешки травинок. Вот это да! Лешка хотел остановиться, но где-то за деревьями заговорило радио, а потом уже знакомая победная мелодия захлестнула еще по-весеннему редкий сквозной парк, здание больницы с нетерпеливо распахнутыми окнами, огромное, сияющее синевой небо. И, как тогда у почтамта, тревогой защемило сердце. Лешка тянется вслед за Фроськой на затоптанные ступеньки крыльца. Вот отсюда вчера они разговаривали с мамой. Она выглядывала в окно, зябко кутаясь в больничный халат. Совсем непривычная в нем. Но что это у Фроськи лицо такое? Удивленно вытянулось, обвисло. И глаза какие-то страшные стали. И руку ему жмет так, что даже кричать хочется.
– Лешенька, что случилось, Лешенька?!
Неужели это Фроськин голос? И чего она? Лешка тянется на цыпочках, чтобы заглянуть в больничную палату. Но видит только край щербатого подоконника и черную проволочную сетку кровати. Он не сразу понял, что это мамина кровать. Мамина? И пустая?! Кто-то подошел к окну в таком же, как был у мамы, халате. И еще одна женщина прилипла лицом к стеклу. Чего они так жалостно смотрят? Лешка хочет крикнуть им обычное: «Позовите маму!» Но не может. Да что это с ним?!
– Ее, наверное, уже выписали, Лешенька. Ведь тетя врач вчера обещала. Правда же, обещала? Бежим в приемный покой!
Фроська, кажется, кричит, но Лешка еле слышит ее. Что это так звенит? И дышать трудно. Будто воздуха не хватает. Что-то белое дорогу им загородило. Ах, да! Мамин врач. Чего это она гладить их вздумала? Сняла его кепчонку с измятым обвислым козырьком и пальцы свои длинные ему в волосы запустила. Холодные такие пальцы. И дрожат они чего-то…
«Сядем, дети, вот здесь…» Да, это ее голос. А Фроська вовсю уже ревет. Сморщилась, тянет лицо к Лешкиному плечу, – спрятаться, наверное, хочет, чтобы никто не видел. «Вот так, мои детки… Не дождалась ваша мамочка этого светлого дня. В пять утра не стало ее… Все хорошо было, шло на поправку. И тут этот сердечный приступ…»
Кто это кричит? И люди… Почему столько людей в коридоре? И все белое – потолок, стены, халаты… Ничего не видно. И щекам от слез жарко. А Фроська трясет его так, что пуговицы из рубахи, как семечки, сыплются. Чего ей надо? Не стало… Как это не стало?! Умерла, что ли? Но почему? Неужели это его голос? Да что они все – сдурели?! Не может его мама оставить их вот с этими людьми, у которых даже лиц не видно! Не может…
Лешка сбрасывает со своих волос все еще холодную руку врача и, почему-то заикаясь, кричит всем этим безлицым:
– Поз-зов-вите м-маму! М-ма-му!
– Отступитесь! Чего собрались? Горя не видели? На сиротское горе не насмотрелись? Пойдемте, милые, на свежий воздух. Здесь и дышать-то нечем.
Да ведь это тетя Феня! Наконец-то, хоть одно лицо прояснилось. Дряблые щеки тети Фени мокрые от слез. И дрожит она, будто всем телом плачет.
– Идемте, милые мои, здесь и дышать нечем, – она перекладывает свою палочку в правую руку, а левой подталкивает Лешку к дверям, за которыми все также оглушительно гремит из репродуктора победный марш. Они угрюмо плетутся под эту задорную музыку к низенькой скамеечке, почти касающейся земли щербатой доской. Тетя Феня со стоном откидывает правую, негнущуюся ногу и никак не может отдышаться. Словно только что долго бежала и вот присела отдохнуть. Ее пухлое тело тоже волнисто перекатывается – дышит. Она развязывает и снова завязывает узел черного с ярко-красными цветами платка. Трогает кончиком узенькие, тоже заплывшие пухлыми складками глаза, промокая их. Потом что-то ищет в глубоких карманах пальто.
– Вот-вот. Это вам. Мне только что нянечка передала, – тетя Феня разворачивает записочку, достает из нее два чуть пожелтевших кусочка сахара и читает: «Передайте детям…» Эх, сестра, сестра… Добрая и гордая душа! Все о вас думала. Все о вас… Вот возьми, Лешенька, съешь!
Он машинально, почти не чувствуя сладости, жует, хрустит сахаром, еще не зная, что всю жизнь будет жалеть, почему не сберег этот последний мамин подарок…
Прощание с мамой
Хоронили Лешкину маму дождливым днем. С самого утра окна тети Фениной избы были мокрыми. По ним текли и текли, извиваясь, дождевые струйки. А когда ударял ветер, они растягивались, сливаясь, словно смывали друг друга.
Лешка лежал на печи почти у самого разрисованного трещинами потолка. Отсюда все казалось неясным и сумрачным. Стол, заставленный какой-то посудой, стена с множеством фотографий, скамья, на которой отрешенно сидела Фроська. Ее тоже долго уговаривали залезть на печь и отогреться, но она будто не слышала. Как села, так и сидит, не шевельнется. Лешке жалко видеть сестру вот такой, он отворачивается. Прямо над ним у задымленной трубы висит вязка сухих грибов, сморщенных, точно от боли. А может, и правда им больно было, когда их в печи высушивали? В другое время он ни за что не удержался бы и отщипнул вот от этого боровика. Но сейчас не хочется. Сухо и солено во рту. А Фроська все сидит. Вон весь чулок у нее в комьях грязи. Это он вчера ее обрызгал, когда в больницу бежали. Лешка вспомнил и снова задохнулся слезами. Ведь так радостно было… А теперь? Что теперь? И говорят все почему-то тихо, о чем-то шепчутся. Вот опять тетя Феня к нему подбирается. Лешка сначала видит ее лохматые седые волосы, потом изогнутый полукруглый гребень в них. Глазки у нее напряженно раскрыты. Что-то нечасто видел раньше тетю Феню. А она, оказывается, мамина двоюродная сестра. Села на лежанку, палочку свою черную рядом с Лешкой положила.
– Ну, чего ты, чего ты, сиротка? – все тычет и тычет своим платочком ему в глаза. – Слезами, миленький, сейчас не поможешь. Вот вернется папка с войны, обживется и возьмет тебе другую мамку.
Лешку точно обожгли эти слова. Другую мамку? И еще сам не понимая, не веря в жестокую правду этих слов, закричал, обдирая ногти о теплый, шершавый кирпич печи:
– Неправда! Не будет у меня никакой мамы! Моя мама умерла!
– Умница, Лешенька, умница, – испуганно лопочет тетя Феня и шарит в длинном кармане халата, – вот на тебе пряничек.
Лешка сердито жует жесткий, как сухарь, пряник в белых подтеках сахарной пудры, давится слезами. А внизу слышен приглушенный голос дяди Сени:
– Ну чего ты хлопчику душу травишь, а? Сходила бы лучше за подводой. Хоронить надо. Дождя этого не переждешь. Вон как шебуршит…
Тетя Феня стала шумно одеваться, а Лешка обессилено забылся – уснул, что ли? Чудилось ему, что они еще бегут по усыпанной булыжником мостовой. Он все оступается тяжелющими ботинками. А Фроська несется легко и весело. Раз – и потресканная туфелька ее подлетает к самому лобастому булыжнику. Два – и отталкивается от него, едва коснувшись носочком. А музыка гремит такая радостная, светлая, что Лешке от нее почему-то плакать хочется…
Проснулся он от Фроськиных слов:
– Вставай, Лешенька, сейчас маму на кладбище повезут. Они тут не хотели тебя будить… А я подумала, что нельзя так… И маме обидно будет…
Фроська всхлипнула и, чтобы уж совсем не расплакаться, закусила губу. Теперь она снова сидела на скамье и следила за тем, как он неумело заталкивает ногу со скомканной портянкой в ботинок. Пуговиц на ватнике не было, и Фроська подпоясала его какой-то бечевкой. Лешка попытался выправить переломанный надвое козырек кепки, но он снова упал к глазам. Ну и пусть!
Они вышли, и толпа как-то испуганно расступилась, пропуская их к подводе с гробом. Дождинки стучались в новенькие доски. Медленно, монотонно, будто нехотя. Словно самому дождю это давно надоело, а вот остановиться не может – льет и льет… Люди насуплено сутулятся. Только дядя Сеня в крылато распахнутой плащ-палатке озабоченно суетится: то подскачет на своем костыле к лошади, то опять топчется около тети Фени, что-то сердито выговаривая ей. А та поправляет и поправляет черный платок, точно хочет убедиться, что он на ней. И еще лохматой бахромой этого платка глазки промокает. Постоит и опять промокнет, постоит – и опять…
– Что мне теперь с сиротками делать? – наконец слышит Лешка ее хриплый, подавленный голос. – Покойница-то, не в обиду ей будь сказано, с гордецой была: сама голодала, детей голодом морила, а зайти ко мне за картошиной не зайдет – не попросит. Зато вон как оно обернулось…
Лешка недоуменно смотрит на тетю Феню. Зачем она это говорит какой-то худющей, длинноносой бабке, которая все кивает и кивает в такт ее словам, будто с кончика носа дождевые капли стряхивает? И Фроська тоже обиделась, вздрогнула, прячет в свои ладони Лешкину мокрую руку и жмет ее больно, как тогда на больничном крыльце.
– Не буду я жить у Фени, – шепчет она Лешке и жадно облизывает губы. Лучше в детский дом пойду.
Он еще не знает, что такое детский дом, но соглашается:
– Конечно, лучше! И я с тобой…
Лешке мокро и зябко. И еще очень жалко Фроську, которая опять прикусила губу. Жалко ему и самого себя. И уж совсем не хочется верить, что это его мама лежит под набухшими дождем досками…
– Ой-ей-ей! Утекайте быстрее, люди добрые! Фрицы топочут. Сейчас тра-та-та! И всех в яму, в яму! Козел козла забодает…
Симочка, горбатенькая, почти скрученная колесом, мечется среди людей, незаметно перебирает худенькими ножками и будто бы даже не идет, а катится, катится. Сыплет, сыплет словами. Кажется, что это вовсе не она, а кто-то другой говорит в ней – громко, визгливо. Волосы взъерошенно рассыпались почти до самых колен. И страшно поблескивают сквозь них глаза – бессмысленно пустые, невидящие. Правый, дочерна замусоленный рукав пальто почти оторван и держится только на растянутых белых нитках. Симочке холодно – она плотнее натягивает пальто, а рукав отрывается все больше и больше, показывая клок грязно-серой ваты.
– Козел козла забодает… Козел козла забодает…
Она устала и теперь шепчет только эти слова.
– Пойдем со мной, я тебя отведу, блаженненькая, – ласково успокаивает ее тетка Степанида.
Она укрывает Симочку своей плащ-палаткой, и та послушно затихает.
Симочку Лешка знает давно, может быть, даже с первого дня их возвращения в Березовку. Они с Фроськой тогда сидели под какой-то огромной грушей, на которой почему-то совсем не было груш. Но зато маленькие плотные листья были так густо сотканы, что солнце их совсем не пробивало. Лешке интересно было смотреть на Фроську, как будто одетую в дрожащую рябь этих листьев. А она смеялась от того, что и по нему, наверное, бегали, копошились их крохотные тени. И еще Лешка следил за мамой, за двумя кирпичинами, между которыми теплился огонек. А на нем уже аппетитно потрескивала каплями подсолнечного масла черная, как сажа, сковорода. Мама пекла картофельные оладьи. Одна сторона их заманчиво светилась поджаристой, коричневой корочкой. Лешка знал, что сейчас мама возьмет краем цветастого передника сковороду и опрокинет оладьи в алюминиевую миску. Он уже даже привстал, чтобы опередить Фроську. Вот тогда-то и выкатилась откуда-то из-за сарая Симочка с этими своими страшными словами: «Ой-ей-ей! Утекайте, люди добрые! Фрицы топочут!» Лешка и впрямь хотел бежать, но мама посадила девочку на опрокинутую дубовую колоду и подала ей миску с четырьмя первыми оладьями. Теми самыми, которых они с Фроськой так мучительно ждали…
Симочка, обжигаясь, стала жадно заталкивать оладьи двумя руками в свой почти беззубый рот, а мама рассказывала им, что Симочка была такой, как Фроська, когда немцы погнали березовцев на расстрел. Она видела, что упали в яму ее мать и старший брат. А ночью пробралась к незарытой могиле. Долго сидела над трупом матери, тормошила ее, просила встать. Утром девочку нашли там совсем безумной…
Лешка слушал маму, и ему было жаль тогда худенькую, почти беззубую Симочку. Правда, и оладий тоже было жалко.
И вот теперь… Даже Симочка живет, хотя, наверное, и не понимает этого. И дядя Сеня. И Степанида. И тетя Феня. А мама лежит в мокнущем гробу, безучастная, равнодушная ко всему. Как же так? Почему-у? Кому это понадобилось отнимать у него маму? Зачем? А может, все это совсем не так? И все это выдумали? Выдумали… Лешка дрожит. Даже зубам становится больно. Они тоже стеклянно стучат друг о друга. И шепот вокруг почему-то усиливается, и чей-то плач… Дядя Сеня подхватывает Лешку и опускает его рядом с Фроськой на телегу у гроба. Потом снимает с себя плащ-накидку и укутывает их. «Вот так, – говорит он, – вот так…» А китель его уже темнеет от капелек дождя. «Вот так», – и, ловко отталкиваясь костылем, усаживается на передке подводы. Долго перекидывает вожжи из рук в руки, будто не решаясь ехать. Наконец, хрипло командует: «Но! Но!»
Скрипят, пошатываясь, колеса, оставляя за собой глинистую колею. Тянется, не отставая, и горестный шепот, и болотный всхлип шагов. Фроська гладит угол гроба и тихо совсем плачет, плачет… А Лешка ни за что не может заплакать. Сколько раз ревел из-за всяких пустяков. А тут… Лишь дышать трудно. Но плакать не может. Как во сне, видит он нахохленные деревья парка и угол мокрого ларька. Потом чувствует, как уходят вверх передние колеса подводы, и понимает, что уже совсем близко, что взъезжают они на кладбищенскую горку. И действительно, сквозь моросящий туман проступила чугунная вязь ограды, кто-то забежал вперед, забренчал железным заступом, и ворота жалостно заскрипели, пропуская их к зияющей могиле, из которой торчал только черенок забытой лопаты… Какие-то руки потянулись к гробу, но Фроська всем телом упала на него, словно защищая от этих нетерпеливых рук.
А Лешка оцепенело смотрел на огромные деревья, осыпавшие мокрый шелест, на тетю Феню, промокавшую бахромой платка глаза. Потом вздрогнул, неожиданно заметив, как опускают на веревках в могилу гроб, как дядя Сеня первый бросил в нее горсть мокрой земли… Тут же облегченно зашуршали лопаты. И так невыносимо больно сдавило всего Лешку, что он заплакал, чувствуя, что вместе со слезами уходит удушливая горечь во рту, а все вокруг проступает еще отчетливее и ярче. Понял, что уже нет и не будет у него мамы, а все, что от нее осталось – вот этот бугорок земли, да валун, да фанерка, на которой дядя Сеня вывел каких-то два слова красным карандашом.
Откуда было знать Лешке, что ветер очень скоро опрокинет эту фанерную дощечку, и останется только угрюмый, в старческих морщинистых трещинах валун – каких много рассыпано по едва различимым бугоркам могил. Так что даже и его не признаешь.
Венька
– Лешенька, я кому говорю? Ле-шень-ка!
Он нехотя приоткрыл глаза, будто просыпаясь. Ну чего ей надо? Бабушка стояла у дверей и требовательно повторяла свое обычное:
– Я кому говорю, Ле-шень-ка? Что ты ночью будешь делать, ежели днем выспишься? – губы ее чуть дрогнули, не решаясь улыбнуться, и как бы невидимым ветерком погнали веселые морщинки к самым глазам. – Там к тебе Венька Вишин скребется.
Вот оно что! Но… скребется! Ох, и не любит бабка Веньку! Сейчас, наверное, предупреждать начнет. И, чтобы опередить ее, Лешка деланно возмущается:
– Скребется… Что он тебе – мышь какая-нибудь или кошка?
Бабушка на этот раз не удержала улыбки. Ресницы ее вдруг перестали моргать, высоко вскинулись – и карие, еще совсем ясные глаза, сверкнули лукавой радостью:
– Ну ты и выдумаешь, Лешенька! Сам ведь знаешь, что он никогда не стучит, а именно царапается, скребется… Вот-вот, послушай. Наверное, у него терпения не хватило, пока позову – к окошку пробрался. Сейчас начнет.
И правда. Шаги за окном затаенно притихли. А затем сквозь желтоватые, выцветшие занавески послышалось Венькино царапанье. Ну и бабка! Все-то видит, подмечает! Но она не была бы, наверное, собой, если б не предупредила:
– Смотри, Лешенька, ты не очень-то с ним. Хлопчик он, может, и не плохой, но…
Она замолчала, виновато моргая, и повторила:
– Может, и не плохой, но совсем бесконтрольный. Отца нет, а мать все в поисках куска хлеба мечется. С него и спрос такой.
Лешка ждал, что она скажет уже хорошо знакомые ему слова: «Боюсь, чтобы этот Венька не втянул тебя в какую-нибудь паршивую историю». Но бабушка еще мгновение молча постояла, наблюдая, как Лешка заправляет одеялом постель, потрогала гребешок, торчащий в волосах на затылке и отступила, пропуская в комнату какой-то тусклый свет и привычные смешанные запахи.
Венька ждал его, сидя на обломке доски, брошенной кем-то на завалинку их дома. Доска успела так плотно впитаться в податливую весеннюю землю, что даже зазубрин на изломе вовсе не было видно. Да еще со всех сторон обрасла травинками, которые теперь на солнышке весело ежились, топорщились под шершавой Венькиной ладонью. Вот это да! Венька траву гладит. Скажи кому – не поверит.
– Ты чего царапаешься? Постучать толком не можешь. Бабка и та над тобой посмеивается, – Лешка сел на выступающий из-под Веньки кусок доски.
– Чего-чего? Царапаюсь? Ну ты даешь! – Венька повернул к нему веснущатое, как бы тоже цветущее лицо и стал внимательно рассматривать свою руку, точно видел ее впервые:
– Гляди, скоро пуговицу и бляху на ремне ею драить можно будет. А все – дрова. Попросит кто: «Приди, малец, хоть подержись, а то одной несподручно пилу таскать». Ну, и приду. А там, будь спок! Устанешь так, что кожа с ладошки сползает…
– Ну, так уж и сползает, – оборвал его Лешка. – А вот стучаться не умеешь – царапаешься.
– Стучатся только к себе, а к чужим надо потише. К чужим надо просительно. – Венька отвернулся, шаря в бездонных карманах сотканных из заплат брюк, и неожиданно признался: – Это не я, это мама так считает. Ну а я ей верю. Она у меня, будь спок, все понимает. Ага, вот еще! Пряника хочешь? На, грызи!
Вот это да! Ну и Венька, ну и богач! Лешка вертит в руках поджаристый, посыпанный сахарной пудрой пряник. Точно такой, как тот… И снова будто удушливо пахнула жаром печь. И снова мысленно увидел закопченный камин со связкой сушеных, сморщенных боровиков. И тетю Феню, протягивающую ему такой же пряник.
– Да ты грызи! Чего уставился на него? Он настоящий, будь спок! – Венька явно восхищен своей щедростью. – Пока тебя дозвался, я два таких слопал. Вкуснятина! Ты не смотри, что твердый. Сам во рту тает.
И правда, тает. Лешка откусывает кусочек и сосет его, будто конфету. Сладко. Зубам не терпится раскрошить, сжевать, но Лешка не спешит.
Тихо в саду. Разнежились под солнцем, притихли деревья. Только иногда качнется какая-нибудь самая нетерпеливая ветка, радостно задрожит, подставляя ласкающим лучам то тот, то этот листик. Еще недавно саду было здесь светло и просторно. А теперь деревья тянутся друг к другу, заслоняя кусты смородины и уже зеленеющие бабушкины грядки.
– Ты чего хмурый? Что, фасоли жалко? Батя твой, конечно, немного того… Но, будь спок, Леха, мой бы тоже высыпал! – лицо Веньки счастливо засияло. И вдруг как-то сразу погасло. – Я тогда плелся со своим мешочком и думал: пускай бы и мой батя был жив и у меня высыпал…
Вот это да! Тащил свою фасоль и завидовал его пустой торбочке? А он считал себя самым разнесчастным. Ну и ну! Лешка смотрит в мечтательно прищуренные глаза конопатого друга и почти не слышит его голоса. А когда спохватывается, тот говорит уже совсем о другом.
– Нам главное сейчас – переждать. С голодухи не подохнуть. И хвороб всяких на себя не нацеплять. А потом, Леха, мы не хуже других будем. Я тоже, как ты, ершистый. Но терплю помаленьку, – Венька расплылся в откровенной улыбке. Маленький, задорно вздернутый его носик весь взялся озорными морщинками. – Мама меня правильно учит. – Голос у Веньки тоже какой-то необычный сегодня: задушевный, звонкий, будто очищенный от чего-то. – Мама говорит, что нам показывать сейчас свой характер – большая роскошь…
Лешка плохо знает Венькину маму, хотя и видел ее нередко. Тихая, всегда с услужливо-грустной улыбкой, она и летом, и зимой, казалось, одинаково зябко куталась в серый платок. И еще обычно просительно спрашивала одно и то же: «Вам ничем не надо помочь?» Так было всегда, когда Венькина мама тихо и как-то стыдливо заглядывала к его бабушке или к Щегловым.
Но говорит Венька вроде бы все правильно. Только что-то мешает Лешке согласиться с ним. Может, это слова их учительницы Нины Ивановны на последнем, грустном уроке? Тогда она призывала к осмысленности поступков. Мол, прежде чем сделать, думать надо. «И чем раньше вы это поймете, тем раньше людьми станете!» Вот как она говорила. Выходит, они с Венькой еще не люди? Но почему? Венька разве не делает сейчас все обдуманно? Еще как! Значит, уже человек. А он, Лешка, еще так себе, непонятное что-то. Здорово Венька со своей мамой придумали. Сейчас можно каким угодно быть. А потом раз – и нас таких нету! Весело получается… А как же Сенька Аршунов, Витька Шалымов и Ромка Шейн? Ведь если бы они таились, как Венька, их бы, наверное, никто толком и не пожалел, когда в одном гробу… А если бы и пожалел, – все равно не знал бы, какими они были на самом деле. Ну и Венька! Зовет с самим собой в прятки играть. Вот это да!
– Ты чего губы кривишь, Леха? Со мной не пропадешь! – Венька потягивается, отряхивает со своих разнокалиберных заплат песок. – Пряников еще хочешь? Ну, тогда айда в раймаг!
Лешка идет рядом с весело семенящим Венькой и не очень-то верит, что запросто можно заполучить в раймаге пряники. Во-первых, никаких хлебных карточек у них нет. Денег тоже… Но Венька, видно, сомнений не испытывает – заладил одно и тоже: «Со мной, Леха, не пропадешь, будь спок!»
Рубаха на нем тоже в заплатах. Правда, их куда меньше, чем на брюках. Может, потому что одна, большая, чуть ли не на всю спину, заменила сразу несколько. Лешка улыбается, вспоминая, как Первого мая они собирались у школы на демонстрацию. Тогда все выхвалялись: кто – новенькой рубахой, кто – брючатами. А Венька ткнул пальцем в одну из заплат на штанах и тоже похвастался: «А у меня новая заплата!» Да, чего-чего, а этого добра у него и сейчас в избытке. Вон даже на кепке одна примостилась…
Около школьного подъезда Лешка увидел Борьку Сорокина и Люсечку Соловьеву. Они о чем-то говорили, весело размахивая руками, и Люськино приподнятое, будто вывихнутое, плечико странно дрожало под новым ситцевым платьем… Люська сразу же почувствовала на себе Лешкин взгляд и резко обернулась. Она что-то сказала Борьке, и тот, удивленно моргнув рыжими ресницами, уставился на него.
– В-вы к-куда? – почему-то заикаясь, спросил Борька, когда они поравнялись.
Лешка помедлил, не зная, что ответить. Но Венька опередил:
– Т-туда, – неопределенно махнул он рукой.
– К-куда э-это? – не понял Борька.
– Т-туда, – снова невозмутимо повторил Венька.
Борькины щеки удивленно обвисли, вытесняя улыбку. «Переваривает»!» – удовлетворенно подумал Лешка и тронул Веньку за одну из заплат рубахи:
– Вот это да! Здорово ты его!
– Со мной не пропадешь, будь спок! – не сбавляя шага, уже в который раз повторил Венька.
«Не пропадешь, не пропадешь! Заладил, как сорока. А вот бабка считает, что с тобой обязательно в какую-нибудь паршивую историю влипнугь можно!» – Лешка уже собрался сказать ему эти слова, но худенькое лицо Веньки так весело сияло каждой веснушкой, что он не решился.
Где-то сзади запоздало тараторила Люська, а из-под стеклянных дверей аптеки выползали такие запахи, что даже во рту горчило. Лешка успел заметить сквозь стекло этих дверей тетю Феню, которая как бы повисала на своей палочке над прилавком, что-то высматривая, и поспешил свернуть за угол. Только встречи с ней ему сейчас и не хватало! Опять начнутся охи да вздохи. «Как дела, сироточка? Не обижает ли бабушка? Скоро ли женится отец? Да, была бы жива мама…» Но и спешить не хотелось. Даже наоборот: чем ближе становился раймаг, тем меньше желал Лешка в него идти. Он уже жалел, что так легко клюнул на эти пряники. Кто их там даст Веньке? Продавщица тетя Шура? Ну, нет! Она даже хлебные крошки себе в рот собирает. Лешка сам видел однажды, как она стряхнула их на ладонь, а потом в рот отправила.
Но он все-таки шел рядом с Венькой, а магазин приближался. Вот уже и крыльцо с тремя грязными ступеньками. Несколько пустых бочек из-под под селедки. Какие-то деревянные ящики, сложенные штабелями.
– Давай, Леха, не дрейфь! Прямо к прилавку – и любуйся! Главное, Шурку прикрой! – Венька возбужденно сыпал словами, подталкивая его к крыльцу.
Но ноги у Лешки вдруг стали непослушно вялыми. Щеки предательски вспыхнули. «Повернуться и уйти подальше от этого Веньки!» – мелькнула мысль. Но Лешка все же шагнул на одну ступеньку, на вторую… Тронул почему-то влажную ручку дверей. «Только постою… Посмотрю. Ничего плохого делать не буду!» – сам себя успокоил Лешка и облегченно вздохнул, услышав знакомый голос Степаниды:
– Шурочка, думаешь, ему нет резона мне лгать?
– Да какой ему резон?! Бог с тобой, Степанида! Семен – мужик совестливый.
Голос у продавщицы грудной, задушевный. Что-то Лешка не замечал этого раньше, когда она покрикивала на них, пацанов, норовивших пролезть за хлебом без очереди…
Двери под его рукой пронзительно скрипнули, точно предупреждая, и он вошел, чувствуя, как вслед за ним бесшумно проскользнул и где-то притаился Венька.
– Мальчик, а мальчик! – тотчас окликнула Лешку тетя Шура, и голос ее был уже тот самый, которым она покрикивала на них в хлебных очередях.
Лешка вздрогнул, готовый ринуться к спасительно распахнутым дверям, но сквозь назойливый звон в ушах до него донеслось:
– Двери, наверное, закрывать нужно! Как думаешь, а?
– Да какой же это мальчик! Ты что – не ведаешь этого хлопчика? То ж Лешка Колосов! – всплеснула пухлыми руками тетка Степанида и позвала: – Поди ко мне, дитятка! – ее скуластое лицо сочувственно вытянулось, и Лешка почему-то подумал, что она тоже вспомнила сейчас тот дождливый день похорон мамы.
А тетка Степанида уже вытаскивала из кармана горсть тыквенных семечек:
– На, грызи, Лешенька!
Новый фицерский китель на Степаниде ярко сиял пуговицами. И откуда у нее столько военной одежды? То в полушубке ходит, то плащ-накидкой укроется. На семечки она эту одежду выменивает, что ли?
Лешка высыпает семечки в карман, а они шелушатся, проскальзывают сквозь пальцы. Вот это да! Ну и Степанида! Лешка таких семечек, считай, с осени и в глаза не видел… А о нем вроде уже и забыли совсем. Вот Степанида опять отвернулась к весам, ласково трогает тетю Шуру за пухлую руку.
– Так, говоришь, нет ему резона? Вот и я думаю… Сам ведь рассказывал, что видел моего Степана перед отправкой в госпиталь. Давеча пообещал: «Будет тебе твой Степан, обязательно будет…» Ох, Шурочка! Пускай без ноги, без руки – только бы вернулся…
Полки, на которых обычно лежал хлеб, пустые. Только дочерна затоптанный пол напоминает о недавней очереди. Да еще сытный хлебный запах… Какие-то бутылки, баночки стеклянные, миска с золотистой хамсой. Большущий кусок маргарина возвышался даже над весами. А в углу жестяной бочонок с яблочным джемом. Ну и вкуснятина! Дали бы хоть ложку облизать, которая торчит в нем. И как это тетя Шура спокойно стоит за прилавком, когда вокруг столько всякой еды?! А пряники?
Лешка только теперь заметил: целый мешок пряников, кругленьких и плотных, как шляпки боровиков, стоял у ног тети Шуры. Вот это да! Лешка вдруг вспомнил о Веньке, который притаился где-то за штабелями ящиков, и снова лицу стало жарко, а ноги будто к полу приросли – тронуться боязно.
– Чего тебе, мальчик? Еще не высмотрел? – допытывается тетя Шура и почему-то вытирает руки о край халата. – Давай быстрее, а то я на обед закрываю.
– Мне… мне ничего, – спохватился Лешка и еще более сдавленным голосом солгал, – это бабушка просила узнать, есть ли соль.
– Так бы и сказал. А то стоит, глазеет… Была бы, милый, соль – была бы и очередь. А так ни очереди, ни соли, – тетя Шура тихо засмеялась, довольная своим ответом, и стала развязывать за спиной тесемки халата.
Лешка, с трудом передвигая почти негнущиеся ноги, пошел к дверям. Он приоткрыл их – и прямо перед ним кубарем скатился с крыльца Венька. Кепка на нем была почему-то сдвинута козырьком к затылку. Он, так и не разгибаясь, промчался у стен магазина. Не ожидая, нырнул за угол аптеки.
Лешка испуганно остановился. Нет, никто не гнался за ним. На мостовую выкатилась из переулка подвода с ящиками пустых бутылок. Окованные железными обручами колеса звонко забарабанили по булыжникам, а в ответ, точно перекликаясь, забренчали бутылки. Но вот бородатый возница сердито взмахнул кнутом – лошадь обиженно вскинула голову, рванулась и увлекла за собой дребезжащую телегу. Стало совсем тихо, и от этого особенно слышно звяканье засовок. Тетя Шура замыкала магазин.
Веньку он догнал у аптеки. Тот, как ни в чем не бывало, стоял, прислонившись к стене, засунув руки в оттопыренные карманы.
– Ну ты и даешь, Леха! Продержал меня там, за ящиками. Ты что – раньше уйти не мог? Или думал, что я весь мешок в карманы перегрузить должен? Потом вовсе отстал. Я уж чуть не поверил, что тебя сцапали.
Венька презрительно сплюнул сквозь зубы и лихо сдвинул козырек кепки к глазам, вовсе заслоняя узенькую полоску лба.
Теперь все в нем раздражало Лешку: и то, как стоял, прислонившись к стене, небрежно заложив ногу за ногу, и то, как толкнул к озорным глазам козырек. Но, пожалуй, больше всего голос – властный, прикрикивающий. И чего это он? Никогда раньше Венька с ним так не разговаривал. Тоже командир нашелся! Набил карманы пряниками и решил, что теперь Лешка для него как шелковый. Вот это да! Двинуть ему разок, что ли, чтобы опомнился?
Он почувствовал, что правая рука сама по себе сжалась в кулак и потяжелела, наливаясь силой. Голова наполнилась звоном, как тогда, когда он схватил в школьном подъезде Серегу Шивцева.
– Леха, ты что, Леха! – Венька почувствовал неладное, и всю его независимость будто ветром сдуло. – Кто же тогда дружить станет, если мы с тобой драться будем?
Худенький, в цветастой от заплат рубахе, он суетился вокруг Лешки, точно уклоняясь от ударов.
– Леха, ты что, Леха!
Но Лешка еще и сам не знал, что это бунтовала в нем, требовала выхода ослепляющая месть за недавние минуты унизительного страха, которые Венька заставил его испытать там, в магазине.
– Я ведь по-доброму, Леха, будь спок!
Слова Веньки звучали глухо и отдаленно, но это его «будь спок» как бы напомнило о прежнем, когда Лешка, неделями не встречаясь с ним, отлично знал, помнил, что есть у него преданный бессловесный друг Венька Вишин. Он разжал онемевшие в кулаке пальцы и медленно пошел, мучительно соображая, чего же так испугался Венька. Драки? Ну нет! Он подминал под себя пацанов покрепче его, Лешки. Того же длиннорукого Кольку Свирина – попрошайку, который нисколько не обижался на это свое прозвище, продолжая просить у кого семечек, у кого хлеба, у кого списать домашнее задание.