Czytaj książkę: «Натюрморт с торнадо»

Czcionka:

Still Life with Tornado

A. S. King

Copyright © 2016 by A.S. King

Cover art copyright © Carolina Fuenmayor, 2025

© Екатерина Юнгер, перевод на русский язык, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025. Popcorn Books®

Посвящается Джулии



Чем дальше забредать в правду, тем она глубже.

Банкэй Ётаку


Все, что ты можешь вообразить, – реально.

Пабло Пикассо

Торнадо

Никогда ничего не происходит.

Ну, если точнее, никогда не происходит ничего нового.

Моя учительница по изобразительному искусству, мисс Смит, как-то сказала, что на свете не существует оригинальных идей. Мы все считаем, что наши идеи оригинальны, но это не так. «Ты ходишь по кругу. Я хожу по кругу. Мы все ходим по кругу». Так она сказала. А потом перекинула волосы через плечо, как будто эта фраза ничего не значила, и велела нам остаток урока разбирать всякое барахло, которое ей жертвуют на наши арт-проекты. Она взяла половину виниловой пластинки и показала классу. «Все, что мы считаем оригинальным, – как эта пластинка. Обломок чего-то другого».

Две недели назад Кармен заявила, что у нее появилась оригинальная идея, и нарисовала торнадо. Но в торнадо нет ничего оригинального. Торнадо такие древние, что небо создавало их даже до того, как появились мы. Кармен сказала, что на наброске изображено не торнадо, а все, что оно в себе содержит. Я увидела только вихрь пыли. Она сказала, что там внутри машина. Сказала, что там любимый домашний питомец. Колесо телеги. Обломки дома. Пачка молока. Фотоальбомы. Коробка лежалых кукурузных хлопьев.

Я видела только вихрь, и все остальные тоже, и Кармен сказала, что мы просто плохо смотрим. Она сказала, что искусство нельзя воспринимать буквально. Но это не отменяет того факта, что на наброске было нарисовано торнадо, и все.

Нашим следующим заданием было нарисовать натюрморт. Мисс Смит принесла три миски фруктов и сказала, что мы можем расставить их как хотим. Я взяла грушу, уставилась на нее, уставилась на свой альбом – и ничего не нарисовала.

Я вела себя спокойно, как будто просто задумалась, но на самом деле меня парализовало. Кармен посмотрела на меня, и я пожала плечами, как будто мне все равно. Я не могла пошевелить рукой. Я вся оцепенела. Я была готова заплакать. Я часто так себя чувствую, и не только на занятиях рисованием.

В конце занятия я подала мисс Смит пустой лист и сказала:

– Я потеряла желание участвовать.

Мисс Смит думала, что я говорю о занятии. Но я имела в виду, что потеряла желание участвовать во всем. Я хотела стать листом бумаги. Белее белого. Пустее пустого.

На следующий день мисс Смит сказала, что мне стоит заняться слепыми зарисовками своей руки. Слепая зарисовка – это когда ты рисуешь, не глядя на бумагу. Я сделала двенадцать таких. А потом задумалась, сколько человек на свете делало слепые зарисовки своих рук, и поняла, что это самое неоригинальное занятие в мире.

Она сказала:

– Но это же твоя рука. Никто другой ее не нарисует.

Я ответила, что никогда ничего не происходит.

– Никогда ничего не происходит, – сказала я.

Она согласилась:

– Это, пожалуй, правда.

Она даже не подняла взгляд от бумаг, которые листала. У мисс Смит были голые плечи – уже загоревшие, а ведь еще и половины апреля не прошло. Я стояла и смотрела на ее плечи и думала, что Никогда ничего не происходит. Много чего происходило с мисс Смит. Это я знала.

У меня дрожали руки, потому что я не смогла нарисовать грушу. Она подняла глаза, и я знаю, что она увидела, как я дрожу. Она могла бы что-нибудь сказать. Что-нибудь приятное. Что-нибудь утешающее. Вместо этого она повторила:

– Это, пожалуй, правда.

И я перестала ходить в школу.

Это правда – насчет того, что, если перестать ходить в школу, тебе начинают слать письма. Где-то через неделю тебя ловят и отводят на встречу с директором. Но это все уже было, совсем как торнадо, и ни капли меня не впечатлило. Родители проводили меня в школу и сто раз извинились за мое поведение, но я не извинилась ни разу.

Я не смогла придумать ни одной оригинальной реакции на встречу с директором. Извиняться, плакать, кричать, плеваться, драться, молчать – все это не оригинально. Я попыталась левитировать. Я попыталась самовозгореться, как просроченный фейерверк.

Вот это было бы оригинально.

Остановка автобуса

Я на автобусной остановке в двух кварталах от школы, идет дождь, я забралась как можно глубже под навес, и я не думаю и не делаю ничего оригинального. Я еду в ратушу, сменить имя. Все еще ничего оригинального, но по крайней мере я больше не буду Сарой.

Папа сегодня утром находился в бодром расположении духа. Он сказал:

– Вот бы ты провела эти дни с пользой. Нарисовала что-нибудь, слепила. Тогда по крайней мере сделала бы что-то продуктивное. – Он не слышал пустоты между слов. Он не слышал паузы между нот. – Но я знаю, что сегодня ты в школу идешь, – у нас ведь уговор, так?

Уговор. Жизнь с папой – это череда уговоров. Он думал, что я поеду на автобусе в школу, и я и правда еду на автобусе, но не в школу. Я слезла на остановку раньше, чтобы пересесть на другой автобус, как и восемь дней до этого. Я могла бы колоться ■■■■■■■■, или баловаться ■■■■■■■, или курить ■■■. Я могла бы флиртовать после школы с мальчиками, как нормальные девочки. Я могла бы забеременеть. Конечно, все это не оригинально, но зато я бы проводила время с пользой и продуктивно, а это как раз то, чего хочет папа. Сейчас я еду в ратушу.

Я пока не знаю, какое имя выберу. У меня есть еще двадцать минут, чтобы решить. Вместо этого я ловлю свое искаженное отражение в окнах проезжающих машин и думаю о том, как люди тайком бегут в ратушу и женятся, никому не говоря ни слова. Я делаю так же, только я сбегаю сама с собой. С новой мной. Я выйду оттуда с новым именем, но у меня останется то же лицо, и все будут звать меня Сара, но на самом деле я буду той, кем решу стать. Я запутаю администрацию социального обеспечения. Мой номер будет соответствовать другому имени. Я не скажу родителям, какое у меня новое имя. Я даже себе не скажу.

Женщина подходит к остановке и садится рядом со мной. Она говорит «привет», и я говорю «привет», и это тоже ужасно неоригинально. Я смотрю на нее и вижу, что она – это я. Рядом со мной сижу я. Только она выглядит старше, и на лице у нее такое выражение, как будто у нее только что появился щенок: отчасти влюбленность, отчасти усталость – от того, что щенка надо воспитывать. Но влюбленности больше. Она говорит:

– Ты была права насчет слепых зарисовок рук. Только ленивый этого не делал, так?

У меня раньше не бывало галлюцинаций.

Я говорю:

– Ты галлюцинация?

Она говорит, что нет.

Я говорю:

– Ты… это я?

– Да. Я – это ты, – соглашается она. – Через семь лет.

– Мне двадцать три? – спрашиваю я.

– Мне двадцать три. Тебе только шестнадцать.

– Почему ты такая счастливая?

– Я перестала переживать об оригинальности.

Когда подъезжает автобус, она садится в него вместе со мной и, чтобы доказать, что настоящая, останавливается и платит за проезд. В автобусе две Сары. Мы едем в ратушу.

– Мы тайно сбегаем в ратушу, – говорит она.

Я не знаю, что думать. Вот так выглядит тайный побег с новой мной? Поездка в ратушу на автобусе вместе со мной? Как мне обмануть администрацию социального обеспечения при свидетеле? Даже если свидетель – я сама? Я пытаюсь сосредоточиться на именах, которые мне нравятся. Странных именах. Удивительных именах. Я ничего не могу придумать. Я просто смотрю на двадцатитрехлетнюю Сару, и в голове крутится одно имя. Сара. Сара. Сара. Мне не убежать от себя.

Как хочешь

И вот я в автобусе с двадцатитрехлетней Сарой. Мне отсюда никуда не деться. У нее модная стрижка и мелирование. Мои волосы уныло висят длинными тонкими прядями, как и всегда. Это не мешает окружающим смотреть на нас, как будто мы сестры-близнецы. Она комедия, а я трагедия. Даже в этой мысли нет ничего оригинального.

Она говорит:

– Но если серьезно, ты же не будешь менять имя, да?

– Это ты мне скажи, – говорю я.

Она снова улыбается, и меня подмывает велеть ей не улыбаться так часто. У нас совершенно непримечательная улыбка, и это меня раздражает.

– Я все еще Сара, – говорит она.

– А я все еще собираюсь в ратушу, – говорю я.

– Я не против.

– Не хочу, чтобы ты шла со мной.

Она усмехается:

– Ты в принципе пока не можешь сменить имя. Тебе всего шестнадцать.

– Это репетиция, – говорю я.

Она закатывает глаза:

– Ну допустим.

Автобус подъезжает к следующей остановке, и я повторяю:

– Я не хочу, чтобы ты шла со мной.

– Как хочешь, – говорит она.

Она выходит на следующей остановке. Из отъезжающего автобуса я смотрю, как она идет по 12-й улице, и понимаю, что она все еще носит наш любимый зонтик.

Может, у меня крыша едет. Может, она уже съехала, и это я так возвращаюсь к реальности. Может, это экзистенциальный кризис. Я сейчас не смогла бы ответить, есть у моей жизни смысл или нет. Я даже не знаю, живу ли я вообще. В любом случае я еду в ратушу. В любом случае я сменю имя.

Автобус едет на восток, и мы проезжаем кампус Университета Искусств. Я все время повторяю, что хочу туда поступить. Только вот я прогуливаю школу, так что в колледж, скорее всего, не поступлю. Хотя кто знает. Поступать в колледж – не слишком оригинально. Не поступать тоже не оригинально, если только я не придумаю какое-нибудь оригинальное занятие вместо поступления.

Я думала, что стать художником – это правильное решение. С детства мне все говорили, что у меня талант. Каждый год на день рождения папа дарил мне что-то для настоящих художников: деревянного человечка-модель, набор масляных красок, палитру, мольберт, гончарный круг. Когда мне было девять, летом он каждое утро будил меня со словами: «Пора творить искусство!» И я творила. Иногда получалось что-то по-настоящему замечательное, и я это понимала, потому что, когда люди смотрят на настоящее искусство, они меняются в лице. Когда мне исполнилось десять, после поездки в Мехико, он перестал меня так будить, но я все еще творила. До истории с мисс Смит и грушей. Груша не виновата. Это копилось во мне месяцы, потому что шестнадцать – это тот возраст, когда все перестают нахваливать рисунки ребенка и начинают задавать вопросы типа «Куда ты хочешь поступать?».

Просто, мне кажется, колледж не место для художников. Им место в Испании или, например, в Македонии.

Зонтик

К тому моменту, как я добираюсь до ратуши, я понимаю, что идея сменить имя больше не оригинальна. Этой идее уже два часа. Я даже не поднимаюсь на шестой этаж за бумагами, чтобы порепетировать, как я сменю имя в восемнадцать.

Я решаю, что возьму имя Зонтик, но никому об этом не скажу. Даже администрации социального обеспечения. Много кто придумывал себе новое имя, не меняя его официально, но вряд ли кто-то еще называл себя Зонтик.

Я сажусь на следующий подошедший автобус. Дождь прекратился, что придало иронии моему новому имени. Я теперь бесполезна во всех смыслах. Я шестнадцатилетняя прогульщица. Я – Зонтик в день, когда нет дождя. Я пуста, как белый лист бумаги в мире, где нет карандашей. Пусть это все звучит глупо и истерично, но меня это утешает, так что мне плевать, как оно звучит. Все равно весь мир считает шестнадцатилетних девочек глупыми и истеричными. Но на самом деле мы не такие. Даже если меняем имя на Зонтик.

В окно автобуса я вижу все одно и то же. Улицы, тротуары, люди – все одно и то же. Бездомные сидят по углам. Бизнесмены и бизнесвумен идут куда-то по делам. Туристы смотрят на карты, пытаясь сообразить, где тут Колокол Свободы или домик Бетси Росс. Большинство прохожих торчит в телефонах или по ним разговаривает. Другие держат телефоны так, как будто в любую секунду может раздаться звонок: как солдаты в военное время, ружья всегда наготове. Но никогда ничего не происходит.

Снова начинает моросить, и я вспоминаю урок мисс Смит две недели назад. Я не могла нарисовать грушу. Я даже свою руку не могла нарисовать. Если кто-то сейчас попросит меня нарисовать хоть что-нибудь, я не смогу. У меня рука не поднимется. Мама часто рассказывает, как пациентам, которых доставляют в приемный отдел, требуется ампутация. Рук / ладоней / нескольких пальцев. Это люди, которые ездят, свесив руки из окон машин. Неудачливые мотоциклисты. Газонокосильщики. Снегоуборщики. У меня хоть руки на месте. Мне не на что жаловаться.

Но я не могу нарисовать грушу. Не могу вообще ничего нарисовать.

В моих руках закончилось искусство.

Я просто-напросто Зонтик. Я – прослойка между моросящим дождиком и женщиной, которая идет по Спрус-стрит, разговаривая по телефону, может, только что выяснив, что ее кошку вырвало на новый берберский ковер. Я – барьер между фигней, которая падает с неба, и людьми, которые не хотят, чтобы эта фигня приземлилась на их костюмы. Вот вывод, который я сделала за восемь дней поездок туда-сюда. Идет дождь из фигни. Причем не прекращаясь.

Двадцатитрехлетняя Сара снова заходит в автобус. Она садится рядом со мной и улыбается, как в прошлый раз. Но теперь в ее улыбке есть что-то снисходительное. Черствое. Что-то, что показывает мне, какая я глупая и истеричная. Мы не говорим друг другу ни слова, и к моменту, когда мы слезаем на остановке возле дома, дождь снова льет как из ведра. Она открывает зонтик и направляется на север. Я направляюсь на юг и иду под дождем, промокая насквозь.

Прогульщица

– Она сказала, что хочет этот год прогулять, – говорит мама. – Записаться в летнюю школу и на следующий год поступить обратно в одиннадцатый класс.

– Нет, – говорит папа. – Ей шестнадцать. У нее талант. Как же ее будущее?

– Видимо, для нее это не так важно, – говорит мама.

– Ты сказала, что поддержишь меня. У нас был родительский уговор. Нельзя, чтобы она бросала школу.

– Либо так, либо исключение. Исключение останется у нее в ведомости.

– Надо было мне позвонить. Ты не умеешь разговаривать с людьми, – говорит папа.

Я сижу, скрестив ноги, промокшая насквозь, на ковролине на верхней ступеньке лестницы и залипаю. Никогда не слышала диалога банальнее. Родители обсуждают дочку-прогульщицу, и спустя всего пять реплик один обвиняет другого в чем-то, что вообще не имеет отношения к проблеме.

И все же этот разговор – новинка. Редко случается, что они дома в одно время, да еще и оба бодрствуют. Сегодня папа пришел домой до семи только потому, что ему нужно было с кем-то встретиться насчет того, чтобы проверить, цела ли крыша. На прошлой неделе был град, а папа работает в страховой компании. Поддержание фасада и целостности здания – его бзик. Он все на свете знает о «протоколе» и о том, что наша ванная не укладывается в «протокол», потому что слишком маленькая. Я не вписываюсь в протокол, потому что прогуливаю школу. Мама тоже не вписывается в протокол, потому что у них был родительский уговор, а она свою часть сделки не выполнила.

Слушая, как они спорят насчет того, кто должен был позвонить директору, а кто обеспечивает мне крышу над головой, я замечаю, что они зовут друг друга по имени. Передо мной они никогда так не делают. Передо мной они зовут друг друга «мама» и «папа», и, честно говоря, это подбешивает. Но когда они ругаются, то пускают в ход «Чета» и «Хелен».

К примеру:

– Вот скажи, почему все самое важное оказывается на мне, Чет?

– В этом вся твоя проблема, Хелен. Ты не ценишь то, что я делаю для семьи.

– Ой, прекрати уже, Чет. Я каждый день спасаю жизни и ничего не жду взамен, а ты выносишь мусор и ждешь, что тебе медаль выдадут.

Мы ужинаем вместе. За столом тихо, и я ем, как будто умираю с голоду, потому что так и есть. Я сегодня не обедала. Да и не завтракала, кажется.

Папа говорит:

– Я слышал, ты не сдержала наш уговор.

Мама поворачивается ко мне и говорит:

– Из школы звонили.

Папа говорит:

– Всего один день, Сара. Ну ради меня?

Мама бормочет что-то себе под нос, мне не слышно что. Папе слышно. Он смотрит на нее очень знакомым мне взглядом. Как будто кто-то отклеил его лицо, а на том месте оставил человека, который всех ненавидит. Маму, меня, даже себя самого.

Полагаю, завтра я иду в школу.

На прошлой неделе, на третий день катания в автобусе, я решила, что буду пересаживаться каждый раз, когда увижу повторяющуюся рекламу на остановках. Мне показалось, что это довольно оригинальная игра. В конце концов я очутилась в районе, где никогда раньше не была, перед заколоченной досками школой. Это было старое здание, с покрытыми граффити колоннами у главного входа и именем какого-то давно умершего просветителя, высеченным в камне над дверьми. Я решила, что это будет моя новая школа.

На тротуаре по другую сторону улицы стоял парень в узких джинсах, тщательно подобранных высоких кедах и угловатых хипстерских очках, уставившись в камеру на треножнике. Он все высовывался из-за камеры и оглядывался по сторонам. Видно было, что нервничает. Я решила, что он явно студент каких-нибудь искусств. Они наводняют город, как тараканы-хипстеры. Каждый убежден, что очень оригинален.

Этот по виду занимался съемкой руин: когда ты вламываешься в заброшенные здания, карабкаясь по балкам, и фоткаешь обрушившиеся потолки и кучи хлама. Это сейчас модно. Вуайеризм развалин. Но этот парень даже в здание не вломился, только снимал все снаружи. Сначала с треножника, а потом начал ходить вокруг, по-всякому наклоняя камеру, снимая вблизи все, что в таких ситуациях обычно снимают: граффити, ржавчину, разбитые окна. Я знала, что если поищу хорошенько, то найду его страничку в Социалке и смогу посмотреть портфолио. Может, он закончил Университет Искусств. Может, он продал бы мне ■■■■■■. Но я не стала искать его страницу. Слишком банально. К тому же я не хочу пробовать ■■■■■■. Я хочу поехать в Испанию или Македонию. И у меня хватает духу не ограничиваться взглядами снаружи.

Я просыпаюсь по будильнику и разглаживаю одежду руками, даже белье не переодев. Я слышу, как мама возвращается с ночной смены, как она плюхается в кровать и включает машину белого шума, которая нужна ей для дневного сна. Звучит как помехи в телевизоре.

Я достаю свой любимый зонтик и кладу в рюкзак, несмотря на то что сегодня дождь не обещают. Папа на кухне, готовит мне завтрак, но я иду прямо за дверь, в кафе, где делают самые вкусные сэндвичи с яйцом, сыром и ветчиной, и, когда продавец спрашивает: «Соль, перец, орегано?», я на все три отвечаю «да», хотя не люблю орегано. Потом я сажусь на обочину и медленно съедаю все до последнего кусочка.

Я опоздала в новую школу, потому что не очень помню, как именно доехала сюда в прошлый раз. На этот раз никаких фотографов не видно.

Зайдя в здание, я тут же представляю, что это моя старая школа, в самый обычный день. Я открываю зонтик. Время суеверий. Все ведут себя так, будто я прокляла это здание, но только потому, что они не знают, что тут все и так было проклято. Проклятие вот какое: никто не обращает внимания на настоящее.

На первом уроке, английском, учительница просит меня закрыть зонтик, и я слушаюсь. Она говорит: «Приятно снова тебя видеть, Сара». Я улыбаюсь. Я как будто чем-то больна.

К ланчу я уже готова выйти из школы и уехать на автобусе куда глаза глядят, но в итоге решаю остаться. Я сижу за столиком с остальными десятиклассниками из художественного кружка. Кармен все болтает о торнадо. Генри рисует свою пачку молока а-ля Уорхол. Вивиан один за другим ест сливочные бисквитики Tastykake и запивает бездонным термосом черного кофе. Никто из них не знает, что меня теперь зовут Зонтик. Одиннадцатиклассники и двенадцатиклассники из кружка искусств теперь сидят за разными столиками.

Три недели назад у нас в кружке случился раскол.

Двенадцатиклассники скажут, что в схизме виновата я, но это неправда.

Надо было на завтрак купить два сэндвича. Я голодная, но на пустые автоматы с закусками обвалился потолок.

Следующий урок – физра, я ее прогуливаю и стою в одной из кабинок душа в раздевалке. Я представляю занавески на местах, где должны быть занавески, но занавесок нет, потому что школы тут больше нет. Внутри кабинки граффити. Отсутствие насилия – это еще не любовь. Я минуту размышляю об этой фразе, но понять не могу.

Я закрываю глаза и прислушиваюсь.

– Я слышала, что [имя популярной девочки] себе нос сделает.

– И правильно.

– Я еще слышала, что она заодно и сиськи увеличит.

– Мне бы таких богатых родителей.

– Боюсь, я завалю контрольную по английскому.

– Я помогу подготовиться.

– Ненавижу контрольные.

– Ты слышала, Джен порвала с [имя популярного мальчика]!

– Это значит, что ты теперь можешь к нему подкатить.

– Блин, мы опаздываем.

– Не одолжишь мне пару носков?

– Бери.

– Спасибо.

Вот и доказательство, что Никогда ничего не происходит. Доказательства повсюду. Нужно только остановиться где-нибудь и прислушаться.

– Дзын-н-н-нь! – ору я на комнату пустых туалетных кабинок. – Дзын-н-нь! – Мой голос эхом отражается от покрытых граффити шкафчиков. От некоторых оторваны дверцы. В одном из таких шкафчиков я нахожу диораму: тюремная камера из крепких веточек, а внутри шар из папье-маше. Шар покрашен в красный. Веточки – в серебряный. На полу диорамы черным маркером написано: ТУТ БЫЛИ МЫ.

Следующий урок – ИЗО. Я представляю, как остальные десятиклассники идут на занятие, и присоединяюсь к ним, но никто со мной не здоровается.

На середине коридора кто-то подает Вивиан записку. От ее как-бы-парня. Она зачитывает нам текст: «Очень разочарован. Увидел твое имя на стенке в мужской раздевалке, в списке „согласны на анал“. Я думал о тебе лучше».

– Как оригинально, – говорю я.

– Генри, сходи закрась все это, – говорит Кармен.

– Я не хожу в раздевалку. Они все меня педиком называют, – говорит Генри.

– А как ты на физкультуру переодеваешься? – спрашивает Вивиан.

– Я прогуливаю физкультуру, – говорит Генри.

– Я пойду с тобой. Скажем, что в туалет, и всё зарисуем. На следующем уроке, – решает Кармен.

– Да там наверняка и нет ничего, – говорит Вивиан. – Он просто козел.

– Тогда зачем тебе с ним встречаться? – спрашиваю я.

Она не отвечает. Я решаю, что ее ответ такой: «Очевидно, мне просто очень нравятся козлы».

Я не думаю, что буду нервничать, заходя в класс. Я знаю, что могу делать что хочу. Могу говорить что хочу. Но когда я разбиваю пирамиду пивных банок Pabst Blue Ribbon (ничего оригинального), которую соорудили у входа в класс, то понимаю, что нервничаю. Старшеклассники постепенно заходят в класс, садятся за задние парты, раскладывают свои новые проекты. Меня почти две недели не было в школе, так что проект я не подготовила. Хочется просто забрать вещи и уйти. Это очень легко сделать, когда все вокруг меня игнорируют, потому что тут никого нет. Ну, я тут есть, а никого другого нет. Или все есть, а меня нет. Я сажусь на трехногую парту и снова закрываю глаза.

Мисс Смит, которой по-хорошему надо делать перекличку, сидит на задних партах со старшеклассниками и крысиным дерьмом, болтает про разные художественные институты и про ее четыре года в Техасском университете в Тайлере. Я слышу только: «А тусовки какие!» Мисс Смит – козлина. Вот бы одно из тех торнадо, которые рисует Кармен, засосало ее и не выпустило. Для меня это решило бы кучу проблем, учитывая, что я знаю о мисс Смит.

Вивиан и Генри собирают свои проекты и материалы и садятся за работу, и старшеклассники нарочито с ними здороваются. Кто-то говорит Вивиан, что у нее классная футболка. Кто-то подходит к Генри и вдруг его обнимает.

Кармен дружит со всеми. Такой она человек. Она говорит: «Как жизнь?», и все старшеклассники машут в ответ. Я стою у всех на виду. Первый раз за несколько недель. Ни одна душа не скажет: «С возвращением!» или хоть: «О, смотри-ка, Сара тут!» Все озабоченно перебирают разбитое стекло у окон в поисках идеального кусочка. Ни одного пореза, хотя все подбирают стекло пригоршнями. Я разворачиваюсь и выхожу из класса.

Даже Кармен не думает со мной попрощаться.

Я делаю пару шагов, останавливаюсь и прислушиваюсь.

Сначала – тишина.

Мисс Смит говорит:

– Неловко получилось, не правда ли?

Ей сыплются ответы:

– Не знаю, зачем она вообще вернулась.

– Она такая стремная!

– Драма!

– Нужно быть толстокожей, чтобы стать художницей.

Смех.

На этом я двигаюсь с места. Иду к своему шкафчику, забрать все, что там осталось. Толстокожей? Я очень толстокожая. Они и представить себе не могут насколько.

Перед шкафчиком, который я назначила своим, кто-то спит. Первыми я замечаю его розовые резиновые сапоги. Голову он сложил на свернутое в клубок пальто, лицо прикрыто грязной кепкой. Одна рука продета в лямку рюкзака. Другая, как плюшевого мишку, прижимает к себе баллончик с краской.

Я решаю, что он может забирать себе все, что найдет в шкафчике.

И вообще, дело вовсе не в толстокожести. Дело в том, что кто-то из них врет. Или все врут – даже мисс Смит.

Долгая история.

Выйдя из здания, я открываю зонтик и иду домой пешком. Дождя нет. Никому, кажется, нет дела до того, что у меня открыт зонтик. В Филадельфии полно разных психов. Может, и я теперь одна из них. Вчера я разговаривала с собой через семь лет. Может, это значит, что я псих. Вчера я сменила имя на Зонтик.

Когда я возвращаюсь домой, меня встречает миганием сообщение на телефоне. Я его прослушиваю. Это ежедневное «Сары сегодня не было в школе». Я его удаляю и поднимаюсь на второй этаж, в свою комнату. Мне ничего не задано, потому что домашка – это не оригинально, а еще я завтра не иду в настоящую школу. Может, я вообще туда не вернусь.

Наверху у лестницы висят декоративное зеркало и три фотографии, со мной и родителями. Я не единственный ребенок. Мой брат на девять лет старше меня, живет на Западном побережье и больше с нами не общается. Он написал мне личное сообщение в Социалке месяц назад: номер телефона, и все. Я потом удалила свой профиль, потому что какой смысл иметь профиль, когда никто с тобой не общается?

Последнее, что я слышала о Брюсе, это что теперь его семья – это церковь. Мама с папой нас не крестили, так что Брюс крестился сам. Вроде ему даже надо было голым лезть в речку или что-то типа того. Папа сказал, что поэтому он с нами и не общается. Папа сказал, что Брюс считает себя лучше нас, потому что поверил в Бога.

Это было еще давно, так что я не знаю, есть ли в этом хоть доля правды.

И рассказывал все это папа, так что не знаю, стоит ли ему вообще верить насчет Брюса.

Думаю, поэтому Брюс и прислал мне свой номер. Может, он хочет рассказать правду. Может, он хочет обратить меня в веру. Может, у него рак и он скоро умрет. Может, он женился и у него ребенок. Если не звонить ему, ничего не произойдет.

Мама возвращается из магазина и, разгрузив покупки, поднимается по лестнице. Она видит, как я стою посреди площадки, и спрашивает, все ли у меня в порядке.

– Все нормально.

– Ты ходила в школу?

– Да.

– Ну и как?

– Никогда ничего не происходит, – говорю я.

– Ясно, – отвечает она и идет в ванную.

Когда она оттуда выходит, я все еще стою там же, где стояла, и слушаю мир. Мир довольно тихий. На улице проезжают машины, но никто не гудит в гудок и не орет сигнализацией. Соседи по обе стороны от нас работают до пяти, а их дети начнут орать на всю улицу только около шести.

Мама выходит из ванной.

– Ты что, под кайфом? – представляю я ее реплику.

Меня часто об этом спрашивают. Чисто для протокола, нет, я не под кайфом.

Я говорю:

– Я думаю куда-нибудь съездить.

– У тебя школа, Сара.

– Может, на выходных.

– Не думаю, что это хорошая идея.

– Может, я съезжу навестить Брюса.

Она смотрит на меня встревоженно. Мы не упоминаем Брюса. Не понимаю, что в нем такого страшного.

Когда домой возвращается папа, я все так же стою на вершине лестницы в темноте. Я молчу, так что он заговаривает первым: «Ох черт, Господи Иисусе, что ты, нафиг, тут делаешь в темноте? Боже! Ты меня до смерти перепугала». Так и говорит.