Czytaj książkę: «Томас Невинсон»

Czcionka:

Посвящается Карме Лопес Меркадер, которая, пока я писал эту книгу, с улыбкой оставалась рядом, находясь далеко или близко – вместе мы были или нет, веселы или не очень, но она всегда была веселее меня


© The Estate of Javier Marías, 2021

Image in page 102 Copyright © Pere Tordera/ Ediciones El País, S.L 1991

Published in agreement with Casanovas & Lynch Literary Agency

© Н. Богомолова, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО “Издательство Аст”, 2025

Издательство CORPUS ®

I

Я был воспитан в старых правилах и даже вообразить себе не мог, что когда‐нибудь мне прикажут убить женщину. Женщин нельзя обижать, их нельзя бить, нельзя оскорблять – нельзя, и всё тут, ни действием, ни словом. Более того, их надо защищать и уважать, им надо давать дорогу и всячески помогать, если они несут ребенка во чреве, или на руках, или везут в коляске, им надо уступать место в автобусе и в метро, а на улице удерживать подальше от проезжей части или, как это было в прежние времена, следить, чтобы на них ничего не свалилось с балконов; при кораблекрушении положено в первую очередь сажать в спасательные шлюпки женщин с маленькими детьми (ведь дети принадлежат больше женщинам, чем мужчинам). Когда происходят массовые расстрелы, женщин иногда отводят в сторону, то есть им даруют жизнь, отнимая у них мужей, отцов, братьев и даже сыновей-подростков, не говоря уж о взрослых сыновьях, то есть им, обезумевшим от горя, похожим на тени, позволяют жить дальше, и они считают годы и стареют, прикованные к воспоминаниям о том мире, который когда‐то принадлежал им и которого их лишили. Женщины волей-неволей превращаются в хранительниц памяти, ведь только они остаются, когда кажется, будто больше вообще никого не осталось, и только они могут засвидетельствовать то, что кануло в небытие.

Короче, все это мне внушили еще в детстве – и так оно и было в прежние времена, хотя отнюдь не всегда, то есть не всегда подобные правила выполнялись неукоснительно. Да, так полагалось вести себя, но скорее в теории, чем в жизни. Достаточно вспомнить, что в 1793 году на гильотине казнили французскую королеву, а очень многих женщин еще раньше сожгли на костре, обвинив в ведовстве, не говоря уж о бесстрашной Жанне д’Арк, – эти примеры всем хорошо известны.

Иными словами, женщин убивали во все времена, но это вроде бы шло вразрез с традиционными устоями и нередко вызывало возмущение. Сейчас трудно с уверенностью сказать, почему Анне Болейн была оказана особая милость: ее не отправили на костер и голову отрубили мечом, а не старым тупым топором, – потому, что она была женщиной, или потому, что была королевой, или потому, что была молодой, или потому, что была красивой, красивой, по меркам той эпохи и согласно легенде, а легендам никогда не стоит слишком доверять, как и рассказам прямых свидетелей, которые все видят и слышат вполглаза и вполуха, часто либо ошибаются, либо просто лгут. На картинах, запечатлевших казнь королевы, она стоит на коленях в молитвенной позе и держится прямо, с высоко поднятой головой; а если бы голову отсекали топором, ей пришлось бы прижать подбородок или щеку к плахе и принять более унизительную и неудобную позу, то есть лечь на эшафот, откровенно явив свою заднюю часть взорам публики, взорам тех, кто наблюдал за казнью, пробившись в первые ряды. Хотя странно, конечно, рассуждать об удобстве или неприличии позы в последний миг пребывания человека в нашем мире, о ее изяществе или благопристойности – какое значение все это имело для королевы, которая была, по сути, уже покойницей и должна была вот-вот исчезнуть с лица земли и, разрубленная на две части, найти себе пристанище в той же самой земле. На этих картинах можно увидеть и “мечника из Кале” – именно так его называли, чтобы отличить от обычного палача, – которого специально доставили из Франции, выбрав за особую опытность и сноровку, а возможно, и по просьбе самой королевы. Он всегда изображался у нее за спиной, ни в коем случае не перед ней, чтобы Анна его не видела, словно заранее было условлено или решено избавить несчастную от зрелища занесенного над ней меча, и чтобы она не могла проследить взглядом за тем, как меч опускается вниз, хотя движется он слишком быстро и неудержимо – подобно случайно сорвавшемуся с губ свисту или подобно порыву ветра (у королевы на паре картин завязаны глаза, но чаще ее рисовали без повязки); а еще чтобы она не знала, в какой точно миг образцовый удар отсечет ей голову и та упадет на эшафот лицом вниз, или вверх, или боком, или на макушку – заранее никто этого не ведает, тем более сама королева; но удару надлежало обрушиться неожиданно, если можно говорить о неожиданности, когда человеку известно, зачем его сюда привезли, зачем поставили на колени и сняли плащ – в восемь часов холодным майским утром. Анна стоит на коленях именно для того, чтобы облегчить задачу палачу: ведь он любезно согласился пересечь Ла-Манш и исполнить приговор, к тому же, возможно, был не очень высок ростом. Вероятно, королева убедила судей, что для ее тонкой шеи будет достаточно и меча. Наверняка она не раз обхватывала свою шею руками, чтобы проверить это.

В любом случае с Анной Болейн церемонились больше, чем два века спустя с Марией-Антуанеттой, и в роковом для нее октябре с ней обращались куда хуже, чем с ее супругом Людовиком XVI в роковом для него январе – а он попал на гильотину примерно на девять месяцев раньше жены. Революционеры не посчитались с тем, что она женщина, или, скорее всего, не придали значения полу своей жертвы, поскольку, по их соображениям, такой взгляд на вещи сам по себе противоречил принципам революции. Некий лейтенант де Бюн, который во время слушания дела отнесся к ней уважительно, был арестован и заменен другим, более суровым, тюремщиком. Королю связали за спиной руки лишь у ступеней эшафота, а к месту казни привезли в закрытой карете, принадлежавшей, насколько я знаю, мэру Парижа; Людовик смог сам выбрать себе священника для последней исповеди (и выбрал одного из тех, кто не только отказался принести присягу верности Конституции и новому порядку, но и осуждал этот порядок). А вот его вдове, австриячке, руки связали за спиной еще до того, как посадили в позорную телегу, откуда она легко могла видеть лютую злобу на лицах зевак и слышать их глумливые вопли; ей прислали священника, присягнувшего Республике, но она вежливо отказалась от его услуг. Согласно хроникам, во время своего царствования королева не отличалась любезностью, зато в последние минуты жизни искупила это: она так стремительно взошла на эшафот, что споткнулась и наступила на ногу палачу, перед которым тотчас извинилась, словно только так всегда себя и вела (“Извините, месье”, – сказала она).

У гильотины тогда был свой обязательный позорный ритуал: приговоренным не только связывали руки за спиной, но уже на эшафоте им крепко обматывали верхнюю часть тела тугой веревкой, вроде как уподобляя веревку савану; и человек почти не мог свободно двигаться, не мог обойтись без посторонней помощи, поэтому двое подручных палача поднимали его как мешок (позднее так в цирке поступали с карликами, которыми выстреливали из пушки), а затем либо плавно, либо резко опускали лицом вниз, чтобы шея попала в специальную выемку. В этом Марию-Антуанетту полностью уравняли с супругом: оба в последний миг почувствовали себя вещью, с ними обращались как с мешками, или как с торпедой на старой подводной лодке, или как с тюками овечьей шерсти, из которых торчали лишь головы, и эти головы вскоре покатились непонятно куда, пока палач не схватил их за волосы и не показал толпе. Однако совсем небывалая история случилась со святым Дионисием во времена гонений на христиан при императоре Валериане: он, по свидетельству одного французского кардинала, претерпев муки и будучи обезглавленным, поднял свою отсеченную голову и прошествовал с ней от Монмартра до храма, где его погребли (то есть избавил от лишней работы носильщиков) и где позднее выросло аббатство Сен-Дени. А пройденное им расстояние составляло, кстати сказать, девять километров. Это чудо лишило кардинала, по его словам, дара речи, хотя на самом деле оно, наоборот, позднее сделало его речь неудержимо пламенной. А некая остроумная дама, выслушав кардинала, быстро перебила его и одной-единственной фразой умалила подвиг святого: “О Господи! Хотя, думаю, в подобных делах по‐настоящему трудно дается лишь первый шаг”.

Да, по‐настоящему трудно дается лишь первый шаг. И так можно сказать о чем угодно: о том, что требует немыслимых усилий, и о том, что совершается против воли, или с отвращением, или с оговорками, а люди обычно очень мало что делают без оговорок, почти всегда находя удобный повод, чтобы отказаться именно от первого шага – чтобы не выйти из дому, не тронуться с места, не заговорить с кем‐то, не ответить кому‐то и не посмотреть на кого‐то… Иногда я думаю, что вся наша жизнь – даже у тех, кто наделен душой тщеславной, беспокойной, неистовой и ненасытной, кто мечтает повлиять на судьбы мира или поуправлять миром, – сводится к тщетному, по сути, желанию, исполнение которого мы вечно откладываем на потом, к желанию снова стать совсем незаметными, какими были еще до рождения, невидимыми, неслышимыми и не излучающими тепла; к желанию молчать, не двигаться, пройти в обратном направлении уже пройденный путь и перечеркнуть уже сделанное, хотя перечеркнуть его никогда не удастся – в лучшем случае о сделанном можно забыть, если, конечно, повезет и никто не напомнит о нем вслух; к желанию стереть любые следы, которые рассказывают не только о нашем прошлом, но, к сожалению, о настоящем и будущем. Однако это желание остается всего лишь желанием, и мало кто готов признаться в нем даже себе; исполнить же его под силу лишь людям храбрым, сильным и наделенным почти нечеловеческой волей – тем, кто способен на самоубийство, кто способен отойти в сторону и ждать своего часа, кто исчезает не попрощавшись, скрывается по‐настоящему, то есть навсегда. Такими были древние анахореты и отшельники, таковы те, кто выдают себя за других (“Я – это уже не мое прежнее я”), присваивая себе чужую личность и без колебаний к ней прирастая (“Идиот, с чего ты взял, что знаешь меня!”). Это дезертиры, изгнанники, узурпаторы и люди, потерявшие память, если они и вправду не помнят, кем были, и уверенно приписывают себе чужие детство и юность, не говоря уж об обстоятельствах появления на свет. Я говорю о тех, кто никогда не возвращается.

Нет ничего тяжелее, чем убить человека. Это избитая истина, которую любят повторять те, кто в жизни своей никого не убил. Они повторяют ее, потому что не могут даже вообразить себя с пистолетом, или с ножом в руке, или с удавкой, или с мачете, и не понимают, что преступления по большей части – отнюдь не секундное дело, они требуют физической силы, когда случается схватка один на один, и весьма опасны (если у тебя отберут оружие, прикончат тебя самого). Но люди уже насмотрелись в кино на ружья с оптическим прицелом и усвоили: чтобы попасть точно в цель, достаточно нажать на спусковой крючок. Чисто, безопасно и почти никакого риска. Мало того, сегодня мы узнаем, что можно управлять дронами с расстояния в тысячи километров и, отняв жизнь или несколько жизней, воспринимать убийство как событие не совсем реальное, а скорее даже воображаемое – или как участие в видеоигре (поскольку за результатом легко проследить на экране). Ведь в подобных случаях кровь не брызнет убийце в лицо.

А еще, по общему мнению, тяжело убивать человека, так как это означает нечто необратимое, абсолютный конец: мертвый – он уже никто, мертвый больше ничем себя не проявит, не сможет ни спорить, ни что‐то придумать, не сможет ничего изменить и сам не будет меняться, не оплатит долги и не уступит в споре; он навсегда замолчит, перестанет дышать и видеть, станет безвредным, а главное – вообще ни на что не пригодным, как сломанный пылесос, который только занимает место в доме и который надо поскорее выбросить. Большинство людей воспринимают это трагично, чересчур трагично, им хочется верить, будто каждому надо дать шанс на спасение, будто все мы способны исправиться и заслужить прощение, а эпидемия чумы утихнет как‐нибудь сама собой и незачем с ней бороться. К тому же любой человек вызывает абстрактную жалость: разве могу я лишить кого‐то жизни? Однако жалость сникает перед лицом конкретных фактов, если вообще не испаряется, иногда и в мгновение ока. Или мы сами с корнем вырываем ее из сердца.

Я помню фильм Фрица Ланга 1941 года, снятый в самый разгар Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты в нее еще не вступили и казалось невозможным, что Англия одна выдержит натиск Германии: большая часть Европы была уже завоевана, а другая ее часть послушно плясала под дудку Гитлера. Начинался фильм так: человек в охотничьем костюме – шляпа, галифе, гетры (его роль исполнял Уолтер Пиджон) – со снайперской винтовкой в руках оказывается у какого‐то земляного вала или насыпи; дело происходит 29 июля 1939 года, всего за тридцать шесть дней до начала войны; там, в Баварии, в Берхтесгадене, у Гитлера была резиденция, куда он часто уезжал, и на это время она становилась самой охраняемой территорией страны. Охотник ложится в густую траву на краю обрыва, который напоминает защитный ров, какими обычно окружали старинные замки, и смотрит в бинокль. На его лице вспыхивают удивление и лихорадочное возбуждение, он достает из кармана куртки оптический прицел, устанавливает на винтовку и наводит на расстояние в пятьсот пятьдесят ярдов, то есть чуть меньше пятисот метров. И видит фюрера собственной персоной, который расхаживает по террасе и беседует с высоким офицером гестапо в монокле (мне запомнилась его странная, наполовину английская фамилия – Куив-Смит, эту роль исполнил Джордж Сандерс), на нем белый мундир и темные брюки; очень похожую униформу вплоть до семидесятых годов носили прокуроры при дворе Франко, упорно сохранявшие верность нацистскому стилю.

Сначала Куив-Смит стоит так, что загораживает собой Гитлера, поэтому охотник не может прицелиться в него и нервно вытирает пот со лба. Но вскоре гестаповец уходит, и Гитлер остается один. Теперь охотнику уже ничего не мешает, и он берет фюрера на мушку. Подносит палец к спусковому крючку и после мгновенного колебания нажимает на него. Слышен слабый щелчок – винтовка не заряжена. Уолтер Пиджон смеется и шутливо касается рукой полей своей шляпы, словно посылая Гитлеру прощальный привет. Но зритель уже знает, что поблизости появился охранник, который патрулирует территорию, однако пока еще не видит спрятавшегося в зарослях чужака.

Я понятия не имею, как все это объясняется в романе, по которому снят фильм1, но экранный Пиджон после неудачного выстрела вдруг понимает, что может на самом деле убить Гитлера, – мало того, мысленно уже выстрелил в него. Тогда он поспешно вставляет патрон в патронник и снова прицеливается. Фюрер все еще там, еще не ушел с террасы, и грудь его – отличная мишень. Позднее, когда охотника хватают и допрашивают, он уверяет Куив-Смита (или Сандерса), что стрелять не собирался, а хотел лишь убедиться, что это вполне реально, коль скоро его до тех пор никто не обнаружил и не задержал. Охотника охватил так называемый азарт выслеживания. Чтобы поразить намеченный объект, нужен только точный математический расчет, если этот объект досягаем и правильно наведен фокус. Нажать на спусковой крючок легче легкого, но на самом деле Пиджон уже давно решил никогда больше на крючок не нажимать, даже если речь пойдет о кролике или куропатке. Однако, чтобы игра выглядела серьезной, а не шутовской, винтовка должна быть заряжена. “Вы определили дистанцию с поразительной точностью… – не мог не признать Куив-Смит, сам заядлый охотник, и, как он уже проверил, прицел был установлен на расстояние всего на 10 футов короче реального, еще три метра – и цель была бы поражена. – Такого человека, как вы, нельзя оставлять в живых”, – добавляет он. Но эта реплика Сандерса воспринимается зрителем неоднозначно. В фильме Пиджон играет роль капитана Алана Торндайка, всемирно знаменитого охотника, о котором гестаповец много слышал и которым восхищается, зная, какие подвиги тот совершал в Африке. Можно допустить, что ошибка в три метра была намеренной, а значит, Пиджон говорит правду: он не собирался стрелять Гитлеру в сердце. Действительно не собирался.

Но, как выясняется из дальнейшего, эти слова тоже не следует без оговорок принимать за чистую монету: трудно поверить, будто Торндайк случайно наткнулся на резиденцию фюрера, а не искал ее специально. Такая случайность все‐таки маловероятна. Однако складывается впечатление, что мысль об убийстве появляется у него только в тот миг, когда он увидел Гитлера и понял, кто именно взят им на мушку. А может, и нет. В любом случае эта мысль возникла у Торндайка далеко не сразу. После холостого выстрела, после щелчка незаряженной винтовки и после того, как охотник сделал прощальный жест, коснувшись рукой полей своей шляпы и весело рассмеявшись, он вроде бы и вправду решил убраться оттуда подобру-поздорову, как поступил бы человек, который выполнил свой план и которому больше нечего делать здесь, неподалеку от знаменитой резиденции в Берхтесгадене. Но вдруг выражение его лица меняется, становится строгим, серьезным и более решительным (не слишком, а лишь более), чем раньше, словно до него доходит, что времени у него в обрез. Впечатление такое, что именно в тот миг он начинает понимать: то, что до сих пор было лишь репетицией, игрой, развлечением и данью охотничьему азарту, можно превратить в реальность и тем самым изменить ход событий. От его руки и движения пальца зависит, окажет он или нет огромную услугу своей стране, да и целой половине мира, хотя 29 июля 1939 года еще никто и вообразить не мог, насколько огромной стала бы эта услуга. А что случится потом с ним самим, не имеет значения, ведь он вряд ли сумеет скрыться и наверняка погибнет. И вот тогда Торндайк заряжает винтовку, вставляет патрон в патронник, всего один, так как не сомневается, что легко попадет в цель и не промажет, то есть второй выстрел не понадобится. Он снова гладит пальцем спусковой крючок и готов нажать на него – что на сей раз имело бы явные последствия как для него самого, так и для истории. Один лишь миг – и фюрер будет мертв, будет лежать в луже крови, будет стерт с лица земли, которую готов вот-вот покорить и разрушить, он будет валяться на полу, как никчемный мусор, грязный хлам, обычный труп. И его выкинут вон, как выкидывают дохлую кошку с выпущенными кишками. До чего же ничтожно расстояние между “все” и “ничто”, между свирепой жизнью и смертью, между страхом и милосердием.

Я не читал романа, по которому был снят фильм, но из фильма мы так и не узнаем, какой была истинная цель у охотника Торндайка, поскольку сделанным считается лишь сделанное, доведенное до конца, когда итог очевиден и необратим. И вот тут с дерева падает лист – прямо на прицел. Пиджон досадливо смахивает его, на миг отведя глаз, и принимает прежнюю позу. Он должен снова прицелиться в Гитлера, должен снова отчетливо увидеть его, навести на него перекрестие прицела. Если в расчет вкрадется хотя бы небольшая ошибка, фюрер останется целым и невредимым, будет строить свои зловещие планы и плести свои интриги. Но Торндайк опоздал – одного упавшего листочка оказалось достаточно, чтобы время остановилось: охранник уже обнаружил охотника и бросился на него – а единственная пуля улетела невесть куда, пока эти двое дрались.

А кто на месте Торндайка повел бы себя иначе, кто бы не испытал сомнений, поглаживая спусковой крючок и чувствуя соблазн хладнокровно выстрелить? “Да, всего лишь убийство…” – написал классик, лишая подобный поступок особого значения2. Кто повел бы себя иначе, если бы в 1939 году смог прицелиться в грудь Гитлера – по чистой случайности или намеренно, после долгих поисков? И если бы произошло это гораздо раньше и в реальной жизни, а не в фильме Фрица Ланга.

Фридрих Рек-Маллечевен никогда не был леваком, как не был ни евреем, ни цыганом, ни гомосексуалом. От двух браков у него было шестеро сыновей и дочка. Он родился в 1884 году (то есть был на пять лет старше Гитлера) в семье прусского политика и землевладельца. Фридрих изучал медицину в Инсбруке, затем служил офицером в прусской армии, но из‐за диабета оставил военную карьеру. Недолгое время был судовым врачом и плавал в американских водах. Переехал в Штутгарт, где занялся журналистикой и театральной критикой, позднее поселился в окрестностях Мюнхена. Начал писать приключенческие романы для детей, и один из них, “Бомбы над Монте-Карло”, был настолько популярен, что его четырежды экранизировали. Судя по всему, Рек-Маллечевен слыл человеком довольно уравновешенным, не склонным ни к протестам, ни к подрывной деятельности. Но был достаточно образованным и достаточно здравомыслящим, чтобы презирать и ненавидеть нацистов и Гитлера, как только они стали открыто заявлять о себе. В мае 1936 года он начал вести секретный дневник и вел до октября 1944‐го, хотя уже с 1937‐го из осторожности прятал его в лесу и часто менял место тайника, опасаясь слежки, ведь если бы власти обнаружили дневник, это наверняка стоило бы автору жизни. Записи Река-Маллечевена опубликовали лишь в 1947 году, уже после его смерти, под названием “Дневник отчаявшегося”, но тогда на немецком языке он прошел почти незамеченным – наверное, было еще рано для таких воспоминаний о совсем недавних событиях. Почти двадцать лет спустя, в 1966‐м, его переиздали в мягкой обложке, а в 1970‐м перевели на английский (Diary of a Desperate Man), по‐английски я этот текст и прочел.

Рек-Маллечевен называл нацистов “ордой свирепых обезьян”, чувствовал себя их пленником и, хотя в 1933 году стал католиком, признавался, что все его существо пропитано ненавистью: “Скоро пойдет пятый год моей жизни в этом болоте. Больше сорока двух месяцев все мысли мои дышали ненавистью, я ложился спать с ненавистью в сердце, мне снилась ненависть, и я просыпался с ненавистью”. Рек-Маллечевен четыре раза видел Гитлера воочию. Однажды – “за стеной охранников”, и тогда фюрер показался ему не человеческим существом, а “фигурой, вышедшей из сказок про привидения, настоящим Князем Тьмы”. В следующий раз, увидев его “сальные волосы, падающие на лицо, пока он разглагольствовал” в какой‐то пивной, не давая автору дневника спокойно съесть сардельку и котлету, Рек решил, что “у фюрера вид человека, который пытается соблазнить повариху”, и человека “безнадежно глупого”. Уходя, Гитлер кивком попрощался с ним. И теперь был похож на “официанта, который украдкой принимает чаевые, быстро пряча их в кулак”. Его глаза, “унылые и черные, как у рыбы”, автор сравнил с “двумя сушеными сливами, вдавленными в круглое как луна лицо цвета какой‐то серой студенистой мерзости”. Но впервые Рек наблюдал Гитлера намного раньше, примерно в 1920‐м, в частном доме, куда тот заявился, по сути, без приглашения (вместе со своими дружками), где произнес пылкую речь и где сразу после ухода незваного оратора (слуги очень переживали, решив, что кричит он на хозяев дома и готов кинуться на них с кулаками) пришлось спешно открывать окна, чтобы свежий воздух рассеял “ощущение опасности и гнетущего напряжения”. По словам Река, “впечатление было такое, будто помещение отравлено не только запахом грязного тела… но и чем‐то более опасным: грязной сутью человеческой чудовищности”. Несмотря на фантастически стремительный взлет фюрера за те двадцать лет, что прошли между первой их встречей и последней, Рек писал: “Мое отношение к нему осталось неизменным. В фюрере и на самом деле нет ничего приятного, и он ненавидит самого себя”.

Последняя цитата, как и предыдущая, относится к записи от 11 августа 1936 года (эта дата отмечена многими событиями), и в ней Рек-Маллечевен вспоминает 1932 год, когда он сидел в мюнхенской “Остерии Бавария”, куда Гитлер пришел, как ни странно, один, без своих обычных телохранителей-головорезов (к тому времени он уже стал знаменитостью), пересек зал и сел за столик, соседний с тем, который занимали Рек и его друг Мюкке. Заметив, что они неодобрительно поглядывают на него, Гитлер рассердился, “и на лице его вспыхнула досада, как у мелкого чиновника, который отважился заглянуть в заведение, куда обычно не ходит, но теперь, коль уж он здесь оказался и платит деньги, требовал, чтобы его обслуживали и относились к нему так же, как к постоянным клиентам”. В том сентябре на улицах было уже небезопасно, добавляет Рек, и поэтому он, отправляясь в город, всегда имел при себе заряженный пистолет. И вот этот убежденный католик, мирный отец семерых детей, автор детских и юношеских книг, образованный буржуа и человек северного темперамента пишет недрогнувшей рукой следующее: “В почти пустом ресторане я мог легко выстрелить в него. Если бы хоть в малой степени догадывался, какую роль этот мерзавец будет играть и сколько лет страданий он нам принесет, я сделал бы это не задумываясь. Но он казался мне едва ли не персонажем комиксов, и поэтому я не выстрелил”.

Одиннадцатого августа 1936 года Рек видел еще мало страданий и ужасов по сравнению с теми, которые обрушились на мир позднее, и тем не менее он думает, что без колебаний и хладнокровно пристрелил бы этого карикатурного человечка, если бы знал тогда то, что узнал четыре года спустя, за восемь с небольшим лет до своей смерти в концлагере Дахау. И когда Гитлер был уже совершенно вне его досягаемости, как и вне досягаемости любого смертного, Рек, рассуждая об упущенной в “Остерии Бавария” возможности, записывает в своем дневнике пророческие слова: “Это ничему бы не помогло, в любом случае ничему: суд Всевышнего уже назначил нам эти страдания. Если бы в тот час я схватил Гитлера и накрепко привязал к рельсам на железной дороге, поезд сошел бы с путей, не дойдя до него. Ходит много слухов о попытках убить его. Попытки проваливаются и будут проваливаться. Вот уже много лет (на этой земле торжествующих демонов) Господь Бог, наверное, спит”. Надо полагать, консервативно настроенный христианин должен был дойти до крайней степени отчаяния, чтобы бросить в лицо Богу обвинение в том, что Он не помог людям уничтожить одно из Его творений, не дожидаясь Страшного суда. Что Он не допустил убийства – да что там не допустил! – не помог совершиться убийству в нужное время.

Река-Маллечевена, чьи предки, как он утверждал, на протяжении многих поколений были военными, арестовали 11 октября 1944 года, обвинив “в подрыве морального духа вооруженных сил”, поскольку он, сославшись на грудную жабу, избежал призыва в фольксштурм (наряду с подростками и стариками), народное ополчение, созданное, по словам Геббельса, для отражения натиска русских на востоке (такое уклонение каралось казнью на гильотине), а еще ответил “Слава Господу!” вместо обязательного “Хайль Гитлер!” (даже проститутки были обязаны выкрикнуть это дважды в течение своего сеанса – в самом начале и под конец, изображая оргазм). Обвинили Река и еще в каких‐то опаснейших пустяках. Несколько дней он просидел в тюрьме, ожидая худшего, но после фиктивного слушания дела был освобожден благодаря необъяснимому заступничеству некоего генерала СС, который, будучи на десять лет младше, лишь мягко пожурил его (Реку уже исполнилось шестьдесят) и которого Рек в своих последних записях называет “генерал Дтл”. Рек вернулся домой и успел описать в дневнике свой тюремный опыт.

Снова его арестовали 31 декабря, и теперь обвинение звучало еще более гротескно: “оскорбление немецкой валюты”. Видимо, поводом стало письмо к издателю, в котором Рек жаловался, что из‐за высокой инфляции его авторские гонорары значительно обесценились. На сей раз таинственный “генерал Дтл” не появился и не помог арестованному выйти на свободу, а 9 января Река отправили в Дахау, где бушевали эпидемии и где он очень скоро заболел. Некий голландский узник, сидевший вместе с ним, оставил воспоминания, описав Река как жалкого и растерянного старика, издерганного и ослабевшего от голода, которого ничему не научили пережитые им события. У меня в памяти накрепко засела банальная подробность – из тех, что почему‐то лучше запоминаются: Рек был одет в коротковатые брюки и итальянскую военную куртку зеленого цвета без одного рукава.

В свидетельстве о смерти говорится, что Фридрих Рек умер от тифа 16 февраля, но, согласно другим источникам, на самом деле в этот день его убили выстрелом в затылок, и, возможно, это была та самая пуля, которую сам Рек в сентябре 1932 года не истратил на мерзавца, похожего на мелкого чиновника. Тогда проголодавшийся Гитлер от выстрела спасся – вероятно, потому что показался слишком карикатурным персонажем его возможному палачу, недальновидному и снисходительному.

Нельзя быть недальновидным и снисходительным, нельзя упускать удачный случай, поскольку другой, как правило, уже вряд ли представится, и не исключено, что ты жизнью заплатишь за свою совестливость, или за свои сомнения, или за жалость, или за боязнь получить несмываемое клеймо: “однажды я совершил убийство”; в идеале хорошо было бы уметь заглядывать в будущее и заранее узнавать, что когда‐нибудь совершит и кем станет тот или иной человек. Но если мы так мало знаем даже о том, что уже произошло, как поверить мутным предвидениям? А раз Рек-Маллечевен не решился выстрелить в фюрера в ресторане, то уж тем более не был бы способен убить австрийского мальчишку по имени Адольф у дверей школы в Штайре, училища в Линце или, когда тот еще и в школу не ходил, швырнуть в реку в крепко завязанном мешке, набитом камнями, – как поступают с ненужными котятами, – или придушить подушкой в колыбели в Браунау, где тот родился. Рек-Маллечевен не был бы на такое способен, даже если бы ему подвернулся подобный шанс и если бы он, естественно, был гораздо старше. Нет, такое ему и в голову не пришло бы, какие бы знаки ни посылали ему небеса и сколь полную картину грядущего ни нарисовал бы ему Всевышний. Убить мальчишку или младенца из крошечного австрийского городка на границе с Германией, откуда этому мальчишке или младенцу и выбраться‐то будет нелегко; убить, ссылаясь на то, что, выжив, тот уничтожит миллионы, завоюет и зальет кровью огромные территории, – задумай Рек такое, все приняли бы его за сумасшедшего, или за религиозного фанатика, или за маньяка-душегуба, да он и сам бы так решил, несмотря на открывшуюся ему картину и надежное знание того, какие жуткие вещи вызревают внутри у этого невинного ребенка и какую кашу он заварит, оказавшись в Мюнхене, Нюрнберге и Берлине.

1.В основу фильма Фрица Ланга “Охота на человека” (1941) положен роман Джеффри Хаусхолда “Одинокий волк” (1939). (Здесь и далее – прим. перев.)
2.А. Дюма. Три мушкетера: “Да, всего лишь убийство… – сказал Атос, бледный как смерть. – Но что это? Кажется, у меня кончилось вино…”. Перевод В. Вальдман, Д. Лифшиц, К. Ксаниной.
399 ₽
26,92 zł
Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
04 marca 2025
Data tłumaczenia:
2025
Data napisania:
2021
Objętość:
661 str. 2 ilustracje
ISBN:
978-5-17-160931-3
Format pobierania:
Tekst
Średnia ocena 4,5 na podstawie 2 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 0 na podstawie 0 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,3 na podstawie 4 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,5 na podstawie 6 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,7 na podstawie 7 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,5 na podstawie 2 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,1 na podstawie 7 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4 na podstawie 12 ocen
Audio
Średnia ocena 0 na podstawie 0 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 0 na podstawie 0 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,1 na podstawie 23 ocen
Audio
Średnia ocena 4,6 na podstawie 28 ocen