Czytaj książkę: «Период первый. Детство», strona 2

Czcionka:

Если немцы в селе были, так люди на своих обидчиков приспособились им жаловаться. Немцы часто заступались. Всё, конечно, не удавалось вернуть, но хоть пол туши хозяевам доставалось. А тетка Мотря через немцев своего поросенка даже у полицая Тихона забрать сумела.

Тихон особо свирепым был. Выдавал своих и не стеснялся даже. Через него партийных двоих расстреляли, хоть до войны он с ними корешевал. А кого не выдал, так ходил по дворам грозил заявить, что их сын или муж в Красной армии. Брал он самогонку, жратву и из одежды что получше. К тетке Мотре тоже придрался за что-то и поросенка забрал.

Тут, к счастью, два немца по улице шли. Она кричит, плачет, доказывает, а те понять ничего не могут, один остановил их:

– Halt! Was ist das? Was ist das?

А тетка Мотря повернулась к Тихону и орет ему:

– Слышал аспид, шо твои хозяева сказали: «Хай16 отдасть, отдасть», давай сюда, – отняла поросенка и домой отнесла.

Немцы посмеялись, посмеялись и пошли дальше – они наверно так ничего и не поняли.

От другой напасти искать защиты было негде.

Много девок и молодых женщин пострадало от чужих солдат. Немцы хоть и не любили своих приспешников, особенно румын, но в этом деле от них помощи ждать не приходилось. Немцы и сами, особенно из тех, которых на фронт гнали, не упускали случая попользоваться теми из женщин, кто помоложе да покрасивее.

Но люди, они как трава степная, которая порой гнется до самой земли, но при любой погоде выживает – приспособились и в оккупации жить.

Новые власти потребовали, чтобы взрослые продолжали ходить на работу. Все три колхоза села объединили в один и назначили председателем сельповского завхоза Степановича. Учет вести поставили одноногого счетовода из колхоза «Имени 17-го партсъезда» Николая Кондратьевича.

Степанович и при наших был любителем выпить, а на новой должности ни разу трезвым до вечера не дохаживал. Народом на работах десятники да звеньевые командовали. Но и они не слишком старались. В поле выезжали не с рассветом, а когда солнышко уже землю прогреет и роса спадет. Если кому надо было дома остаться – разрешали. Коров не успели эвакуировать только в колхозе «Шевченко». Поэтому восемнадцать доярок и фуражиров из трех колхозов, толпились на одном скотном дворе, ухаживая за 53 коровами.

Николай Кондратьевич нахваливал нового председателя, рассказывая ему, как его уважает народ и благодарит за отличное питание и заботу. Довольный председатель безоговорочно подписывал ведомости на питание, выписывал нуждающимся в счет оплаты трудодней крупы, овощи и мясо. Овец на питание, в кладовую и по требованию немецкой комендатуры забивали почти ежедневно.

Когда пришло время уборки урожая, бухгалтерия всё намолоченное за день зерно начисляла колхозникам на трудодни. На следующий день его развозили по домам и люди, наученные горьким опытом прошлых лет, сразу старались надежно припрятать полученное.

В бухгалтерии дневники намолота за прошлые дни переписывали, уменьшая количество оприходованного урожая, а ведомости за прошлые дни у кладовщиков забирали и уничтожали, оставляя только те ведомости, по которым хлеб получали в последние два дня.

Николай Кондратьевич запугивал своих юных помощниц, чтобы они и во сне и маме родной не рассказывали, чем им приходится заниматься в бухгалтерии. Грозил и арестом НКВД, и карой Господней, и людским осуждением, но своего добился – счетоводы были готовы и под пытками сохранить в тайне способы своего хитрого учета.

Когда в Михайловке, в комендатуре обнаружили, что из колхоза не поступило ни одного воза зерна, немцы обвинили Степановича в пьянстве, сняли с должности и велели колхозникам самим выбрать себе председателя, но тот должен был обеспечить ежедневную сдачу основной массы намолоченного зерна в распоряжение комендатуры.

Собрание колхозников длилось почти целый день, но каждый из тех, кого выкрикивали в председатели, настойчиво отказывался от такой должности. Все понимали, что если бы у Степановича не было друзей в комендатуре, то его вполне могли расстрелять за срыв поставок зерна.

Когда люди назвали кандидатуру пасечника Степана Парамоновича, он не стал сразу отказываться. Объяснил, что эта должность ответственная и рискованная, и сначала надо разобраться какая роль председателя. Спросил, обращаясь к присутствующим:

– Кто мне сможет пояснить, как наш колхоз работает: как при советской власти или по другому.

С первого ряда ему ответил Николай Кондратьевич:

– Считается, что работаем, как и раньше, но немцы председателя назначили, а правление не выбирали, и Степанович самолично всем распоряжался.

– Так нам что, не разрешили выбирать правление?

– Почему не разрешили? – продолжал пояснять Николай Кондратьевич. – Просто тогда с непривычки никто не подумал о правлении.

– А сколько мы теперь обязаны сдавать зерна?

– Требуют все сдавать за исключением того, что на корм скоту положено и людям на трудодни, – хитро прищурившись, пояснял бухгалтер.

Задав ещё несколько вопросов десятникам и животноводам, Степан Парамонович обратился к людям:

– Я вам вот что скажу. Если никто не согласится председательствовать, то я могу попробовать. Но буду я председателем только до тех пор, пока вы слушаться меня будете и доверять. Теперь же на этом собрании нужно договориться, чтобы не сам председатель руководил, а члены правления в колхозе были, и чтобы правление за всё отвечало. В правление прошу назначить человек семь, не меньше. Я подумаю, посоветуюсь и завтра через десятников объявлю, кого я выбрал, – он откашлялся и ещё громче добавил. – Председателем соглашусь быть, только если мои предложения вы поддержите единогласно. Поэтому всех попрошу проголосовать, а те из полицаев, кому в комендатуре доверяют, пусть пройдут по рядам, посчитают, есть ли голосующие против или воздержавшиеся. И чтобы протокол сегодняшнего собрания написали официальный, и выберите, кто его подпишет от колхозников, и полицаи чтобы тоже заверили этот протокол.

С той поры работы бухгалтерии добавилось. Заседания правления проводили вечерами, по несколько раз в неделю. Утверждали хлебо-фуражнай баланс, устанавливали нормы питания для колхозников, определяли величину натуральной оплаты по трудодням. Все это оформляли соответствующими протоколами. По протоколам выходило, что председатель на каждом заседании требовал увеличить поставки зерна и мяса в распоряжение новых властей, но должен был согласиться с доводами колхозников и решением большинства членов правления, отстаивающих другую позицию.

С новым председателем даже молоко не все отправляли немцам, а часть стали оставлять на питание и выдавали на трудодни больным. Хлеб, правда, понемногу вывозили, но основная его часть оставалась в селе, а по документам урожайность местных полей оказалась в этом году на удивление низкой. Овец постепенно вообще всех вырезали.

Члены правления вошли во вкус и на заседаниях, отстаивая интересы производства, некоторые договаривались до того, что выходило, будто бы не колхоз должен сдавать продукцию немцам, а сами оккупанты обязаны были помогать восстанавливать колхоз. Требовали лошадей, машин, железа, угля для кузни, сбруи и многое другое. Все это заносилось в протокол, утром протоколы редактировались Николаем Кондратьевичем, переписывались красивым почерком в прошнурованную книгу протоколов, подписывались всеми членами правления и присутствующими.

Проработал новый председатель почти два месяца, а потом за ним приехали жандармы из комендатуры и повезли в Михайловку. Перед выездом из села он упросил их разрешить забрать с собой книгу протоколов и отчеты. Колхозники мысленно уже попрощались со своим председателем. Но ему повезло, не расстреляли. В комендатуре его продержали долго. Ждали, что его бить сильно будут или пытать. До оккупации люди из газет и рассказов агитаторов знали, как оккупанты зверствуют с теми, кто им не подчинялся. Но его побили не слишком сильно, а через неделю стали даже жену с передачей к нему допускать, а потом и вовсе домой отпустили.

Но в колхозе, в день ареста Степана Парамоновича, сразу же поставили вопрос о новом председателе. Понятно, что никто не хотел в таких условиях вставать во главе колхоза. Собрание шло вяло. Все понимали, что если такого хитрого мужика немцы раскусили и арестовали, то тем, кто попроще, нечего и думать об этой должности. Предлагали даже женщин в председатели, но и среди них не нашлось ни одной охотницы. Собрание шло два дня.

Уже к вечеру второго дня сам вызвался в председатели дед Николашка. Сначала люди подумали, что он опять шутит. Всё село его знало как балагура и насмешника. Он знал много поговорок и прибауток, а вдобавок любил говорить в рифму. За это его молодежь прозвала «Пушкиным». Потом поняли, что дед не шутит. Он говорил:

– А чего мне бояться, я старый и так скоро помру. К тому же за народ погибнуть даже почётней, чем от болезни загнуться. А так хоть перед смертью в начальниках похожу. Расписываться я навострился уже давно. От начальника же и не требуется ничего, кроме как подписи ставить.

– Рано тебе за погибель думать, – возражали ему.

– Помрешь, и мы сгинем, не от войны, так от скуки. Смешить народ некому будет.

– А что, дед, когда сеять и когда пахать, ты не забыл к старости, не напортишь колхозных дел?

– Старый конь борозды не портит, – отвечал крикунам дед.– Да мне и не зачем все помнить, на то есть звенявые и счетоводы.

– Не звенявые, дедушка, а звеньевые, – поправил его чей-то звонкий женский голос.

– А ты, дед, сумеешь в протоколах и бумагах всяких разобраться, как Парамонович добивался? – с тревогой в голосе спросил кто-то из мужиков.

– И этого мне не надобно. В конторе полная хата счетоводов. Что ж они за зря небо коптят, пусть пишут то, что положено. А мое дело только на звенявых ругаться. Жаль вот, до старости дожил, а матюкаться не научился.

Люди засмеялись, а женщина не выдержала и опять поправила деда:

– Тоже мне председатель. Вам же говорили, что не звенявые, а звеньевые, а Вы опять за свое.

Дед Николашка кивнул головой и согласился:

– Ну ладно, пусть будет по-вашему – звенявый так звенявый, я не возражаю.

Народ дружно расхохотался.

Так и выбрали деда председателем.

Но его невзлюбил полицай Платон. Дед частенько подтрунивал над ним и при советской власти, и при немцах. Злопамятный Платон грозил:

– Смотри, дед, не хитри. Только попробуешь власть обманывать, я тебя самолично, без немцев, сгребу за шиворот и в каталажку отправлю.

Дед молча сокрушенно кивал головой. Выдержав паузу, громко отвечал Платону:

– Да я понимаю, оно конечно так, ты всё у нас можешь.

Потом добавлял тише, чтобы слышали только стоящие рядом:

– Видно кошку и по заднице, что жеребенка родит.

– Что ты там бубнишь? – подозрительно переспрашивал Платон.

– Я говорю, неисповедимы пути Господни, – смиренно отвечал дед

Шомины в оккупации не особенно пострадали. Павло и Минька работали и харчевались в колхозе. Для девок, им как живущим без хозяйки, чаще продукты на заработанные трудодни выписывали, а при Степане Парамоновиче даже молоко перепадало.

Минька росту не особого, так ему на два года позже рождение записали, чтобы не угнали куда из дома. А девки малые были, сопливые, на них тогда никто не зарился. Да к тем, кто в землянках жил и на постой солдат не ставили, и во двор редко заходили. Беда к ним пришла, когда наши село освобождали.

В селе и боя большого не было. За два дня до освобождения немцы скомандовали полицаям согнать всех жителей села к школе. Полицаи объяснили людям, что, если кто дома останется, то расстреляют прямо там, где застанут, и поэтому пришли все. Одеты были тепло, еду кто брал с собой, а кто и не брал даже.

Женщин и детей загнали в пустующую колхозную овчарню, а мужчин и рослых мальчиков заперли в школе. Школа кирпичная, с высокими потолками и большими окнами за зиму настыла, и мужики сильно мерзли.

Женщинам было теплее. Из-за толстого слоя неубранного соломистого навоза, пространство до потолка было таким маленьким, что даже невысоким женщинам приходилось пригибаться. Окна с обеих сторон были заколочены досками, между досок плотно набита солома. От дыхания пленниц в овчарне потеплело, а если немного разгрести навоз, то доставали до горячего от самосогрева, и можно было, постелив соломки, лежать в тепле, как на печке.

Женщины, да и мужчины тоже, были сильно напуганы. Двери их тюрем заперты снаружи. Оба помещения охраняли полицаи, но руководили ими немецкие жандармы. Когда немцев близко не было, люди через щели в дверях спрашивали у полицаев, что с ними будет дальше. Полицаи сами ничего не знали, а пьяный Тихон куражился:

– Хана вам всем. Немцы в школе через отдушины в цоколе порох заложили и мужиков всех взорвут перед отходом, а овчарню с бабами просто подожгут, тут ведь крыша из очерета и соломы. Так вам и надо недотепам. А меня они с собой заберут, я стал ещё большим немцем, чем сами немцы, и заслужил жить в их холеной Германии. Даже если кто из вас выживет, то будете до гроба в грязи и навозе ковыряться, а я по мощеным улицам буду ходить и кофей пить со сливками!

Почти двое суток люди без воды и в неведении провели в заточении. Утром следующего дня Красная армия усилила наступление. Немцы оборону организовали на бугре, с того края села, где дорога к Пасеково шла. Наши наступали яром, со стороны Смолеевки и от Фисенково. Немцам сверху видно всё как на ладони, а нашим снизу вверх не особо разгонишься. Наверно поэтому они не слишком спешили, чтобы красноармейцев не потерять.

Перед наступлением главных сил в село по оврагам пробралась группа из двенадцати наших бойцов, одетых в белые халаты поверх морских бушлатов. Они постреляли обоих жандармов немецких, выпустили людей из заточения, а у полицаев отобрали оружие и велели сидеть в колхозной конторе ждать прихода армии. Тихона с Платоном и последнего председателя колхоза деда Николашку, который просидел все это время с мужиками в школе, забрали с собой. Их троих потом нашли в Раскидистой круче расстрелянными. Полицаев не жалели, а деда Николашку всем было жалко, и в районе после войны начальство говорило, что его зря расстреляли, по ошибке.

Освобожденные из овчарни разошлись по домам, а те, чьи дома оказались за линией немецкой обороны, пошли к родственникам и знакомым. Основной части мужчин приказали через час с санками и мешками по Водяной круче пробираться в сторону Фесенково для подноса снарядов и патронов к фронту.

К средине дня красноармейцы заняли большую часть села. Перестрелки почти не было. То немцы стрелять начнут, а наши ответят, то наши бабахнут, а немцы в ответ по нашим строчат. Люди в погребах прятались. Павло тоже прятался со своими. Он опять сослался на свой туберкулез и исхитрился дома остаться, а Миньку за снарядами погнали.

Сидел бы с детьми не высовывался, жив бы был, так ему не сиделось на месте. Все выбегал посмотреть, выбили уже немцев из села или нет. Перебежит через дорогу, спрячется за срубом своей сгоревшей хаты и смотрит, а то и на угол сруба залезет, чтобы лучше видеть. Потом взял ещё Акульку, старшую из девок, послал к Гузевым, они за Крейдяной кручей жили, с совком жару принести – печку разжечь надумал.

Немцы наверно решили, что в его землянке какие-нибудь наши корректировщики или начальники засели. Они начали лупить из пулеметов и пушки по Шеминой землянке. Все разворотило, раскидало, а тех, кто в землянке был, в клочья поразрывало. Когда хоронили, то все, что нашли, в один гроб сложили и закопали. Одно только их подворье и разбило тогда.

Миньку в тот же день в армию записали, но на похороны отпустили. На войну ушел, а дома ни семьи, ни землянки, и старое подворье все разбито. Только могилу с крестом железным в огороде оставил.

Этот крест и сейчас стоит. Домов теперь нет за Крейдяной кручей, а крест остался.

Акулька, когда их хату расстреливали, за кручей у Гузевых отсиделась и не погибла.

В начале зимы забрали в армию и дядю Васю, родного брата тети Тони. Для доставки в военкомат новобранцам выделили пару лучших, выездных коней, но запрягли их не в тачанку, а в повозку. Парни сложили свои мешки в повозку, а сами шли рядом. Одеты были они в старые ватники, в поношенные с крупными заплатками штаны, а на головах были нахлобучены старые, с облезлым мехом шапки ушанки, хотя на улице было ещё не слишком холодно. С новобранцами двигалась толпа односельчан: несколько женщин, сопровождающий от колхоза учетчик, младшие товарищи уходящих в армию и отпущенные с работы девушки. Сельский гармонист играл на гармошке, а девушки и молодые пацаны пели недружными голосами. Родителей в этой процессии не было. С ними будущие солдаты простились дома.

Несмотря на дневное время, мама почему-то была дома. Вместе с дедушкой и бабушкой они рассматривали приближающуюся процессию в окна кивнаты, и я спросил:

– А почему на них одежды солдатской нет, они же теперь солдаты?

Мама пояснила:

– Сейчас их отправят в район, а оттуда поездом далеко-далеко в армию отвезут. Там им и наденут солдатскую одежду.

Но я продолжал любопытничать:

– Мам, а че они вырядились так? Быков пасти и то лучше одеваются. Что они, и в район такими пойдут?

– Одежду им в армии все равно менять придется. Вот и одевает каждый такое, чтоб потом не жалко было выбросить.

Пытаясь лучше разглядеть новобранцев, бабушка прищурилась и в сердцах пожаловалась:

– Не угадаю, который из них наш Вася.

Потом махнула рукой и продолжила:

– Без шинелей, а уже все одинаковые. Интересно, зайдет к нам прощаться?

– Должен зайти, – уверенно ответил дедушка, – как-никак, я ведь ему дядя родной.

Толпа сравнялась с нашим двором. Чтобы лучше всё видеть, мы перешли в хатыну.

В это время ездовой по чьей-то просьбе остановил лошадей. Гармонист заиграл плясовую. Девушки пытались плясать, а из толпы выскочил дядя Вася, подбежал к телеге, снял с головы шапку, кинул её на кучу вещей в телегу и бегом бросился к калитке двора дедушки Антона.

Удивленно сопровождая его взглядом, я закричал:

– Мама, бабушка, посмотрите, у дяди Васи голова совсем стриженая, как у маленьких!

Дедушка улыбнулся и сказал:

– Приходит время, и больших тоже так стригут.

Бабушка с мамой засуетились. Мама торопила бабушку:

– Быстрей мама, его ждут, он быстро у дяди попрощается и сразу к нам прибежит.

Бабушка пошла в кивнату, а мама взяла в руки приготовленный заранее газетный сверток.

Вскоре запыхавшийся дядя Вася заскочил в нашу хату. С порога он поздоровался и объявил:

– Ухожу в армию, вот зашел попрощаться. Когда придется, и придется ли увидеться, не знаю. Так что, если чем кого из вас обидел ненароком, то простите Христа ради.

При этих его словах мама и бабушка заплакали в голос. Мама негромко, а бабушка громко и протяжно. Дедушка негрозно прикрикнул на них:

– Хватит вам слезы пускать. Парня люди ждут, торопится он, – и, повернувшись к дяде Васе, продолжил, – Обиды на тебя у нас нет никакой, мы жили по-родственному, дружно. Так что если уж выпало тебе сегодня в армию идти, иди с легкой душой. А если из нас кто чем обидел тебя, то прости нас за ради Бога и не держи обиду в сердце.

Чувствовалось, что дедушке мешает говорить подступивший к его горлу ком. Сглотнув слюну, он продолжил со слезами в голосе:

– Будем надеяться, что служба тебе мирная достанется. Война закончилась. А там всяко бывает, в случае чего, ты не высовывайся впереди других. А если чему полезному будут обучать ─ не ленись, после армии специальность пригодиться может.

– Хорошо, – кивнул головой дядя Вася и, шагнув к дедушке, добавил, – Ну, давайте прощаться. Прощайте, дядя Стефан!

Он поднял свои руки на уровень дедушкиных плеч. Дедушка крепко обнял его, поцеловал в губы и поправил:

– Не прощай, а до свидания. Мы ещё увидимся!

Дядя Вася подошел к бабушке:

– Прощайте тетя.

Бабушка обняла его, тоже поцеловала и подала вышитый кисет:

– Вот возьми на память от нас. У нас никто не курит, а кисет я хоть и давно, но от всей души вышивала.

– Теть, так я ж тоже не курю.

Дедушка и бабушка замахали на него руками и заговорили в один голос:

– Ничего, ничего. Ты бери.

– Память будет.

– А многие некурящие в армии ещё и курить начинают.

– Ну, курить можешь и не начинать, а кисет прими.

К дяде Васе подошла мама, тронула за плечо. Он повернулся и произнес:

– Ну, что прощай, сестренка.

Мама поцеловала его. Протянула пакет и сказала:

– До свидания скорого. Будем надеяться, что ты так будешь служить, что ещё и отпуск заработаешь. А здесь тебе конверты клеёные, два даже с марками, может в дороге удастся письмо отправить. Бумага, карандаши и ручка. Пиши родителям и нас не забывай.

– Спасибо вам большое, за всё. Но мне бежать пора, а то на родственников только пять минут дают.

Бабушка выступила вперед и попросила:

– Подойди ко мне, я перекрещу тебя перед такой важной дорогой.

Дядя Вася глянул на маму, покраснел, но безропотно подошел к бабушке и наклонил голову.

Бабушка со словами:

– Господи, благослови раба божия Василия на добрую дорогу как туда, так и оттуда, – перекрестила его, легонечко подтолкнула к порогу и отпустила, – ну иди с Богом, да возвращайся живым и здоровым!

Здесь слезы хлынули и у меня. В этой трогательной атмосфере, от жалостливых лиц всех присутствующих меня уже давно душили слезы, а тут оказалось ещё, что дядя со всеми попрощался, а обо мне забыл. Я захныкал:

– А че он со мной не прощался и убежал?

– Ничего, пусть идет, возвращать не нужно, а то пути не будет, – предостерегла всех бабушка

Мама посоветовала:

– Женя, а ты залезь на лавку и помаши дяде рукой, он тоже тебе помашет. Вот и попрощаетесь.

Я быстро залез на лавку и стал махать рукой дяде, через стекло. В это время он надевал свою шапку. Или ему кто подсказал, или сам меня увидел, но он повернулся и замахал в мою сторону обоими руками. Я обрадовался, успокоился и больше не плакал.

Мне казалось, что мама скучает по нашей квартирантке сильнее, чем за мной. Она ждала её так, как я раньше выглядывал, когда к нам придет тетя Тоня. Даже замечал, что она специально следит за тетей Люсей, как только та освободится от своих тетрадей, мама спешит к ней в вэлыкихату, и они долго потом сидят, не зажигая лампы, в сумерках или в темноте. Мне быть с ними во время таких посиделок не разрешали. Я даже как-то не выдержал и с обидой спросил у мамы:

– О чем Вы столько говорить можете с тетей Люсей? Мне же тоже интересно с Вами или с ней поговорить. Я ж скучаю по Вам!

– Вот о тебе мы в основном и говорим с ней. Как так сделать, чтобы из тебя человек хороший вырос, – неожиданно серьезно, даже не отвечая на мою хитрую уловку о том, что я скучаю, пояснила родительница.

Мама говорила, что о себе тетя Люся рассказывала редко, неохотно и мало, потому что была дочерью политзаключенного. В начале войны молодой девчонкой она переёхала жить в Тамбовскую область, к подруге своей матери. До этого они жили в Воронеже.

Мать Люси – Софья Ильинична, была младшей дочерью настоятеля Загорского монастыря. В своё время училась в гимназии и получала дополнительные уроки дома. Её в период расцвета НЭПа устроили через знакомых на работу в Воронеже – обучать детей и взрослых французскому языку и манерам.

Отец – Казьмин Иван Тимофеевич, был сыном Люблинского железнодорожника из Московской губернии. До революции успел поступить в реальное училище. Рядовым красноармейцем участвовал он в боях с деникинцами за освобождение Воронежа, был ранен и долго лечился. После выздоровления остался в городе работать в железнодорожном депо. Вступил в ВКП (б). Работал много, но иногда в воскресенье ему удавалось съездить отдохнуть в центральную часть города.

Во время одной из таких поездок он и познакомился с Софьей. Влюбился он в красивую, изысканную и хрупкую девушку мгновенно. С первых слов их разговора поставил своей целью добиться благосклонности, а потом и руки этого, как ему казалось, неземного создания.

Софью Ильиничну сначала даже пугали настойчивость нового поклонника и его, никак ей не спровоцированные, намеки на возможность дальнейшего совместного будущего. Вскоре ей уже импонировали и его обходительность, и уважительное отношение к её суждениям. Нравилось и то, что он даже не пытался намекать на возможность их близости, хотя нравы того периода были довольно свободными.

Постепенно Софья Ильинична искренне и крепко полюбила этого молодого, завернутого на социалистических идеях партийца. К осени, несмотря на настороженное отношение к этому браку всех родственников, согласилась стать его женой. А в 1925 году у них родилась дочь, которую в честь матери Софьи назвали Людмилой.

Когда на левом берегу Воронежа началось грандиозное строительство индустриальных гигантов, его откомандировали в Сталинский район, в распоряжение райкома ВКП (б).

Жить в районе строительства авиационного завода было несладко. Бараки, грязь в колеях разбитых дорог в дождь, и хождение по щиколотку в грязных песчаных россыпях в жару. Толпы людей: неграмотных, злых и обиженных на то, что их пригнали сюда из родных деревень, от чистого воздуха, от привычного уклада жизни, поселили в землянках и бараках, и заставили заниматься тяжелым, непривычным трудом.

Воду носить из колодца было далеко, а у бочек с привозной водой были постоянные, скандальные очереди. Даже у деревянного нужника, сооруженного за их бараком, постоянно толпились незнакомые люди. Это доставляло особые неприятности и страдания молодой воплотительнице грандиозных индустриальных планов государства.

На строительстве Воронежского авиазавода


В темноте идти по нужде в такой обстановке она попросту боялась. А то, чтобы справлять нужду в специальное ведро, когда муж дома, она не могла представить и в страшном сне. Даже ночью, когда муж крепко спал, а ей приспичило по нужде, она совершала это максимально осторожно, краснея и прикидывая, не слышно ли ему, чем она занята.

Глядя на воодушевленного идеями партии мужа, читая в газетах о значительном перевыполнении плана ГОЭЛРО, о грандиозном строительстве судоходных каналов у северного Белого моря и под Москвой, слушая рассказы родственников о возведении металлургического гиганта в соседнем Липецке – она испытывала искренний восторг от тех свершений, свидетелями которых они становились. Полностью соглашалась с доводами мужа, что надо немного потерпеть, пережить временные трудности, и светлое будущее им будет обеспечено. Хоть происхождения она и не пролетарского, но была в восторге и от грандиозных планов, и от происходящих на её глазах перемен в жизни города. Вначале Иван был занят на стройке.

Потом, по воле партии и благодаря ходатайству приехавшего в Воронеж работать в отдел главного конструктора авиазавода Люблинского друга семьи Кузьминых инженера Соколова, Иван попал на сам авиазавод в политический отдел.

Директор завода Шенкман отпустил с завода всех тех мобилизованных, которым работа в промышленности казалась чуждой и не соответствующей их привязанностям. Оставил только тех, которые от души переживали за заводские дела. Иван сердился:

– Что удумал директор, сколько народу каждый день в заводоуправление. Все уезжать хотят. Заявления пишут и идут на собеседование.

– А собеседование зачем? – не понимала жена.

– Выявляют тех, которым просто домой надо съездить, по разным причинам. Им отпуска оформляют. Ну, ты б посмотрела, сколько насовсем уезжает. Скоро завод расширять и строить некому будет.

– Не переживай, Ваня. Мало будет мобилизованных, так примут городских. А подумай, насколько работать люди станут лучше. У вас дела сразу в гору пойдут, хоть и сейчас завод не в отстающих.

– Когда народу вволю – любое дело по плечу. А так я не знаю, что дальше будет.

– Вечно ты, Ваня, в оппозиции. Характер у тебя скептический. А на самом деле, я тебе скажу, надеяться на тех, кто против воли работает, в ваших грандиозных делах нечего. Чем быстрее вы от балласта избавитесь, тем лучше.

– От чего избавимся? Балласт ─ это опять какое-нибудь буржуйское понятие? – насторожился муж.

– Нет, Ваня, – улыбнулась она. Балласт ─ это понятие из родственного тебе воздухоплавания. Это груз такой лишний, который выбрасывают с дирижабля, когда нужно быстро набрать высоту.

– Если так, то это слово нашенское. Надо запомнить. Балласт новым заводам не должен мешать в наборе высоты!

После решения ЦК о самолетных заводах, заводской поселок преобразился. Стали строить много хорошего жилья. Появились целые улицы с каменными, благоустроенными домами. Сдали заводской Дом Культуры, построили стадион, детские сады и ясли. На субботниках посадили аллеями тополя, проложили асфальтированные дороги и тротуары. Стал ходить трамвай.

К тому времени, когда их единственная дочь стала старшеклассницей, они уже жили в отдельной благоустроенной квартире.

Та часть района, где возвышались жилые массивы, казалась нарядной, постоянно праздничной и как бы призванной демонстрировать светлое будущее бурно развивающейся страны. Район был молодежный, жили весело и интересно. Время было беспокойное, много работы, но работу любили. Работали с душой, с огоньком.

Вращаясь в кругу людей образованных, увлеченных решением невиданных технических задач, Иван остро переживал за недостаточное своё образование и низкую культуру. Конфузясь, рассказывал Софье, как невпопад задавал вопросы в ситуации, когда всем всё было понятно без объяснений. Как не мог разобраться в сути разногласий между мастерами и инженером.

Отдыхая с новыми друзьями в ресторане по поводу получения премии или чьего-либо дня рождения, даже изрядно выпив, Иван за богато сервированным столом чувствовал себя довольно скованно и напряженно контролировал каждое свое движение и слово.

Софья не работала и целиком посвятила себя домашнему хозяйству, воспитанию дочери и как могла помогала Ивану грызть гранит науки на вечернем отделении института, да ненавязчиво обучала манерам. Его же в первую очередь волновали дела партийные, дела заводские. Он жил заботами общественными, казалось, успехи страны его радовали и волновали больше чем успехи дочери:

– Представляешь, как капиталисты удивляются, глядючи на нас? Недавно разруха была, а сейчас электричество, машины разные, какие заводы построили, сколько людей специальностям обучилось!

– Ваня, ты привык на митингах да собраниях речи говорить и дома нам с Люсей пропаганду вести продолжаешь.

– Речи, родная, вожди наши произносят. Я же на собраниях просто выступаю по той теме, какая обсуждается, и пробую объяснить картину дня таким вот непонятливым, как ты.

– Вот-вот, и дома уже не говоришь, а выступаешь, как у себя в ячейке.

Её возражения не злили его, но беспокоили. Он любил свою красавицу жену. Нравилась и её рассудительность, и то, что она много знала, и то, как её красотой любовались друзья и просто прохожие.

16.хай (укр.) пусть, разрешаю, согласен

Darmowy fragment się skończył.