Czytaj książkę: «Беззащитный»
© И. Рихтер, 2025
© «Время», 2025
Пролог
Я лежу на диване у Изабеллы, с трех сторон вокруг – голубые крашеные стены, а с четвертой – книжный шкаф, который отгораживает часть комнаты, отведенной ее мужу, и не дает пробиваться ярким лучам летнего солнца. Стен без обоев в нашей империи не бывает, и я такие увижу только в Америке в далеком еще будущем. Муж Изабеллы в отъезде, обе дочери, примерно мои ровесницы, тоже. Мне как-то удается вытеснять их образы из головы, чтобы они, как солнечный свет, заслоненный шкафом, не слепили мне глаза. А мы с ней уединились на узеньком диванчике, где она обычно спит.
Кожа у нее белая, по плечам рассыпаются темные волосы, а пышное тело – как у одной из бесчисленных прелестниц Ренуара, которые на Западе, должно быть, давно всем приелись, а в нашей целомудренной империи считаются запретным плодом. Изабелле слегка за сорок, ростом она невелика, а роскошной фигурой напоминает мою бывшую соседку Валерию, в которую я был влюблен в трехлетнем возрасте.
Тело ее укрыто от меня простыней, комбинацией и маленькими белыми ручками. Видно только лицо. Я пытаюсь сдернуть простыню, чтобы увидеть свою женщину во всей красе, пробую снять с нее шелковистую бежевую комбинацию, но Изабелла в страхе и смущении натягивает ее обратно. Когда же я наконец резко и настойчиво обнажаю бедняжку, она сразу прикрывается руками. Я вижу только, что ее большие груди, оказывается, начинаются со складок кожи сантиметрах в десяти ниже подмышек.
Получается, мы занимаемся сексом на ее узком диванчике, под рассеянным солнечным светом. Изабелла лежит на спине, лицо ее сияет небывалой сосредоточенностью, нежностью и упоением. Вот что такое секс, оказывается. Еще месяц назад я этого не знал. А теперь знаю – и все благодаря Изабелле Семеновне, своей учительнице.
Волна пронзительного ощущения зарождается у меня в паху, стремительно крепнет и накрывает меня с головой. Вскоре я выныриваю из-под этой волны и чувствую, как она медленно отступает, оставляя после себя слабость и упадок сил вроде тех, которые я переживу лет шесть спустя, после тяжелого мононуклеоза. Под простыней я отстраняюсь от Изабеллы, которая быстро смыкает бедра и поворачивается лицом ко мне. Мы лежим на расстоянии ладони друг от друга, я все еще прихожу в себя. С Изабеллой получается, пожалуй, медленнее, чем с моим верным плакатом, изображающим совершенно нееврейскую блондинку Милен Демонжо. Медленнее, и не так ярко.
Обессиленный, я засыпаю, а проснувшись уже в сумерках, застаю Изабеллу сидящей с ногами на диване рядом со мной. Обнимая обнаженными руками свои прикрытые простыней колени, она пристально на меня смотрит.
«Ты так по-хозяйски прижимал меня к себе во сне, – говорит она с гордостью, – как будто я – твоя». Она тянется ко мне и гладит меня по голове. Она ждет моего ответа.
Вместо ответа я смотрю на нее, стараясь скрыть удивление. Присваивать Изабеллу вовсе не входило в мои планы. Я думал, что планы мои, то есть наши, состояли только в том, чтобы тайно встретиться у нее дома, и в этом мы вполне преуспели. Мы занимались сексом (или любовью, как точно это назвать я по-прежнему не понимаю), о чем пока еще никто не знает: ни мои друзья и родные, ни ее муж и дети. А если никто об этом не узнает, то никому и не будет плохо.
Может, Изабелла и ее знаменитые друзья живут не по таким правилам, как мои родители, но все равно, если никому не плохо – ничего страшного не случилось. Изабелла смотрит на меня в ожидании, но сказать мне нечего. И вообще я растерян. Главные уроки житейской мудрости, полученные мною в раннем детстве от мамы, заключались в том, чтобы я всегда ублажал учителей и держался своих – то есть евреев. Я только что переспал со своей рафинированной учительницей, еврейкой, которая годится мне в матери. Она явно мною довольна. Будь Изабелла не замужем и моложе лет на двадцать пять, мама бы тоже не возражала.
Вот вам и весь юношеский бунт. Вот вам и рывок в неизвестность со стороны тихого еврейского юноши, будущего интеллигента и инженера.
Изабелла, так и не дождавшись от меня ответа, начинает снова.
«Ты так по-хозяйски прижимал меня к себе во сне, как будто я – твоя», – настойчиво повторяет она.
И я понимаю, что прижимать ее к себе по-хозяйски, как будто она моя, – это очень, очень, очень хорошо.
Часть первая
Заговор
1
Жид, жид по веревочке бежит,
А веревка лопнула и жида прихлопнула!
Первый свой урок житейской мудрости я получаю в пять лет. Мы только что обменяли свою комнату в коммуналке у вокзала, то есть в центре, на отдельную двухкомнатную квартиру, предмет всеобщих мечтаний, в далекой новостройке на южных холмах с видом на город, то есть на окраине.
Считалочка про жида в моем новом районе, похоже, сильно популярна. Вскоре после переезда мы с моей рассеянной няней Валей идем на детскую площадку по соседству с домом. Площадка, как и вся застройка вокруг, сравнительно новая, и снабжена песочницей (правда, без песка), лазалкой, турником, гимнастическими кольцами и двумя качелями. На момент нашего появления всем этим оборудованием увлеченно пользуются трое мальчишек моего возраста, которые вскоре принимаются, подхихикивая, распевать считалочку про жида.
Стишок такой привязчивый, что я тут же его запоминаю. Я весело присоединяюсь к хору моих, должно быть, будущих друзей, и мы вчетвером распеваем эту песенку, пробираясь по лазалке в виде купола из коротких металлических прутьев, густо выкрашенных алым и соединенных синими шарами. Мы лазаем то вверх, то вниз, перелезаем через купол, прыгаем, падаем, не переставая петь. Классный стишок! Умереть можно со смеху! А последняя строчка какова! Прямо слышно, как лопается канат, и жид падает с высоты наземь!
Мне не терпится прийти домой, чтобы спеть эту песенку маме. Я тащу няню за руку, как гончая на поводке. Валя на мою песенку внимания не обращает, а может, притворяется, что не слышит. Ее равнодушие не охлаждает моего пыла – я уверен, что мама будет в восторге, ведь она обожает слушать, как я пою, и хвастаться друзьям моими талантами. Потому что я – юное дарование. Я умею петь на испанском и итальянском, а дети маминых друзей петь вообще не умеют.
Юным поющим дарованием я стал в три года, наслушавшись популярных пластинок в коммуналке, откуда мы только что съехали. Пластинки принадлежали одной из семей наших соседей, которые жили в самом конце коридора, – тощему, болезненному на вид мужу и еще более исхудалой жене. Муж работал в гастрономе по соседству и выменивал ворованное оттуда мясо на питьевой спирт. Каждую субботу его жена готовила остатки «одолженной» говядины на общей кухне, а потом торжественно несла эту стряпню в их комнату в качестве закуски к неправедно добытому спирту.
В ходе этих субботних запоев они крутили свои любимые итальянские песни в исполнении юного обладателя божественно чистого голоса, легендарного Робертино Лоретти. При первых звуках этого ангельского тенора я стремглав пускался по темному коридору нашей девятой квартиры в комнату нездоровой пары, где я проносился мимо огромного, ядовито-зеленого дивана прямо к источнику этого чуда. Источником была старенькая черная радиола, то есть приемник с проигрывателем, спрятанным под откидной крышкой. Древняя вертушка работала только с одноразовыми стальными иглами и пластинками на семьдесят восемь оборотов, у которых на каждой стороне помещалась всего одна песня. Мою любимую «Бесаме мучо» исполнял не юный ангел Робертино, а какой-то явно не юный мужчина с сиплым, наверное от спирта, голосом. Пел он по-испански:
Bésame, bésame mucho
Como si fuera esta noche la última vez.
Bésame, bésame mucho
Que tengo miedo perderte, perderte después.
Родителей поразило, как, увлекшись «Бесаме мучо», я мгновенно научился ее петь. Я точно следовал мелодии, подражал сиплому голосу певца и даже неплохо воспроизводил звучание слов. Раз мама обожает, как я пою «Бесаме мучо», размышлял я по дороге домой, ей точно понравится, как я сегодня расширил свой репертуар.
Перед ужином (который у нас происходит на кухне) я усаживаю маму на нянин диванчик. Я исполняю для нее «Жида», как пел «Бесаме мучо» в нашей старой квартире у вокзала. Однако при первых же словах песенки мама принимает такой огорченный и сердитый вид, как будто я серьезно провинился. Она ничего не говорит, но после ужина они с папой совещаются в своей маленькой спальне. Я представляю, как они молча сидят у окна, а потом заводят разговор. На дворе лето, дни длинные. Комната залита мягким вечерним светом. Лицо папы – длинное, узкое, испещренное рябинами от подростковых угрей, – наверное, как всегда, спокойно, а округлое, гладкое, привлекательное лицо мамы – тревожно.
Уже почти стемнело, когда родители наконец выходят из спальни и велят мне идти в большую комнату, чтобы «серьезно поговорить» и преподать мне первый урок житейской мудрости. Мне еще предстоит выслушать много подобных лекций, которые, словно кусочки разрезного пазла, будут складываться в глянцевую картинку блестящего и счастливого будущего. Мама включает свет, и мы на мгновение зажмуриваемся. Три лампочки по шестьдесят ватт, вкрученные в простенькую люстру, слепят глаза. Все еще щурясь, мы усаживаемся в кружок.
– Не пой эту песню, сын, – говорит папа.
Слово «сын» подчеркивает всю важность этого случая, ведь иначе меня назвали бы как-нибудь ласково, как обычно.
– Не пой эту песню, сын, – повторяет он, и тут я замечаю, что он избегает слова «жид», – это нехорошая песня.
Я ошеломлен. Раньше мне никогда не запрещали петь, наоборот, всегда просили встать на табуретку и петь для друзей. В этом состоит жизнь юного дарования. Да и песенка мне нравится.
Объяснение, что песня «нехорошая», меня не удовлетворяет своей туманностью, и я вступаю с родителями в спор.
– Пап, – говорю я, – при чем тут хорошая она или нехорошая? Ты же любишь, когда я пою песенку про ножик в тумане. Вот послушай:
Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана,
Буду резать, буду бить —
Все равно тебе водить!
Почему же «Вынул ножик из кармана» – хорошая песенка, а «Жид на веревочке» – нехорошая? – настаиваю я. – Песенка про ножик еще хуже, чем про жида. Я ее постоянно пою, да ее все поют, и ты мне никогда не запрещаешь. Хочу и про жида петь! – говорю я.
За окном сгущается тьма. Папа слушает меня молча, стараясь сохранять спокойствие. Мама сердито ерзает, расстроенная моим упрямством. Наконец губы отца шевелятся – он продолжает, а я стараюсь понять его слова.
– Жид – это ругательство, так обзывают евреев.
– Ну и что?
– А то… что мы евреи, – с трудом выговаривает он.
– И я? – спрашиваю я.
– Да, и ты, – говорит он. И продолжает, с явным от того облегчением. Лед разбит, ругательное слово «еврей» сказано, беседа завязана. Теперь остается только поучать: – Ты еврей, ты жид, так что эта песенка-дразнилка о евреях – о тебе, сын.
– Пап, а откуда людям знать, что я еврей?
– Ты выглядишь как еврей, сынок. Этого не спрячешь… Тебя везде узнают.
– Еврей всегда остается евреем, – неловко добавляет мама почему-то скороговоркой и подводит итог: – Всегда держись своих.
Я ложусь спать, пораженный этим новым знанием. Я не могу быть евреем и жидом, думаю я, это совсем нечестно. Никто на площадке не обзывал меня жидом. Мы пели песенку все вместе! Папа просто ничего не понимает.
Наутро мне по-прежнему всего пять лет, так что я легко сбрасываю со счетов вчерашний урок житейской мудрости и делаю вид, что ничего не случилось. Сегодня такой же день, как вчера, рассуждаю я. Обязательно пойду на площадку петь эту песенку с другими ребятами. Мы еще посмотрим, кто тут жид.
На этот раз, добравшись до площадки, я присоединяюсь к ребятам на качелях. Мы раскачиваемся: один – вверх, другой – вниз, вверх-вниз, и играем, как обычно. Можно, например, резко удариться о землю при спуске и смотреть, как мальчишка на другом конце взмывает в воздух, изо всех сил пытаясь удержаться. Или, наоборот, неожиданно спрыгнуть с качелей, чтобы другой конец грохнулся об землю.
После качелей мы идем на лазалку. Я взбираюсь на самый верх (в точности, как вчера), потом переползаю на отполированную до блеска перекладину и повисаю на ней так, что ноги мои болтаются высоко над землей. Услыхав, как ребята запевают песенку про жида, начинаю подпевать. Несмотря на все мои старания, однако, петь с такой легкостью, как вчера, не получается, и не только потому, что я вишу в полутора метрах над землей. Мне почему-то трудно открыть рот. А еще мне трудно поднять глаза, уставившиеся в вытоптанную почву под турником. Я очень стараюсь, но подпеваю еле слышно: вчерашнее веселье куда-то подевалось, и все мои умственные силы уходят на попытки забыть папины слова.
Эй ты, еврей, жид – вот какие слова звенят у меня в голове, когда я отрываю взгляд от земли и вижу, как ребята хихикают и ухмыляются. В голове у меня теснятся беспорядочные мысли. Может, мне это все просто показалось? Может, я все сам придумываю после того, что мне сказали родители? И тут же вижу: нет, не придумываю: точно ухмыляются. Неужели и вчера ухмылялись, а я не замечал? Мои руки отпускают перекладину, и я приземляюсь на пыльную землю рядом с поющими детьми. Я еще не сдаюсь, я пытаюсь веселиться вместе с ними, но песенка больше не кажется мне смешной.
Радость от пения улетучилась, но я продолжаю распевать, словно это не я – жид, который только что бежал по веревочке, в смысле, висел на турнике. И еле удерживаюсь от слез, потому что в глубине души уже понимаю, что все потеряно. Настоящие это ухмылки или воображаемые – дело десятое. Теперь я всегда буду подозревать, что дурацкая дразнилка нацелена против меня.
В последний раз я упорно пою с ними, отказываясь отступить и признать, что я и есть главный герой песенки. Но внутренне я уже признал поражение. Началась новая жизнь, в которой у меня на лице написано «еврей» или «жид». A может, уже давно было написано, может, я просто об этом не знал? Когда я висел на турнике, эти светловолосые дети видели не меня, а жида на веревочке. В этот день, в возрасте пяти лет, я понимаю, что заклеймен навсегда и должен смириться с судьбой.
2
В семь лет ощущать себя евреем – это как страдать хронической болезнью с обострениями вроде мигрени или какой-то психической аллергии. В одиночестве или дома она затухает, и я могу о ней забыть, но стоит мне заиграть с другими детьми, как она разгорается снова и обжигает меня изнутри, словно крапива.
Первого сентября, когда мама с папой в первый раз ведут меня в школу, никто на нас не обращает внимания, и упомянутая хворь меня не слишком беспокоит. Более того, я радостно предвкушаю новую жизнь, так сказать, в обетованной земле знаний по десятилетнему плану, внушенному родителями. Согласно этому плану, я имею право получать любые отметки, при условии, что это одни пятерки. Получи я что-нибудь меньше, и меня по окончании школы призовут в имперскую армию, где дюжие сибиряки-антисемиты начнут меня мучить, а потом и вовсе забьют насмерть. Подобная судьба якобы постигла кого-то из наших знакомых, только мне не говорят, кого именно.
Мама неустанно вбивает мне в голову еще один урок житейской мудрости: чтобы избежать Сибири и злобных русских богатырей, нужно ублажать учителей. В таком случае я смогу спастись от армии, поступив в университет. Я не очень понимаю, как это должно сработать, но верю родителям на слово. Став студентом, я должен буду стремиться к дальнейшим успехам, то есть к тому, чтобы стать «интеллигентом, и более того, инженером». Такое будущее в семилетнем возрасте выглядит вполне безоблачным, и я охотно соглашаюсь.
Готовый приняться за дело, я подхожу к классу, но не вижу учителя, которого можно было бы ублажить: коридор заполнен только моими одноклассниками. При этом ни один из них не похож на меня. Жуть. Ведь я хочу выглядеть, как они, и дружить с ними, и чтобы они меня не дразнили. От того, будут ли они со мной водиться, зависит моя судьба. Пускай они и русские, но они не дюжие и не из Сибири, так что я хочу стать для них своим. У меня янтарно-карие, широко посаженные глаза. У большинства моих одноклассников – глаза обычные, голубые или зеленые, и расположены близко к носу. Есть еще несколько кареглазых, но у них другое важное отличие от меня: у меня волосы – цвета воронова крыла, а у них – русые. Этот цвет волос так важен для Российской империи, что даже называется созвучно ее народу. Больше ни у кого из двух десятков мальчишек в классе нет такой черной как сажа шевелюры. Впрочем, справедливости ради, среди них имеется и два-три шатена.
На противоположном конце спектра шевелюр – белокурая прическа Вовки, еще не успевшего проявить себя главным хулиганом в классе. Среди девочек обнаруживается всего одна обладательница густых черных волос и темных глаз, как у меня, неловкая, как потом выяснится, Ида. Оба мы евреи, и, по сравнению с остальными, кажемся белыми воронами.
Вскоре всех нас впускают в наш будущий класс. Робко и торжественно мы заходим парами. В классе три ряда деревянных парт, покрытых толстым слоем свежей краски. У них черные наклонные крышки и грязно-бежевые ножки в виде перевернутой буквы Т. Слева от них – три огромных окна. Над ними и над огромной черной доской – литографии портретов великих писателей. Мы стоим каждый у своей, случайно выбранной учителем парты, лицом к учительскому столу. Мне досталась вторая в крайнем левом ряду, у окна. Повернувшись направо, я вижу класс, полный голов. Кроме головы той самой Иды, они все русые или светло-каштановые, и нет ни одной другой, похожей на мою.
3
Мы нетерпеливо и шумно рассаживаемся по местам, заполняя класс громким стуком откидных черных столешниц, и я впервые вижу свою классную руководительницу, Антонину Вениаминовну Жук. Следующие четыре года она будет вести у нас все предметы, кроме физкультуры, пения и ритмики. Я смотрю на нее, пытаясь представить, каково мне будет проводить пять дней в неделю с одним и тем же человеком в компании школьных парт, портретов великих писателей и сорока одноклассников. Я смотрю на ее, и на меня вдруг накатывает теплая волна приязни к этой незнакомой женщине. Волосы у нее хоть и не черные, но, как и мои, не такие, как у всех. Они рыжие, крашенные хной, обычная вещь среди женщин средних лет с юга империи, с золотыми коронками на зубах. У Антонины Вениаминовны тоже есть такой зуб, только он скромно прячется глубоко в правом уголке рта, и его почти не видно.
Воодушевленный жаркими уговорами мамы, я сам не замечаю, как расплываюсь в улыбке; вот она – настоящая живая учительница, которой нужно понравиться. На Антонине Вениаминовне парадный бежевый костюм с белой блузкой. Ее громоздкий стол сегодня покрыт букетами белых и красных гладиолусов и таких же гвоздик, принесенных мной и другими простодушными и проникнутыми благоговейным трепетом детьми в качестве самого первого приношения на алтарь империи. Мои два гладиолуса лежат справа. Голова и плечи Антонины Вениаминовны возвышаются над центром вороха цветов, словно надгробный бюст, который я однажды видел на кладбище.
Моя учительница уже готовится встать, чтобы произнести приветственную речь, но в этот момент нетерпеливый мальчик на три ряда позади меня вдруг поднимает руку. Его глаза широко раскрыты, он рвется к знаниям и срочно нуждается в ответе на животрепещущий вопрос. Это мой будущий лучший друг Петя, которого вскоре прозовут Святым Петькой за то, что он живет в мире своих фантазий, где все, словно святые, добры и справедливы, не замечая, что он является этого мира единственным обитателем. Признавая его святость, мы всю нашу школьную жизнь будем обращаться к Пете для разрешения самых серьезных споров.
Сегодня Петька так и подпрыгивает от нетерпения. Как и все мальчишки, он одет в школьную форму, то есть грубошерстный костюмчик мышиного цвета. Его русые волосы коротко подстрижены по бокам, аккуратно уложены спереди, а на макушке торчат во все стороны, как они и будут торчать еще много-много лет.
«Антонина Вениаминовна, у меня очень важный вопрос. Скажите, пожалуйста, ЧТО ТАКОЕ СОЛНЦЕ?» – требовательно спрашивает простодушный Петя. Учительница изумлена, словно ей никогда не доводилось сталкиваться с нарушением дисциплины, замаскированным под жажду знаний, особенно первого сентября.
Петин вопрос приводит меня в восторг. За ним чувствуется то же самое любопытство, которое толкает меня на вечные поиски всяких малоизвестных сведений, скрывающихся в толще десятитомной «Детской энциклопедии». Сам того не ведая, он становится моим соратником в борьбе за знания.
Покуда сбитая с толку Антонина Вениаминовна все еще колеблется, мой новоиспеченный союзник встает у своей парты в ожидании ответа. Какая прекрасная возможность помочь ему и в то же время понравиться нашей нерешительной рыжей учительнице. Я поднимаюсь с места, чтобы поделиться с ним и остальными одноклассниками частью содержания седьмого тома «Детской энциклопедии». Я объявляю во всеуслышание, что солнце – это огромнящий газообразный шар, расположенный на расстоянии ровно сто пятьдесят миллионов километров от планеты Земля. Пожалуйста, Петя, Антонина Вениаминовна, и вы, остальные русоволосые ребята из нашего класса, позвольте поведать вам о Солнечной системе, о планетах, звездах и всяких других чудесах в космосе!
Упоенный ролью педагога, я не замечаю, что злоупотребил терпением Антонины Вениаминовны, давно уже готовой приступить к исполнению своих обязанностей. Когда она наконец прерывает меня, я осознаю, что русоволосый класс, который я надеялся покорить, погружен в молчание. Жгучий стыд, кажется, сейчас прожжет дырку у меня в груди. Ну какой же ты идиот, говорю я себе, безмозглый мальчишка с черными-пречерными волосами! Неужели ты и впрямь рассчитываешь сойти за своего и найти друзей, повествуя об астрономии детям, которых в первый раз видишь? Я молчаливо прошу поддержки у учительницы, но добрая Антонина Вениаминовна, сверкнув золотым зубом, жестом велит мне сесть на место.
Что я и делаю, готовый провалиться сквозь землю от унижения.