Czytaj książkę: «Маска»

Czcionka:

Я себе третья цыганка.

Одна нагадала небо,

вторая – счастье,

а я себе – памятник.

Леонид Губанов

Часть первая
Невесты

1

Гастролеры африканцы почти без ничего на сцену выскочили, давай изгаляться, отплясывать в своей манере. Таисья не готова была проглотить. Она пришла в клуб передохнуть, а тут – безобразие. А эти в публике рукоплещут, тоже – возомнили себя на концерте, баре нашлись! Был бы хоть концерт… Кто допустил!

Таисья чуть не заскочила на сцену от возмущения. Нет, не безумная ведь, проследовала за кулисы. Тут двери по коридору там, сям, никого. Куда так скоро попрятались? Распахнула какую попало. Перед ней стоит: шаман не шаман, чудо-юдо в большущей размалеванной маске. Точно поднос жостовский!

В молодом возрасте прособиралась отправиться обучаться жостовскому письму. Нравились яркие цветы на черном поле, на цветном поле подавно нравились. Ликовала душа, размыкались сердце и улыбка. Тоже хотелось плясать кисточкой по подносу, как кровь струит и пляшет по жилам.

Но как оставить отца – себе на уме?

Мать он тогда уж спровадил на тот свет. Тем и спровадил, что себе на уме. Когда буянил, она – ничего, терпела, счастливая с голодухи была, время-то какое. А как посытнее зажили, он затаился. Из сапожников в сторожа пошел, стадион охранять. Там замкнулся. Сторожа – таинственный народ. Мать и так и эдак: что за тайна у тебя появилась? А он знай себе таится. Чего таиться-то? Весь здесь. Клад, что ли, нашел? Ведь нет, копейки с кроликов считает. Так мама в растерянности и померла. Вот оставь его такого с его тайной. Раньше мамочка за ним приглядывала, теперь самой – глаз да глаз. Утром и вечером поспевала по хозяйству. Кур держали, кроликов, солила в сарай, в подпол. Днем преподавала химию в единственном местном институте. Отучилась заочно в Москве в Пищевом. Ездила на сессии в разных, перелицованных отцом под пару ботинках.

Таисья стала грозить маске пальцем, чуть не тычет в нее: дескать, ишь ты, бесстыжая твоя рожа!

Маска притянула с тягой колодезной мглы, как дворовый свист и угловая поземка. Притиснула к себе осклизло рыбиной к борту лодки и выдернула с каленым звоном из синевы, в которой Тася успела захлебнуться. Плеснула в лицо багровая полоса суровой осенней зорьки. Заволоклись беспокойные глаза рыбьей слюдой. Тася решила, что ее таким способом убили. Но бывает, жизнь и смерть блазнят, подменяются взаимно.

С перевернутой юбкой заплутала в помпезном клубе, отстроенном в пятидесятые. Выбрела на потухшую сцену, заплакала ввысь, вымывая из глаз рыбью жирную слюду, перед пустым залом.

В милицию Таисья не пошла. Потому что – неясно, но осознавала новизну, и не освоила пока, где в новом мире милиция, где что. Гастролеры уезжали. Таисья из-за фонарного столба пыталась высмотреть, – как чувствовала, своего последнего. Но знакома она была с маской, реквизит же выносился в чехлах отдельно, улыбчивые черные артисты выходили к автобусу налегке. Таисья напрягала глаза, тянула из-за столба шею, но не признала обидчика.

Спустя месяц изогнулся вопрос: что делать? Она, активистка, пример морали в Заболоцке, поймана в позорный бабий силок. Оборотень точно приснился, но положение, прозванное интересным, не засыпалось ночью, как ни хотелось с вечера. Ребенок ведь окажется на особинку. Разгадка африканских гастролей раскроется перед людьми. Люди заинтересованно собьют тяжелые лохматые головы пионов, в которых Тася задохнулась и которые так и не выложила красками на озерную чернь жостовского подноса, оставила в дощатой семейной тайне. Не спрячешь черного ребенка в небывалых чудовищных пионах, стразу обнаружит его сторонний глаз.

Таисья пугалась внутренне, но люди ее сами робели. Злословили за спиной. В лицо не смели, потому что беременность только прибавила Тасе прыти и бесстрашия. Ожесточенно она шла с животом по улице, и люди замирали растерянно.

Губы только полные, цвета узловатой сирени, и сама – не смуглая в лоск, а бледная в сиренево-белый снег. Скажи кто Тасе, что у нее странный ребенок, она стерла бы в порошок. Назвала дочь все-таки странно, в честь любимой актрисы, – Нонной.

Охаживала дочку до пятнадцати лет. Когда Нонна первый раз не пришла ночевать, просто засиделась в новогодней компании, мать повалила с замиранием ее на кровать: проверить, не посягнул ли кто? Нонна лежала поперек кровати со своими синими, набухшими как от мороза губами, непокорно смотрела в потолок. Ее экваториальную природную физиологию мать подозревала в заведомом пороке.

Продолжаться так не могло, Нонна убежала пешком в Москву. Близкую, сразу за болотами, по-над которыми по насыпи узкое двухполосное шоссе, но – словно бы на другую, притягивающую цветными искрами планету.

Церковное сестричество, куда попала сперва в Москве, не удержало. Как раньше в Заболоцке не удержал балетный кружок. Не изловчилась тогда пристроиться к белой стайке низкорослых девочек, и так и эдак, всё не то, черный долговязый лебедь. Скиталась теперь по Москве, попала так на выставку картин. Яркие наряды посетителей, серые картины на стенах. Подхватил сам художник.

Почему – интересует – цветы серые? Любишь яркие цветы? Определил в студию флористики. Цветы, какие она любила, хранились в серых толстых альбомах художника в прозрачных ячейках на маренговом их муаре на марках неведомых стран: Верхняя Вольта, Сьерра-Леоне, Кот-д’Ивуар. Нонна с раскрытым на голых коленях альбомом или, по фантазии художника, стоя на четвереньках с раскрытым альбомом на выгнутой спине, позировала. Если не позировала, то, подражая матери, кричала на художника. Когда серия картин «Марочное вино» была закончена, художник избавился от Нонны. Свел ее со знакомым своим детским композитором. Под хоровые детские песни нового благодетеля Нонна затосковала. Композитор ждал от нее восхищения и – не получал. Композитор передал Нонну председателю клуба нудистов. Нонна сразу допустила небрежность: забыла раздеться. Пошла размашисто танцевать одетая среди нагих. Председатель побледнел всем своим обнаженным телом, подступил к Нонне и предложил ей покинуть мероприятие. «Это почему?» – не сообразила Нонна. «Ты что же, сама не понимаешь, в каком ты виде? Посмотри на себя», – указал взглядом председатель. Нонна, тоже взглядом, оценила вид самого председателя. Когда на другой день Нонна пришла опять, председатель встретил ее новостью о собственной ей протекции для своей подруги, режиссера порнофильмов. Нонна пришла в студию. Заранее признательная режиссерша предложила Нонне в темпе подружиться с намеченным для нее партнером, в темпе рассказать ему о наиболее невероятных своих мечтах. Нонна выслушала, кивнула, повернулась и пошла прочь, потому почему-то побежала, побежала в каком-то ожесточенном ликовании. Уже на улице с разбега зацепилась за долговязого забулдыгу, предложившего ей глотнуть из большого одноразового стакана ледово-мутного пива.

– Ну как, снялась? – спросил, похоже, неплохо осведомленный забулдыга.

– Нет, – ответила Нонна.

– Не подошла?

– Они не подошли.

– Даже не подошли? – сыграл долговязый.

– Они бы подошли, да я хорошо бегаю.

2

Испугался странной иссиня-белой кожи, пусть сам сплошь иссиня-расписной от тюремных наколок. Подстраивал под себя женщин: как фонарь, впускал их в тусклый свет пивного стакана. И по кликухе звался Фонарь. Женщина поднимала лицо. Он разглядывал недотепу сверху, не пригибаясь, она сама тянулась к нему, как к елочной игрушке. А он, как новогодняя елка, привечал всяких. Теперь самолично надлежало согнуться, потом скорчиться в сиреневом немом снегу. На зоне Леха-Фонарь валил ели на лесосеке, бригадирил, сам же о еловой участи никогда не горевал. Но отпускать Марсианку, как он ее обозвал, тоже не торопился. Ее присутствие в квартире похмеляло лучше всякого прицепа, давало потусторонний смысл каждодневному сабантую, а потусторонняя гарантия верняковая. Как призрак, выходила мулатка Нонна к согбенной пьяни коричневой. Садилась, закидывала длинную, – если бы не ленилась поднять выше, достала бы до форточки тесной кухни, – ногу на спинку стула. Леха тогда не просто высился над пьянью, как фонарь, а ощущал себя реальным королем.

Впрочем, долго нагнетаться не могло. Силы Лехи достигли предела. Когда завьюжило дворы, пьянь коричневая начала не понимать его потусторонней опеки над Марсианкой. Пьянь – внутренне, глубоко в своем коричневом, но – стала изгаляться. Отчего стала сама расти, наполнять коричневым помещение. Леха начинал в коричневом захлебываться. А бледная мулатка отчужденно бытовала в этом безвоздушии, лежала на его дне, как сверкающая утопленница, как свадебный манекен абсолютных пропорций. Африканские черты и фигура делали саму бледность ее белесой, ночной. Леха еле передвигал ноги в коричневом иле квартирной зимней ночи.

Выдравшись из него, он вышел в завьюженный двор. Почувствовал тут чрезмерную легкость. Чудилось, можно запрыгнуть на близкую крышу пятиэтажки.

Заслышалось волглое в морозном воздухе пение. Фраер с гитарой пел в окошечко дворового ларька:

 
Молодость моя, Белоруссия!..
 

«Какая, нахрен, Белоруссия?» – заинтересовался Леха и направился к ларьку.

За окошком ларька сидела его подруга Надюха. Фраер конкретно подбивался к ней. Но как Леха приблизился, то сразу разглядел, что фраер клин не выставляет. Просто изливает в окошечко жидкую душу.

Леха тоже пристроился. Опершись возле окошечка, начал слушать обрадованно. Когда фраер закончил про Белоруссию, Леха спросил:

– Что ты помимо можешь?

– Про осень.

– Глаза разуй. Уже зима, – оспорил Леха.

– Но недавно была осень. Сверху – да, намела зима. Но внизу ведь осталась осень. Вникаешь? – забирал на себя фраер.

– Гони про осень, – дозволил Леха.

 
Осенью в дождливый серый день
Пробежал по городу олень.
Он бежал по гулкой мостовой
Рыжим лесом пущенной стрелой.
 

Леха почувствовал добычу, или особого разряда тягу в свою сторону добычи, как охотник. Будто бы фраер не только поет про оленя, а сам и есть олень. Леха словно не песню распознал, а заслышал в сквозняке кустов оленью трубу, красную изнутри. Почувствовал через собственную аорту привкус оленины. Оконную синь оленьих глаз. Он сам враз, как тунгус, понял себя оленем. Предвосхитил ликованием свое избавление от животного страха и – свою звериную утрату. Сам себя обратно и ощутил добычей. Свою же татуированную кожу – на собственном бубне.

– Пошли ко мне, Олень. Споешь у меня. Есть – кому. Здесь ты уже попел – хорош. Надюха, благодарная чикса, оценила. У меня чикса живет неблагодарная. Ей пой всю ночь под завязку, она по-любому не оценит.

– Так зачем петь?

– Ты за благодарность поешь? Я решил, что ты на поболее претендуешь.

– Естественно, на поболее, – подтвердил Олень.

– Тогда двинули. Будет тебе там на поболее.

Вошли в зеленый, как немытый аквариум, подъезд пятиэтажки. Поднялись на второй этаж.

– Она – Марсианка, – предупредил Леха, впуская Оленя.

– Марс тут сразу на втором этаже?

– А ты думал? Я пью и ночую на Марсе. Хотя, по чести, это она ко мне зарулила. Порнуху снимают на Марсе.

– Я так и думал. Потому порнуха вызывает астрономическое любопытство. Она – порноактриса?

– Не. Она свалила с Марса.

– Свалилась?

– Спрыгнула. Без котла, налегке, как синий иней легла на провода.

– Так и лежит?

– Увидишь.

…Филипп Клёнов, церковный певчий, шел с гитарой из гостей. Заглянул он к своему другу и наставнику регенту Станиславу Викторовичу, всегда встречавшему Клёнова с радушием и обидой.

Квартирка регента относилась к храму, где друзья пели, – как нелегальный склад. Хранила вытертые поцелуями иконы, облупившиеся, словно в сахарной глазури, части былого иконостаса, потускневшие кадильницы, пухлые ветхие служебники.

Квартирка оказывалась не просто жилая, а живая. В ней хоть какую бумажку на воздух положишь, квартирка сама найдет ей в себе место, а неугодна ей бумажка, запропастит ее. Регент хвалился, что греховные книги он сжигает. Больше верилось, что сама квартира выбрасывает греховное в покатую сосущую щель, а праведное вызолачивает густым воздухом, в котором пряный дух поспевшей овсяной каши мешается со смоляным запахом ладана. Квартира умела и пошалить. Скажем, могла подложить в спелую овсяную кашу камушек персидской бирюзы.

Квартира Лехи словно была той потусторонней емкостью щели в квартире регента, куда неугодное проваливалось. Только Леха держал тут своей порядок. Квартира его выглядела словно выскобленной, как нутро бочки. Отверженные светом вещи расставлялись, как тертые шашки по обшарпанной доске для простой, но отвлеченной игры.

Леха отправил Филиппа на кухню и вывел к нему Марсианку.

– Марсианка, познакомься, это Олень. И обратно, Олень, это Марсианка, – отчего-то неохотно представил Леха.

Лицо подвижное, вместе будто ломкое и плавкое, как остывающий воск, как лед или как жженый сахар. На чертах гостя можно гадать, как на кофейной гуще: то чертик получится, то ангелок, то старик, то девушка. Лицо недочитанное, как обрывок страницы из приключенческой книги. Угаданные лица по нраву детям. Лицо гостя давно знакомо из детских созерцаний. Настойчивая странность отсылает к детству, а детство любят мусолить разве средней руки писатели. Лицо гостя вызывало досаду ненужного возвращения к забытым странностям. В его неаккуратной кудлатой прическе тоже легко угадывалось лицо.

– Почему он олень? – спросила Нонна Леху.

– Потому что рога еще не отшибли.

– А почему ты марсианка? – спросил Филипп.

– Меня марсианкой называет исключительно Леха. Ему так проще меня терпеть, – незлобиво ответила Нонна.

– А зачем он тебя терпит?

– Спроси у него.

– Леха, ты зачем ее терпишь?

– Сам не в курсе… Чтоб ты спросил. Спит она в другой комнате. А я никогда до другой комнаты не доползаю. Каждую ночь ползу, ползу. Пока не дополз.

– Сколько тут комнат?

– Две и есть. Забирай ее!

– Комнату?

– Щас, комнату! Марсианку эту забирай к едрене-бене из комнаты.

– Вариант, – предостерег Филя.

– Ну и забирай нах!

– Я же и заберу.

– Спой, Олень! Спой про оленя! – умиленно, потирая наколки на предплечье, попросил Леха. Ему делалось спокойно и радостно оттого, что Марсианка от него того глядишь свалит. Он устал от полнолуния, от полномарсия и полновенерия. – Спой, падла!

Филипп запел. Но не про оленя:

 
Я узником стал
В твоей пустоте,
Потому что тебя люблю.
Теперь что-то пью
В твоей пустоте,
Потому что тебя люблю.
Огни деревень
В твоей пустоте,
Потому я тебя люблю.
А вечером я
Сижу в пустоте,
Потому что тебя люблю.
Плевать я готов
В твою пустоту,
Потому что тебя люблю.
Пускай я лечу
В твою пустоту,
Все равно я тебя люблю.
Я верю в тебя,
В твою пустоту,
Потому что тебя люблю.
 

Нонна стала в такт биться выпуклым лбом об угол черной плиты и рыдать. Рыдала она – если довериться прогнозу Лихи, – от неспособности испытать благодарность. А отсутствие благодарности самый восторг и есть; когда не можешь отдать последнюю рубашку, приходится отдавать себя вместе с последней рубашкой.

– Уведи, ее уведи, – рассвирепел Леха. – А то я ее, непонятную мне, попишу к её же матери!

Филя поймал одной рукой запястье Нонны, другой гриф гитары и повлек Нонну к выходу.

Леха цеплялся дрожащими от напряжения длинными пальцами за стул и кричал вдогонку:

– Сейчас сорвусь и обоих замочу! Бегите, бегите, честно рекомендую!

Бежали через двор, будто наперегонки. Кленов сносно бегал, медаль не выбрасывал глиняную за школьные соревнования. Но Марсианка бежала легко, с расслабленными в варежках кистями и с непомерной для Кленова быстротой. Африканская кровь и мама – чемпионка города Заболоцка по бегу. Но еще – Кленову до дома через два двора, Нонне бежать – некуда. Когда бежать некуда, тогда – бежится.

Под ночным степенным снегопадом, среди вскользь смазанных блесток Филя повстречал опять Леху. С топором в руке. Леха замахнулся, вымеряя взглядом, как парусный реверс. Филя сказал:

– Остынь. Я ее не догнал.

Леха опустил печально топор.

– Как ты посмел ее не догнать? Теперь, брателло, мы ее потеряли на хрен.

– Она слишком быстро бегает.

– Я понимаю, – развел руку в одну, топор в другую сторону Леха. – Но ты обязан был ее догнать. Через не могу, усекаешь?

– Усекаю. Я ее догоню.

– Да как же ты ее, салага, догонишь теперь?

– Не имею пока представления, но уверен, что догоню.

– Да ты фантазер, я наблюдаю.

– Возможно, вполне возможно. Но однако тем не менее.

– Идем нажремся в ноль?

– Не время жрать.

– Выбор твой. Пить или же всегда время, или же никогда. Ты установи для себя, если не желаешь остаться оленем.

– Я подумаю.

– Подумай, – одобрил Леха. И пошел восвояси, помахивая топором.

– А как ее по-настоящему зовут? – окликнул Филя.

– Нонна – типа! – обернулся, сделал вычурное движение топором Леха.

3

В юности в музыкальном училище Кленов не доучился. Поступил в театральное. Учась в музыкальном, он все явственней замечал, что пьет с сокурсниками, своими друзьями барабанщиком Геннадием Патовым и дирижером-хоровиком Григорием Настовым – как-то не совсем всерьез, играючи. Патов и Настов, имея более бдительное чувство юмора, чем Филя, все же к студенческим сабантуям относились практически свято. А Филя с запоя соскакивал безответственно и цинично. На грузинской свадьбе не принято запросто вставать из-за стола. У нас не принято за здорово живешь покидать запой. Если ты уж встрял в него. А то – Филя снимал самые пенки с праздника, как кремовую розу с торта, сухой же бисквит дальнейшего запоя оставался Патову и Настову. Они оскорблялись. В такой Филиной легкости содержалось предательство, дезертирство даже. Филя, по разумению друзей, словно бросал их в бою. А после на голубом глазу сам же вслух на крыльце училища заново смел мечтать о пиве и прочих алкогольных утехах. И друзья опять ему – верили. Верили, что впредь он их не бросит. Поглядывали с презрительной опаской, щурились со злобным подозрением, но все-таки верили. Под их подозрительными и одновременно доверчивыми взглядами Филя пришел к мысли, что он – актер.

Актеру по плечу водить за нос зрителя целую эпоху. Причем, из году в год на том же самом спектакле, ставшем благодаря безответственности актера священным.

В решении бросить музыкальное училище поддержала тогдашняя невеста Клёнова Дарья. Она сама сразу после школы побежала на театральный. Филя – за ней. Но тут уже Дарья выказала актерский талант и выскочила из отношений с Клёновым, как сам он раньше выскакивал из дружеского запоя. На крыльце училища Клёнов на голубом глазу предлагал ей вернуться к нему. Но она, сама теперь актриса, не вверялась ему так, как раньше вверялись Патов и Настов. Хотя пока не пошла в актрисы, вверялась. Получалось, что не она его, а все-таки он ее сделал актрисой. Так начинал действовать фатум. Когда оставленный невестой Филя театральное училище окончил, начались его актерские мытарства – начались вопреки ожиданиям славы, достатка и утонченных наслаждений.

Манера игры Клёнова обнаруживалась какой-то оперной, выспренне он играл, что ли… Нет, пошлость в его игре не обозначалась. Но он играл словно бы в баснословном античном театре. К немалому ужасу своему курсе на третьем театрального Филипп понял, что он по призванию – актер древнегреческого театра, ни больше ни меньше. Маска – задана, точнее – выдана. Прикрывает лицо, а не строится им. Игра – в тайне, за маской, под ней. Там – театр. Зритель лишь мечтает о театре, надеется на него. Потому, осознал Филипп, сам он и болтается между театром драматическим и оперным. Пусть в опере нет явной маски, в ней есть нарочитый грим и маска вокальная, мимическая, удобная для извлечения полнокровного звука. То есть неповторимый звук таится и рождается за ничего лично не выражающей профессиональной гримасой. Оперетта и мюзикл Филиппу претили. В детстве он боготворил оперетту, млел от опереточных арий. Мистер Икс утвердился попросту его героем. Наверное, в глубине души Филя был опереточным актером, в детстве-то виднее. Но теперь ему сделалось боготворить оперетту зазорно. Хотя нет, суть нащупывалось тоньше. Филя чувствовал себя опереточным героем вживе. И он не мог сверх того играть опереточного героя! От психиатров на диспансеризациях он тщательно скрывал, что в истинном развороте считает себя Мистером Иксом. Психиатры подозревали неладное. Пристально вглядывались в Филю, как вглядывались в него Патов и Настов, когда он вдохновлял их на пьянку. Смекали, что что-то такое, небезынтересное для них, Филя утаивает. Но не могли его расколоть на главное. Он вешал им на уши, что у него депрессия, навязчивые идеи, мания преследования, патологические сны… Но они ведь понимали, что он гонит им тюльку косяком, что все его жалобы – полная туфта в сравнении с главным, основным – что́ как раз для них захватывающе интересно, но до чего он их, профессионалов по части этого основного, надменно и насмешливо не допускает.

Пел Клёнов тоже ни два ни полтора. Манера его слишком напоминала манеру Георга Отса, сыгравшего Мистера Икса в отправном для Филиппа черно-белом фильме. В музыкальном училище быстро махнули на Филю в вопросе классификации его профессионального профиля. Непонятным оставалось: поет он в самом деле или изображает, что поет. То он громыхает, а то блеет, то звенит, а то, наоборот, обволакивает. И – постоянно эта напускная проникновенность а-ля Мистер Икс. Если на то пошло, всамделишному Мистеру Иксу следует работать в цирке. Цирк не замедлил начаться в жизни Клёнова.

Театральные крепости ему не покорялись. Подступал он к ним, как грозный рыцарь, вылетал из них, как неугодивший лакей, провожаемый пинком под зад. Вышибали его и из самых что ни на есть уездных крепостей. Режиссеры поначалу принимали его со всем присущим им радушием и совершенным к нему расположением. Но Филя, пренебрегая режиссерскими радушием и расположением, в здоровую и бодрую атмосферу молодящегося театра вносил давно изжитую тут ипохондрию и тревогу. А главное – неуверенность в себе, столь противную современному театральному искусству. Имел бестактность буквально с порога затевать монолог Прометея Прикованного. Причем правдоподобие тирады вынуждало режиссера коситься на окно: что не в шутку залетит Зевсов орел и примется выдирать у соискателя печень. Конечно, таких ужасов режиссер в по-отечески любимом театре не мог допустить. Да этот всех зрителей распугает. Публика в панике разбежится! Мы-то не в Древней Греции, где в театр ходили по суеверной необходимости, а не ради эмансипированного удовольствия, как сейчас. Филю просили вон. Словно он нанес кому-то личное оскорбление. Нашелся наиболее изощренный режиссер, выразивший занятный пассаж: «Пойдите в какой-нибудь другой театр. Вы же талантливый. Жалко…» – сказал он. Будто не от него, данного режиссера, полностью зависит зачисление Клёнова в труппу. Ну – хотя бы вне штата, или как-нибудь на чьи-нибудь взять поруки.

Опять же – опера? Не чувствовал Филя в себе полноценного оперного дара. В опере необходима разбойничья удаль, эдакая живописная кровожадность, тяга к преступлению и преступному миру. Такие свойства придают оперной сцене свежесть снежной вершины. В опере и балете кровь не должна запекаться, она всегда должна оставаться свежей и яркой, как краска. В драматическом театре краску выдают за кровь, в оперном – кровь за краску. Положенный в опере свежий кураж Филипп не покушался примерить на себя. Да и не доучился он для этого.

Филя устроился певчим в храм. Здесь он сдружился с регентом, от которого под хмелем возвращался в судьбоносный вечер знакомства возле ларька с Лёхой. А через него – с Нонной.

Кленов, когда шел на работу в храм или возвращался из него, пересекал двор, на дне которого возле голубятни с бутылкой или стаканом пива стабильно правил Леха. Он и раньше тут стоял, но теперь Филипп был с ним коротко знаком. Сегодня он подступил к нему.

– Что ты вообще о ней знаешь?

– О ком? – шутливо не понял Леха.

– О Нонне.

– О Нонне… – задумался Леха. – О – Нонне.

– Но ведь что-то она о себе рассказывала?

– Что-то – рассказывала. Но она – птичка перелетная. И где она сейчас, я не в курсах, падлой буду.

– Но ведь у тебя все схвачено, у тебя типа мудрость, ты ведь можешь ее найти.

– Я – могу. Но, понимаешь, если я ее найду, я ее убью.

– Ты сам ее не ищи, ты мне просто скажи, где ее надо искать.

– Тебе, – надменно уточнил Леха.

– Да – мне.

– У таксистов… – словно прозревая, не двигая губами, вымолвил Леха.

– Почему у таксистов?

– Ну шлюх через таксистов тягают.

– Ты думаешь, она стала шлюхой?

– Почему стала?.. – Леха улыбнулся маслянисто. – Может стать. Уйти в профессию. После твоих песен в натуре способна. Нельзя так забойно исполнять в наших местах. Если наскоро забиксовалась, поздняк метаться. Ты поспеши. Лафа, глядишь, тебе и сломится.

Леха лукавил, конечно. Хозяйка местного притона хотела принять от него Нонну за куш. Когда он, как поваленный фонарь, лежал засветло на полу, Нонна грозилась убежать к этой Лидке. И почти бежала. Фонарь пальцем цеплял ее за каблук.

Потому наводка выдана была вполне верная.

– А как это делается? Я не имею опыта, – доверился Филя.

– Все бывает в первый раз. У нас возле метро таксисты пасут. Подчаль к ним и задайся на вопрос девочки.

– Так и сказать?

– Так и скажи: нужна девочка.

– Спасибо.

– Да на здоровье, – иронически развел бутылкой в одну, свободной рукой в другую сторону Леха.

Он постоянно сохранял радость. Радость словно тлела в его груди. Он заливал этот уголек спиртовыми консистенциями, но уголек опять отворялся, как хищное око. Ничто не могло утолить Лехиной радости.