Czytaj książkę: «Исповедь могильщика»

Czcionka:

Исповедь могильщика
Повесть

Как могло случиться, что вот уже многие годы я навещаю одну и ту же могилу на Вафийском кладбище в окрестностях Афин, вряд ли заинтересует моего читателя, однако во избежание всяких недоразумений считаю важным пояснить, что покоится там замечательный человек по имени Антоний – к нему-то порой и приходил я на могилку: и не столько ради тех поистине добрых воспоминаний, что он оставил о себе, просто сама эта прогулка доставляла мне большое удовольствие.

..........

Просторная равнина неспешно тянется до самого Элеона, что в западной части города, местами её размежёвывают долгие ряды деревьев и разбросанные на значительном удалении друг от друга приземистые домишки, что делает этот пейзаж ещё роскошнее. О, если вам случится побывать там осенью, когда глубокое небо вскипает густыми свинцовыми облаками, а сырой порывистый ветер то и дело будоражит дикие поросли высокой травы и камыша, когда пугливые утки бессовестно плещутся у всех на виду в полноводных дождевых лужах, а на непроходимо-грязных, разъезженных дорогах собираются многочисленные обозы с сеном и фруктовым мустом, сопровождаемые стадами откормленных на продажу индюшек, – не надо обладать богатой фантазией, чтобы представить себе, как в несколько шагов из самого центра Афин можно переместиться вдруг в глухую влахийскую провинцию. Если кто справедливо упрекнёт меня в излишней привязанности к скучным равнинам и облакам, к грязным лужам, к промозглому ветру, сырости и туману, то вправе сравнить меня с тем евреем, что некогда пренебрёг небесной манной, перепелиным мясом и яйцами, что щедро ниспослал ему Господь, предпочтя всему этому переселиться в египетскую пустыню и каждодневно изнурять себя голодом, питаясь дикими травами, луком и чесноком.

………

Из-за частых и длительных поездок за границу, а также самых обыденных забот я на многие годы забросил свои прогулки и уже, казалось, забыл и о могиле друга, но вскоре вспомнил о нём и к удивлению обнаружил, что кладбищенский пейзаж сильно изменился: кипарисы вымахали огромными, число захоронений увеличилось в разы, а кресты стояли так густо, что не осталось и места для дикой ромашки и приземистых кустов аканта. Ко всему этому с прискорбием добавлю, что за время моего долгого отсутствия могила пришла в полное запустение: деревянная оградка прижалась к земле, кувшины для цветов оказались вывернуты, а надпись на чёрном кресте стала едва различима, да и сам крест уже выцвел, краска облупилась, и железо переливало всеми оттенками красной ржавчины. Я собрался навести порядок и позвать местного старожила, что работал здесь могильщиком, но от одной вдовы, кадившей фимиам у соседнего надгробия, я узнал, что старик давно уж помер, составив компанию для некогда им же погребённых. Женщина любезно указала голову его преемника, что торчала в тот самый момент из подвала местного колумбария. Немного погодя показалось и тело, а затем длиннющие ноги – было достаточно нескольких шагов, чтобы их обладатель очутился рядом со мною.

Я намеревался по-быстрому объяснить, что готов предложить ему достойное вознаграждение за новую оградку и приведённую в порядок могилу, но пока я излагал свою просьбу, могильщик демонстративно разглядывал меня с ног до головы с настойчивостью, которая вызывала недоумение, поскольку, естественно, ничего достопримечательного в моем виде не было. Удивление мое ещё больше возросло, когда вдруг он обратился ко мне с нарочитым дружелюбием:

– Ты помнишь меня?

Я попытался рассмотреть его внимательнее – красивым он мне не показался: высоченный, как обелиск, сухой, будто мумия, и со сморщенной, как у бедуина, кожей. Словно на бамбуковых ногах и с верблюжьей шеей, он мне напомнил тех отвратительно-аскетичных каирских арабов, неожиданная встреча с которыми всегда вызывала во мне только ужас. Пока я внимательно изучал своего собеседника, мои воспоминания стали трансформироваться и из страны Фараонов перенесли меня на лучезарные побережья эгейского острова. Вместо мутно-желтой реки я увидел изумрудно-бирюзовые воды; вместо минаретов, финиковых пальм и верблюдов возникли виноградники, цветущие гранаты, стадо коз, множество домашней птицы и свиней; но самое удивительное, когда сквозь неприглядное зрелище этого истерзанного трудом могильщика, больше смахивающего на каирского дервиша, стал проглядываться образ человека, с которым много лет тому назад я был знаком на острове Сирос – полный здоровья парень, крепкий во плоти, с зубастой улыбкой, по-молодецки вздёрнутыми усами, опоясанный кинжалом, да ещё частенько с маргариткой за мясистым ухом.

Этот образ пробудил во мне самые яркие и благостные воспоминания о купании в ласково-тёплом море, о душевных перекусах в густой тени прибрежного сада, где запечённую на углях рыбу, сочные смоквы и молодой козий сыр нам в изобилии подавала прекрасная хозяйка. И бухта, где мы купались, и сад, где сидели, и хозяйка, а ещё и самая добротная на Сиросе рыбацкая лодка принадлежали, бесспорно, этому человеку – вот только имя его я никак не мог вспомнить… В конце концов я вспомнил и его:

– Аргирис Зомас! – воскликнул я, потирая от удивления глаза!

– Цел и невредим! – отозвался расчувствовавшийся бедняга, смахивая вдруг выступившие слёзы.

– Как? Как ты здесь очутился?

Но вместо ответа он яростно сжал свои кулаки и прошипел:

– Да будь она проклята, эта политика!

Как всякий, кто пережил несчастье, он был полон решимости рассказать мне свою печальную историю, но уже стемнело, погода была отвратительная, а дорога к дому неблизкая. Я уже был готов с ним распрощаться, пообещав себе, что в следующий раз точно буду в состоянии внимательно выслушать все его жалобы на политику и политиков, как вдруг и без того неприятный и затянувшийся дождь начал усиливаться и превратился в настоящий ливень. Он пригласил меня укрыться в пристройке у кладбищенской церквушки и предложил угостить его – выпить чуть-чуть вина в качестве профилактики от сырости и холода. Этим «чуть-чуть» оказался полуторалитровый графин с двумя большими стаканами и горсть чёрных оливок, которые нам на наш потёртый и обесцвеченный стол накрыла слепая на один глаз продавщица из маленькой соседней кофейни с говорящим названием «Эпикур». Кроме выцветшего стола, там были ещё и две безликие табуретки. В комнате стоял густой сумрак, и мой приятель затеплил небольшой, похожий на церковное кадило восьмигранный фонарь, который он успел умыкнуть с заброшенной, судя по всему, могилы.

Положение мое было несуразным, если не сказать более: выглядел я весьма комично, и у всякого, кто был знаком со мною лично, оно вызвало бы оправданную усмешку. Никому ещё не доводилось лицезреть меня сидящим посреди пустынно-глухого кладбища и распивающим с могильщиком бутыль вина под тусклым светом надгробного светильника. Что до меня, то настроение моё совсем не располагало к улыбкам, и вскоре я впал в глубокое уныние. Мой собеседник напомнил мне о светлых днях моей нежной юности. Лишь только тогда мне удалось вполне прочувствовать всю правоту бессмертных дантовских строк:

Нельзя сильней страдать, чем вспоминая счастье в дни несчастья.

По правде говоря, другой, не менее блистательный поэт утверждал абсолютно обратное, когда написал, что счастливые воспоминания есть неотъемлемая часть утешения. Однако в ту минуту все вокруг мне упрямо твердило, что этот, другой, и понятия не имел, о чем пытался судить. Тело мёрзло, душе было тесно, дождь, не переставая, барабанил по деревянным доскам навеса, а кромешную уличную тьму периодически взрывали бледно-жёлтые всполохи молний, освещая лужи грязи, длинные ряды крестов и верхушки кипарисов. Но всего плачевнее была даже не погода и не место, а история, которую поведал мне мой приятель.

– Ты помнишь, какой красавицей была моя жена?

– Почему «была»? Неужели умерла?

– Нет, пока жива, только уже не красавица. Бывали времена, так со всего Сироса ко мне съезжались – кстати, и ты в их числе – к моему столу, в мои сады, и всё больше ради прекрасных её глаз, чем из-за моей рыбы! А я и не ревновал – она у меня была смирной, так что вы зря теряли своё время. Один у неё недостаток, но в том и моя вина – детей нарожала много: каждый год на сносях, восемь лет подряд, а напоследок – целую двойню. И чем больше она рожала, тем сильнее портилась её внешность, терялась стать, и тем меньше становилось тех, кто приезжал полюбоваться на неё, кто щедро платил за наш хлеб и яйца, за наш салат, смоквы и козий сыр. А тут и другая беда – рыба на Сиросе почти исчезла: рыбаки-то все перевелись, их и теперь не больше, чем юристов! Зато дочка моя старшая подросла, и начались хлопоты о приданом. В общем, переживаний было много. Как раз в ту пору выборы в стране объявили, и к нам из столицы пожаловал один отставной полковник, который в прошлом долгое время проработал на Сиросе инженером. Принялся он разъезжать по нашим сёлам с агитациями и как-то утром с двумя своими дружками заявился ко мне во двор. Может, помнишь, каким здоровяком я был? О моей злой сабле и тяжёлом кулаке ходили слухи по всей округе, я даже на спор мог поднять беременную ослицу!

Родственников повсюду у нас было много, чуть ли не в каждом селе. Вот и тестя моего каждый знал – кожевник был знатный, а ещё женский угодник и подкаблучник. Как бы оно там ни было, всё это очень даже могло помочь общему делу. На какие только ухищрения не пускался этот речистый кандидат, чтоб я вступил в партию и возглавил ему агитацию, зато потом взамен он обещался выполнить любую из моих просьб. Заверял, что подыщет для меня хорошее место либо на Сиросе, либо в Афинах, что вызволит моего шурина из тюрьмы, где тот сидел за контрабанду, сумеет найти стипендию для моего сына и много ещё чего, уж даже и не припомню, но голова моя стала шальной, и снились мне зайцы в парчовых епитрахилях. В итоге я со всей своей многочисленной роднёй окунулся с головой в его предвыборную, как это называлось, кампанию. Мой двор превратился в избирательный штаб: с самого утра и до позднего вечера я носился с речами и увещеваниями, раздавал фотографии, программы и обещания, а при необходимости даже тумаки. Моя жена угощала всех спелыми арбузами, сладкими улыбками и томными взглядами. Как-то вечером она вернулась домой вся несчастная и со стыдом мне поведала, что во всей этой сумятице, в горячности и запале, стремясь переманить к нам другого, как и я, агитатора со всей его командой, позволила ему себя поцеловать и даже успела наобещать нечто большее. Мой фанатизм был настолько неуёмным, что я тут же ей всё простил, взяв лишь с неё обещание больше так не делать, но втайне для себя порешил, что сломаю челюсть этому гаеру, как только закончатся выборы.

Шёл второй этап избирательной кампании, погода испортилась, и я предложил полковнику погостить у меня. После хорошего сытного ужина он поинтересовался моими делами. Я рассказал ему, что от хозяйства моего доход маленький, а выручку от рыбаков съедают расходы по содержанию лодок. Вот тогда-то он и посоветовал мне продать все мои виноградники и лодки, а на вырученные средства купить пелопонесских акций, что выставил на бирже какой-то там полномочный поверенный из Афин. С них всяко я получал бы по десяти процентов прибыли, сидел бы надёжно на правильном месте и отдал бы свою дочь за перспективного сержанта, что был у него на примете. Вот так складно мне напевал наш благодетель, да будь оно проклято то небо, что изрыгнуло его на нашу голову!

В конце концов выборы состоялись: нашему-то удача улыбнулась, но с трудом и из последних – всего на девять голосов получил больше, чем те, кому так и не удалось пройти…

– Аутсайдеров?

– Вот-вот… Могу утверждать, не хвастая, что без моих голосов он бы и стал тем самым аутсайдером! В день, когда я пришёл с ним попрощаться, от народу было не продохнуть – кого там только не было: караульщики, педагогини, кожевники, фонарщики, дьячки, паникадильщики, мусорщики и даже собачьи душегубы.

Депутат держал списки, отмечал в них имена и личные просьбы каждого. Подошла и моя очередь. «Для тебя, – говорит, – ничего достойного на Сиросе не осталось – лучше перебраться тебе в Афины!» Пообещал, что обязательно меня пристроит. На Сиросе, где меня все знали, было бы, конечно, сподручнее, но прельстила меня солидная должность и сержантские эполеты жениха. Поутру следующего дня я пустился устраивать свои дела. Целый месяц мне понадобился, чтобы найти покупателей на землю, птицу, коз и свиней. Всем бумаги перво-наперво предоставь, а уж только потом пойдут смотреть вживую. Выгадал в конечном счёте восемь тысяч драхм, приобрёл тридцать акций на железную дорогу, что по знакомству с «полномочным» отложил мне выкупить на конец месяца наш депутат, и на следующий день спозаранку погрузил я на пароход жену и семерых наших детей (двойняшки померли ещё младенцами), а сам вернулся, чтобы отдать свой последний должок, что оставался пока неоплаченным. Подыскал себе крепкую дубинку и поспешил спрятаться за изгородью у входа в кофейню, куда имел привычку хаживать и посидеть вечером за нардами тот недоумок, что целовал мою жену. Я дождался, пока он выйдет, и обрушился на него, сдавив рукой глотку, чтоб и звука мне не проронил, а потом так его отделал, что и сейчас, верно, помнит.

На следующее утро мы прибыли в Афины. Я разместил семью в маленькой гостинице и поторопился на встречу с депутатом. После такой сердечной дружбы на Сиросе я был убеждён, что он мне искренне обрадуется, но в Афинах он вдруг стал очень важным: тут же с порога заявил, что «министерские вакансии не могут быть доступны по причине жёстких требований на соответствие профессиональным критериям для их соискателя», тем не менее обещал, что постарается найти мне скромную должность, и предложил зайти к нему через восемь дней. Вот, таким вот тоном: всё очень сухо, и никаких тебе «садитесь», «курите» или «как дела у супруги» – я уж молчу про стипендию сына и обещанного нам сержанта. Пытался найти предлог, чтобы ещё немного там задержаться – глядишь, и вспомнит что-нибудь напоследок, но ему явно было не до меня. От этой встречи на душе оставался нехороший осадок, я вынужденно попрощался, а через восемь дней пришёл к нему снова: мне объяснили, что депутат заседает в Парламенте, на следующий день в офицерском Собрании, а ещё через день – я уже не вспомню точно где. Целых три недели, изо дня в день, утром и вечером, я пытался застать его даже дома, и только дважды удалось с ним поговорить, но кроме немногословного – «я прилагаю все усилия, наберись терпения» – ничего от него не добился. Откуда же взяться этому терпению, когда у тебя семеро малых полуголодных детей – все до одного со здоровым звериным аппетитом – сидят в тесной, грязной и вонючей дыре, кишащей клопами, да ещё и за десять драхм в сутки! Прошли ещё пятнадцать дней, но ничего не менялось. Наличные средства у меня закончились, и успел накопиться долг за гостиницу. Глубокой досадой стала новость (о ней прочёл в газетах), что все мои соотечественники, поддержавшие депутата и оставшиеся на Сиросе, были полностью обустроены: один работал в полиции, другой – в налоговой, третий – в таможне на весах, и даже тот, кому я устроил взбучку, был определён снабженцем в лечебнице – вот только до меня очередь не дошла!

Это-то мне и объяснил держатель гостиницы: «В тех, кто остался на Сиросе, он всегда нуждаться будет – свой авторитет там поддерживает, а ты здесь, на чужбине, чем можешь ему навредить? Боюсь, что он попросту водит тебя за нос». От этих слов кровь моя вскипела, бросился я к депутату, полный решимости поговорить с ним по-мужски: потребовать, сказать, что не могу больше ждать, что закончились у меня и деньги, и терпение. Пока шёл, продумывал свои слова, по ступенькам вбежал, не чуя ног, готовый выпалить ему всё сразу от порога, но дом его был пуст, окна распахнуты настежь, и только босой солдат, бормоча что-то под нос, начищал мраморный пол в гостевой. От солдата я узнал, что «г-н полковник направлен Парламентом в Фессалию для контроля инженерно-гидравлических работ и пробудет там в течение месяца и, возможно, даже дольше». Целый месяц?! Я здесь дни и даже часы с минутами считаю!

Вечером того же дня я распродал немногочисленное столовое серебро, что у нас было, расплатился с держателем гостиницы и перебрался с семьей в старую развалюху, что нашёл неподалёку от обсерватории, заплатив вперед за аренду по пятнадцати драхм в месяц.

Оставались у нас тридцать акций, меж тем с женой была договорённость, что мы сами к ним никогда не притронемся и сохраним всё для приданого дочерям. Случилось так, что старшая дочь сильно заболела, и нам потребовался врач, хорошее питание, новый матрас, одежда и тёплые покрывала. Стало ясно, что лучше нам остаться без приданого, чем без дочери. Залез я в свой сундук, с горечью отсчитал три акции и отправился на биржу. Прежде чем войти внутрь, возле двери обнаружил большую чёрную доску, на которой мелом фиксировалась стоимость: против графы с записью «жел. дороги» обнаружил цифру «сто пятнадцать». Я остановился как вкопанный – здесь же нет и половины от цены, что я отдал за них два месяца тому назад! Ещё питая в сердце надежду, что я просто запутался в записях, я обратился за помощью к местному маклеру, но оказалось, что ошибки нет, правда, цена стояла вчерашняя, а сегодня акции вновь упали и стоили уже девяносто драхм. Таким жалким, наверное, был мой вид, что человек пригласил меня в соседнюю кофейню выпить по стопочке раки. Что там внутри творилось – суматоха и галдёж! Одни твердили, что на рынке просто паника и надо ждать отката к прежним ценам, другие спорили, что не только железные дороги, но и другие акции ничего не стоят и вскоре окончательно обесценятся.