Czytaj książkę: «Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи»
Вместо предисловия
Дорогой Фоско!
Я только что прочел вашу книгу о поездке в Тибет. Я читал книги многих путешественников, писавших о Крыше Мира и неприступных подступах к ней в горах и пустынях. Даже моим любимым путешественникам, французу Эваристу Гюку сто лет назад и японцу Экаи Кавагути недавно, не удалось, как удалось вам, заставить меня забыть о том, что я не рядом с вами. Только «Покинутая Аравия» Даути, «Долина убийц» Фрейи Старк и «Пустыня Гоби» Милдред Кейбл так же увлекали меня за собой, как ваша книга. Я промокал насквозь, промерзал до костей, меня воротило от вони и тошнило от еды, я падал от усталости, вдыхал свежий, полный озона утренний воздух и радовался теплу летнего дня. Но в первую очередь я был вместе с вами, когда вы говорили с тибетцами, мирянами и духовенством, мистиками, учеными, богословами, скоморохами, лавочниками, нищими, ремесленниками и художниками, священниками-пролетариями и монахами, крестьянами и пастухами. Как и вы, привыкнув к их великолепным одеяниям, их грязи, их лохмотьям, их вони, я встретил собратьев, необычайно похожих на нас самих.
В культурном смысле это наилучшая рекомендация для путешествия. Очень трудно преодолеть укоренившееся убеждение, почти что аксиому, что мы – единственные в мире есть рациональные люди и что никакой иностранец, даже из западной страны, не похож на нас. Нужен готовый на сопереживание и продолжительный контакт, чтобы мы поняли, что есть люди такие же добрые, верные и умные, какими, несомненно, мы считаем себя.
Для этого необходимо путешествовать, как странники, как вы путешествовали по Тибету, а не так, как все чаще делаем мы сейчас, словно письма в плотно запечатанных конвертах, так называемых «скорых поездах» или, того хуже, самолетах, не видя и не слыша ничего, кроме лязга и свиста транспортного средства, доставляющего нас от одного делового или любовного предприятия к другому в фальшивой одинаковости – одинаковости, рассчитанной на то, чтобы если и не отвергать, то игнорировать духовные запросы или простое любопытство какого бы то ни было рода.
Хотелось бы ожидать, что путешествие в старинном смысле слова не закончится для молодых обнищалых наследников культуры, которые ходят в походы, «зачарованных странников», которые ночуют в хостелах и под открытым небом, смотрят и видят, наслаждаются, и слушают, и учатся.
Как хорошо вы пишете! Как удается вам передать всевозможные сведения, и ощущения, и ответную реакцию! Вы смогли внушить мне желание пофлиртовать с молодой сиккимской принцессой, наполовину европеизированной, но при этом с тоской стремящейся в Лхасу не как в священный город, каким он предстает для европейцев, а как в модный, предающийся удовольствиям Париж. А ваш обратный полет из Индии в Италию, из Калькутты в Рим, какие ассоциации, чего стоят одни только названия мест, над которыми вы пролетали!
До сей поры расстояние придавало прелесть названиям стран и городов, рождало тоску – dahin, туда – по дальнему, почти недостижимому, недоступному, добраться до которого потребовалась бы смелость, сноровка, большие средства и удача, а еще и хитрость. Да и время – этот Шива, хранитель и разрушитель всего сущего, – сейчас все больше и больше и еще больше не принимается в расчет, только что не отменяется, современным транспортом.
Как-то Итало Бальбо сошел с самолета в Гадамесе и спросил у шейхов, которые собрались оказать ему почести, сколько времени уходит на путь до Триполи. «Двадцать восемь дней». – «Я прилетел сюда за три часа». – «А что же ты делал остальные двадцать семь дней?» Они жили в пути. Он только совершил перелет.
Есть, пожалуй, значительная разница между прошлым и настоящим. Сейчас мы живем не как условие независимое от сознательных действий, то только, если вообще, в промежутках между действиями.
Это не ваш случай, и позвольте мне еще раз поздравить вас и поблагодарить за все те интереснейшие наблюдения и указания, которые дала мне ваша книга.
Искренне ваш,
Бернард Беренсон, Вилла Татти, Сеттиньяно, Флоренция
Глава 1
Из Неаполя к йогам
Неапольская гавань: перепахивая книги
На набережной у небольшого судна большая суматоха.
Из Рима прибыл грузовик с багажом для экспедиции, и повсюду сложены ящики, мешки и коробки с ярлыками «Экспедиция профессора Туччи в Тибет». Кран поднимает все это на борт, а один из помощников профессора, вооруженный очками, карандашом и блокнотом, внимательно все проверяет с видом человека, который разбирает тохарские глаголы в какой-нибудь древней рукописи или расшифровывает редкие китайские иероглифы.
Мы с женой приехали туда в последний момент в машине Пьеро Меле. Мать Пьеро попрощалась с ним в гостинице. Как это разумно! Прощаться на вокзале – еще куда ни шло, но прощаться в порту – это просто ужас. Когда покидаешь любимых людей, гораздо лучше попрощаться раньше, не дожидаясь бесконечно, пока отойдет корабль. Именно в таких обстоятельствах я в последний раз видел свою мать, давным-давно в 1938 году, когда уплывал из Бриндизи в Японию и она осталась стоять на набережной. Разошлись уже последние любопытные зеваки, последние таможенники вернулись в свои конторы, но она все стояла, маленькая, тонкая, одинокая фигурка на берегу. Почти стемнело, а она все стояла. Я смотрел на нее, она смотрела на меня, и потом я больше уж ее не видел. Я больше никогда ее не видел.
Тем временем собрались поднимать трап. Весь багаж на борту. У Джузеппе Туччи, известного итальянского исследователя, осталось две минуты. Он, как подобает, появляется, прощается со своими ассистентами, приехавшими из Рима его проводить, с сыном, который машет ему платком, с несколькими неаполитанскими друзьями, которые спустились в гавань ради такого случая. Он невысок, ему лет пятьдесят пять, у него странная голова философа с буйной шевелюрой и усами. По правилам, он должен быть одет в манере больше напоминающей восьмидесятые, но внешность не очень его интересует. Под мышкой у него, как всегда, книга. Я готов поклясться, что через пять минут он пристроится где-нибудь в уголке и станет ее читать. Читать? Неправильное слово. Чтобы верно описать процесс, нужно какое-нибудь другое слово, вроде «перепахивать». Да, Туччи перепахивает книги. Я часто наблюдал за ним. Он усеивает их карандашными заметками, подчеркивает абзацы, читает вслух заголовки глав, приходит в ярость, когда автор допускает какую-нибудь глупость, или восклицает «Черт возьми!», если фраза вызвала его искреннее одобрение. Потом, когда книга отдаст все, что может, как пшеничное поле после жатвы, она падает на палубу, выжатая и истощенная.
В море: Вильдо и начало всего
Вильдо наскакивает на меня и лижет руки.
Этот Вильдо – из тех собак, которые чем уродливее, тем больше от тебя требуют ими восхищаться. О его масти, какой-то блеклой буро-фиолетовой, чем меньше говоришь, тем лучше; что касается густой шерсти, которой снабдила его природа, то ножниц избегли только хохолок на макушке, кисточка на хвосте и носочки на лапах. Выражение морды в некотором роде жалкое; то и дело он как будто восклицает: «Что они со мной сотворили?» Но вскоре выясняется, что Вильдо глуп. А глупая собака, если она не красива, – это непростительно. Хозяин и хозяйка Вильдо американцы, муж с женой, очень богатые и столь же замкнутые. Они везут с собой автомобиль, длинный, как линкор. Они живут в капитанской каюте. Они производят впечатление людей, принадлежащих к миру большой моды. Они плывут в Индию.
В бар то и дело входят пассажиры, как это бывает на корабле вскоре после того, как он покинет порт. Скоро зазвонит колокол, они уйдут, и снова будет тихо. И все равно любопытно отметить, как удается сосредоточиться на самых малопонятных предметах – тибетцах, например, – когда со всех сторон происходит какое-то движение. Я только что нашел прекрасное и глубокое выражение – кунши, – что означает изначальный источник, первопричину всего. Это не бог, как можно было бы подумать, а душа, разум, начало осознания. Мы на Западе всегда представляли себе ум в качестве некоего зеркала внешнего мира, в то время как тибетцы (наследники Индии) с незапамятных времен были крайними идеалистами. Это именно «я», которое творит мир, и любое другое предположение просто нелепо. Разум – не зеркало, внешний мир – иллюзия.
Пока я потягиваю виски в баре вместе с Пьеро, который пришел составить мне компанию, снова появляется Вильдо. Что касается этого животного, то позвольте мне сказать, что я могу почти все принять как проекцию своего «я», но только не Вильдо. Для меня Вильдо – это нетварное, вечное существо, и я отказываюсь создавать такие ужасы даже в самых бессознательных глубинах своего бессознания. Я возвращаюсь к изучению тибетского языка. Пассажиры ходят взад-вперед, несколько мальчишек с гвалтом носятся вокруг. В воздухе витает возбуждение. Тибетский – приятный язык; у него нет ни единственного, ни множественного числа, ни рода, ни артиклей, не говоря уже о других грамматических сложностях, как в более привычных языках. Зато в тибетском есть формы почтения, эти ужасные формы почтения. Например, если говоришь об обычном человеке, то «умереть» будет «шакпа», а если умирает важный лама, то это «кушинг лашпхеп-па», а если далай-лама, то уже «кушинг-ла чипгью нангва», что означает «с честью телесно вознестись в рай».
Опять Вильдо, в третий раз. Кажется, его имя – это Довиль задом наперед: Довиль, Вильдо. Нет, Вильдо, мы никогда не будем друзьями; ты слишком безобразен и слишком глуп. Или, может, мы будем друзьями только потому, что ты такое жалкое маленькое чудище?
Мы точно уже оставили Неаполь позади. Время сменило темп. Мы видели Капри; потом наступила ночь. В первую ночь на борту всегда испытываешь особенное чувство: кто не выглядывал в иллюминатор, чтобы полюбоваться на последний вечерний луч над стальным морем? «Расставанье – маленькая смерть» и т. д. Новая жизнь еще не началась. Однако, когда ты принимаешь участие в «экспедиции», это первая возможность со вздохом откинуться на спинку кресла и подумать: «Ну, во всяком случае, начало положено».
Все еще в море
В эти первые несколько дней мне удалось кое-что выяснить. Я выяснил, например, кто самый важный пассажир на судне – пассажир, с которым надо подружиться, как сказал бы последователь принципов Макиавелли. Это Вильдо. Американская пара – король и королева корабля, окружающие внимают каждому их слову; а Вильдо – это король американцев, и мельчайшее его желание немедленно исполняется. Когда Вильдо спит, везде стоит тишина. Когда Вильдо хочет поиграть или побегать, поднимается суматоха. Вильдо не любит рыбу, и поэтому рыбу не подают. Вильдо испугался – пожалуйста, стойте смирно! Вильдо торопится – прошу уйти с дороги! Короче говоря, Вильдо наш повелитель. Когда он играет, как он человечен! Когда он бежит, как он проворен! А когда стоит на месте, какое божественное совершенство!
Между тем мои уроки тибетского принесли любопытные результаты. Например, «который час?» по-тибетски будет «чуцо кацо», что буквально означает «сколько на водяном мериле?» – воспоминание о той поре, когда для измерения времени пользовались клепсидрой. В друк танг чека – то есть в половине седьмого – первый гонг. Я спускаюсь и переодеваюсь, потом возвращаюсь в бар, чтобы, как обычно, выпить коктейль с Джейн и Пьеро.
Странная штука, у Джейн, хозяйки Вильдо, молодое лицо, хотя волосы уже седые. У нее свежее лицо, ясные глаза, а улыбка одновременно добрая и коварная. Она определенно ближе к пятидесяти, чем к сорока, или, может быть, ее пятидесятый день рождения уже в прошлом. Кожа на руках явно принадлежит пожилой женщине, но щеки и выражение лица как у девушки. Она остроумна, повидала мир, восхищается Торнтоном Уайлдером, верит в переселение душ, знает всех модных парижских портных и презирает нью-йоркскую богему.
Ее муж в полном рабстве у Вильдо. Джейн относится к собаке, как если бы это был человек. Она нежна с ним, но никогда не сюсюкает. Но поведение мистера Миллисента по отношению к Вильдо ничем иным, кроме сюсюканья, не назовешь. Достаточно только упомянуть при нем его звереныша, как он тут же становится слащавым. Это высокий мужчина с левантийской внешностью, с длинными пальцами, похожими на тонкую спаржу. Я ошибаюсь или он носит золотой браслет? Еще у него длинные, тонкие, чрезвычайно белые ноги с черными волосками, крупные бедра и искусственные зубы, и он носит с собой неимоверное количество кино– и фотокамер.
Александрия: греческие гностики и проститутки-негритянки
Сначала нам не давали сойти на берег. «Итальянский паспорт? Ни в коем случае!» – сказал египетский полицейский, настолько же грубый, насколько упитанный. Но, в конце концов, благодаря вмешательству итальянских властей нам позволили ступить на terra firma1.
Александрия – это город, о котором можно сказать, что у него великолепный фасад. Фасад Александрии выходит на море и состоит из великолепного променада Королевы Назли. Внешний вид классической Александрии в течение тех веков, когда она оставалась одним из главных городов мира, всегда, если верить археологам, оставался явно эллинистическим, и в новой Александрии, которая приросла в последние сто лет широкими оживленными улицами, большими современными зданиями, изящными магазинами и площадями, где можно свободно вздохнуть, есть что-то фундаментально европейское. Высокие негры-портье в отеле «Сесил» с их белыми рубашками и красными фесками производят такое впечатление, будто они там ради того, чтобы добрый путешественник мог воскликнуть: «Тут львы!»2
Однако нигде поблизости нет никаких львов. Единственное, что есть экзотического в Александрии, – это фески, в которых ходят практически все мужчины. Это самый уместный головной убор, он должен придавать солидности осанке и уверенности тем, кто его носит. Настоящий носитель фески – это полный левантинец среднего возраста, умудренный опытом, чуть зловещий, если смотреть только на его глаза, но вполне дружелюбный, если смотреть на губы и щеки. Феска также идет всем худым юношам с фанатическим блеском в глазах и всем мудрым бородатым старикам в золотых очках. Эстетика фески сложна и полна нюансов. Мистер Миллисент тут же купил себе феску. Поскольку у него левантийская наружность, она прекрасно ему подошла.
Вчера вечером мы ужинали в «Паструдисе», превосходном ресторане, куда захаживают все лучшие люди Александрии. Лучше люди Александрии состояли из необычайного скопления нордических блондинок с видом уверенным, как у восклицательных знаков, в сопровождении дородных пожилых пашей. Еще там были люди из провинций, просто толстые, и буржуазные семьи, которые с жадностью уплетали изысканные блюда. Джейн трепетала от волнения. «Вы только посмотрите на шляпку на той девушке там, в углу!» – восклицала она; или: «Вы заметили Красавицу и Чудовище?» Между тем еда была превосходная. Турнедо оказался выше всяких похвал.
Красавица и Чудовище сидели рядом с нами. Это была парочка нуворишей. Должно быть, они так недавно разбогатели, что и часу не прошло. На мужчине был темно-синий костюм и пара кричаще-желтых туфель, а на женщине зеленоватое платье, которое явно шилось для дамы нормальных пропорций, а не для ее монументальных выпуклостей, которые как будто пытались вырваться из платья одновременно во все стороны. На губах у нее был килограмм помады и вагон жемчуга на шее и запястьях. Наверное, перемены в их жизни случились так внезапно, что они еще не успели оправиться от шока. Они сидели молча и неподвижно в каком-то блаженном тумане.
После ужина мы с Джейн и Пьеро отправились бродить по Александрии. Не знаю как, но к нам привязался грек, говоривший на всех языках ужасно быстро и ужасно плохо. Он был человек образованный, но при этом грязный, постоянно пускал слюни и ковырял в носу самым бесстыдным образом. Со временем мы перешли от респектабельных мест к менее респектабельным и, наконец, к совсем не респектабельным. Между тем грек продолжал быстро что-то говорить мне, понизив голос, как будто мучительно признавался в чем-то перед смертью. Он говорил о классической Александрии и о библиотеке Птолемеев. Потом процитировал несколько стихов из Каллимаха и рассказал несколько историй, показывающих утонченность ума и воображения. В конце концов, он заказал какие-то зеленые напитки.
Мы пошли по кривой дорожке, сойдя с улиц, где было просто темно, в узенькие проулки с вонючими канавами, проложенные прямо посередине, и грек преобразился. Прежде всего он заверил меня, что расстояние между Землей и Солнцем было известно в Александрии две тысячи лет назад, а потом поднялся в эмпиреи гностицизма. Мы вошли в отвратительный притон, где нас окружили жуткие проститутки-негритянки – Джейн объяснила, что ей хотелось посмотреть на жизнь в нестерильном, непреукрашенном виде и на вещи, которым миллионы лет, – но грек как будто совершенно не осознавал, где находится, настолько его увлек разговор о Бездне.
– Каким воображением, какой отвагой обладали отцы гностицизма Василид и Валентин! – восклицал он. – Бога, источник всего, ключ к вселенной, они называли Бездной! Здесь, в Александрии, даже песок освящен великими деяниями духа. Дамы и господа, я с гордостью провозглашаю себя гностиком; мое единственное желание – быть достойным достославной пыли, по которой мы ступаем, пыли разрушенных шедевров, рассыпавшихся папирусов, куртизанок, ученых и мучеников, цариц и поэтов…
Тем временем две жалкие женщины стали танцевать, и притом очень плохо. Они были обнажены или почти обнажены и танцевали под печальное и монотонное пение огромной женщины в черном, которая била в барабан, лежавший у нее на коленях. Никто, кроме этой женщины, по-моему, не проявлял к происходящему ни малейшего интереса. Ее монументальная грудь вздымалась и перекатывалась под покрывалом из черного хлопка, а глубоко посаженные, словно булавки в шляпке, свинячьи глазки блестели все более непристойным угаром. Грек продолжал свой монолог с неумолимостью граммофонной пластинки. Он говорил такие поразительные вещи, что я почувствовал, что должен хоть на минуту подойти к окну, чтобы взглянуть на звезды и вдохнуть ночного воздуха.
– Бездна оплодотворяет Вечное Молчание, разве вы не понимаете? – сказал он. – Именно так все и рождается. Она, вы, я, они, старуха с барабаном, даже то существо, которое там танцует, все мы дети Бездны и Молчания. Бездна – наш отец, Молчание – мать. Именно в них мы и возвратимся…
Зловещего вида негр сверкнул ножом: он решил, что ему дали мало чаевых. Джейн закричала, и мы позорно бежали. Грек-гностик остался с проститутками.
Сегодня Джейн, ее муж, Пьеро, Вильдо и я поехали в Каир. Откуда взялась эта совершенно новая американская машина? Это не та машина, которую Джейн с мужем везли с собой, та темно-синяя; а эта светло-серая. Джейн с мужем прелестно загадочны. Я никогда не думал, что американцы могут быть загадочными, потому что тайна – признак древних цивилизаций. Мне кажется, тут открываются новые пути для размышлений и теорий.
После обычных убогих окраин мы выехали в пустыню. Вокруг Александрии нет сельской местности. Ты выезжаешь из городской застройки прямо в пустыню, из толпы в одиночество. Перед нами лежали двести, если не больше, километров асфальтовой дороги, черной, как река гудрона, протянувшейся по желтому песку, насколько мог видеть глаз. На закате мы на минуту остановились и вышли, чтобы размять ноги и пофотографировать. После нескольких дней на корабле, а потом в людном городе это был драгоценный миг наедине с природой. Длинные синие тени лежали на оранжевом песке, а небо покрылось зелеными прозрачными лоскутами. Солнце, красный огненный шар, садилось на горизонте без ореола, без какой-либо дымки.
Каир: гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок
Мы в Каире. Прежде чем рассказывать дальше, я должен кое-что добавить. Прошлой ночью, после захода солнца, когда мы снова сели в машину и поехали, наш водитель-мусульманин включил радио, потому что хотел послушать какие-то молитвы на какой-то станции, какой, не знаю. Так что мы пересекали пустыню под речитатив потрясающего, глубокого баса. Мы ехали километр за километром, слушая Коран. В небе висел тонкий полумесяц.
Но я продолжаю. Сегодня мы увидели пирамиды. Всегда любопытно в первый раз увидеть то, с чем ты знаком по картинкам с детства. Например, когда впервые приехал в Японию, я с изумлением увидел, что Фудзияма, которая казалась такой гладкой и приветливой на иллюстрациях, оказалась изрезанной, мрачной и скалистой. Пирамиды тоже оказались не такими, как я ожидал. Во-первых, они цветные. Черно-белые фотографии и рисунки в школьных учебниках географии дают такое впечатление, будто они сероватого цвета, что совершенно не так. На самом деле они коричневатые, цвета обожженной глины, или даже темно-желтые. При первом взгляде издалека они внушительны, как горы, и голубоватые между вершинами.
К тому же они не гладкие; их грани изборождены настолько, что когда ты рядом, кажется, будто они построены ступеньками. Это потому, что люди и время лишили их древней облицовки. Я поднялся по лестнице на вершину самой большой пирамиды, Великой пирамиды Гизы, без всякого труда.
Наверху я сидел и осматривал окрестности, как осматривают панораму с вершины горы. Я увидел Нил и другие пирамиды вдалеке, целое месторождение пирамид. Я не знал, о чем думать, то ли о древних царях, то ли о таинственных силах природы. Но я сидел не на горе, а на рукотворной груде из двух миллионов каменных блоков, каждый из которых весит две с половиной тонны. Гора может внушить удивление или ужас при мысли о подземных силах, вытолкнувших ее к небу. Пирамиды наполняют тебя непрестанным изумлением при мысли о постоянном упорстве, с которым руки человека возводили эти гигантские сооружения; о тонком математическом, астрономическом, геомантическом остове, который, словно скрытая паутина, своим немым и прочным кружевом невидимо удерживает колоссальный вес; о похороненных и забытых людях, о страданиях которых могли бы рассказать эти камни, если бы вспомнили те дни, когда руки, груди и плечи рабов переносили их, поднимали и устанавливали на место, которое спустя тысячи лет они занимают посейчас.
За мной на вершину поднялся нечистый и докучливый араб, от которого несло чесноком («Я провожай на пирамиды, господин дай мне бакшиш?»), и я никак не мог от него отвязаться. Он шел за мной всю дорогу вниз и в комнатку в самом сердце пирамиды, которая служила гробницей для фараона. Мы на четвереньках ползли по темным туннелям, пока не добрались до погребальной камеры в центре грандиозного сооружения. Стояла жуткая тишина. Гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок.
Красное море: «Я, к примеру, ненавижу науку»
Мы снова сели на корабль в Порт-Саиде и вскоре уже были в Суэцком канале, еще одном величественном произведении человеческих рук: бескрайние песчаные просторы по обе стороны и полоска синей воды, прорезающая их насквозь.
Джейн, сидя в шезлонге, расчесывала Вильдо. Разговор зашел о достоинствах Суэцкого и Панамского каналов.
– Я предпочитаю Суэц, – сказала Джейн. – Он более величественный. Ты каждую минуту осознаешь, как потрудился человек. Это один длинный, непрерывный, поразительный разрез, отграничивающий Азию от Африки. Это не канал, а разрез скальпелем хирурга.
– Значит, море – это кровь земли? – напыщенно воскликнул я и рассмеялся.
– Да. Это банально? В банальностях часто кроются великие истины. Может быть, вы слишком молоды. Во второй половине своей жизни вы возвращаетесь к банальным вещам с нежностью… Вильдо, не вертись, мой малыш!
Вильдо скакал, как дракончик, пытаясь поймать муху; каждый раз, как он промахивался, его зубы щелкали с таким стуком, как будто захлопывалась крышка на шкатулке из слоновой кости.
– Соглашусь насчет банальностей, – ответил я. – Но я предпочитаю Панамский канал. Он извилистый, по пути ты проходишь сквозь настоящие леса. И потом, там все эти озера и островки. В Панамском канале стоит постоять на палубе и посмотреть, потому что ландшафт постоянно меняется. А здесь ты уже через пять минут знаешь, что все будет точно так же еще сотни километров; на самом деле до завтрашнего дня.
На следующий день мы вышли в Красное море, синева которого была достойна Средиземного. Было еще довольно прохладно; настоящая жара начнется только через два дня, когда мы приблизимся к Массауа.
В тот вечер я долго сидел на палубе, беседуя с Джузеппе Туччи.
– Мне нравится только то, в чем есть тайна, – сказал он мне, пока свирепое металлическое солнце катилось по горизонту.
Гора Синай виднелась вдалеке навязчивым фиолетовым призраком, наводящим на мысли о божественных явлениях и инфернальных ужасах в этой земле отшельников, мощей, камней и кипарисов.
– Мне интересно все, что необъяснимо, запутанно, неясно, – продолжал Туччи. Потом он прибавил, как будто испугался, что выдал себя: – Я ненавижу определенность и ясность. Я, к примеру, ненавижу науку!
Джузеппе Туччи обожает парадоксы; от них он счастлив. Но это потребность его интеллекта, а не всей его личности. Если бы Джузеппе Туччи действительно ненавидел науку, он не был бы Джузеппе Туччи и не оставил бы потомкам ряд образцовых исследований как памятник своему огромному труду и исследованиям. Возможно, он не хочет, чтобы ему верили, когда он говорит; что очаровывает и стимулирует его, это звук его собственного голоса, сцепление логических тезисов в странные силлогизмы, окончательные умозаключения из каждой посылки.
Чтобы как следует узнать Джузеппе Туччи, надо увидеть его таким, каков он сейчас, в путешествии. Его каюта превращена в библиотеку, в кабинет ученого, в святилище. Стюард, который убирает его кровать каждое утро, должен двигаться с особой осторожностью, чтобы не тронуть стопок его бумаг и книг. Поверх гранок книги, которая должна скоро выйти, наверняка лежит какой-нибудь бенгальский трактат о логике или немецкая диссертация о древнекитайской поэзии; везде машинописные листы вперемешку с толстой мраморной бумагой с тибетским сочинением о йоге, а всю стопку венчает томик Валери или перевод Хейзинги.
Джузеппе Туччи – почти уникальный современный пример нового гуманизма, в котором китайские философы, как Чжуан-цзы, тибетские поэты, как Миларепа, японские драматурги, как Тикамацу, не просто экзотические орнаменты далеких цивилизаций, а живые голоса, звучащие в мыслях, как традиционно звучали Платон, Лукреций или Плавт на протяжении веков. В этом Джузеппе Туччи на два или три века опередил современную Европу.
– Вы верите в науку, – заключил профессор. – Иными словами, вы жертва иллюзии. Наука постулирует, что «я» и «не-я» связаны неразрывными отношениями. Какая детская выдумка!
Солнце скрылось за пиками Синая. Туччи потер ладони и продолжил опустошать содержимое не-я.
Maccaya и Джибути
В Массауа стоит адская жара, обычная для этих мест. Над нами наконец нависла тяжелая, влажная духота тропиков. Здесь тоже у нас возникли трудности, прежде чем нам позволили сойти на берег. Но когда наконец ступили на землю, мы очутились в совершенно итальянском городе с обычной рекламой «фиатов», пива «Перони» и оранжада «Сан-Пеллегрино» и с людьми, говорившими с сицилийским, пьемонтским или венецианским акцентом.
Многие итальянцы, плывшие на нашем корабле, сошли накануне вечером, и теперь на борту осталось совсем мало пассажиров: несколько шведов и швейцарец, американская пара и мы сами. Я поговорил кое с кем из местных. Они говорили с печалью, это было естественно, но мне кажется, они все-таки надеялись, что их труд не окажется напрасным, что что-нибудь останется, должно остаться, и в любом случае они справятся, проявив терпение и энергию, типичные для жителей итальянской глубинки. Меня тронуло, с какой приязнью местные говорили об итальянцах.
Из Массауа мы двинулись в Джибути – короткий путь, совершенно неинтересный. В Джибути было большое волнение. Мы прибыли около полудня и сошли на берег. Вернувшись на корабль к ужину, увидели, что все – во всяком случае, в первом классе – в страшной суматохе. Когда я смог реконструировать факты, оказалось, что случилось следующее. Часа в три дня Вильдо, по-видимому, вышел из каюты в одиночку и пошел гулять по палубе. Там был открыт люк, и маленькая псинка упала в него, никто не видел как, и сломала лапу. Когда мистер Миллисент вернулся из Джибути и нашел Вильдо с таким видом, как будто тот умер, его до такой степени захлестнули чувства, что он упал в обморок. На добрых десять минут воцарилась полная паника. Никто не знал, за что взяться сначала – то ли позаботиться о бедном Вильдо, то ли приводить в чувство его незадачливого хозяина. Джейн разрывалась, она то дула в лицо мужу, то баюкала на руках бедную собачку.
К тому времени, как явились мы, худшее уже закончилось, и мистер Миллисент почти совсем оправился.
– Как же я перепугался! – воскликнул он. – Когда я увидел Вильдо, я решил, что он умер! Умер!
К Джейн вернулось спокойствие и остроумие. Вильдо, замотанный бинтами, кажется, был на седьмом небе от счастья.
Позднее тем же вечером мы с Пьеро Меле опять сошли на берег. У нас был забавный разговор с одним сомалийцем, который долго рассказывал нам о том времени, когда «здесь были итальянцы». «Тогда все было очень хорошо, – сказал он. – Ни с кем так не поешь, как с итальянцами». Он имел в виду, что, когда там были итальянцы, ему хватало еды, а сейчас он бедный голодный малый.
Аден: чудеса, Мексика, кочевники, пластырь
Во время короткого перехода из Джибути в Африке в Аден на берегу Аравии весь корабль был мобилизован в пользу Вильдо: медсестры для уколов, кухня для особых блюд, буфет для льда. Вильдо в бинтах и с абсолютно довольным выражением восседал на шезлонге, как на троне, со всем величием старого, подагрического махараджи. Мистер и миссис Миллисент по очереди ходили есть, и кто-то один оставался с драгоценным пациентом. Джейн уходила первой, быстро глотала еду и исчезала. Через несколько минут приходил ее муж с выражением мучительного страдания на лице. По ночам они, видимо, по очереди сидели с Вильдо. Казалось, даже Джейн теряет свое обычное чувство юмора.
За коктейлем Пьеро предложил тост.
– За здоровье Вильдо! – сказал он.
– Да, и за мое поражение, – заметила Джейн. – Скоро, пожалуй, потребуется маленькое чудо.
– Или нянька?
– Мой муж никогда этого не позволит. Доверить Вильдо няньке! Вы с ума сошли?
Слово «чудо» дало начало разговору за нашими спинами. То и дело до нас долетали его обрывки.
– Мы так мало знаем о мире, что я позволяю себе верить в чудеса – настоящие чудеса, я имею в виду, когда приостанавливаются законы природы или когда нарушаются законы природы, или назовите как хотите.