Czytaj książkę: «Лето, в котором тебя любят»
Книга издана при содействии Яковлева Константина Евгеньевича, за что автор выражает ему искреннюю благодарность
Лето, в котором тебя любят
Светлой памяти всех моих бабушек и дедушек
1
Здравствуй, дорогой дедушка, Моисей Шимонович!
Твое последнее письмо вспоминается мне все чаще. Ты писал, что к тебе приходила бабушка. Это было так давно, еще в прошлом веке, четверть века тому.
Я не ответил тебе. Я не знал, что ответить дедушке, который пишет о том, что к нему приходила умершая много лет назад жена. Это было письмо-прощание. Ты так и писал: «Дорогой внучек! Хочу проститься…». Ты никогда до этого мне не писал писем. Ты вообще всю жизнь был немногословным, молчуном. Самое эмоциональное твое выражение – я запомнил: «И что же будет?». Это означало, что ты очень переживаешь по поводу какого-то события. И все.
Вскоре после этого письма Бог призвал тебя. Тебе было за девяносто. Умер ты на руках своего сына – моего отца. Рядом были моя мама – твоя невестка, мой брат – твой любимый внук.
Ты всех нас очень любил. Ты был наш ангел-хранитель.
Я помню твое лицо… Ты был очень похож на Осипа Мандельштама. Открытый добрый взгляд, торчащие в сторону уши, мягкие черты, чистый высокий лоб. Гладковыбритые щеки: ты всю жизнь брился «опаской»: вжик, вжик по ремню. У тебя всегда в хозяйстве были исключительно наточенные и правленые ножи всех форматов и размеров – разделка мяса была твоя стихия, твоя профессия.
Ты приезжал или приходил к нам и точил ножи. И пользоваться ими после этого надо было с особой осторожностью. У меня дома до сих пор в работе твой разделочный топорик для небольших костей. Сколько ему – полвека, больше?
Редкие седые волосы… Помню: младший брат, совсем маленький, – у тебя на плечах, и дергает за них. Ты сидишь на диване и покряхтываешь.
Твоя невестка – моя мама, говорит:
– Папа, что вы терпите? Всыпьте ему как следует!
– Это же ребенок, – с укоризной отвечаешь ты.
А ребенок продолжает выдирать остатки редких седых волос. И только однажды ты не выдержал, не столько от шалостей ребенка, сколько от ворчания невестки. И – даже не шлепнул, нет – просто снял с плеч и слегка пригладил ладонью – в две моих теперешних – пятую точку моего трехлетнего брата… Тот убежал в дальний угол комнаты. Глаза удивленные – очень большие и круглые.
А ты сказал:
– Так нельзя.
И было непонятно, кому это предназначалось. Расстроился и вышел на улицу. Больше ты ребенка так не приглаживал, но и ребенок интерес к твоим волосам потерял.
Мы жили в ракетном дивизионе, где служил мой отец, под Киевом. Ты раз в неделю считал своим долгом возить нам сумки с продуктами.
Отец приходил с дежурства, с трудом поднимал пудовые сумки, которые ты, восьмидесятилетний старик, нес три километра от шоссейной дороги мимо колхозных полей до нашего КПП.
– Папа! Ну, сколько тебе говорить – не таскай такие тяжести!
– Э, надо же кушать.
– Папа, у нас еще с прошлого раза запасы не кончились. Ты никогда не спорил. Просто умолкал и через неделю-две приносил все те же доверху забитые продуктами сумки. Кормить близких – это был твой «пунктик», твой «конек», твоя визитная карточка. Ты слишком хорошо знал, что такое голод и нищета. И ты очень, очень любил своих близких.
Ты уходил, долго, мучительно – у тебя было крепкое сердце и светлые легкие, врач говорил: «Как у юноши!». И это при твоих девяносто четырех! Годы медленно и бесповоротно брали свое. Ты то приходил в свое обычное молчаливо-терпеливое состояние и на все вопросы о здоровье отвечал: «Хорошо», то начинал кряхтеть и ложился, впадая почти в беспамятство. Но даже в это непростое для тебя время, чувствуя малейшее облегчение, ты шел за продуктами и нес их моей семье, или своей младшей сестре, прикованной к постели и живущей со своими уже пожилыми детьми.
Ты вырос в большой семье – двенадцать детей. Ты был вторым. Но я запомнил на всю жизнь: пока оставались живы два твои брата и сестра, ты навещал их. Не они тебя, ты – их. Всех и каждого. Не от случая к случаю. Постоянно, как надежный курьерский. Мы шли к дяде Хаиму, старшему брату, или к дяде Семе, младшему брату, разбитому параличом после инсульта, или к младшей сестре, тете Лизе. И ты нес свою знаменитую сумку с продуктами. Только сейчас я понимаю – это была великая, ничем неистребимая любовь к близким. Ты ничего не говорил, когда я, маленький, семенил рядом с тобой. Мы просто шли навещать родных людей. А потом мы отправлялись к не очень близким. А потом ты шел к просто знакомым. И каждому ты что-то приносил, справлялся о здоровье, молча пил чай или немного говорил, больше для того, чтобы поддержать их беседу. Прощался, уходил, чтобы навестить их вновь. Через неделю – по ближнему, а через месяц – по дальнему кругу. Самая известная твоя фраза: «Таки надо помочь…». И ты это делал, как умел и как понимал. И они все, в каждом круге, каждый раз сначала справлялись не о твоем здоровье, а спрашивали: «Миша, почему тебя так давно не было?». Дядя Хаим, умирая, просил тебя: «Не оставь мою жену». И ты выполнил волю старшего брата – навещал тетю Клару до самой ее смерти. Каждую неделю.
Когда я приезжал на побывку в студенческие и потом семейные годы, ты приходил и говорил:
– Надо сходить к дяде Хаиму, дяде Семе, тете Лизе, – и далее по списку.
И я знал, что это именно надо, и это правильно. Вопрос не обсуждался.
Потом тебя не стало. И на твою вахту заступил твой сын – мой отец. А потом они эмигрировали к родне по маминой линии. Я приезжаю в гости к ним, чтобы ходить в гости к родне. А папа говорит: «Надо позвонить тете Софе, Эдику». Список стал совсем коротким…
А я живу один. То есть не один, но мне не к кому ходить по списку с продуктами в сумке. Разве что к сыну. Но у меня почему-то все не хватает времени. Я много работаю. Или, может, мне слишком мало лет? Ты всегда был стар, а я – просто пожилой.
2
Проходят годы, иногда по ночам мне снится: мы с тобой, милый мой деда, возвращаемся из Киева. Автобус останавливается на шоссе у развилки. Ты выносишь две огромные сумки с продуктами. Мне всего десять лет, и в руках у меня небольшая авоська с печеньем «Юбилейное» и белым хлебом – для приличия.
Ты говоришь:
– Ну, пойдем не спеша, – поднимаешь тяжеленные сумки на вытянутые жилистые руки – ты всегда их носил на вытянутых руках, не перекидывая через плечо – и мы идем три километра по проселочной дороге. И я не понимаю, что ты уже очень старый.
И вскоре ты говоришь:
– Устал? Давай авоську мне.
Я отдаю и прыгаю в сторону на клубничное поле.
– Не ешь грязное! – слышу вдогонку.
3
Я не знаю, не могу уже различить, где в моих воспоминаниях о тебе правда, а где – легенда. Но ведь все легенды – это сконцентрированная правда, приправленная искренней любовью.
Ты был мясник-колбасник – говорят, лучший колбасник Киева! Когда папу вернули служить на Украину, мы ели только твой зельц, твой холодец, твои охотничьи колбаски. Говорят, докторская колбаса – твое изобретение. Ой, я себе представляю, что сейчас начнется где-то в тех местах, которые называются «защита авторских прав»! Ой, да за ради Бога! У нас не осталось патентов, да и разве советская родина их раздавала своим героям? Я не претендую на проценты от товарного знака и продаж. Упаси меня! Но я заявляю все мои права на мою память – память моей семьи, в которой легенда о моем деде гласит: он был лучший колбасник Киева и он создал рецепт докторской колбасы.
Известная драматургическая семья, супруги Александр Корнейчук и Ванда Василевская, чьими именами названы улицы в Киеве, уже после войны в одном и том же бурундучке-ларечке покупали всегда одни и те же колбасы, сделанные одним и тем же мастером – Моисеем Гуревичем…
Ты был из очень бедной семьи. Черта оседлости, двенадцать детей! И все работали всю жизнь с малолетства. В двенадцать ты батрачил на дядю знаменитого тяжелоатлета Григория Новака. Дядя Новака – большой, просто огромный, гренадерского сложения – держал мясную лавку на Бессарабском рынке в Киеве. И пацаненок-батрак Мойша таскал мясные туши и возил их на телеге без скидок на возраст.
А однажды ты таки надорвался и заработал грыжу. Перед самой войной. Ты был бригадиром – старшим мастером колбасного производства. Привезли и скинули с телеги ободранную конскую тушу. И никого не было. И мясо могло испортиться. Ты в одиночку поднял тушу на разделочный стол. А грыжу «переходил», но она еще напомнит о себе. Было тогда тебе под пятьдесят…
Ты был очень сильный. Легенда гласит: еще во времена нэпа, когда ты работал на своих более удачливых родственников все тем же мясником-колбасником, ты на спор переносил фанерный киоск для газированной воды – помните: «Меньше пены!»? Люди зарабатывали на этом споре. Люди, но не ты. Так гласит легенда.
А еще, я слышал своими ушами: ты вдруг за чашкой чая у одной незнакомой тебе до этого старушки впервые в жизни рассказал о себе, похвастался.
Времена все того же нэпа. Вечер. Ты возвращаешься с другом из… оперы. Да-да, ты ходил слушать оперу. Странно, но тогда не крутили американских боевиков. Синематограф демонстрировал всего два-три новых фильма в год. А вот опера, оперетта!..
Я себе представляю: у нас долго хранилась фотография – на ней ты почти молодой, хотя и тогда тебе уже было за тридцать, – перед нэпманским фотографом. Птичка вылетела – и что осталось? Франт с гладко зачесанными темными волосами и усиками, в манишке с бабочкой и приталенном фрачке сидит, забросив нога на ногу, в полосатых брючках-дудочках, ботиночки белые с черными вставками по бокам, в руках – тросточка. Но те же знаменитые уши! Добрейшие уши на свете.
И вот я себе представляю: возвращается такой франт из числа батрачивших на нэпманов-эксплуататоров с товарищем после культурного отдыха в опере… И что же? В темном переулке встретили их урки, и один из них им говорит: «Давайте-таки, гроши». И друг тот, у которого реакция чуть быстрее, ноги чуть длиннее, а сердце нежнее, бежит в тень и оттуда успевает крикнуть очень важную мысль: «Мойша, беги!» Но что делаешь ты? Ты берешь их за шиворот, приподнимаешь над землей, встряхиваешь и стукаешь немножко лбами – и выпускаешь из рук. И они – лежат. И глаза у них немножко закрыты. А ты извиняешься перед Богом и идешь за своим другом.
И чтобы он не слишком пугался и не очень обиделся, отвечаешь ему: «Спасибо, Сеня, за помощь! Уже бегу».
Это ли я слышал своими ушами от тебя? Но глаза мои нарисовали это так, как хотело слышать мое сердце. Ведь ты не будешь сердиться на меня, деда?
4
В годы войны тебя не взяли на войну. Ты тогда уже был стар. Тебя забрали на трудовой фронт. Фронт этот проходил где-то в Средней Азии, в Узбекистане… И ты таки надорвался – и у тебя воспалилась паховая грыжа. И тебе сказали – иди к семье. И ты пошел… Но недавно ты уже проходил этот горький путь…
Семья твоя (моя бабушка и два ее сына, старший – мой дядя, и младший – мой будущий папа) тоже была в эвакуации в Узбекистане. Но между тобой и ними было, может, три раза по сто километров. Твой старший – так гласит легенда – был красив и силен, как ты. И немножко биндюжник, как он сам. И бабушка, встречая его из школы, всякий раз спрашивала: «Что сегодня, Абраша?» И считала за счастье, если ее в школу не вызывают. Но старшего папиного брата боялись все нехорошие люди в округе и любили все друзья и родственники, потому что он был сильным, добрым и справедливым. И никогда ничем не болел. А мой папа, встретивший войну семилетним, рос болезненным ребенком. Бабушка – командир сандружины – вывезла своих на последней машине с ранеными из полуразбомбленного Киева, куда уже входили немцы. И из гражданского населения в последний эшелон не брали никого.
Тогда еще она не знала, что по приезде в узбекский город с непроизносимым названием ее младший сын – мой папа – заболеет тифом, и врач-поляк только посмотрит и скажет: «Не жилец». И будет у него сорок раз по сорок: сорок дней с зашкаливающей температурой. И старший, красивый, сильный брат, никогда ничем не болевший, будет таскать полуживого младшего на закорках в больницу и обратно. И заплатит собственным здоровьем.
А бабушка день и ночь работала на трудодни в колхозе, чтобы им было хотя бы что-то поесть И когда свалился в тифе старший и черная тень простерла крылья над ее двумя сыновьями, она вызвала деда. И его отпустили с трудового фронта на время. Мой папа стал потихоньку оклемываться вопреки прогнозу врача. А старший брат… Это было единственное время, когда мой отец видел своего отца плачущим. Дед сидел денно и нощно у постели умирающего сына, держал его за руку и безмолвно плакал. Просто катились слезы. А пятнадцатилетний мальчик говорил: «Лучше бы я ушел в армию».
А потом мой папа с моей мамой родили и вырастили двух сыновей – меня и младшего брата. И у нас тоже восемь лет разница. И мы родили детей. А дети – внуков.
Но это уже другая история, начало которой там, где сидит наш дед у постели умирающего старшего сына, чтобы жили мы…
Слышите? Метроном: так-так, так-так. Отмеряет отпущенные сроки. И не прерывается род не вопреки, а благодаря любви тех, кто остался в наших легендах. И мы живем за себя и за них. Вечная память тебе, Абрам Гуревич!
…Так гласит легенда, так рассказывает мой папа.
…Моисей Семенович (а по-настоящему Шимонович) идет по дороге к семье. У него воспаленная грыжа, и он не может быстро идти.
Он зарос бородой. В руках у него палка. Он спит, где придется, но он никого ни о чем не просит. Он просто не умеет этого делать. Он только молится Богу перед заходом солнца и ничего не предпринимает в субботу.
У него кончились и деньги, и запасы. Он ест, что подадут. Вечерами он молится Богу, ничего не просит – только благодарит. И идет дальше.
И однажды вечером в мазанку (или как там это называлось), где ютились бабушка с единственным младшим сыном, выжившим после брюшного тифа вопреки прогнозу врача, – в этот, то ли сарай для лопат, то ли склад для зерна, которого не было, постучали.
Бабушка взяла керосинку, открыла дверь. На пороге стоял изможденный старик.
– Нам нечего вам подать, – сказала бабушка. – Разве что лепешку из жмыха и ковш воды. И у нас негде вас разместить.
Старик разомкнул спекшиеся губы и сказал:
– Рива, это я.
Так ли об этом гласит легенда? Но так видит мое сердце… Папа, прости, если оно видит не совсем точно. Бабушка, дедушка – простят. Ведь это наша память, правда?
Врач, который делал деду операцию, был поражен терпению и мужеству этого молчаливого пожилого человека.
Наркоза не было. И врач сказал:
– Дайте ему спирта, пусть выпьет.
– Я не пью, – ответил дед.
– Тогда не смотри.
Дед ничего не ответил и стал смотреть и покряхтывать.
– Ты бы матюгнулся, что ли, – сказал врач.
– Я не умею, – ответил дед.
Он не хотел хоть чем-нибудь мешать человеку, который делал свое дело. А когда врач закончил, дед сказал:
– Спасибо. – И все.
Это рассказывает папа, который слышал, как об этом говорил врач с моей бабушкой…
5
Прости меня, деда, что я не ответил на твое письмо.
Я помню. Лето… Гощу у бабушки. Мы с тобой идем гулять на детскую площадку…
Лето… Мы отдыхаем на речке Ирпень. Бабушка плывет на тот берег и обратно, а ты, не умея плавать, мечешься по берегу и машешь ей рукой, чтобы немедленно возвращалась. А потом ты делаешь мне кораблики из сосновой коры…
Лето… Я валяюсь на диване и швыряю под потолок диванную подушечку. Ты пришел с работы. Устал. Тебе уже много лет. Добрейший, интеллигентнейший человек! Ты всегда повязывал галстук, когда шел на свидание с женщиной. Ты не произнес за всю свою жизнь ни одного худого – не то, что матерного – слова! Любил читать книги и газеты, знал Талмуд и не имел ни одного класса официального образования.
– Мойша, своди ребенка погулять. Он уже с ума сходит. И купи по дороге молока…
Лето… Большое, доброе, светлое лето, в котором тебя любят только за то, что ты есть.
Мальчик и комнатные растения
1
Мальчику было три или четыре года. Он точно не знал. Вернее, когда ему было три или четыре, он знал точно. Но потом забыл, потому что потом «три» или «четыре» не имело никакого значения. Потом значение имело двадцать или тридцать. И он знал, что скоро значение будет иметь только – до сорока и после.
В общем, Мальчик был достаточно маленький, чтобы помнить детали, и довольно большой, чтобы запоминать главное и выносить из жизненных событий уроки. Мальчика воспитывали правильно: он уважал старших, в смысле взрослых, не ябедничал и старался не плакать по пустякам, как девчонка.
Ходил Мальчик в детский садик, не в простой, а в исполкомовский. Мама этим очень гордилась, потому что мама была молодая, но уже занимала положение в обществе. Она была начальница целого отдела.
А папа Мальчика носил погоны и служил в штабе. И все у них было хорошо.
Папа часто дежурил, а мама часто задерживалась на работе допоздна, потому что она очень любила свою работу и была ответственной начальницей. А воспитательницы очень не любили задерживаться из-за Мальчика в группе исполкомовского садика. Но каждый раз, когда мама прибегала за ним, уже одетым, сидящим перед своим шкафчиком в раздевалке, воспитательницы говорили маме:
– Какой у вас чудный Мальчик!
Маме это очень нравилось, и она была уверена, что ее Мальчик посещает лучший садик в городе. Мама и сейчас вспоминает: «Тебя очень любили воспитатели. Ты был очень послушный Мальчик».
«Конечно», – отвечает Мальчик, который уже давно не мальчик, но только не для мамы.
Мальчик не помнит лиц воспитательниц, которые его так любили. Они все остались в его памяти без лица. Зато он помнит другое… Сюжеты, события, ощущения.
…Вот в их группе другой мальчик капризничает и швыряет игрушки в детей. Дети разбегаются. Воспитательница строго кричит на этого мальчика. Потом прибегает нянечка. Потом они хватают этого мальчика, стаскивают зачем-то с него короткие штанишки и оставляют в одних чулочках, прикрепленных к пояску на защепки, как у подтяжек. Спереди и сзади, каждый чулочек. Тогда еще не изобрели детских колготок. Непослушного мальчика трясут, как болванчика, у него мотаются руки и голова. Дети наблюдают и смеются. Мальчика ставят в угол в трусах, маечке и чулочках. Он не хочет стоять в углу и визжит во весь голос. А потом кусает воспитательницу за руку. У него уже крепкие зубы. Воспитательница тоже визжит.
Они с нянечкой опять хватают кусачего мальчика, откуда-то достают полотенца, связывают его по рукам и ногам и кладут прямо на рояль, который стоит посреди группы. Дети смотрят и смеются. Связанному мальчику обидно, и он плачет. Никому его не жалко, потому что в исполкомовском садике дети из хороших семей, и они знают, что взрослых надо слушаться и уважать.
Вечером мама, как всегда, приходит за Мальчиком последней.
– У Вас замечательный мальчик, – говорит воспитательница и гладит Мальчика по светлым кудрям, а у него начинает звенеть голова от страха и непроизвольно приподнимаются плечи. – Ты что, зайчонок? – ласково спрашивает воспитательница. – Маму, наверное, заждался.
Мама улыбается. Ей очень приятно, что у нее такой замечательный сын, и воспитывают его такие внимательные воспитатели.
А однажды Мальчик все-таки провинился. Они бегали с ребятами по группе и играли в догонялки. И у него во рту набралась слюна, и он почему-то, сам не знает почему, подскочил к стоящему на подоконнике горшочку с какой-то комнатной ряской и плюнул в него.
А одна девочка заметила, подбежала к воспитательнице и все рассказала. Она не ябедничала, она просто была дежурная и следила за порядком.
Воспитательница подозвала к себе Мальчика и строго спросила:
– Ты зачем плюнул в цветок?
– Я не в цветок, я в горшочек.
Мальчик на свою беду был развитый. Он даже умел читать по слогам и отвечал четко и правильно. В цветок он бы никогда не плюнул, это все равно, что в человека. А в землю – в горшочек – это другое дело. Туда водичку наливают. А однажды он видел, как нянечка протирала подоконник и плюнула в горшок с цветком. Он ничего этого не рассказал воспитательнице, потому что она не спросила, и еще потому, что воспитательница вдруг закричала:
– Вырастили уродов! Все им в жизни задаром достается! Мало того, что труд чужой не уважают, еще и умничать детей учат, начальники сраные!
Конечно, Мальчик не понял, о чем речь и почему кричит воспитательница, но зато понял, что воспитательница почему-то рассердилась на его маму. Ему стало обидно за маму, и он выдернул руку, которую воспитательница схватила и трясла, пока выкрикивала свои обидные слова, обращаясь неизвестно к кому.
– Ах, он еще и брыкается! Придется тебя проучить. Дети, посмотрите на этого нехорошего Мальчика. Он плюнул в цветок, который украшает нашу любимую группу и за которым каждый день ухаживает наша любимая нянечка. Как вы считаете, дети, надо наказать этого нехорошего Мальчика?
– Надо! – радостно закричали дети, и некоторые захлопали в ладоши, как будто их звали поиграть в новую увлекательную игру.
– Все. Садись здесь, – и воспитательница поставила посреди группы детский стульчик. Мальчик послушно сел и улыбнулся. – Ты что лыбишься?
Он не знал, что такое «лыбишься», и пожал плечами. Но тут подошла нянька с полотенцами – и Мальчик испугался. Он это уже видел. Он даже не понял, как они ловко закинули ему руки за спинку стула и связали.
Нянька еще спросила:
– Тебе не больно?
– Нет, – ответил Мальчик. Голос у него дрожал. Ему захотелось писать.
– Вот, дети, вот этот Мальчик, который плюнул в цветок. Сейчас каждый из вас подойдет и плюнет в него, чтобы он навсегда запомнил, что не надо плевать в цветок. И так, дети, будет с каждым, кто станет поступать, как этот Мальчик. Всем понятно? Построились. Начали.
Дети подбегали к нему и плевали, и отбегали, смеясь. Те, которые ждали своей очереди, прыгали и кричали:
– Быстрей, быстрей!
Не все дети плевали одинаково. Некоторые дети больше делали вид – тьфу! А некоторые набирали побольше слюны, пока ждали своей очереди, и норовили попасть в лицо. А одна Девочка подошла и сказала:
– Я не буду. Плеваться некрасиво.
– Как это не будешь? – возмутилась воспитательница, освоившая азы круговой поруки еще со времен своей колхозной беспаспортной, но комсомольской молодости. – Все должны наказать этого Мальчика. Кто не будет, придется того посадить рядом на стульчик.
Девочка рядом сидеть не хотела. Плюнула в Мальчика и заплакала.
Он ей хотел сказать: «Не плачь!» Она ему очень нравилась. Но уже подскочил какой-то мальчик и плюнул ему прямо в глаз.
– Молодец, – похвалила воспитательница.
Исполкомовские сады не были переполнены.
Детей в группе было двадцать. Некоторые стали заходить на второй круг.
– Марвановна, а вот он уже плевал и опять встал.
– Это нехорошо. Нельзя издеваться над человеком. Наказал один раз и хватит. Понял? – восстановила справедливость воспитательница.
Когда экзекуция закончилась, Мальчика отвязали.
– Все понял теперь?
Он молча кивнул головой.
– Иди, умойся.
И он послушно и так же молча пошел в умывальную комнату.
– Вот, гаденыш, хоть бы всплакнул! Что из него вырастет? – зашипела за спиной Мальчика воспитательница без лица.
– А все-таки жалко, – вставила слово пожилая нянька.
– Ну, ты еще рот открой! – возмутилась педагогический работник.
– Что, и меня к стулу привяжешь?
И нянька пошла помогать Мальчику умываться.
Вечером мама опять пришла поздно. Мальчика познабливало.
– Хороший он у вас мальчик. Приболел, похоже, но вот ведь какой молодец, даже не жалуется! – и воспитательница прикоснулась к его голове.
Может, это была другая воспитательница-сменщица? С тех пор они все стали для Мальчика без лица. Он отскочил из-под педагогической руки.
– Взрослеет, – улыбнулась воспитательница.
Мама тоже улыбнулась в ответ и подумала в который раз: «Какой хороший садик!»
2
Кабинет у Ивана Федоровича был большой, просторный и всегда прохладный. В нем проходили все педагогические совещания и деловые встречи.
– Директора приходят и уходят, а кабинеты остаются, – заявил он как-то, начав на заре школы эту перестройку.
В кабинете все было и стильно и уютно: и зашитые батареи, и подвесной потолок, и встроенные шкафы, и зона отдыха.
И только комнатные растения не приживались, как ни старалась хозяйственная и аккуратная секретарша.
– Иван Федорович! Ну вот, опять все цветы завяли! Не пойму. Не климат им здесь, что ли? Но у меня в секретарской растут! А ведь кабинет практически один, только перегородкой разделен.
– Ну, что ж я сделаю! Не любят меня комнатные растения, – улыбался директор.
– Да вы их тоже не жалуете. Ну, зачем в горшках окурки гасите! Видели бы школьники!..
– Придется меня наказать, – вздохнул директор, словно что-то припомнив. – Знаешь, голубушка, убери ты их от греха подальше. И без них здесь красиво.
А вечером, как всегда, опоздав в садик за трехлетним сыном, он обнаружил его, маленького и худенького, в одних трусах и маечке в раздевалке.
Выскочила заждавшаяся воспитательница:
– Иди, дорогой, быстренько одевайся. Вы знаете, Иван Федорович, у вас замечательный мальчик. Просто сегодня он немножко провинился, отнял у девочки яблоко и откусил. Пришлось немного наказать. Ведь это важно, чтобы дети уже в таком возрасте запомнили, что такое «хорошо», а что такое «плохо». Ведь вы же сами педагог, понимаете?
У Ивана Федоровича перехватило горло и сдавило грудь, словно ледяными тисками. Воспитательница уловила что-то в позеленевших до изумруда глазах директора, пискнула:
– Извините, – и мышкой прошмыгнула в группу.
Дома Иван Федорович сказал жене:
– Знаешь, Светочка, ну его на хрен, этот садик! Ты – бухгалтер, можешь работу и на дом брать. Я устрою. А пацана из садика забирай. А то, видит Бог, пригоню бульдозер и снесу к чертовой матери всю эту дошкольную педагогику!
Светлана Александровна мельком взглянула на мужа и поняла: точно снесет, возможностей хватит.
– Как скажешь, дорогой, – и потрепала по короткому ежику темных волос, подернутых ранней сединой.