Czytaj książkę: «Нарративный подход к работе с травмой и последствиями насилия», strona 3
Убеждение 4. Все, что мы делаем в жизни, есть последствие наших травм, поэтому главная жизненная цель – проработать их.
Понятие «травма» может быть полезно для обозначения и признания проблемы. Однако когда травма становится центральной темой жизненной истории, это может перекрывать другие возможные смыслы, интерпретации, сюжеты и ориентиры, что обедняет понимание себя и возможного будущего. Такой взгляд не дает разглядеть нечто уникальное в каждом человеке, в его жизни и способностях. Кроме того, язык «травмированности», симптомов и разрушений акцентирует только проблемную сторону дела, оставляя за скобками навыки совладания и созидания.
Работа с последствиями травмы предполагает учет политического контекста. Мы обсуждали выше, что дискурс травмы критикуется в первую очередь за деполитизацию помощи. То есть он предлагает психологу быть «в стороне» от политических процессов – и тем самым не дает возможность уточнить свою позицию по отношению к ним и проследить их влияние на помогающую практику.
Чтобы учитывать и эту сторону работы, мне кажется важным задавать себе, например, такие вопросы для рефлексии.
– К чьей позиции я присоединяюсь как терапевт? Чьи интересы, чьи взгляды встроены в модели моей работы?
– Как распределяется власть внутри терапевтических отношений?
– Как те проблемы, с которыми сталкиваются люди, взаимосвязаны с социальными и политическими процессами? Каково мое место в них, моя позиция по отношению к ним? Какие мои действия здесь могут быть полезны?
* * *
Безусловно, приведенное мной описание истории и содержания концепта травмы является неполным. Наверное, на данный момент было бы сложно составить хоть сколько-нибудь исчерпывающую картину. Однако мне хотелось обозначить основные отправные точки: несчастные случаи, войны, геноцид, сексуализированное и домашнее насилие – в этих контекстах формировался дискурс травмы, и далее он экстраполировался на другие области и обрастал дополнительными интерпретациями. Разумеется, в своей практике мы можем иметь дело не только с этой проблематикой (хотя и с ней тоже, особенно сейчас), а с менее явным насилием или же травматическим опытом, не связанным с насилием вовсе. Но мне кажется, что понимание исходных предпосылок и более экстремальных примеров помогает видеть некоторые процессы яснее.
На примере представлений о травме мне хотелось проиллюстрировать, каким образом работа помогающих специалистов встроена в более широкие социальные процессы.
Давайте резюмируем основные моменты.
История понятия «психологическая травма» оказывается тесно сопряжена с подозрительностью – направление подозрений зависит от того, с какой группой идентифицируют себя помогающие профессионалы (Brunner, 2002). Если они идентифицируют себя с наделенными властью социальными группами – такими как государственные и военные институты, корпорации или страховые компании, они будут склонны с подозрением относиться к индивидуумам, которые получают выгоды от своей «травмированности». Наиболее ярко это проявилось, пожалуй, в годы Первой мировой войны – и далее, вероятно, в косвенной форме продолжило свое существование в психоаналитических концепциях. То же самое иллюстрирует пресловутый пример «теории соблазнения», когда З. Фрейд в конечном счете выдвигает версию этиологии истерии, более соответствующую ожиданиям патриархального буржуазного общества (где он сам находился в позиции мужчины, наделенного экспертной властью), нежели интересам пострадавших от насилия женщин. Если же профессионалы в большей степени солидаризируются с группами, которые находятся в уязвимом положении (рабочие, солдаты, женщины, дети и т. п.), они будут придерживаться такого взгляда на природу травмы, который снимает подозрение с жертв (как это сделали, например, феминистки в 1970-е годы). Они будут возлагать бо́льшую ответственность на доминирующие группы, институции, корпорации, будут обращаться к их обязательствам по отношению к пережившим травматический опыт (Brunner, 2002) – даже если, как в случае с ветеранами Вьетнама, сами они совершали преступления. Впрочем, в данной ситуации на первый план выступает забота об американских солдатах, а не о пострадавшем от их действий населении Вьетнама, чей опыт и интересы никак не репрезентированы. Здесь наблюдается некий парадокс: для того, чтобы уязвимые группы могли быть услышаны, им нужно получить в какой-то мере доступ к власти.
Врачи, психиатры и психологи на протяжении всей этой истории были ее активными действующими лицами и выбирали свое место в происходящем процессе. Иногда они буквально выступали как эксперты при решении вопросов о выплатах и компенсациях. И всегда они были вынуждены занимать позицию по отношению к психологическому содержанию травмы, придерживаясь той или иной модели интерпретации.
Возможно, это более выпукло прослеживается именно в отношении представлений о травме, но в определенной степени применимо ко всем концептам, которыми мы оперируем как психологи и психотерапевты: сознательно или невольно мы выбираем политическую и этическую позицию. Обращение к «политике» в контексте психотерапии порой может пугать стороннего читателя. В этой книге я надеюсь объяснить свою точку зрения: практика помощи не сводима к политическому измерению, но именно для того, чтобы занимать верное место в этом процессе, необходимо ясно сформулировать свое отношение к нему (подробнее об этом в главе 12).
В рамках данной книги мы будем понимать травму широко – как опыт столкновения с событиями, которые вызвали переживание разрушения (или нарушения, потери) чего-либо значимого; переживание беспомощности и нехватки опор для совладания с ситуацией. Методы, о которых мы будем говорить, применимы для опыта разной степени значимости и интенсивности независимо от наличия диагноза или от контекста, в котором случилось травматическое происшествие. Мы можем обращаться к разработанным критериям травмы как расстройства, если требуется дополнительная психиатрическая поддержка. Но излагаемая логика психологической работы применима к любым событиям, которые вызывают боль, растерянность и другие сложные переживания.
В следующей главе мы рассмотрим историю нарративного подхода, его основные принципы и способы работы. Возможно, это также сделает более понятным, почему в этой главе мы сочли важным сделать исторический и рефлексивный обзор понятия «травма».
Глава 2
Нарративный подход: история и основные принципы работы
Любая история условна и неполна, но все же она должна быть рассказана. Временем зарождения нарративного подхода можно считать 1980-е годы. Именно тогда разрабатывались основные принципы подхода и способы работы, и все это получило свое оформление в книге «Нарративные средства для достижения психотерапевтических целей», которая сначала была издана в 1989 г. в маленьком издательстве Далвич Центра в Австралии, а потом в 1990 г. уже в крупном американском издательстве Нортон, – так подход обрел и мировую известность, и имя (White, Epston, 1990).
Наибольший вклад в создание подхода внес социальный работник и семейный терапевт из Австралии Майкл Уайт. Он развивал его в диалогах со своей коллегой и супругой Шерил Уайт и семейным терапевтом из Новой Зеландии Дэвидом Эпстоном, в соавторстве с которым и была написана первая книга. И, конечно, за кадром остается участие множества других коллег Майкла Уайта и людей, обращавшихся к нему за помощью. Он постоянно сверялся с ними относительно того, как терапия влияет на жизнь; что работает, а что – нет, благодаря этому нарративный подход стал таким, каким мы его сейчас знаем.
Майкл Уайт начал работать в департаменте социального благополучия и обучаться социальной работе в 1967 г. Он получил образование в области семейной терапии, где на тот момент преобладал системный подход, и к концу 1970-х решил создать свои собственные интерпретации этого подхода, а не полагаться на уже существующие (White, 1995). Так он увлекся работами Грегори Бейтсона, следы которых можно обнаружить в нарративном подходе. Это идея о различиях, порождающих различия, и метафора карты (White, Epston, 1990). Также в 1970-х Майкл Уайт интересовался философией науки и сменой парадигм в научных сообществах. Как он любил говорить, он всегда был больше заинтересован в чтении источников, находящихся за пределами психотерапии, потому что подобное чтение может давать возможность создавать новые пути работы, смотреть на свои способы мышления более критически, в хорошем смысле этого слова, различать само собой разумеющиеся предположения и выходить за их рамки (White, 1995).
Его знакомство с Дэвидом Эпстоном на одной из конференций по семейной терапии в начале 1980-х оказалось в этом смысле чрезвычайно плодотворным. Дэвид получил образование в области антропологии и социологии и обладал широким кругозором в самых разных областях знаний. Майкл сумел разместить его идеи в терапевтической практике, и в 1980-х годах в центр его внимания попадают работы Мишеля Фуко, которые сейчас стали классическими, а тогда только набирали популярность. Они оказались созвучны той этической позиции, которую занимал Майкл Уайт, работая в психиатрических службах. Собственно, для понимания специфики нарративного подхода важны и сами проблемы, которые попали в фокус внимания его создателей. Люди с психотическим опытом и диагнозом «шизофрения»; дети с хроническим энкопрезом и подростки с анорексией; «патологическая скорбь» после утраты и насилие в семьях; работа с семьями в трудных жизненных ситуациях, с уязвимыми группами людей, с коренным населением Австралии – вот примерный круг проблем, с которыми работал в те десятилетия М. Уайт. В данных контекстах возникали вопросы применимости и полезности классической терапии. Феминистское и постколониальное движения подсвечивали ее спорные и слабые места, определяли дух и направление поисков новых форматов работы.
Таким образом, постструктуралистская философия (М. Фуко, Ж. Делез, Ж. Деррида), социология (И. Гоффман), культурная антропология (В. Тернер, К. Гирц, Б. Майерхофф), феминистская оптика, литературоведение – вот основные источники, из которых вырос нарративный подход. Что касается методологических опор непосредственно внутри психологии, то это были работы Джерома Брунера, посвященные нарративной метафоре, и Л.С. Выготского, чью концепцию формирования понятий М. Уайт приложил к терапевтической практике уже на более поздних этапах. Можно было бы сказать, что мировоззрение нарративного подхода близко идеям социального конструкционизма, однако М. Уайт не позиционировал подход как «конструкционистский», или «фукодианский», и тем более как «постмодернистский». Наверное, таким образом он стремился избежать всех тех дополнительных коннотаций, которые неизбежно возникают, когда мы прибегаем к подобным собирательным понятиям. Пожалуй, в первую очередь М. Уайт не приветствовал моральный релятивизм (который ассоциируется с постмодернизмом), для него была важна ясная этическая позиция.
Итак, мы обозначили основной круг идей и культурных контекстов, в тесной взаимосвязи с которыми оформилось то мировоззрение и практика, которые получили название «нарративного подхода». Вы можете заметить, что среди них крайне мало источников, которые имеют отношение к психотерапевтическим традициям и даже психологии как дисциплине. Поэтому некоторые авторы склонны утверждать, что это не «психотерапия», а скорее «культурная практика» и «постпсихологический подход» (Джон МакЛеод, цит. по предисловию Д. Эпстона к книге М. Уайта «Нарративная практика. Продолжаем разговор», 2023, с. 38). По этим же причинам «нарративную терапию» часто называют «нарративной практикой» – чтобы подчеркнуть, что концептуально она далека от «лечения психики» и тех представлений о человеке, которые присущи классическим подходам в терапии (в первую очередь психодинамической традиции). Тем не менее нарративный подход занимает примерно то же пространство в нашем социальном мире, что и другие терапевтические подходы: это практика, которая часто выглядит, как беседа помогающего профессионала с семьей или отдельным человеком (хотя есть и другие, менее привычные форматы – работа с сообществами, внешними свидетелями, письменными документами и т. п.); и цели этой практики те же – помощь в преодолении жизненных трудностей, выстраивание жизни в согласии с собственными предпочтениями и ценностями. При этом в силу своего междисциплинарного происхождения нарративная практика может иметь ряд явных или тонких отличий от других терапевтических подходов. В этой главе мне бы хотелось кратко очертить основные ориентиры, которые были заимствованы у разных авторов и встроены в практику.
«Концепция современной власти» мишеля фуко
Д. Эпстон в послесловии к русскоязычному изданию книги «Карты нарративной практики»4 (Уайт, 2023, с. 319–320) пишет: «Я верю, что больше всего Майкл протестовал против так называемого оценивающего взгляда – профессионального способа рассматривать тех, кто обращается за помощью; именно поэтому Майкл чувствовал такое родство с Фуко. Мэрилин Фрай называет этот взгляд «надменным, высокомерным». Этот взгляд размещает в центре точку зрения самого профессионала; его мнения, желания и проекты считаются наиболее важными и истинными; именно профессионал лучше знает и понимает, в чем дело. Высокомерный взгляд, пишет Фрай, позволяет профессионалам «поглощать чужую идентичность».
Работы Мишеля Фуко разнообразны и вряд ли сводимы к законченному списку тезисов. В фокус внимания М. Уайта попали работы «среднего», если можно так выразиться, периода: «История безумия в классическую эпоху», «Рождение клиники», «Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы», «История сексуальности, том 1». В них Фуко развивал «концепцию современной власти», которую я в общих чертах опишу здесь.
В своих работах Фуко исследует, как на протяжении последних столетий в западном обществе формируется тот тип представлений о человеке, который стал для нас само собой разумеющимся. В его фокус внимания попадают различные социальные институты и практики: психиатрия и способы исключения «безумцев»; больница и тюрьма, школа и армия; дискурсы сексуальности в христианских ритуалах исповеди и пр. Он описывает общие принципы социального структурирования, которые стали необходимы на определенном этапе развития общества, – в тот момент, когда прежние методы управления стали недостаточными и потребовались новые, более эффективные. И хотя тюрьма или психиатрическая клиника представляются экстремальными примерами (не каждый человек на собственном опыте знаком с их устройством), описанные Фуко принципы касаются всех членов общества и пронизывают обыденную жизнь.
Что же заметил Фуко в работе этих социальных институтов? Он вывел на первый план «техники власти», то есть те действия, посредством которых осуществляется общественное управление: регистрация и классификация людей, их оценивание и ранжирование в соответствии с установленными критериями, сравнение друг с другом и соотнесение с «нормой», объективизация, овеществление людей и их тел. Тело человека становится мишенью власти, одновременно оно является объектом познания и областью приложения представлений о полезности и эффективности (Фуко называет этот способ отношения к телесности «формирование послушных тел»). Способы организации пространства и времени подчинены принципу максимальной экономии: отгораживание и распределение индивидов, организация рабочего времени, стремление к максимальной эффективности и результату, а также постоянное развитие (Фуко, 2015). В повседневность вплетены различные способы измерения и оценки, квинтэссенция которых – процедура экзамена. Эта оптика распространяется на жизнь в целом: в каком-то смысле мы все сдаем экзамен на свою состоятельность, на право называться человеком. Для обозначения этого типа власти Фуко предлагает термин «современная власть».
Важный аспект «современной власти» – ее распределенный характер. Она «исходит отовсюду» и «проникает везде». Власть обращена к мелочи, к детали, к жесту; растворена в социальном пространстве; она встроена в рутину и общепринятый «порядок вещей». Отсюда понятие «микрофизика власти».
«Современная власть» функционирует через представления о «норме», относительно которой оценивается каждый человек, а также через представления об «истине», в соответствии с которыми предписывается цель или описывается положение дел. Поэтому для Фуко власть неразрывно связана с процессом конструирования знания, он так и называет ее – «власть-знание» где каждая «истина» о чем-либо имеет практические и политические последствия, и, наоборот, любая власть подкрепляется определенным набором «истин». «Власть/знание» подразумевает наличие экспертов, которые вправе выносить нормализующие суждения.
«Современная власть» тесно связана с «формулой взгляда»: власть как проникающий сквозь оболочки взгляд профессионала, замечающего «истинную суть вещей». Взгляд как центральный структурирующий принцип паноптикона – идеальной тюрьмы, проект которой был разработан в XVIII веке Иеремией Бентамом. Эта тюрьма в плане выглядит как окружность, в центре которой – надзиратель, а вокруг него камеры. Он видит заключенных, заключенные его – нет. Вследствие этого они вынуждены следить за собой непрерывно, даже если никакого надзирателя нет. Поэтому спроектированная таким образом тюрьма максимально эффективна. Мишель Фуко выбирает паноптикон как иллюстрацию принципа современной власти, которая вовлекает людей в активный надзор за самими собой на основании сконструированных норм и «истин». Она носит распределенный, невидимый, анонимный характер. Она «исходит отовсюду» именно благодаря принципу паноптикона: каждый надзирает за другим и за самим собой, являясь одновременно и объектом власти, и ее инструментом. Кроме того, подобно камерам паноптикона, современная власть разделяет людей – чем более индивидуализирован объект, тем его легче контролировать.
Тем не менее, хотя мы все подвержены влиянию власти-знания, некоторые люди страдают от этого больше, чем другие. Это зависит от того, какие представления о норме или истине преобладают в обществе в данный момент.
Еще один важный аспект «современной власти» – ее подталкивающий, направляющий, продуцирующий характер. Когда речь заходит о власти, мы в первую очередь представляем нечто, что запрещает, ограничивает, подавляет – короче говоря, мы выводим на первый план ее репрессивные функции. Однако современная власть, по убеждению Фуко, не запрещает нам быть «какими-то», а напротив – побуждает нас активно работать над тем, чтобы быть «таким или такой». Современная власть несет позитивный эффект – не в смысле «хороший», а в смысле «продуцирующий»: она производит истины и соответствующие ритуалы; она побуждает нас формировать себя и свою жизнь согласно определенным представлениям.
Инструментами власти такого типа становятся индивидуальность и идентичность. «Истины» и знания, претендующие на статус универсальных, ложатся в основу техник власти. Человек может быть изолирован, классифицирован или отнесен к определенному месту в социальном пространстве на основании выводов о его идентичности: в зависимости от того, «кто» он (например, женщина, мать, психолог, больной шизофренией, пенсионер и т. п.), ему может быть предписана та или иная модель поведения, доступна определенная сфера общественной жизни и даже физического пребывания. При этом люди могут ощущать это как «внутреннее побуждение», «собственный выбор», «собственную оценку»: современная власть рекрутирует их на позицию надзирателя над самими собой. В этом еще одна особенность ее неуловимого действия: она маскируется под «свободу», предлагая «быть собой», быть независимым, аутентичным и прочее.
Инструментом такого типа власти становится распространенная в западной культуре концепция человека как некоей замкнутой, организованной в отдельное целое вещи с определенными границами и содержимым, контейнера с набором сущностей и с центром или ядром где-то в глубине. Вообще говоря, концепция эта возникла весьма недавно (вспомним провокативные высказывания Фуко о том, что «человек – изобретение недавнее, и конец его, может быть, недалек» и «душа – тюрьма тела») и является весьма экзотичной для прочих культур.
С момента публикации Мишелем Фуко своих работ прошло несколько десятилетий; сейчас некоторые его идеи стали общим местом и фигурируют в произведениях поп-культуры. Однако они не теряют своей актуальности – с развитием технологий практики и формы «современной власти» только приумножаются, хотя и трансформируются. Существует множество работ, развивающих линию рассуждений от «индивида-предприятия» (М. Фуко) к анализу «неолиберального состояния» / «неолиберальной субъективности» (М. Фейе, Т. Тео и пр.).
Нетрудно заметить, что дискурсы и практики психологии и психотерапии в значительной степени повторяют описанную М. Фуко модель отношений: психологи оценивают людей, классифицируют их, приписывают им определенные идентичности, выносят нормативные суждения и т. п. То есть возникает своего рода парадокс: дисциплины, задуманные для помощи людям и облегчения их страдания, могут воспроизводить те особенности культуры и социального устройства, которые страданию способствуют. Многие из тех конструктов и идей, которые были созданы в рамках психотерапевтического дискурса, на практике могут иметь негативные эффекты. Именно этот тезис лежит в основе критического пересмотра классической психотерапии. Так, М. Уайт считал необходимым «заботиться об организации терапевтического контекста таким образом, чтобы он как можно меньше воспроизводил существующие иерархии знаний» (White, 1995). Следуя этому принципу, Уайт разработал подход, который мы называем нарративной терапией. Визитной карточкой подхода стал близкий идеям Фуко принцип экстернализации проблемы.
