Czytaj książkę: «Сергей Довлатов: время, место, судьба»

Czcionka:

Рецензенты:

доктор филологических наук А. Д. Степанов (СПбГУ),

кандидат искусствоведения А. Д. Семкин (РГИСИ)

В издании упоминается Александр Александрович Генис, признанный иностранным агентом.

© И. Н. Сухих, 2025

© Н. Н. Аловерт, фото, 2025

© Н. Я. Шарымова, фото, 2025

© Оформление

ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Азбука®


Предисловие–2025

Книга «Сергей Довлатов: время, место, судьба» выходит пятым изданием, ровно через тридцать лет после первого, что для работ подобного жанра – удивительное исключение. Ю. М. Лотман определял «короткое филологическое бессмертие» в 25 лет.

Бо́льшая заслуга в этом, конечно, не автора, но героя.

Вспышка интереса к творчеству С. Д., даже его поклонникам казавшаяся поначалу странной и преходящей, превратилась в ровное горение. За три десятилетия непрерывных переизданий, в общем-то, небольшого литературного наследия простодушный Рассказчик превратился в современного классика, одного из последних культурных героев советской эпохи. Вакансии мрачного Поэта-метафизика и сурового Писателя-общественника заняты последними русскими нобелевскими лауреатами.

Уступая им в официальных почестях, С. Д., пожалуй, превосходит всех в читательской любви. Критиков, тайных и явных недоброжелателей, у него явно меньше. Мемуары и псевдомемуары «о Сереже» можно измерять уже не страницами, а килограммами. Как положено, появилась и биография в серии «Жизнь замечательных людей» – чуть позднее, чем Бродского, Солженицына, Окуджавы, но раньше, чем Трифонова, Леонова, Фадеева и других диссидентов и классиков советской эпохи. К очередному юбилею автор «Пяти углов» (так и не опубликованная первая книга) вернулся в родной город – памятником. Издано, наконец, достаточно полное и впервые комментированное Собрание сочинений (СПб.: Азбука-Аттикус, 2019; 2-е изд. – 2024).

«Обидеть Довлатова легко, а понять – трудно».

Понять Довлатова-писателя за пределами узкого академического круга по-прежнему пытаются немногие. На одной чаше весов – пара малотиражных исследований, несколько десятков (уже!) диссертаций, сотни статей. На другой – необозримое море заметок и колонок, репортажей из «довлатовских» мест, интервью с «посвященными», мнений, обсуждений и даже «Виртуал текстов Сергея Довлатова», живой журнал с того света, датированный 8 сентября 2002 года – 19 августа (не символическая ли дата?) 2008 года (https://dovlatov.livejournal.com).

В этой книге читателю предлагается опыт понимания. Возможно, он покажется кому-то менее занимательным, чем подробности несостоявшегося романа или справка о количестве выпитого в «нашей компании». Но чтение и понимание – высший род уважения к пишущему человеку.

Писатели обычно задираются: им не филологи с критиками нужны, а дружеское мнение да читательская любовь. В таких случаях я вспоминаю чеховского героя: «Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит».

Последним читателем любого автора окажется филолог.

Довлатову, впрочем, до этого далеко. Он любил безнадежно-стоическое высказывание Мих. Зощенко и однажды сделал его эпиграфом к собственному очерку: «Все спокойно, дорогой товарищ! Никто никого не оскорбил. Литература продолжается».

3 июня 2010 г.
25 декабря 2016 г.
28 мая 2025 г.

Место: Вторая реальность

 
Стучит машинка. Вот и все, дружок…
 
 
Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох.
Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах,
Эпоха на колесах нас не догонит, босых.1
 

«Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших, в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя»2.

Любая историческая эпоха существует, пожалуй, в трех лишь отчасти совпадающих вариантах. Как непосредственная проживаемая реальность. Как ее сиюминутное культурное запечатление. Наконец, для тех, кому повезло дожить до воспоминаний, – как ее мемуарный образ, портрет, предъявляемый ближайшим современникам («Вы, нынешние, ну-тка!»), а через них – большому времени.

И только потом приходит историк (Пимен) и начинает взвешивать, сравнивать, разбираться.

 
Минувшее проходит предо мною —
Давно ль оно неслось, событий полно,
Волнуяся, как море-океан?
Теперь оно безмолвно и спокойно,
Немного лиц мне память сохранила,
Немного слов доходят до меня,
А прочее погибло невозвратно…3
 

«Игорь Вячеславович, костлявый юноша в тесном провинциальном пиджачке, в очках, залепленных дождем, думал вот что: „…бывают времена, когда истина и вера сплавляются нерасторжимо, слитком, трудно разобраться, где что, но мы разберемся“»4.

Самонадеянный молодой человек будто не помнит старый демагогический вопрос: что есть истина?

«Секрет истины: просто кто долго живет, кто кого перемемуарит»5.

В динамические, катастрофические эпохи (а сегодня мы, кажется, существуем именно в такую) все меняется слишком быстро. Шестидесятые – первая половина восьмидесятых годов, ближняя наша история, кажутся временами настолько далекими, что даже те, кто, слава богу, жив-здоров, смотрят на себя со стороны. Для тех же, кто появился позже, это почти баснословные времена. Потому первым Пименам, скромным историкам в залепленных дождем очках, приходится напоминать самое (для тех современников) очевидное.

Сергей Довлатов, словно предчувствуя, что долго жить ему не удастся, начал мемуарить одним из первых. Фрагмент конца восьмидесятых под заглавием «Мы начинали в эпоху застоя» начинается так: «За последние годы в советской, да и в эмигрантской прессе выработались определенные стереотипы и клише – „казарменный социализм“, „административно-командная система“ и в более общем смысле – „эпоха застоя“. Сразу же представляется нечто мрачное, беспросветное, лишенное каких бы то ни было светлых оттенков. Но жизнь, как известно, и в том числе – культурная жизнь страны, шире и многозначнее любого, самого выразительного стереотипа. Так что и в эпоху застоя, на которую пришлось начало моих литературных занятий, встречал я людей, достойных любви, внимания, благодарности» (5, 309).

О людях – позже. Сначала – о «культурной жизни страны», потому что она, в отличие от индивидуальных стилей и литературных форм (стихами и прозой пишут и сегодня), с конца восьмидесятых годов изменилась кардинально.

С конца шестидесятых годов, когда Довлатов начал носить по редакциям первые рассказы, послевоенная, послесталинская, послеоттепельная структура экономической, политической, культурной жизни – то, что назовут «эпохой застоя», – уже почти определилась. Начинался очередной «цикл» литературного развития.

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Дом Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда», – прокричал в тридцатом году в «Четвертой прозе» Мандельштам6.

Через тридцать лет власть, как пушкинский Герман, бывало, обдергивалась, потому деление произведений становилось более сложным.

Опубликовали в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича», и его автор даже выдвигался на Ленинскую премию (1962). Но когда А. Синявский и Ю. Даниэль, ставшие Абрамом Терцем и Николаем Аржаком, передали свои тексты за границу, псевдонимы были раскрыты, авторов осудили и отправили в лагерь (1966). «Со времени дела правых эсеров – легендарных уже героев революционной России – это первый политический (такой) процесс. Только правые эсеры уходили из зала суда, не вызывая жалости, презрения, ужаса, недоумения… – подводил итог старожил ГУЛАГа В. Шаламов. – Здесь судили писателей, а свое писательское звание Синявский и Даниэль защищали с честью»7.

Уголовное преследование литературных текстов придавало происходящему какой-то парадоксальный, гротескный характер. Едва ли не впервые в качестве свидетельств защиты и обвинения использовалась филологическая экспертиза. «Первоприсутствующий (так эта должность называлась в классической литературе) Л. Смирнов мужественно пробирался через литературоведческие дебри. Ему довелось пополнить свое образование рядом специальных терминов, обогатить свой багаж понятием прямой речи, речи героя, законов гротеска и сатиры. Казалось, Л. Смирнов должен был понять, что литература – дело не простое, что даже литературоведение – дело не простое и теория романтизма значительно отличается от теории судебных доказательств», – иронизировал Шаламов в «Письме старому другу» (распространявшемся анонимно)8. Процесс Синявского – Даниэля, наряду с уже отработанным жанром гневных писем трудящихся («Я Пастернака не читал, но скажу…») и статей литературоведов в штатском («Перевертыши» Д. Еремина, «Наследники Смердякова» З. Кедриной), вызвал волну открытых и коллективных писем в редакции, в инстанции, городу и миру. Общественное мнение самоорганизовывалось не в дружной поддержке власти, а в противостоянии ей.

С 1968 года начинает нелегально распространяться «Хроника текущих событий», летопись этого противостояния. Скоро оно приобретает открытую форму. 25 августа 1968 года семеро демонстрантов выходят (всего на несколько минут, их сразу арестовывают) на Красную площадь, протестуя против вторжения советских войск в Чехословакию. Слова «инакомыслящий», «диссидент» приобретают злободневный смысл.

Некоторые из них под давлением известных органов вскоре стали отправляться, к счастью, не в Сибирь, а в Нью-Йорк, Париж, Германию, Израиль. «Выдворение» из страны «литературного власовца» А. И. Солженицына (февраль 1974-го) было в этом процессе кульминационной точкой.

Времена замыкались в кольцо, рифмовались. Советская власть вспоминала о своих истоках. После кровавых тридцатых и сороковых писателей снова не убивали, а высылали. «Философские пароходы» двадцать второго года, на которых навсегда покинули Россию Бердяев, Шестов, Борис Зайцев с Осоргиным, сменились «литературными самолетами». «Третья волна» русской эмиграции стала исторической и культурной реальностью, породив свои журналы, издательства, каналы связи «филиала» с метрополией.

Структура современной русской литературы как единого целого окончательно сложилась – поверх государственных границ, поверх барьеров – как двухслойная и четырехэтажная.

Границей между литературным «верхом» и «низом», между праведниками и грешниками, между посвященными и простыми людьми-гражданами была начиная с тридцатых годов красная книжка Союза советских писателей. То самое «удостоверение», которое строго требует у входа в ресторан вахтерша в «Мастере и Маргарите» Булгакова и без которого она даже к Достоевскому относится с сомнением (булгаковский сюжет фарсово повторится в процессе Бродского: поэта будут судить как тунеядца как раз за отсутствие официального «удостоверения», что он писатель).

«Настоящий» писатель с книжечкой получал право нигде не служить, нанимать литературного секретаря, по графику издавать свои литературные произведения, вести полноценную «литературную жизнь» – с творческими командировками в Ялту, Пицунду и Коктебель; «круглыми столами» и неделями длящимися «днями национальных литератур», переходящими в мощные застолья; встречами с зарубежными коллегами и благодарными читателями.

Как и во всякой государственно-бюрократической структуре, в Союзе писателей существовала довольно жесткая иерархия, своя табель о рангах. Недаром Борис Слуцкий как-то иронически предложил «ввести для всех писателей звания и форму. Самое высокое – маршал литературы. На погонах – знаки отличия для каждого жанра».

«Идея была подхвачена, – продолжает мемуарист, – Бориса засыпали вопросами, он отвечал мгновенно. „Первое офицерское звание?“ – „Только с вступлением в Союз – лейтенант прозы, лейтенант поэзии и так далее“. – „Может ли лейтенант критики критиковать подполковника прозы?“ – „Ни в коем случае. Только восхвалять. Звания вводятся для неуклонного проведения в литературе четкой субординации“… „Как быть с поручиками Лермонтовым и Толстым?“ – „Присвоить посмертно звание маршалов“»9.

Внутри по-военному четкой и отчасти даже писанной системы (председатель союза, секретари союза, главный редактор и пр.) существовало менее очевидное, но ясное для всех посвященных двухэтажное деление на «с лестью преданных», «автоматчиков партии», «верных слуг режима» и «допущенных к столу» скрепя сердце, на голый официоз и официальную (в смысле – официально публикуемую, проходящую цензуру), но внутренне оппозиционную литературу.

Для читателя-современника различие между «Сибирью» и «Прощанием с Матерой», «Блокадой» и «Блокадной книгой», каким-нибудь «Домом в лесу» (или в степи) и «Домом на набережной» было очевидным.

На пути в этот официальный литературный рай существовало и свое чистилище-накопитель в виде литературных кружков и объединений (знаменитые ЛИТО), совещаний молодых писателей, профкомов и групкомов литераторов при региональных писательских организациях, наконец, Литературного института, кажется, единственного в мире, где учили (пытались учить) «на писателя».

Дорога была трудна, неясна. «Неплохо, неплохо… – наставляет героя «Невидимой книги» «классик нашей литературы», уважаемый официальный оппозиционер. – Только все это не для печати. 〈…〉 Литератор должен публиковаться. Разумеется, не в ущерб своему таланту. Есть такая щель между совестью и подлостью. В эту щель необходимо проникнуть». И получает в ответ: «Мне кажется, рядом с этой щелью волчий капкан установлен» (3, 371–372).

С конца пятидесятых годов разрозненные усилия, отказ играть по сложившимся правилам складываются в тенденцию. Возникает и укрепляется феномен параллельной культуры, другой литературы. «Я уже тогда знал о существовании так называемой второй культурной действительности. Той самой действительности, которая через несколько лет превратится в единственную реальность…» – вспомнит Довлатов о самом начале шестидесятых (3, 360).

Этот второй уровень, второй слой литературной реальности тоже оказывается двухэтажным.

Утверждают, что еще в сороковые годы оригинальный и мало издававшийся поэт Николай Глазков ставил на титульном листе своих машинописных сборников словечко «самсебяиздат» (по аналогии с Госиздатом, Политиздатом и прочими официальными издатами). Традиции такой нежелательной, неодобряемой литературы можно, конечно, возвести к «прелестным письмам» Стеньки Разина, спискам «Горя от ума» и большевистским листовкам. Но не историческим эпизодом, а воспроизводящимся потоком, новой культурной реальностью самиздат стал только в шестидесятые.

Возвращение в догутенбергову эпоху приобрело обвальный характер. Перепечатывались и распространялись не просто отдельные тексты. Появились машинописные сборники, журналы; иные из них выходили полтора десятилетия. Кроме беллетристики с поэзией и политики, самиздат вбирал в себя философию и богословие, мистицизм и оккультизм, эротику и порнографию, разнообразные инструкции, советы и рекомендации10.

Эпиграфом и памятником явлению осталась (тоже самиздатская) песня-баллада Александра Галича «Мы не хуже Горация».

 
Что ж, зовите небылицы былями,
Окликайте стражников по имени!
Бродят между ражими Добрынями
Тунеядцы Несторы да Пимены.
 
 
Их имен с эстрад не рассиропили,
В супер их не тискают облаточный,
«Эрика» берет четыре копии,
Вот и все!
 
 
                    …А этого достаточно!
 
 
Пусть пока всего четыре копии —
Этого достаточно! 〈…〉Бродит Кривда с полосы на полосу,
Делится с соседской Кривдой опытом,
Но гремит напетое вполголоса,
Но гудит прочитанное шепотом11.
 

Свидетельство очевидца: «Не приходится сравнивать тиражи даже самых распространенных самиздатских текстов с гигантскими тиражами официальной литературы. Но 100 000 экземпляров брошюры партийного идеолога не будут прочитаны никем, а из тысячи машинописных копий трактата Сахарова каждую прочтет сто человек. Увы, мы не располагаем и никогда не будем располагать статистикой в этой области, но в нашем распоряжении масса примеров, свидетельствующих о широчайшей распространенности самиздата»12.

Анекдот тех лет. Мама просит подругу перепечатать на машинке «Войну и мир». На вопрос «зачем?» отвечает, что дочка не читает ничего, кроме самиздата.

Еще одним этажом неподцензурной, неофициальной литературы становится «тамиздат» – книги писателей, живущих здесь, в СССР, но печатающихся там, на Западе, – в Америке, Франции, Германии.

В России все повторяется. Прообразом тамиздата тоже можно счесть заграничные издания Герцена. (Посвященный памяти А. Белинкова тамиздатский сборник семидесятых годов был назван «Новый колокол».) Историю нового тамиздата обычно начинают с пастернаковского «Доктора Живаго»13. В дальнейшем процесс становится труднообозрим: множество журналов и книг по разнообразию и качеству (но, конечно, не по тиражам, которые были в десятки и сотни раз меньше, оставаясь на уровне пушкинской эпохи: тысяча экземпляров – уже успех) вполне сопоставимы с литературой метрополии.

Волшебным словом для авторов второй литературы становится в семидесятые годы «Ардис». В 1971 году американские слависты Элендея и Карл Проффер организуют в городе Анн-Арбор (штат Мичиган) издательство под таким названием. Наряду с изданием старого, непубликуемого в России (Набоков, Булгаков, Платонов, Цветаева), они начинают печатать современную русскую прозу.

Потом, уже на Западе, на конференции «филиала» Довлатов вспоминал: «…Я не собирался уезжать. Я чего-то ждал. Мне, в общем-то, известно, чего я ждал. Я ждал, когда меня издадут в „Ардисе“… 〈…〉

Летом 76-го года я узнал, что Проффер в Ленинграде. Выяснилось, что я могу его повидать.

Я страшно волновался. Ведь это был мой первый издатель. Да еще – американец. После 16 лет ожидания.

Я готовился. Я репетировал. Я прямо-таки слышал его низкий доброжелательный голос:

„Ах вот ты какой! Ну прямо вылитый Хемингуэй!..“

Наконец встреча состоялась. На диване сидел утомленный мужчина в приличном костюме. Он с заметным усилием приподнял веки. Затем вновь опустил их.

– Вы издаете мою книгу? – спросил я.

Проффер кивнул. Точнее, слегка качнулся в мою сторону. И снова замер, обессилев полностью.

– Когда она выйдет? – спросил я.

– Не знаю, – сказал он.

– От чего это зависит? – спросил я.

Ответ прозвучал туманно, но компетентно:

– В России так много неопубликованных книг…

Я не отставал. Тогда он наклонился ко мне и еле слышно произнес:

– Я очень много пью. В России меня без конца заставляют пить. Я не могу больше разговаривать. Еще три фразы, и я упаду на пол…» (5, 197–198).

Анекдотически обработанный сюжет о первой встрече и разговоре «книгоиздателя с поэтом» так и просится в «Невидимую книгу». Через несколько лет, в некрологе Карла Проффера (он умер в 1984 году, в 46 лет), Довлатов был серьезен, филологичен и патетичен. «В течение нескольких лет „Ардис“ буквально наводнил славистские кафедры, университетские библиотеки и русские книжные магазины Америки, Европы и Израиля недорогими изданиями произведений неофициальных и полуофициальных, замалчиваемых и полузабытых советских авторов. 〈…〉 За годы существования издательства „Ардис“ Профферы выпустили более 500 книг, и сейчас именно продукция „Ардиса“ лежит в основе всех серьезных справочников, учебников и пособий, которыми пользуются современные американские и западные слависты» (5, 270).

Таким образом, уже в шестидесятые годы структура литературного процесса приобрела завершенный вид на два последующих десятилетия как для его субъектов (писателей), так и для объектов (читателей):



Границы между этажами «наверху» были достаточно проницаемы. Ю. Бондарев, скажем, один из авторов честной военной – «лейтенантской» – прозы, через несколько лет превращается в столпа «секретарской» литературы, сценариста помпезно-сталинистского «Освобождения» и сочинителя натужно-философских романов об интеллигенции. В. Катаев, обладатель всех мыслимых писательских званий и отличий, литературный генерал, сочинитель романа «За власть Советов», напротив, в конце жизни приобретает репутацию оппозиционного «мовиста», автора экспериментальных повестей, затрагивающего запрещенные темы и имена. Такова же была эволюция И. Эренбурга от военной публицистики, «Падения Парижа» и «Оттепели» к книге «Люди, годы, жизнь» (некоторые главы которой так и не прошли цензуру и появились в печати лишь в конце восьмидесятых).

Общей кровеносной системой были связаны сам– и тамиздат. Распространявшийся в машинописном варианте текст вдруг «уходил» (тоже жаргон эпохи) на Запад и появлялся (с ведома автора или без такового) в одном из журналов или издательств. Часть книг «оттуда» сложными путями возвращалась обратно в СССР.

В рецензии на антологию русской сатиры Довлатов живописно изобразит эту циркуляцию между подвальными этажами и их связь с почвой.

«Обескровленная, гибнущая, но движимая великим инстинктом самосохранения, русская сатира тремя могучими эшелонами устремилась в подполье.

Часть ее растворилась в бытовом и политическом анекдоте, застольном устном рассказе, нашла себе приют в томительных очередях за второсортным мясом, возле пивных ларьков, на трамвайных остановках и в курилках бесчисленных НИИ.

Вторая часть воплотилась в расплывающиеся шуршащие листки самиздата, которые передаются из рук в руки до тех пор, пока они не превращаются в пыль. Если бы „настоящие“ фабричные советские книги обладали душой и речью, они бы поведали нам, что каждая из них мечтает о подобной судьбе.

И наконец, третья часть самыми хитроумными путями, минуя таможенные кордоны, перенеслась на Запад и обрела долгую жизнь на хорошей капиталистической бумаге, под яркими глянцевыми обложками „тамиздатских“ книжек» (5, 290–291).

Связь между уровнями, между верхом и низом тоже существовала, хотя и в меньших масштабах. «Как всякий значительный культурный феномен, самиздат влияет на моду, стиль поведения. Даже среди преуспевающих литераторов-конформистов считается модным, чтобы одно-два стихотворения, или статья, или отрывок прозы циркулировали в самиздате» (Л. Лосев)14.

Было бы соблазнительно и легко провести границу между уровнями по принципу: талант – бездарность, диссидент – конформист. Но живая литература сопротивляется такой операции.

В 1980 году некоторую известность в «филиале» получает напечатанная «в порядке дискуссии» статья Ю. Мальцева «Промежуточная литература и критерий подлинности». В ней многие авторы официальной оппозиции (Ю. Трифонов, В. Белов, Ф. Абрамов, В. Астафьев, Б. Можаев, В. Шукшин, В. Распутин, В. Тендряков) обидно назывались промежуточными, клеймились за соглашательство с режимом и сокрытие правды и едва ли не разоблачались как тайные «агенты влияния». «По тому, с какой готовностью западные коммунисты подхватили всю эту промежуточную литературу, как охотно они переводят, издают и пропагандируют эти книги, приглашают для публичных выступлений их авторов, можно заключить, что речь идет о тактике, совместно продуманной и согласованной с советскими правителями».

Одним из немногих положительных героев в мрачной критической картине наряду с Солженицыным был В. Аксенов, который «после ранних фальшивых повестей, постепенно освобождаясь от условностей и уступок цензуре, стал идти к подлинному творчеству и расти как личность»15. Через год уже эмигрировавший и тем самым окончательно перешедший из официальной оппозиции в тамиздат Аксенов забавно разъяснил ситуацию. «Как-то в Москве я получил от кого-то книгу, изданную, кажется, в Мюнхене, книгу Мальцева „Вольная русская литература“. Там я обнаружил свое имя, с маленькой буквы, между прочим, написанное. Там было сказано так: „Что касается фальшивой литературы аксеновых и бондаревых, то ни один мыслящий советский интеллигент не придает такой литературе ни малейшего значения“… Было очевидно, что опять в ходу ленинский принцип „кто не с нами, тот против нас“, только с другой стороны. Потом, когда все прояснилось и я стал эмигрантом, явно диссидентским писателем, тот же автор воздал хвалу».

На той же конференции, посвященной литературе «третьей волны», в докладе с популярной еще у волны первой постановкой вопроса «Две литературы или одна?» А. Синявский ставил точный диагноз: «Иногда получается так, что там, в подцензурной словесности, даже лучшие вещи – заведомо плохи, поскольку там, как известно, писатель не может или не хочет высказать полную правду во весь голос, как это делают эмигрантские или диссидентские авторы»16.

Призыв опираться при оценке конкретных произведений на «критерий художественности» был актуален и исторически справедлив, но вряд ли выполним. Сердце не хотело соглашаться с доводами вкуса и разума.

Диалог из довлатовских записных книжек: «Губарев поспорил с Арьевым: „Антисоветское произведение, – говорил он, – может быть талантливым. Но может оказаться и бездарным. Бездарное произведение, если даже оно и антисоветское, все равно бездарное“. „Бездарное, но родное“, – заметил Арьев» (5, 23).

Конфликт между верхом и низом, условия, в которых существовали авторы сам– и тамиздата, не способствовали спокойным дискуссиям о художественности. Писатели ощущали себя подводниками, погруженными во враждебную среду, где можно было выжить за счет свойств почти религиозных: чувства избранности и служения, опоры на общину «своих», аскетизма, перемежаемого разгульными «праздниками души».

Ленинградским символом второй культурной реальности стал (и наверное, навсегда останется) «Сайгон».

Знаете ли вы, что такое «Сайгон»?

«В Ленинграде нет человека, имеющего хоть какое-то отношение к искусству и не знающего, что такое „Сайгон“»17.

Ну что «Сайгон»… Грязноватое кафе в центре Питера, на углу Невского и Владимирского проспектов, со странной богемно-уголовной публикой, где встречались, пили кофе и портвейн, обменивались новостями, читали стихи… Юный лопух, случайный посетитель (сам был из таких) мог заметить только это.

Но для своих, для посвященных (тут должны были совпасть не только место, но – время и поколение) «Сайгон» был непрерывно творимой легендой, продолжением петербургского мифа (у «них» – салон Волконской или башня Вяч. Иванова, у нас – «Сайгон»), символом второй, настоящей культуры, оказавшимся, как по заказу, напротив – на расстоянии Литейного – официальных цитаделей: кагэбэшного Большого дома и ленинградского Дома писателей.

«Естественно, читались стихи, естественно, передавались рукописи, так что это время можно с полным правом окрестить как „сайгонский период русской литературы“»18.

Безыллюзорный взгляд со стороны легко обнаруживает изнанку легенды. «Никто не знал, кто чего стоит. И в первую очередь, чего ты сам стоишь. Заклинанием звучали слова „гамбургский счет“. Даже те, кто не читал книгу Шкловского, твердили к месту и не к месту: „По гамбургскому счету…“ Как правило, по гамбургскому, то есть по независимому от лежащих вне искусства обстоятельств и мотивов, по чистому счету выходило, что ты – гений и что ближайшие друзья твои гениальны, потому что вы, ваша компания – это компания гениев… Другого выбора не было: гений или бездарность.

Никто не знал, кто чего стоит, потому что не было открытого рынка. Была видимость литературы, музыки, живописи, которые появлялись в виде книг, симфоний, картин, выполнивших ряд условий, никак с искусством не связанных. Так что какая-то точка отсчета была: что не признано, то и гениально. Так было в середине 50-х; в середине 80-х, несмотря на коррективы, вносимые опытом новой эмиграции, все еще было так» (А. Найман) (МД, 405).

Довлатова нельзя назвать полностью своим в этой гениальной среде. «В Союзе я диссидентом не был. (Пьянство не считается.)» (3, 107). Детские публикации, литературные связи родственников, филологические притязания были предпосылкой официальной судьбы «прогрессивного молодого литератора». «Невидимая книга» представлена как исповедь маргинала, «признания литературного неудачника», который пытается прийти в литературу обычным, накатанным путем: кружки, чтения, группы, учеба у старших товарищей, газетная и журнальная поденщина, первая книга. «Сайгон» здесь даже не упоминается (хотя Довлатов вспомнит о нем в одной эмигрантской рецензии – 5, 175). Действие происходит в коридорах и гостиных Дома писателей, редакторских комнатах, издательских лабиринтах. По ним скитается человек, для которого возможность быть услышанным, прочитанным намного дороже клановых разборок и предрассудков.

На вопрос, кому нужны его рассказы, герой «Заповедника» отвечает: «Всем. Просто сейчас люди об этом не догадываются» (2, 262).

Из позднего интервью: «Я писал, ходил по редакциям, всех знал и даже среди непечатающейся ленинградской молодежи считался сравнительно удачливым. Я помню, как один менее преуспевающий автор, мой приятель, говорил: „Ну что тебе жаловаться? С тобой даже в „Авроре“ здороваются!“»19

Еще одно признание: «Я уехал, чтобы стать писателем… Если бы меня печатали в России, я бы не уехал»20.

Довлатов рвется в официальную литературу с парадного подъезда, пытается зацепиться хотя бы за первую ступеньку, но система безошибочно распознает в нем чужака и отбрасывает в сторону. Так что вторая культурная реальность оказывается в данном случае не столько осознанным выбором, сколько единственным выходом.

«Круг замкнулся.

И выбрался я на свет божий. И пришел к тому, с чего начал. Долги, перо, бумага, свет в неведомом окошке…» (3, 436).

«Выбирающий – не выбирал».

В 1977 году рассказы Сергея Довлатова публикуются в тамиздатских журналах «Континент» и «Время и мы». В издательстве «Ардис» появляется «Невидимая книга». «Скажу без кокетства: издание этой книги тогда значило для меня гораздо больше, чем могла бы значить Нобелевская премия – сейчас, – написано в восемьдесят четвертом. – В моей жизни появился какой-то смысл, я перестал ощущать себя человеком без определенных занятий» (5, 273).

Тамиздатский автор – это тоже профессия.

Точнее, в данном случае – ремесло.

1.Эпиграфы – из стихов И. Бродского.
2.Трифонов Ю. Дом на набережной // Трифонов Ю. Время и место. М., 1988. С. 5.
3.Пушкин А. С. Борис Годунов // Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 5. 4-е изд. Л., 1978. С. 199.
4.Трифонов Ю. Старик // Трифонов Ю. Вечные темы. М., 1985. С. 196.
5.Шаламов В. Из записных книжек // Знамя. 1995. № 6. С. 154.
6.Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 92.
7.Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. М., 1989. С. 516, 522.
8.Там же. С. 522.
9.Лазарев Л. «Покуда над стихами плачут…» (О Борисе Слуцком) // Вопросы литературы. 1988. № 7. С. 211. Возможно, это бродячий в советской литературной среде сюжет. Нечто подобное в ироническом отклике на доклад М. Горького предлагал еще на I съезде писателей М. Кольцов: «Я слышал, что в связи с тем, что Алексей Максимович открыл 5 вакансий для гениальных и 45 для очень талантливых писателей, уже началась дележка… Говорят, появился даже чей-то проектец: ввести и форму для членов писательского союза… Писатели будут носить форму, и она будет разделяться по жанрам. Примерно: красный кант – для прозы, синий – для поэзии, а черный – для критиков… И значки ввести: для прозы – чернильницу, для поэзии – лиру, а для критиков – небольшую дубинку. Идет по улице критик с четырьмя дубинами в петлице, и все писатели на улице становятся во фронт…» (Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. М., 1990. С. 222.)
10.Эта классификация, как и один из первых очерков «нового» самиздата, принадлежит Л. Лосеву. См.: Лосев Л. Закрытый распределитель. Анн-Арбор, 1984. С. 139–179 («Самиздат и самогон»). Обложку книги оформил Довлатов. На ней воспроизведена стилизованная первая полоса главной партийной газеты СССР «Правда», в которую включены портрет автора (рис. М. Беломлинского), биографическая справка о нем, вверху же, рядом с орденами, вместо привычного заглавия знаменитым правдинским шрифтом впечатано «Жратва» (название одного из включенных в книгу очерков). Об истории самиздата см. также: Терц Абрам. Литературный процесс в России // Континент. 1974. № 1. С. 143–189; Самиздат: (По материалам конференции «30 лет независимой печати. 1950–80 годы». Санкт-Петербург, 25–27 апреля 1992 г.). СПб., 1993; Иванов Б. В бытность Петербурга Ленинградом: О ленинградском самиздате // Новое литературное обозрение. 1995. № 14. С. 188–199.
11.Галич А. Генеральная репетиция. М., 1991. С. 75.
12.Лосев Л. Закрытый распределитель. С. 166.
13.Казак В. Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. Лондон, 1988. С. 751 (статья «Тамиздат»).
14.Лосев Л. Закрытый распределитель. С. 169.
15.Мальцев Ю. Промежуточная литература и критерий подлинности // Континент. 1980. № 25. С. 319.
16.The Third Wave: Russian Literature in Emigration. Ann Arbor, 1984. Р. 31, 24.
17.Халиф Л. ЦДЛ. Los Angeles, 1979. С. 105. Довлатов написал рецензию на эту книгу (5, 171–175).
18.Кузьминский К. Поэты и кафе-шалманы // Антология новейшей русской поэзии «У голубой лагуны». Т. 4А. Ньютонвилл, 1983. С. 153.
19.Довлатов С. Собр. соч.: В 4 т. СПб.: Азбука, 2011. Т. 4. С. 470.
20.Там же. С. 465. РЕМЕСЛО: РАССКАЗЧИК

Darmowy fragment się skończył.

Ograniczenie wiekowe:
18+
Data wydania na Litres:
04 września 2025
Data napisania:
2025
Objętość:
330 str. 34 ilustracji
ISBN:
978-5-389-30616-5
Łączy się z:
Fotograf:
Нина Аловерт
Właściciel praw:
Азбука
Format pobierania: