Czytaj książkę: «Отсутственное место»
© Ирина Васюченко, 2020
ISBN 978-5-4498-3065-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предостережение
Время действия здесь – семидесятые годы минувшего столетия, десять лет из жизни некой молодой особы, не шибко ладившей с социумом. Место – Москва. А это предисловие я сочиняю, сидя у открытого окна, полного солнца, октябрьского зноя и верещанья длинных зеленых попугаев среди длинных зеленых листьев на ветвях фикуса-гиганта. Потому что там, за окном, не Москва уже – Хайфа.
Так зачем об этом сейчас?
«Незачем!» – сообщили мне недавно. Но таким манером сообщили, что тут-то и захотелось перевыпустить книжкой роман, напечатанный давным-давно в ростовском альманахе «Ковчег». Его нет больше, нашего славного «Ковчега». Утонул.
А вышло так, что один юный и, говорят, без пяти минут гениальный программист пришел к пожилой уважаемой филологине и попросил:
– Расскажите, что это было такое, жизнь в Советском Союзе? Нет, про ГУЛАГ, про ужасы не надо, это и так все знают. А просто жизнь, какая она была?
– Просто? Легко сказать! Так не объяснишь. У меня тут один альманах завалялся, почитайте. Автор – моя университетская однокашница. У этой дамы хороший глаз, она много чего заметила.
Возвращая «Ковчег» владелице, парень угрюмо процедил:
– Не дочитал. Написано нормально, но.., – плечом дернул, не сдержал раздражения. – Зачем мне это знать?!
– Вы сами спросили.
– Спросил. А теперь не хочу!
Вот, стало быть, как. Собрался человек погрустить о простой доброй жизни, которой он не застал. Не повезло, опоздал родиться! Так иные встарь, пресытившись просвещением, грезили о невинном счастье дикарей, не испорченных цивилизацией. Они понимали, не последнего же ума господа, что и у дикаря свои проблемы. Того гляди какая-нибудь саблезубая тварь выскочит из-под мирной сени дубрав да глотку и перекусит. Ну и что? Все мы смертны. Зато сколь прелестно коротать свой век на лоне природы, обходясь без докучного и фальшивого этикета, без вздорных недалеких королей, без пудреных париков, под которыми ужасно потеет лысина!
Доброхот, который вздумал бы приставать к такому мечтателю с рассказом о доподлинных трудах и днях детей природы, об их неаппетитном быте и удручающих нравах, тоже вряд ли встретил бы радушный прием.
Юноша искал чего-то, за что утраченному режиму стоит даже ГУЛАГ простить. А я ему, как ныне принято выражаться, кайф обломала. Мне все равно не понять, как это – простить ГУЛАГ? Что дает чей бы то ни было хороший глаз (за комплимент спасибо), что могут добавить какие угодно картинки из области повседневного обихода к ужасу, о котором «и так все знают»?
Не понимаю, а рада. Даже польщена. Хотя, когда писала, обличение советской власти не было моей задачей. Дохлое дело – ради одной ненависти роман сочинять. Он, собственно, о другом, это уж так, побочный эффект. Но если вам, читатель, как тому младому недогению, рассудку вопреки дороги кисло-сладкие постсоветские иллюзии, может, лучше сразу закрыть эту книгу?
Короче, я предупредила.
Глава I. Сто рублей, или Тринадцать скелетов
Из трех гигантских грязно-коричневых труб равномерно валит черный дым. Некое предприятие – этого ведомства? или сопредельного? – функционирует там, перечеркнутое переплетом окна. Опершись о подоконник локтевым суставом, отклячив таз, на фоне пейзажа застыл скелет. Сквозь ребра ясно видны клубящееся облако цвета сажи, чахлая герань на подоконнике и бордовая штора, подхваченная посередине шнуром.
Вот, вяло болтаясь на ходу, приблизился второй. Остовы повернули друг к другу черепа, задвигали челюстями:
– Там правда сосиски есть, на углу?
– Они уже тогда кончались, в перерыв. Так хватали! Надо тебе было пойти.
– Ты ж не подождала. А ведь знаешь, я одна не люблю… Ничего, может, в гастрономе достану.
– Ну да, как же, в гастрономе! Там уже вторую неделю шаром покати.
– А Тяга говорит, что…
– Тяга тебе наговорит! Зато Люська Шахова вчера у Краснопресненской знаешь, чего купила?
Эх, звук бы им отключить!
Она напряглась, стиснула зубы и кулаки, даже зажмурилась на секунду, но полностью обеззвучить сценку не получалось. Нескончаемый диалог только замутился, теперь он проникал в сознание ошметками: «а я с майонезом смешиваю…, если горчички тоже…, помидоров не кладу из принципа!»
Что за бред? Из какого принципа?
– Нет, синенькие я не так делаю. А чеснока вообще терпеть не могу!
– Да кто его может любить, чеснок этот?
– Ну, не говори! Зита, например, даже не скрывает…
– Твоя Зита много чего не скрывает!
– Какая она тебе моя? Я, если хочешь знать, после ее поведения с овощебазой вообще…
– Давно собираюсь у вас спросить…
Мужской голос прозвучал сзади, над самым ухом. Нервно дернувшись, она обернулась. Огромная комната за ее спиной была тесно загромождена столами. Там ходили, сидели, шуршали бумагой, бубнили скелеты. Она в первый же день успела их пересчитать – тринадцать. В конторе, именуемой – что за бяка эти их таинственные письмена! – ЦНИИТЭИ монтажа каких-то конструкций, где нашей героине, сбежавшей от распределения выпускнице филфака, отныне предстоит служить, это самая большая комната. Нескольких дней, здесь проведенных, хватило, чтобы проникнуться и к самим стенам, и ко всему их живому и мертвому содержимому глухим омерзением обреченного. Шильонский узник кончил тем, что привязался к своей тюрьме. Ну да, ему хорошо, у него там хоть тихо было.
И все дело в ста рублях! Не нужно решеток, замков, стражи – довольно с тебя сотни, поделенной пополам и дважды в месяц выдаваемой в окошечке кассы! Никуда ты не денешься. Это на всю жизнь. Со временем тебе прибавят 20, 30, 40 рублей. Господи, как выдержать?..
Один из скелетов незаметно подкрался вплотную, чего-то ему надо. Теперь он стоял перед ней, уставившись пустыми провалами глазниц.
Нет, так все же неудобно. Когда разговариваешь, лучше воспринимать собеседника в комплекте.
Вернув ему причитающуюся плоть вкупе с бородавкой на вздернутом сизоватом носу и коричневый костюм, туго облегающий плотненькое пузцо, она уставилась на результат этой метаморфозы в легкой растерянности. Пожилой плешивый тип в свою очередь разглядывал ее не то нагло, не то одобрительно, однако в любом случае излишне откровенно. Как его? Федор Семеныч? Семен Федорович? Что-то же Аня про него говорила… Полковник в отставке, а здесь занимается… э, да какая разница? Ведь даже само назначение ЦНИИТЭИ для нее более чем туманно, так не все ли равно, для чего здесь этот… ага, вспомнила:
– Да, Федор Степанович?
– Вас Шурочкой зовут, я не ошибаюсь?
– Александрой Николаевной.
– Бросьте, какая вы Николавна? Женщина не должна себя старить, для нее ничего нет важнее молодости. Вы молоденькая девочка, юное, как говорится, созданье, прямо со школьной скамьи!
– Университетской.
– Так вы в самом деле закончили университет? – тут он, внезапно возвысив голос, принялся гулко провозглашать. – Романтично! Через тернии к знаниям! Помните, как сказал поэт? «Ноги босы, грязно тело и едва прикрыта грудь», – на последнем слове он хрюкнул, и взгляд его тускловатых, но бойких гляделок переместился с ее лица малость пониже, благо там было-таки на что посмотреть… ей-то всегда хотелось быть плоской, как доска, оно и красивее, и… – «Не стыдися, что за дело? Это многих славный путь!» Да-а… Одно слово – университет!
Топая обратно к своему столу, он еще доборматывал с игривым самодовольством что-то поучительное, какие-то сентенции о пользе просвещения. А за соседними столами хихикало – там полковничью цитату и услышали, и оценили.
Нарочито медленно повернув голову, она окинула повеселевшее сборище скелетов взглядом, долженствующим выражать холодное недоумение. Только не кипятиться. Они всего лишь кости. А эту сценку надо изобразить дома. Все будут смеяться – Скачков, мама, сестра. Даже отец, пожалуй, снизойдет до желчной усмешки, хоть и прибавит непременно, что надо было не валять дурака, идти по распределению в Ленинскую библиотеку, уж там-то не пришлось бы сталкиваться со всякой шушерой неотесанной.
А ведь она ему уже раз пять объясняла. В Ленинке у нее знакомая, так что разведданные удалось собрать заблаговременно. Есть там обычай, установленный не вчера и ревностно поддерживаемый: разбирать на профсоюзных собраниях поведение каждого, кто хоть на волос не потрафит администрации. Это настоящие кровавые расправы, человека топчут всем стадом, и не то что защитить – нельзя даже отмолчаться. За молчунами послеживают: «А вы почему своего мнения не высказываете?» Только попробуй высказать не то, чего ждут, – сама будешь следующей жертвой.
Главное, даже хлопнуть дверью нельзя. На осторожный вопрос, можно ли будет уволиться, если потребуется, раньше, чем через три года, представительница библиотеки с плотоядным злорадством отчеканила: «Уж извольте отбыть, сколько положено! Вас не просто, вас по распределению зачисляют! Ну, работы по специальности мы вам предоставить не обещаем, будете на выдаче. Жалованье – девяносто»… Нет, папаше хоть кол на голове теши: «такая культурная фирма», «мировой масштаб», «в Ленинке ты имела бы шанс выдвинуться, проявить себя», «все эти россказни наверняка преувеличены»…
На самом-то деле он напуган. Боится, что это ее самовольное уклонение где-то «зафиксировано», «рано или поздно такие вещи всплывают», «тебе припомнят»… Подобного поворота по нынешним временам можно бы не страшиться, но уже ясно, что по крайности одна инстанция и впрямь припомнит ей, да не раз, эту пресловутую Ленинку. Он сам. Пока будет жив, не устанет пилить. Страх обернется упрямой иррациональной верой: не сглупила бы тогда, послушалась, и вся биография покатилась бы по иной, более успешной колее.
А все равно – дома, со своими, она и сама посмеется, еще бы! Но здешняя атмосфера имеет особые свойства: чувство юмора глохнет в ней так же, как все порядочные чувства. Лакомый пассаж с грудью как сугубо примечательным атрибутом учености придется законсервировать для домашнего употребления.
– Гирник, где это вы витаете? Проснитесь! Вам материал на редактуру.
Тамара Ивановна. Зав группы. Ее группы. Иметь начальство – к этому тоже придется привыкнуть. О, боги…
– Да, пожалуйста.
Одев, пёс с ней, и Тамару Ивановну плотью, она с тоской смотрит в скуластое напудренное лицо, изображающее умеренную строгость к молодой неопытной подчиненной.
– За неделю справитесь?
– Да.
Справится она за полчаса. Четыре машинописные страницы – нечего делать. Но и прочим тоже ведь делать нечего. Они тут день-деньской сплетничают, собачатся, зевают, повествуют о своих чадах, болезнях и гастрономических пристрастиях. В особенности их почему-то тянет распространяться о жратве. Если закрыть глаза, не видеть упитанных рож и массивных задниц, легко вообразить себя в обществе голодающих. «А картошечку когда в маслице пожаришь, да с лучком…", «А мяско, телятинку особенно, если хорошенько отбить, в сухариках обвалять…»
Так. Теперь самой есть захотелось. Приехали.
Зачем же,
Чем же
Ем?
Зачем
Не ем
Совсем?
Зачем
Я ем?
Зачем?!
Стишок Беренберг. Они все трое баловались стишатами, но у Женьки выходило и грустнее, и смешнее, чем у Гирник или даже у Молодцовой. Это было на лекции, да, точно. Преподаватель вещал о преимуществах плановой экономики, а они затеяли поэтический турнир на тему «Зачем?» О поэзия, в тебе одной спасение! Она вырывает лист из новенького, но по причине ее неизбывной неряшливости уже мятого блокнотика и, тщательно, округло – помедленней! – вырисовывая каждую букву, принимается записывать беренберговское творение латинской транскрипцией:
Zatchem je,
Tchem je…
– Нет, даже не говорите, рыбку тоже с майонезом отлично!
Мне некуда бежать. Но вы-то все почему не идете в поварихи? Что вы здесь забыли с таким ярко выраженным призванием к приготовлению пищи?
Глядя, как расплываются, клубясь за окном, дымные выбросы, она в который раз напоминает себе: ее задача – уберечь свою душу. Не кипеть бессильно, не роптать, а отстраниться. Если тело осуждено высиживать на конторском стуле свой кусок хлеба, ничего не поделаешь, но душе здесь не место. Ей надлежит пребывать вне этих стен. Ведь ни одно занятие из тех, что не в книжках, а в окружающей реальности, ее не привлекает. Какая ей разница, монтаж металлоконструкций, мыловарение, страхование имущества?
Да, есть еще преподавание русского языка и литературы – специальность, означенная в дипломе. Это тоже не годится. Ей ли топтаться с важным видом у доски, кромсая творения классиков по линиям, прочерченным школьной программой, как мясники расчленяют мертвую корову? Литература прибежище души, она не станет так издеваться над ней. И перед детьми стыдно. Положим, большинству наплевать, оно себе фыркает да ерзает, но кому-то там, в их толпе, будет от этой лицемерной жевни так же тошно, как ей когда-то.
Нет уж, ее настоящая жизнь пройдет стороной мимо любых видов этой вашей общественно полезной деятельности. Однако досадно, что и ее как таковой нет. Было бы легче хоть что-нибудь делать. Время проходило бы быстрей. Но это здесь не принято. Для виду надо легонько шуршать бумажками, и все.
Ну, может, в не ведомых ей недрах здания, на каком-то из этажей и засело два-три, а то и, как в сказке, аж семеро лихих умов, вправду смыслящих что-то в этих самых конструкциях и монтаже оных. Их шуршание не бесплодно, кто-нибудь из них затесался, чего доброго, даже среди присутствующих. И когда институту приходит пора где-то там предъявить кому положено плоды своей деятельности, они оправдывают существование всей громоздкой аббревиатуры?
Ладно. Как бы то ни было, не ей, которой от всего курса точных наук остались лишь выбранные места из таблицы умножения, войти в число этих таинственных столпов ЦНИИТЭИ. Ее уже предупредили: главное не высовываться. Скажешь, что у тебя нет работы, значит, начальству придется голову ломать, выдумывать, чем бы ее занять, дуру недогадливую. И коллеги насторожатся, решат, что выслуживаешься. Всем досадишь. Пока просто не воспринимают, а то возненавидят.
Ох, только не это! Начнутся каверзы, мелочные подковырки, а она, грешным делом, еще и не умеет их парировать. Ответный выпад рождается в не тренированном на эти дела мозгу с оскорбительным запозданием. Только и радости, что, как полоумная кобра, зря травишься своим же ядом. Косые взгляды, перешептыванья за спиной, надобность выработать на все это мало-мальски достойную реакцию… нет уж. Какой смысл усугублять здешнюю тощищу еще и нервотрепкой? Все делают вид, будто работают. Таковы правила игры. Она примет их. Выбора все равно нет.
– Труд, конечно, далеко не лучшее, что есть в жизни. Господь только в наказание за первородный грех мог велеть человеку в поте лица своего добывать хлеб свой, – басила вчера мама, усмехаясь и дымя «Беломором». Они сидели на кухне за вечерним чаем, к которому Шура только что откупорила ей на потеху очередную порцию рассказов о нравах ЦНИИТЭИ. – Но целыми днями гнить в конторе, болтая невесть с кем невесть о чем и притворяясь, будто дело делаешь, – уж слишком зверский приговор. Бог такой гадости не измыслил бы, тут явно штучки сатаны. Шурка, ты очень смешно рассказываешь, но я даже выразить не могу, как тебе сочувствую. В сущности, это кошмар. На что я старая стяжательница, но не знаю, за какую сумму могла бы такое выдержать!
Ей перевалило на седьмой десяток, но мама еще работает, хотя никому не позволит выдавать ее за вдохновенную труженицу. «Видите ли, в борьбе между ленью и жадностью у меня пока побеждает жадность». Но она-то именно работает, в своем проектном институте она – как раз из тех редких, все умеющих, которым цены нет… даром что ей с ее отменным профессионализмом и непостижимой продуктивностью платят только в полтора раза больше, чем дочке, пригодной лишь для расставления никому не нужных запятых в никем не читаемых бумагах: всего-то сто шестьдесят. Ей твердят, вздыхая: «Таков установленный потолок, Марина Михайловна, все знают, что вы – ас в своем деле, но вы ж понимаете, если бы от нас зависело»… Милая мама, как титанически она ненавидит социализм, на веки вечные уравнявший ее с любой безмозглой старой квашней, столько же десятилетий просиживающей стул!
А с игрой в превращения пора кончать. Толку от нее чуть, да сверх того курс анатомии и физиологии человека тоже процентов на семьдесят изгладился из памяти. Софья Матвеевна ей бы за такие скелеты и тройки с минусом пожалела. Выходит, в монтаже этих конструкций ты тоже профан…
– Шура Гирник! Где Гирник? К телефону!
Глава II. Жизнь и мнения молодого специалиста
Она срывается с места, мчится через комнату, задевая углы столов и спинки стульев. – «А потише нельзя?» «Ну, понеслась!» «На пожар, что ли?» – И опять слишком поздно вспоминает, что давала себе слово держаться степенно. Ведь надо лопнуть, но «поставить себя», стать для них Александрой Николаевной, иначе существование будет вконец нестерпимым. Но звонок – это из живой жизни, той, от которой здесь так отрываешься, будто ее и нет вовсе. Нет ни Скачкова, ни Евгении, ни Таты…
Ах, Татка Молодцова, вечная бунтовщица! Уж не она ли сейчас завопит в трубку: «Гирник! Чудовище! И ты можешь там сидеть?! Не говори мне, не смей говорить, что можешь! Потому что я сбежала! Слышишь?! Я смылась из своего поганого офиса! Я наплевала на все, и мы сейчас же идем в парк! Шататься по аллеям! Пить пиво! Кататься на лодке! Да посмотри в окно, ты же не ослепла, чтобы не видеть, какое там солнышко, какие розовые клены? Бог запретил в такие дни заниматься паскудством, это смертный грех! А позволять себе слишком долго преть в офисе – паскудство! И ты это знаешь! Соври им что хочешь, но учти: я через сорок минут буду у Телеграфа и с места не сдвинусь, пока ты не придешь!» Таткина манера – говорить без остановки до тех пор, пока не отнимет у тебя все мыслимые возможности ответить ей «нет».
Или, может, это Женя Беренберг. Длинные фразы, протяжный, иронически утомленный голос: «Александра, мы с Молодцовой приняли единственно возможное в нашем случае решение с самого утра ускользнуть из Белых Столбов, дабы обрести свободу и укорить тебя за постыдную трусость, если ты все еще не поступила так же. Сейчас я передаю трубку Татьяне, ей не терпится поделиться с тобой своими выстраданными мыслями на этот счет». И далее все то же: Таткина кавалерийская атака, сдержанно скорбное сообщение Тамаре Ивановне про приступ мигрени, аллеи сентябрьского парка – только не вдвоем, а втроем. Тут уж обойдемся без пива: изысканная Евгения его не признает.
Если Женя, пусть бы лучше без Татки. Нет, не то чтобы лучше… Ну, просто, как говорит Скачков, «Гирник одновалентна». Даже самых близких людей предпочитает видеть по одному: в трио она куда слабее, чем в дуэте.
Почему это ее раздражает? «Если вы счастливы вдвоем с любимой или другом, но когда окажетесь на людях, между вами пробегает тень, знайте – все не так безоблачно: трещина в вашей гармонии уже наметилась». Чего ради ей втемяшилась, из ума не идет эта мимоходом брошенная фраза? Типун вам на язык, безумный преподаватель Федоров, под видом лекций о зарубежной литературе с ледяным жаром внушавший аудитории свои излюбленные мысли о «феноменальной структуре бытия»! Ей все это нравилось: и ледяной жар, феномен столь же необъяснимый, сколь живо ощущаемый, и эта малость сомнительная, пожалуй, простоватая, но привлекательная структура. А все же типун вам, Федоров, типун!
Или, чем черт не шутит, Аська объявилась?.. Хотя нет, вряд ли. Ей неоткуда узнать номер здешнего телефона, он ведь у Шуры недавно. С Асей худо. Она должна была остаться при кафедре, дело казалось верным, и тут ей вдруг влепили тройку по научному коммунизму. С такими показателями по общественным наукам уж какая аспирантура? Завалили нагло, целенаправленно. Так вот взяли да и спросили, сколько стали было выплавлено в СССР в тысяча девятьсот тридцать пятом… или что-то в этом роде. Все знали, что у преподавателя на нее зуб, но такого никто не ожидал. Чтобы Анастасию Арамову, лучшую из лучших… Теперь ей одна дорога – домой, в Йошкар-Олу, в какое-нибудь заведение вроде здешнего. А она не едет. Понимает, не может не понимать, что надо, а вот – заклинило. Плохо верится, но говорят, рассудительная, гордая Аська скитается, как бродяжка, по университетскому общежитию, правдами и неправдами пробираясь мимо местных церберов в здание, за последние годы ставшее для нее родным домом, но отныне запретное, ночует то здесь, то там на птичьих правах, у мало знакомых лиц обоего пола, пустилась будто бы в безрадостный разгул… И не приходит. Исчезла. Даже не пишет: со дня провала ни открытки, ни строчки. А теперь еще эти слухи.
– Мне всегда была неприятна твоя Арамова, – с аффектированной брезгливостью прошлась по ее адресу Тата, – но сейчас даже мне жалко. Хочется вытащить ее из этой жижи, обмыть и поставить на сухое место.
(Ну, Татка, это слишком! Никуда не годится, даже будь ты весталкой из весталок, чего, между прочим, не скажешь. Как тебя послушать, твои шалости легки, порхающе-эфемерны, тебе и самой в точности никогда не известно, что было, чего не было, что ты выдумала шутки ради, о чем сочла за благо позабыть. Ставить эти прихоти пылкого сердца и вольной фантазии на одну доску с тяжеловесными, утробными вожделениями других – верх глупости, не так ли?)
– Насколько я поняла, сама Арамова тебе про жижу ничего не сообщала. Мне тоже. Она, видимо, полагает, что ее нынешняя ситуация не нашего ума дело. Я бы не взялась это оспаривать.
Какую мину умеет скроить Молодцова, когда ей что-нибудь скажешь поперек! Этакая бедненькая, доверчивая, тонкошеяя сиротиночка, принцесса, потерянная во младенчестве и взращенная свинопасами. С ней целый свет обходится низко и брутально, в одной тебе она еще искала понимания, бесхитростно открывала трепетную, полную сокровищ душу, и вот твоя предательская рука запускает в это святилище булыжником! Она сейчас угаснет прямо здесь, у тебя на глазах, убийца!
Сто раз подумаешь, прежде чем навлечь на себя это душещипательное впечатление. Но что-то часто она стала злобствовать… и с каким-то самовлюбленным пафосом… Нет, нельзя о ней так. Наша троица, мы же спина к спине у мачты, нам надо беречь друг друга, иначе чем можно кончить? Татка не виновата, в универе она не срывалась так, а если и случалось изредка, умела сразу опомниться… Мы, неблагодарные, были от своей альма матер далеко не в восторге, надменно обзывали ликбезом, язвительная Беренберг говаривала, что заниматься здесь с увлечением – все равно что отдаваться со страстью в публичном доме, Молодцова утверждала, что образование идет само, как служба во время солдатского сна…
Но там можно было жить. Те годы – потерянный рай, даром что тогда раем не казались. А Госфильмофонд, где Тата и Женя теперь синхронно переводят англо- и испаноязычные фильмы, – та же контора со всем набором прелестей: тут тебе и начальство, и коллектив, с бесцеремонностью болота норовящий всосать тебя в свое лоно, и профсоюзные собрания, не говоря уж о вечных призывах крепить дисциплину и угрозах в самом скором времени укрепить ее окончательно. Пусть режим и род занятий там куда приятнее здешних, это все равно на грани человеческих возможностей. Беренберг, та все выдержит, в ней сил чертова прорва. На что Гирник крепка и азартна, но с Женькой даже ей не тягаться. Она – единственная, кому случалось после многочасовых лесных шатаний вынудить Шуру сдаться первой: «Пошли домой!» Да еще в ответ – вздох, тот самый, во всех иных случаях фирменный Шурин: «Как, уже?» Ей тоже всего всегда мало, она доводит до изнеможения, что в споре, что в бадминтоне, неутомимая алчность… Нет, главное, Беренберг выше мира. Закрепилась на такой высоте, где ее не достанешь. А за Татку страшно. Такая порывистая, уязвимая, такая…
На сей раз не они. Муж:
– Скажи что-нибудь, и я тебя опровергну!
Это из очередной научно-фантастической книжки. Шура ее тоже читала: с ним волей-неволей станешь знатоком фантастики.
– Попробуй. Тезис: Скачков, ты очень умный.
– Антитезис: я безумец, неприличный плюгавый субъект, без памяти влюбленный в собственную жену. Я даже не подкаблучник, потому что эта жуткая особа из лени вечно шлепает в каких-то плоских тапочках. Пяткой не шевельнет, чтобы подогреть мою безрассудную страсть! Даром что от горшка два вершка, ножки тощенькие, а головища, как артельный котел! Но я так радикально одержим бесом, что под ейной стоптанной подошвой чувствую себя блаженным, как властелин мира. Что, съела?
– Сейчас сравняем счет. Ты в комнате один, Зайцев и Владыкин на правах начальства смылись пораньше, отсюда красноречие. Однако в полседьмого мы встречаемся «у чаши», тогда оно появится и у меня. Все это, заметь, неопровержимо.
Она уже не помнит, с чего они прозвали «чашей» толстенную колонну, что, вся топорщась мелкой лепниной, подпирает потолок в вестибюле станции метро Курская. Но то, что их речи зачастую никому, кроме них же самих, не понятны, теперь определенно кстати.
– Мистер Холмс, вы мошенник. Но я действительно один, а потому слушай новость. Я тут завел шашни с неким заведением того же рода. И похоже, меня туда возьмут. От дома будет подальше, на этом мы теряем минут двадцать, зато обещают на столько же рэ больше. Я разбогатею, заведу терем и тебя там запру! По вечерам буду на свежем воздухе прогуливать, чтобы не умерла. Но без меня уж за ворота ни шагу, котище бродячее! Наконец-то душа будет спокойна.
– Ну, Скачков…
– Ага! В зобу дыханье сперло?
– Берегись! Это я тебя, ужо, опровергну. Скоро. Прямо «у чаши».
Это, конечно, никакое не предложение. Шутка. Но есть в ней что-то от зондирования почвы. Легонько, обиняком – его стиль – он дает ей понять, что она могла бы уйти со службы. От нежности в зобу и вправду спирает. Значит, он готов это для нее сделать. Чувствует, как ей тяжко… Да ну, чепуха! Какое право она имеет воображать, что ей это все дается труднее, чем ему? Взгромоздиться на шею возлюбленного предмета, свесить свои «тощенькие ножки» и воспарять духом, пока он будет переть двойную тяжесть?
Хотя подумать есть о чем. Во-первых, наступит полное безденежье, Скачкову уж не придется так часто спознаваться с Бахусом, а это бы недурно. Да и вообще соблазн велик. Снова зажить вчерашней беспечной жизнью, только еще лучше: без сессий, без лекций и семинаров, без необходимости ни свет ни заря мчаться к первой паре, втискиваясь в переполненные электрички, давясь в метро. Только книги, вольные блуждания там и сям, любованье деревьями и облаками, стилизованные, в стишках и прозе, письма друзьям…
Э, нет. При таком раскладе совесть загрызет. А значит, первейшей из книг для тебя станет поваренная. Начнутся кастрюли, тряпки пыльные и тряпки половые, классическое разделение мужских и женских обязанностей, а там и пеленки. Из здания ЦНИИТЭИ можно выйти, стряхнуть сонный морок и стать снова собой. Стоит только оказаться в своем углу, и все, воскресла – плевать, что под потолком живут пауки, а на обеденном столе что придется, лишь бы без хлопот. А если примешься «вылизывать квартиру»? Как гласит народная мудрость, «домашних дел не переделаешь», скелеты только об этом и долдонят.
И я понемногу превращусь. Невозможно поверить, но и они ведь тоже не такими родились. Ты меня разлюбишь, Скачков. Я сама себя разлюблю. Когда-нибудь вдруг услышу, как со скорбной значительностью говорю соседке: «Ах, Марья Ивановна, у женщины заботы всегда найдутся..,» – и пойму, по ком звонит колокол. Соображу, что, клюнув на приманку свободы, тут-то и угодила в древнейшую из ловушек. Но будет поздно. Спасибо, тысячу раз спасибо тебе, Скачков, что ты это сказал. Я никогда не соглашусь.
– Шуренок! Ау, Сашурочка! Ну, так и быть, хе-хе, Александра Николавна! – снова Федор Степанович, будь он неладен.
– Что такое?
– Позвольте полюбопытствовать, это вы с супругом только что беседовали?
– Да.
– Разве у вас не Гирник фамилия? А он почему Скачков?
– Когда мы поженились, никто из нас не стал менять фамилию.
– Ну, голубушка моя, что он не захотел, это понятно. Еще не хватало мужчине менять! А вы, извиняюсь, из каких соображений? Скачкова – добрая русская фамилия, как-нибудь не хуже вашей. Вот я бы уж такую жену не взял, которая мужниной фамилии не уважает.
– Что вы говорите? Для меня это ужасное разочарование.
– А кстати, почему вы родного мужа не по имени зовете? Образование образованием, но на все свой порядок есть. Если каждый начнет нарушать, это, извиняюсь, глупость получится.
– Федор Степанович, я охотно обещаю до гробовой доски называть вас не иначе как Федором Степановичем. Но о том, как мы говорим с мужем, прошу впредь не беспокоиться.
– Фу-ты, ну-ты, какие важные у нас пошли выпускницы!
Обозлилась-таки. Плохо. Сводить счеты с недалеким, скверным стариком? Заводишься с пол-оборота, будто продавщица в конце смены… Надо держать себя в руках… которые, тьфу ты, пропасть, уже трясутся… Хватит! Поглядим, что там у них?
«Согласно с Инструкцией от 27 февраля 1969 года…» «Отчет в выполнении производственного плана за каждый квартал выполнение которого должно быть удостоверенно в надлежащем…»
Ну, положим, «согласно Инструкции». Ну, «отчет о» вместо «в», ну, запятой не хватает, а «н» лишнее… Да кого это волнует? И вообще что за абсурд – редактировать текст, которого не понимаешь!
А торчать здесь – не абсурд? А терпеть эту чертову дюжину зануд, которых бесполезно воображать скелетами, динозаврами, сатирами и нимфами, потому что во всех обличьях они останутся теми же занудами? Да, вот что самое худшее – неизбежность их присутствия.
Присутствие. Так ведь и назывался встарь этот кромешный ужас. Идти в присутствие. Сидеть в присутствии. Присутственное место.
Но там, где они присутствуют, я – отсутствую. Меня нет. Они здесь живут, им не дико, не жутко, что их земной срок так и пройдет. У них от такого времяпрепровождения не затекают мозги и не холодеют конечности, а у меня… Это мое отсутственное место. Оно принадлежит им. И мои предосудительные шалости – приделывать им хоботы, напяливать на них кринолины или обдирать с них все вплоть до мяса – ничего не меняют…
Сколько там осталось до конца? Как, только половина четвертого? Быть не может, это часы стали! Нет, идут… Кажется, после перерыва уже целая вечность протекла. Проползла. Протащилась. А сколько их впереди, этих ползучих вечностей?
Нет, такие мысли ей не пристали. Для этого она слишком сильный человек. И слишком счастливый. Напомнив себе два эти постулата, которые она давно возвела в ранг абсолютных истин, Александра Гирник приосанивается и озирает комнату отважным взором заведомой победительницы. Не преображенные и потому узнаваемые, коллеги киснут на своих рабочих местах. Аня, будто почувствовав, что на нее смотрят, отрывает глаза от собственных длинных малиновых ногтей, которые созерцала весьма озабоченно – один сломался: