Czytaj książkę: «Выше жизни», strona 3
Глава V
Можно было бы подумать, что Борлют был влюблен в город.
Для всех видов любви у нас есть только одно сердце. Его культ произведений искусства или религии отличался такою же нежностью, как чувство мужчины к женщине. Он любил Брюгге за его красоту; и как любовник, он любил бы его еще сильнее, если бы он стал красивее. Его страсть не имела ничего общего с местным патриотизмом, сближающим всех жителей одного и того же города по привычкам, общим вкусам, родственным отношениям, узко понятому самолюбию. Он, напротив, жил почти одиноко, удалялся, мало сходился с жителями, посредственно рассуждающими. Даже на улицах он редко замечал проходящих. С тех пор, как он стал одиноким, он приходил в восторг от каналов, плачущих деревьев, низких мостиков, колоколов, звон которых разносился по воздуху, старых стен в древних кварталах. Предметы интересовали его вместо живых существ.
Город сделался для него личностью, почти человеком… Он полюбил его, желая украшать, придавать роскошь его красоте, этой таинственной красоте, происходящей от сильной грусти, – в особенности, так мало бросающейся в глаза! Другие города очень хвастливы: они создают дворцы, поднимающиеся террасами сады, геометрически правильные памятники. Здесь все скрыто и полно нюансов. Историческая архитектура, фасады домов, похожие па хранимые реликвии, – остроконечные крыши, трубы, украшенные гвоздями, карнизы, желоба, барельефы, бесконечные неожиданности, превращающие город как бы в живописный пейзаж из камня!
Это была смесь готического стиля и эпохи Возрождения, извилистый переход, внезапно смягчающий нежнымы и цветистыми линиями слишком суровую и обнаженную форму. Можно было бы подумать, что неожиданная весна появилась на стенах, что мечта их обновила, – и на них вдруг оказались лица и букеты…
Этот расцвет фасадов встречается и теперь, почерневший от работы веков, закоренелый, но уже несколько стертый.
Время продолжало здесь свою работу разрушения. Печальное разрушение заставляло бледнеть гирлянды, покрывало, точно проказою, фигуры. Заделанные окна казались ослепленными глазами. Развалившаяся остроконечная крыша, став бесформенною, точно двигалась на костылях по направлению к Вечности. Один барельеф уже разлагался, как труп. Необходимо было вмешаться, спешить, бальзамировать смерть, перевязывать скульптурные украшения, лечить больные окна, придти на помощь старым стенам. Борлют почувствовал в себе призвание, увлекся архитектурою. Не только, как ремеслом, не с целью строить, иметь успех, составить состояние… С самого поступления в академию, в самый лихорадочный период занятий, он думал только об одном: утилизировать все это для города, единственно для него, а не для себя! К чему предаваться честолюбивым мечтам о славе для себя, грезить о великом памятнике, создателем которого он мог оы быть, причем его имя было бы сохранено для будущих веков? Современная архитектура очень посредственна. Борлют часто думал об этом банкротстве, об этом упадке искусства, обольщающем себя архаизмами и повторениями.
И он приходил всегда к одному и тому же:
– В этом виноваты не отдельные индивидуумы. Виновата толпа! Ведь толпа строит памятники. Отдельный человек может выстроить частные дома, которые явятся тогда индивидуальною фантазиею, выражением его собственной мечты. Напротив, соборы, башни, дворцы были выстроены толпою. Они созданы по ее образу и подобию. Но для этого необходимо, чтобы толпа имела общую душу, иногда неожиданно дышащую в унисон. Это замечание относится к Парфенону, являющемуся художественным произведением целого народа, к церквам, также созданиям целого народа в области веры. Таким образом, памятник рождается из самой земли; народ, в сущности, создает, зарождает, воспроизводит в чреве земли, а архитекторы только принимают его из почвы. В настоящее время толпы, как таковой, уже не существует. В ней нет единства. Поэтому она не может более создать никакого памятника; разве только биржу, потому что здесь она объединилась в низменном стремлении к золоту; но какова может быть архитектура, пли всякое другое искусство, которое будет создавать что-либо против Идеала?
Рассуждая таким образом, Борлют пришел сейчас же к тому выводу, что не надо ничего желать и делать для себя самого. Сколько благородства в стремлении отдаться городу, и если не наделить его новым шедевром, то реставрировать превосходные здания прежних веков, которых здесь было так много! Необходимый труд; слишком долго уже ждали, оставляя гибнуть усталые камни, древние жилища, благородные дворцы, стремившиеся превратиться в руины, которые принимают для них спокойную форму гробницы.
Нежный труд, – так как с ним связана опасность двоякого рода: опасность не реставрировать, потерять, таким образом, драгоценные следы прошлого, являющиеся как бы гербом города, отказаться от попытки облагородить настоящее с помощью прошлого, и опасность слишком много реставрировать, обновлять, заменять камень камнем, до такой степени, что в жилище и памятнике останется мало следов векового существования и они обратятся в призраки, обманчивую копию, восковую маску, снятую с мумии, вместо ее подлинного лица, сохраненного веками.
Борлют прежде всего заботился о том, чтобы сохранить возможно больше.
Таким образом, он для начала реставрировал фасад дома Ван-Гюля, сохраняя медную окись времени на стенах, оставляя неподвижными испорченные скульптурные украшения, словно аллею камней. Другой архитектор обтесал бы их заново. Борлют не дотронулся до них. Они приняли таинственную прелесть неоконченных вещей. Он старался ничего не стирать, не сглаживать, и на всем доме оставался старый вид, бледные краски, ржавчина, старомодные замки, оригинальные черепицы.
Эта реставрация дома Ван-Гюля решила сразу его судьбу.
Все смотрели, восторгались чудом этого обновления, сохранявшего остатки старины, и каждый хотел спасти свой дом от смерти.
Борлют вскоре реставрировал все древние фасады. Среди них были иные неподражаемые, разбросанные вдоль улиц. Некоторые сохранили до нашего времени древнее обыкновение устраивать деревянные остроконечные крыши, на rue Cour de Gand rue Courte de Equerree, подлинные модели которых мы видим украшающими набережную небольшого замерзшего порта, на картинах Пьера Порбюса, находящихся в музее. Другие сохранились от более близкого времени, но они не менее живописны, с такою же остроконечною крышею, которая покрывает головным убором этих старушек, с видом монахинь, точно коленопреклоненных на берегу каналов… Украшение, чеканная работа, гербы, барельефы, бесчисленные неожиданности скульптуры – и эти тоны фасадов, бывшие под влиянием времени и дождя, с розовым оттенком бледнеющего вечера, голубоватою дымкою, сероватым туманом, всею этою поразительною плесенью, разрушением кирпичей, кровянистыми или синеватыми жилками, как цвет лица.
Борлют реставрировал, сортировал, оттенял чудесные места, соединял развалины, зарубцовывал царапины.
Улицы приняли веселый вид от этого обновления прабабушек или старых монахинь. Борлют избавил их от близкой Смерти, сохранил, быть может, еще надолго… Его слава росла с каждым днем, в особенности с того времени, как городские власти, после его победы на состязании carrilouneur'ов и в благодарность за то, что он им уже сделал, назначили его городским архитектором Он обязан был, таким образом, следить за официальными работами, так как это стремление к реставрации, проводимое им, становилось общим, распространялось на общественные памятники.
После ратуши и Maison du Greffe, где разноцветная живопись, новая позолота точно одели в светлые ткани и драгоценности наготу камней, было решено приступить к реставрации дома Gruuthuuse. Борлют принялся за работу, соорудил над кирпичным фасадом ажурную баллюстраду, слуховые окна с крючками и решетками, остроконечные шпицы XV века с гербами владельца этого дома, который укрывал здесь английского короля, изгнанного сторонниками Алой Розы. Старый дворец возрождался, выходил из царства смерти, неожиданно казался полным жизни и как бы улыбающимся среди этого памятного квартала в Брюгге, где он должен был смягчить резкие порывы возвышающейся поблизости церкви Notre-Dame, которая, нагромождая одну глыбу над другой, брала как бы приступом воздух, поднимая свои «контрфорсы, площадки, закругления, точно подъемные мосты на небо. Это бесконечное скопление каменных сооружений, нагроможденных, запутанных, откуда вдруг вырывается башня, как крик.
Возле этого сурового здания дом Gruuthuuse, по окончании реставрации, должен был несколько смягчить свой древний вид, сделавшийся более украшенным и ласкающим взор. Все ждали с нетерпением завершения этой работы, так как теперь город сильно заинтересовался своим украшением. Он понял свой долг, понял, что ему необходимо бороться с разрушением, восстановлять свою красоту, клонившуюся уже к упадку. Понимание искусства вдруг низошло, как Святой Дух, просветило все сердца. Городские власти реставрировали памятники, частные лица свои жилища, духовенство – церкви. Это было точно предназначение судьбы, магический знак, которому все подчинялись бессознательно и безотчетно. Движение в Брюгге было единодушным. Каждый желал участвовать в создании красоты, работал для города, который, таким образом, превращался сам в произведение искусства.
Среди этого порыва, вскоре захватившего всех, только один Борлют, его инициатор, немного охладел. Это произошло с тех пор, как его избрали carrilloneur'ом. как он вошел на башню. Он интересовался менее прежнего предпринятыми реставрациями, исследованиями планов и архивов. Игра на колоколах интересовала его сильнее, чем рисунки или чертежи. К тому же он стал хуже работать. Когда он спускался с башни, ему нужно было брать себя в руки, чтобы избавиться от шума, ветра, гудевшего там, наверху, и остававшегося у него в ушах, как шум моря в раковинах. Сильное волнение не покидало его. Он плохо слушал, искал слова, удивлялся собственному голосу, спотыкался на мостовой. Прохожие пугали его. Он продолжал витать в облаках.
Даже когда он побеждал себя, что-то непонятное оставалось в нем, влиявшее на него, изменявшее его мысли и взгляды. То, чем он раньше интересовался, вдруг надоедало ему, вызывало равнодушие. В течение целых мгновений он не был более самим собою.
После его возвращений с башни у него было такое чувство, как будто он немного разучился жить!
Глава VI
Когда Борлют поднимался на башню, он не удовлетворялся тем, что проводил там необходимое время, назначенный час для игры колоколов. Охотно он оставался там дольше, чем от него требовалось, медленно блуждая. Он открыл, таким образом, новые большие колокола, которых он еще не осматривал со времени своих первых восхождений. Прежде всего, огромный колокол, висевший в верхней части башни, точно обширная урна, внушительной древности, отлитый в 1680 году Мельхиором де-Газом и помеченный его именем. В его внутренность можно было смотреть, как в пропасть; получалось такое ощущение, точно человек стоит у обрыва утеса, отвесно спускающегося над морем. Можно было подумать, что в нем могло утонуть целое стадо. Взор не проникал до глубины.
Борлют нашел другой колокол, тоже обширный, который, однако, не был вовсе древним и обнаженным.
Металл был весь в украшениях: барельефы покрывали бронзовую одежду, как зеленоватые кружева. Разумеется, форма плавки этого колокола должна была быть очень сложна, как пластинка офорта. На расстоянии Борлют различал неопределенные лица и сцены. Но колокол висел слишком высоко, чтобы он мог что-либо отчетливо различить. Заинтересовавшись, он взял лестницу, поднялся, очутился совсем близко. Бронза представляла безумную оргию, пьяную, сладострастную толпу сатиров и голых женщин, танцующих вокруг колокола, который своею круглою формою точно побуждал их танцевать сарабанду…
В перерывах парочки падали; они нагромождались, тело на тело, уста к устам, перемешивались в бешенстве желаний. Бронза выставляла напоказ детали… Виноградник греха, с пламенными прихотями, который переплетался, распространялся, снова падал к краям – и женская красота похищалась, как зрелые кисти!
Кое-где уединившиеся влюбленные, на повороте колокола к стороне от танцующих, неистовствовавших на отдалении, молча наслаждались своею любовью, как плодом. Казалось, они открыли друг другу свое обнаженное тело, не вполне созревшее для страсти… За исключением этих идиллических уголков, везде царила страсть, ревущая и циничная. Какая неожиданность – найти здесь этот колокол, точно сосуд сладострастия, среди всех остальных его братьев, молчаливых, без воспоминаний и дурных помыслов! Удивление Борлюта еще возросло, когда он нашел внутри следующую латинскую надпись: Anno 1629. Действительно, это был колокол, о котором ему говорили, колокол из Антверпена, принадлежавший прежде церкви Богоматери и подаренный затем городу Брюгге.
Таким образом, этот колокол носил имя Богородицы; он висел когда-то в церкви, звонил, призывая к святым служкам! Это было вполне в духе Антверпена и его школы искусства.
Животное наслаждение тела! Можно было бы подумать, что в области бронзы это – идеал Рубенса, идеал Жорданса, отмечающих эти низменные моменты народной жизни; порыв инстинкта, бешенства оргии, нору любви, которая про является во Фландрии в виде вспышек, редких, жгучих, как лучи солнца. Но это видение принадлежало скорее Антверпену, чем Фландрии. Борлют вспомнил целомудренное, мистическое воображение художников Брюгге…
Этот колокол был чем-то чуждым. Однако он привлекал сто внимание, внушал ему чувственные образы. В бронзе были видны упавшие на землю – женщины, в вызывающих позах, с изгибом тема, с экстазом, точно с чумным светом на лице… Одни предлагали свои уста в форме чаши, другие распускали свои волосы, как сети. Призывы, искушения, разврат, еще более возбуждающий, так как он принимал стыдливую окраску, объятия, как бы замеченные в темноте, заканчивающиеся и увеличивающиеся под влиянием воображения! Все, что было на колоколе, Борлют почувствовал вдруг у себя в душе, которая, в свою очередь, наполнилась сладострастными образами. Он начал вызывать в своей памяти женщин, которых он сам видел в такой обстановке: он вспомнил прежних возлюбленных, оттенки опьянения; затем, неизвестно почему, он в мыслях перешел к дочерям старого антиквария Ван-Гюля, но только к Барбаре! Можно было бы подумать, что Годелива, слишком целомудренная, являлась скорее одним из колоколов, находившихся в другой комнате башни, в черных одеждах, – точно у монахини, произнесшей свой обет. Барбара, напротив, казалась колоколом сладострастия; все грехи покрывали ее платье; и под ним он видел голое тело; он представлял себе эту нежную кожу, которая должна была быть у нее, так как она была тоже чужестранкой, в силу своего испанского происхождения…
Нечистое мечтание, внушенное ему колоколом! Неужели, в конце концов, он полюбит Барбару! Во всяком случае, он почувствовал, что сильно желал ее. Когда он вернулся в свою стеклянную комнату, он искал среди раскинутого города небольшую точку, где она жила, ходила, быть может, думала о нем. Он отыскал. Его взор блуждал по набережным, дошел до rue des Corroyeurs Noirs, такой маленькой, незаметной, узкой, как водоросли среди прихотливых волн крыш. Она была там, конечно. И, привлеченный ею. он спустился вниз.
Глава VII
Жорис Борлют начинал не вполне ясно понимать, что с ним творится. Каждый раз, когда он спускался с башни, трепет не покидал его в продолжение долгого времени, мысли были в беспорядке, воля колебалась… Он икал себя. Он чувствовал себя как бы во власти ветров. Его голова наполнялась облаками. Звуки колоколов оставались у него в ушах, сопровождали его своим звучным дождем, сглаживавшим все остальные жизненные звуки… В особенности в его сердечных делах увеличивалось смущение. Уже давно Борлют заметил, что ходил аккуратно по понедельникам вечером к старому антикварию не только для того, чтобы видеть Ван-Гюля, Бартоломеуса, Фаразэна и других приверженцев фламандского дела и чтобы увлекаться вместе с ними великими гражданскими надеждами. В этом удовольствии была замешана не только любовь к городу. Незаметно вкралась и другая любовь… Обе дочери Ван-Гюля присутствовали на этих вечерах, не похожие, одна на другую, но одинаково привлекательные. От их присутствия чувствовалась нежность, невидимо примешивавшаяся к суровым и воинственным темам разговора. Они вкладывали словно саше в изгибы знамен!.. Никто не заботился о них! К тому же Бартоломеус и другие казались закоренелыми холостяками. Впрочем, очарование делало свое дело.
Теперь Борлют пробовал воспроизвести в своем уме за рождение своего чувства. Но как трудно достигнуть источника! Страсть возникает, как река. Сначала это было незаметно. Он чувствовал себя более счастливым каждый понедельник в ожидании вечера. Находясь в гостях, он начинал говорить прежде всего для молодых девушек, стараясь быть красноречивым, чтобы понравится им, выражая те мысли, которые он им приписывал. Он искал одобрения на их лицах. Вскоре, когда он возвращался домой в темную ночь по пустынным улицам, ему стало казаться, что они провожают его, окружают его, прежде чем он успеет заснуть, и даже во сне. Иногда, проводив своих друзей до их жилищ, он снова возвращался один к дому Ван-Гюля в надежде увидеть в каком-нибудь еще освещенном окне черный силуэт наполовину раздетых Годеливы или Барбары. Ночное волнение! Полная трепета остановка теней! жаждущей отождествиться с другой тенью, с темным фасадом на противоположной стороне улицы, что бы увидеть, что-нибудь, заранее войти в почти брачную близость!.. Борлют блуждал, уходил, снова возвращался, в особенности в некоторые вечера, когда ему казалось, что он заметил ответ на свое волнение, общий с ним порыв… Он мечтал увидеть более всего на экране шторы тень Годеливы, казавшуюся теснее охваченной своими платьями.
Годелива была очень скрытна! Разумеется, она улыбалась немного, когда он обращался к ней, когда он говорил. Но эта улыбка была так неопределенна, что нельзя было даже понять происходила ли она от счастья или от печали, относилась ли она столько же к воспоминанию, сколько к тайной радости или, может быть, просто была неподвижно оставшуюся складкою, унаследованным выражением, отзвуком счастья, которое знал кто-нибудь из ее предков…
К тому яге она производила впечатление нежного создания прежних веков. Это был примитивный и неприкосновенный тип Фландрии. Возмужалая блондинка, точно Мадонна таких художников, как Ван-Эйк и Мемлинг. Волосы оттенка меда, распущенные по плечам, двигались, как тихие волны… Готический лоб поднимался в виде дуги, стены церкви, отшлифованной и обнаженной, а глаза казались двумя одноцветными окнами.
Жорис прежде всего почувствовал влечение к ней… Теперь, неизвестно почему, он начал мечтать о Барбаре. Ее трагическая красота захватывала его. У нее был странный цвет лица, точно вызванный внутренней грозой. И ее слишком красный ротик иногда заставлял его находить розовые губы Годеливы очень бледными… Впрочем, Годелива когда-то нравилась ему: конечно, она ему нравилась и теперь; это была хорошенькая девушка, вполне фламандка, в соответствии с его идеалом Брюгге и его исключительною народною гордостью. Барбара казалась чужестранкой, – но какое благоухание, сколько надежд на блаженство исходили от нее! Вот почему он охладел к Годеливе. Он не знал теперь, куда влечет его сердце. Это была вина башни. Это произошло с ним с тех пор, как он увидел колокол сладострастия. Мгновенно перед всеми этими рельефными грехами, точно вышитыми объятиями, этими грудями, как виноградные кисти, добыча Ада. он начал думать о Барбаре, смотрел под колокол, точно под ее платье. Сильное чувственное влечение охватило его… И это желание, зародившееся наверху, не покидало его и на земле. Когда он созерцал двух сестер, его охватывало первоначальное чувство; прелесть готического лба Годеливы вновь пленяла его, но тотчас же желание, возникшее на башне, возобновлялось, сильное и неукротимое. Безвыходное волнение! Казалось, что дом и башня влияли на него в противоположном смысле. В доме Ван-Гюля он любил только Годеливу, так хороню подходившую к старым вещам, являвшуюся как бы старинным портретом: и он думал о той тишине, которую она внесла бы в его жизнь, если бы он на ней женился, с этою вечною улыбкою тайны, точно становящеюся неподвижной, чтобы не пару шить ничем безмолвия! Напротив, в башне он любил только Барбару, мучаясь желаниями, чувствуя любопытство по отношению к ней и ее любви, конечно, из-за сладострастного колокола, мрачного алькова, куда он углублялся с ней. как будто уже овладев ею, отдаваясь всем грехам, изображенным на бронзе…
Борлюту хотелось знать, объяснить себе свое состояние.
Он не понимал ясно свою жизнь с тех пор. как поднялся на башню. В сущности, эти колебания делали его очень несчастным. Он хотел утешиться, успокоиться…
Ах! как люди несчастны, думал он. Как все дурно устроено! Как непостоянны элементы нашей судьбы! И как трудно угадать ее! Известна только одна деталь. цвет глаз Или волос. Так, например, он ожидал давно для себя этих глаз оттенка воды, которые были у обеих девушек, Барбары и Годеливы. Ему представлялась его судьба, идущая к нему навстречу с этими глазами. Но какое лицо, какой ротик, волосы, какое тело, в особенности какую душу надо подобрать к этим глазам? Мы так мало знаем об этом, что и мы можем заблудиться! Угаданный элемент, внушенный нам инстинктом или случайным предчувствием, является как бы ключом, бросаемым нам судьбой. И мы начинаем искать дом от этого ключа, который будет домом нашего счастия. К сожалению, ключ подходит только к одной двери. Начинаются поиски… Поиски ощупью! Осязание в темноте!
Движения, желание остановить удаляющийся горизонт! Затем мы входим случайно. Чаще всего мы обманываемся: это ж дом нашего счастья! Он только похож на него. Иногда посещает мысль, что можно было бы войти в еще худшее жилище. Но мы также думаем, что можно было бы, как это и случается иногда с некоторыми, проникнуть как раз в единственный привилегированный дом, обитель своего счастья и сознания, что он существовал где-нибудь, достаточно, чтобы почувствовать отвращение к тому, где мы живем…
Впрочем, большею частью люди покоряются.
В таком случае, – рассуждал Борлют, – если нам ничего неизвестно, выбирать бесполезно! К тому же судьба совершает все. Наша воля предается только иллюзии. Таким образом, когда он анализировал себя в последний раз, ему казалось, что, если бы он был свободен, он, правда, продолжал бы отдавать предпочтение Годеливе, но что его судьба побуждала его стремиться к Барбаре и что, в конце концов, он женится именно на ней…