Czytaj książkę: «Живой роскошный ад»
Морю снится, будто оно – небо
Между страниц
Когда-то давно знаменитыми были поэты
от слов их и целые страны горели огнём
В горах я бродил
И меж тенистых деревьев,
Алтари ночи, которых я коснулся,
Навечно останутся во мне.
Заприте меня под замок на тысячу лет —
Я не исчезну,
А буду вечно возрождаться,
испуская дым во тьме.
Я – эон, проснувшийся в человеке,
Я – тысяча дней, не знающих завтра.
Гильермо Бенедисьон.Nuestra Guerra Celestial,или Наша война в небесах
Во время пыток восприятие времени и закреплённость во временном континууме размываются… Фернандес исследует отношения между диссоциацией в пространстве, хронологическим опытом и субъективностью памяти, показывая не только как пытки деконструируют человечность жертв, подвергавшихся им при режиме Пиночета, но и как от этого уменьшается человечность палачей и – через них – государства…
Кристиана Рейес.Реки несут кровь в море: государственное насилие в Чили и Махере
1
Малага, Испания
1987 г.
Выходца из Махеры я узна́ю в любом городе мира. Насилие оставляет следы, всех нас ужас превратил в братьев и сестёр, в диаспору изгнанников, мечтающих о доме.
На улицах его называли «Око» по очевидным причинам – конечно же, из-за повязки на глазу, но также из-за беспокойной, настороженной манеры держать себя. Предвечерние часы он проводил в парке Уэлин, сидя в тени: на голове соломенная шляпа с широкими полями, с нижней губы свисает балийская сигарета. Из-за повязки на глазу он походил на ветерана: наверно, мы оба такими и были, хотя тогда я была гораздо моложе его. Я помню, он пах гвоздиками, а вокруг нас пахло морем – его мы не видели, но слышали шипение и ропот волн у набережной Пасео-Маритимо. Тогда я преподавала поэзию и литературное мастерство в Малагском университете, а по вечерам ездила на мотороллере в парк, чтобы подышать морским ветром, выпить в кафе, посмотреть на молодых женщин с бронзовым загаром, сияющих счастьем, – и забыть о Махере. О Педро Пабло Видале Кровожадном. О своей семье. Я была молода и очень бедна.
Он и я привыкли к виду друг друга. Оставаясь благосклонным, он всегда пребывал настороже, точно Полифем, наряженный в мятые льняные костюмы и пёстрые рубашки с манжетами, запачканными пеплом. Я же напоминала бледный призрак в очках и, несмотря на жару, ходила вся в чёрном – чёрные платье, блуза, шляпа, солнечные очки, чёрные волосы. Должно быть, имела склонность к мрачному.
Он и я неделями вели ритуал, который другие (но только не махерцы) назвали бы брачной игрой: он подходил с газетой под мышкой, опустив лицо так, что на него падала тень, и садился за другим столом, не слишком близко и не слишком далеко, лицом непременно ко мне. Затем клал ногу на ногу и склонял голову так, чтобы здоровый глаз смотрел на меня. Этот человек даже закидывание ноги на ногу мог наполнить бесконечной, упадочной леностью и негой, а когда кивал мне, казалось, будто король приветствует соперника. Или брата – не так уж велика разница между тем и другим. Он казался очень знакомым: я не чувствовала, что мы встречались раньше, но будто видела его в театральной пьесе или по телевизору. Я решила заговорить с ним и удовлетворить своё любопытство.
Однажды так и случилось, но инициатива оказалась не моей. В тот раз он не стал смотреть на меня издалека, кивнув, а подошёл и сел за мой стол, ни словом не поприветствовав. Тут же заказал писко и рассердился, услышав извинения официантки, что писко нет. К тому моменту я так привыкла к его виду, что почти это ожидала – даже самый обыкновенный мужчина готов позволить себе миллион вольностей и грубостей, а Око совершенно точно не был обыкновенным. Я отложила книгу и обратила всё внимание на него.
– Тогда кофе и фернет, – раздражённо сказал он официантке, оповестившей, что кофе с писко выпить не получится, и снова обратил свой исключительный и одинокий взгляд на меня: – Сантаверде.
– Нет, – ответила я.
– Тогда Лас-Палас – определённо Лас-Палас.
– Нет.
Он нахмурился, и я хотела заговорить, но он цыкнул и продолжил:
– Консепсьон – или ничто и нигде.
– Нет, я из Коронады.
– Ага! – он воздел палец, точно изрекая тезис посреди философского салона. – Я почти угадал!
– С каждой догадкой вы всё дальше от цели.
– Как вы проницательны.
– Люди здесь зовут вас «Око» – знаете об этом?
– Имя не хуже любого другого, – пожал он плечами. – Хотите знать моё настоящее имя?
– «Око» мне чем-то нравится больше, – ответила я. Он засмеялся так, что я разглядела серебряные пломбы в задних рядах зубов, а, отсмеявшись, указал на мою одежду: – До сих пор носите траур?
Вопрос застал меня врасплох. Я посмотрела на себя, потом на него и начала говорить:
– Я не хотела казаться в трауре, но…
– Я шучу. Мы, махерцы, всегда будем в трауре. А вы у нас тот ещё книжный червь, – он протянул руку к обложке моей книги – «Прощай, Панама» Леона Фелипе. Сколько вас вижу, всегда смотрите то в одну книжку, то в другую.
Привыкнув к бестактным мужчинам и их замечаниям о моей «зубрёжке», я только пожала плечами:
– Я преподаю в университете.
– Что преподаёте?
– Поэзию. Современных писателей Южной Америки. Учу литературному мастерству первокурсников.
– Любите свою работу?
Единственный вопрос, которым Око мог бы повергнуть меня в большее смятение – «Есть ли у вас любовница», но этот вопрос ушёл недалеко. Я знала его (и то разве что в том смысле, что мы друг друга видели) слишком мало времени, чтобы вести настолько интимные разговоры.
– Работа есть работа, – ответила я. – Всем ведь приходится работать.
– Работа бывает разная. Она – туннель: какая-то ведёт внутрь, какая-то – наружу.
Странный выбор слов. Мне захотелось записать «туннель» и потом подумать, почему он выбрал именно это слово.
– Теперь моя очередь… – Я чуть не сказала «допрос», но остановилась: существовала немалая возможность, что это выражение вызовет плохие воспоминания. – Задавать вопросы, – неловко закончила я.
Он вынул балийскую сигарету, зажёг, и в воздух поднялись клубы дыма, пахнущего гвоздиками. По улице ехали машины, шли люди – мама с ревущим ребёнком, влюблённые пары; летнее солнце зашло, и воздух остыл, но запах соли и моря никуда не делся. Скоро под фонарями появятся музыканты и танцовщицы в надежде на пару смешков и монет, брошенных пьяницами. Око, по-прежнему молча, сделал глоток фернета, потом глоток кофе, потом затянулся сигаретой.
– Что у вас с глазом? – спросила я.
– Он видел слишком многое, и я его выколол.
– Выкололи?
– Удалил.
– Вы шутите.
– Неужели похоже? Любите кино?
– Конечно, люблю, но деньги бывают нечасто.
– Хотите, сходим вместе? За мой счёт, – опрокинув бокал, Око заёрзал на сиденье, словно готовясь уходить. Неожиданный поворот беседы – возможно, дело было в том, как неожиданно и просто я призналась в своей бедности.
– Да, – сказала я.
Не то чтобы Око мне нравился, но он не нравился мне так, как может не нравиться дядя или двоюродный брат. Он был интересным – и таким знакомым.
Мы договорились о встрече, он допил кофе и даже гущу, и встал со словами:
– Теперь всю ночь не усну.
Бросил на стол деньги, но в десять раз больше, чем был должен. Я сказала ему об этом, но он ответил:
– Возьмите, купите себе книжку – у меня денег хватает. Мне хочется тратиться на молоденьких девушек, так позвольте делать это так, чтобы за мной не пришли с вилами.
Мы договорились встретиться в этом же кафе на следующий вечер, в воскресенье, и всё утро я не могла избавиться от чувства, что видела этого человека где-то – не в Испании. Итак, мы встретились в «Кафе де Сото» и направились на Калье-Фригильяна – в те времена там было много маленьких кинотеатров и ночных клубов. Я хотела на «Закон желания» Альмодовара, но Око только фыркнул и потребовал дойти до «Синема-Ла-Плайя» – убогого местечка, где показывали только мексиканское кино, в основном ужасы и боевики про лучадоров1. Он выбрал фильм «Veneno para las hadas», «Яд для фей», провёл меня в атриум и купил нам пива и попкорна. Фильм оказался несвязной историей о том, как две девочки открыли для себя колдовство и это плохо кончилось. Око громогласно смеялся в самые неподходящие моменты, пугая меня, а когда одна девочка заперла другую в сарае и подожгла его, он заорал, будто осёл – я испугалась, что он сейчас поперхнётся.
После кино мы сели пить в «нашем» кафе.
– Ну, вам понравилось?
– Ужас, – ответила я. – Не понимаю, почему вам нравятся такие мрачные и кровавые фильмы? После всего, что мы перенесли?
Он устремил на меня пристальный взгляд – как ни странно, благодаря одному глазу тот казался ещё сильнее, чем был бы с двумя. Невзирая на это, я видела, что мой спутник в хорошем настроении, хотя не собирается извиняться за фильмы, которые предпочитает.
– Вы не знаете, через что я прошёл, – сказал он, – а я не знаю, через что прошли вы. За каждой и каждым, под их поверхностью, лежит бесконечность. В мире всегда будет несчастье – в этот самый момент где-то умирают бесчисленные дети, некоторые даже здесь, – он махнул рукой, указав на город вокруг. – Каждая ночь может стать последней.
Летний сад вокруг кафе покоился под навесом листвы, и мой спутник поднял на ветви отсутствующий, «далёкий взгляд», как пелось в песне Rolling Stones. Когда я училась в школе в Буэнос-Айресе, одна из моих девушек постоянно пела мне эту песню на корявом английском. Её звали Марсия Алаведес – давно уже не вспоминала о ней. Она была настоящим ходячим бедствием, но иногда я по ней скучала, как скучают по дорогим сердцу ошибкам – в основном по вечерам или в те моменты, когда хотелось прогнать из носа запах Малаги. Марсия часто вывозила меня на мотоцикле за город; мы долго носились вместе по аргентинским магистралям, и в такие моменты – когда я держала её руками за талию, прижавшись головой к крепкой спине, когда нас, словно кокон, окружал свист мотора и ветра – Марсия была по-настоящему чудесной. Но стоило мотоциклу остановиться, как она превращалась в ходячую катастрофу.
Око молча смотрел на деревья, будто ему открывалось нечто новое и не очень благоприятное.
– Несчастье – то, что гарантировано нам всем, – продолжал он. – Но на экране, под лучом проектора, оно такое крошечное. Как маленькие ведьмы! – он показал пальцами на столе, как те танцуют. – В следующий раз будем смотреть, как рестлеры сражаются с вампирами. Вот тогда вы, может быть, поймёте.
Мы пили, пока не начали шататься, а потом я попрощалась. В следующее воскресенье мы смотрели фильм про музыканта, который умел играть песню, убивающую вампиров; в следующее – про рестлера в маске, который сражался против голема; в следующее – про стадион, где жило привидение злобного лучадора; и так далее, и тому подобное, неделя за неделей. Око каждое воскресенье смеялся весь фильм. Мы привыкли друг к другу, и наши отношения – дружбой их назвать нельзя – продолжали развиваться. Между нами существовало нечто большее, чем дружба – мы были изгоями, нашедшими друг друга.
Однажды он забыл на столе кошелёк, и только тогда я узнала его настоящее, крестильное имя. Взяла бумажник, открыла и вынула испанские водительские права.
Рафаэль Авенданьо.
2
Рафаэль Авенданьо – имя, известное каждому махерцу. Если Пабло Неруда – наиболее прославленный среди южноамериканских поэтов, то Авенданьо, сын фантастически богатых родителей, – наиболее ославленный. Однажды, узнав посреди коктейльной вечеринки, что жена изменяет ему, он ударил её ножом – правда, ножом для фруктов, и она, к несчастью для Авенданьо, выжила, забрала дочь и запретила отцу с ней видеться.
Это один из наиболее невинных случаев с его участием.
Авенданьо описывал шокирующие половые акты, французских проституток и индонезийских куртизанок; он много пил, курил марихуану и во всеуслышание воспевал кокаин, а также боксёров и искусственные идеалы маскулинности. Среди его любимых американских писателей были Буковский и Мейлер, он ездил по Нью-Йорку и Парижу, вращался среди богемы и художников, красиво одевался и не выходил из новостей о светской жизни. Говорят, во время одного литературного мероприятия в Мехико он ввязался в драку с двумя критиками и как следует их избил, после чего те с такой же силой принялись преследовать поэта в суде. Авенданьо только посмеялся над мексиканским законом, а в интервью махерской газете «Ла-Сирена» поклялся никогда в ту страну не возвращаться, назвав всю Мексику «куском дерьма, застрявшим между анусом Америки и мандой Колумбии». Тогда президент Мексики Ордас объявил поэта врагом страны и издал закон, запрещающий Авенданьо возвращаться. На это Авенданьо ответил эссе на газетной передовице, в котором излил свой восторг по этому поводу.
Лично мне его произведения никогда не нравились: эгоистические стихи, полные мизогинии, либо описывали пьяные связи с женщинами, либо уходили в примитивнейший, мелкий, детский, надуманный экзистенциализм. Я сознательно исключила Авенданьо из программы своего курса и, выяснив, что он – Око, первым делом пришла в ужас, ведь он мог спросить меня, зачем я так сделала. Страх совершенно иррациональный, но победить его я не могла.
Авенданьо немало получил от Эстебана Павеса, низложенного президента нашей Махеры, прославившегося своей социалистической программой. Говорили, что в день переворота, совершённого Видалем и его хунтой, поэт вместе со своим другом добровольно ушли из жизни.
Вернувшись из туалета и взглянув на свой кошелёк, Авенданьо улыбнулся:
– Ты знаешь, кто я. По лицу вижу.
Он, как многие пожилые мужчины, во время мочеиспускания брызгал: в паху бежевого льняного костюма расплылось заметное тёмное пятно, но Авенданьо явно было всё равно. Он показался мне греком Зорбой, который в альтернативном мире стал художником и филологом. Громко заказав ещё писко, Авенданьо сел, совершенно довольный миром.
– Мне становилось трудно называть тебя просто «Око», – сказала я.
– Конечно, – кивнул он. – Но могла бы спросить, я бы сказал, – сменив позу, он зажёг балийскую сигарету. – Кажется, в нашу первую ночь я предлагал тебе так и сделать.
Слова «наша первая ночь» прозвучали особенно неприлично теперь, когда я узнала о его прошлом.
– Да, предлагал, – ответила я. – Все думают, ты умер.
– Мир большой, – он пожал плечами. – Я не умер, и совершенно не притворялся мёртвым… Может, один раз, но то были чрезвычайные обстоятельства. – Поглядев на меня, Авенданьо продолжал: – Теперь ты смотришь на меня совсем иначе. Теперь я не милый глупый старичок, который платит за тебя, потому что сражён твоей красотой.
– Ты не сражён, и я не красива.
Он погрустнел на миг и ответил:
– Верно.
Какая-то часть меня хотела, чтобы он сказал: «О нет, ты прекрасна!», но в реальной жизни так не бывает.
– Я плачу за тебя в кафе, потому что у тебя нет друзей. Потому что ты очень бедная, и юная, и из Махеры. Потому что моя доброта безгранична.
Почти от каждого его слова мне хотелось грязно выругаться вслух – или безумно захохотать. Тут мне пришла в голову мысль:
– Ты знал, кто я, когда мы ещё не подружились?
– Нет. Но после того как мы были на «Мире вампиров», я сходил в университет, поискал имя «Исабель Серта» и почитал, что ты пишешь. Мне очень понравилось, хотя, на мой вкус, немного суховато. Особенно хороша статья «Неруда-Прометей: новые поэты Южной Америки». Благодарю за упоминание, хотя, кажется, мой гений ты не оценила. Терпеть не могу академические статьи со слишком претенциозными названиями. В общем… твоё здоровье, – Он взял бокал, но я отмахнулась:
– Не знаю, что думать. Обо всём этом, и о тебе.
Он снова пожал плечами – всё происходящее казалось рядом с ним таким легким. Авенданьо был стар, но на миг я поняла, чем в молодости он привлекал женщин.
– Так что на самом деле случилось с твоим глазом? – спросила я.
– Я его вырвал. Правда.
– Враньё.
– Нет, не враньё, а правда. – Он помолчал и подумал. – Протяни руки.
– Иди на фиг.
– Протяни, – он вытянул свои руки. Тыльные стороны ладоней покрывали рябые пятна. Я протянула руки, и он взял мои ладони в свои:
– Какой рукой ты бросаешь мяч?
– Правой.
– А когда стреляешь из ружья?
– У меня нет ружья.
– Но из пистолета-то стреляла? – его руки были тёплыми и сухими, как кожаный переплёт любимой книги.
– Нет, – я оглянулась на людей в кафе, будучи уверенной, что на нас всё смотрят. Никто не смотрел.
– Значит, из лука. Как Артемида.
– Правой.
– Ага, – ответил он. Его «ага» было просто выдохом, многозначительной паузой, не означающей ничего – только затягивание времени. Поэт думал, его одинокий глаз бегал в глазнице, внимательно рассматривая моё лицо.
– Однажды, быть может, твои глаза увидят слишком много. Или слишком мало.
– Чепуха. – Я отняла руки.
Он откинулся на спинку стула, смеясь, будто всё – просто шутка:
– Смотреть надо тем глазом, который хуже.
– У меня оба глаза хуже. Окулист в Коронаде сказал, у меня слабые глаза.
Авенданьо снова засмеялся влажным, густым смехом. Он часто утирал нос и глаза, и на пальцах у него оставались сгустки жёлтой слизи. В этом он был похож на моего дедушку; после определённого возраста мужчинам становится всё равно, какое впечатление их телесные выделения производят на остальных. Подобный эгоизм и подобная привилегированность всегда меня бесили, но сердиться на Око, каким бы безразличным нарциссом он ни был, я едва могла.
Когда поэт хотел, то мог казаться очень обаятельным, и я засмеялась вместе с ним. Он вынул из внутреннего кармана пиджака конверт и положил на стол:
– Мне придётся уехать. Позаботься кое о чём, пока меня нет.
Это меня застало врасплох. Око засмеялся и заказал ещё ликёра.
Я открыла конверт – внутри лежали ключ, листочек с адресом и чек из Банка Барселоны на сто тысяч песет – больше, чем я зарабатывала в университете за год. Положив всё это обратно в конверт, я отодвинула его на середину столика. В голове теснились вопросы, и речь за ними не успевала:
– Почему? Почему я? Куда ты? Что это за дерьмо?
– Деньги – тебе. Адрес и ключ – к моей квартире. Я не знаю, когда вернусь, и надолго вперёд распорядился, чтобы за моё жильё продолжали платить. В квартире – все мои книги и статьи. Их нужно организовать. Можешь оставить как есть, если пожелаешь, но если захочешь убраться или…
– Куда, твою мать… – я поняла, что повысила голос, нагнулась поближе, опершись о стол руками, и прошептала: – Куда, твою мать, ты собрался?
– А ты как думаешь? – он вынул из кармана рубашки листочек бумаги и бросил на стол. Я подняла его и развернула – на бумаге стояли цифры -19.5967, -70.2123 и женское имя, написанное карандашом: «Нивия».
– Что это? – спросила я, но уже знала ответ. Я с самого начала знала, куда он уезжает. Шифр передо мной был прост – широта и долгота.
Он возвращался в Махеру.
3
Он рассказал мне, что из Сантаверде пришло письмо: листок бумаги с именем его бывшей жены внизу. Ни письма, ни мольбы о помощи – только эти цифры. Око не знал, кто их прислал, и думал, в Махере вообще не знают, что он ещё жив, хотя скрывать это он никогда не пытался. С другой стороны, после свержения Павеса Авенданьо ничего не публиковал:
– Поэзию из меня выжгли. Для неё нужно два глаза.
– Тебе нельзя в Махеру. Тебя расстреляют. Теперь, когда Лос-Дьяблос не удалось убить Видаля, он совсем озверел. Тебя он не мог забыть.
– Я никогда не водил дружбы с марксистами.
– Зато водил с Павесом – и вспомни, что с ним случилось. Думаешь, там будут разбираться?
– Всё равно надо. Я стар, и мне нечего терять, – лоб Авенданьо нахмурился, точно бугристая равнина. По лицу скользили мысли, словно по поверхности тёмной, заросшей реки, под которой скрывается опасность. – Там моя дочь. Она сейчас была бы взрослой – может, ей и удалось вырасти. А я сбежал. Рано или поздно каждый изгнанник должен вернуться домой.
– Не каждый, – ответила я.
Мою мать посадили в тюрьму, когда мне было восемь. Она проводила собрания, сначала в нашем домике в Коронаде, потом в Сантаверде, когда мы переехали. У неё собиралось множество яростных молодых небритых мужчин с книгами и сигаретами. Однажды пришли солдаты и арестовали всех в доме. Прежде чем маму схватили, она успела закрыться в ванной и протолкнуть меня в окно, и я побежала в дом Пуэллы, нашей доброй соседки, которая часто поила меня молоком. Мама не вернулась, а отец пришёл истощённый, израненный с ног до головы и последующие годы медленно помирал от пьянства. Он пил от гнева, чувства вины и страха – страха, что его снова схватят и сделают с ним… что бы ни делали ANI, тайная полиция. Кажется, он решил умереть, когда я поступила в университет Буэнос-Айреса: неделю спустя после того, как я стала студенткой, отец высыпал горсть обезболивающих таблеток в бутылку с водкой.
Я бы никогда не вернулась – меня там ничего не держало.
Авенданьо мучительно вздохнул, точно на нём лежало огромное невидимое ярмо:
– В конечном итоге, существовало нечто, которое…
– Которое что?
– Не поддавалось пониманию. Во всяком случае, моим попыткам понимания.
Он толкнул конверт ко мне, я толкнула обратно:
– Что за координаты в письме?
– Место на побережье на севере страны. За Качопо.
– Ничто и нигде! – ответила я его же словами. Это было нашей игрой – один повторял другому то, что последний говорил когда-то раньше.
– Не ничто, – Авенданьо пожал плечами и снова толкнул конверт ко мне.
Я порылась в памяти: те места, даже на побережье, были голыми – голубая соль на западе, коричневые насыпи и крутые холмы на востоке. Там, в этой голой земле, пробурили немало шахт. Снова взглянув на Око, я попыталась проникнуть в него одной силой взгляда – в нём что-то изменилось, и вечное ленивое веселье развеялось. Легкость и высокомерие, точно узор из света ночью на стене спальни, сложились в настоящего человека, пронизанного болью, с мучительным прошлым. Слухи о себе Авенданьо просто превратил в плащ для себя. Да, он был пьяницей, бабником и хамом, но тогда, когда обладал двумя глазами.
– Возьми конверт, – сказал он. – Мне нужна твоя помощь.
– Не хочу, чтобы ты уезжал, – ответила я. Признаться в этом было трудно. Фильмы, прогулки в парке Уэлин, длинные разговоры о Махере, поэтах и смысле искусства – всем этим он наполнил ту часть моей жизни, о нехватке которой я и не догадывалась. – Кто же будет рассказывать мне про лучадоров и платить за меня в кафе?
Он улыбнулся, сжал мои руки в своих больших тёплых ладонях и вложил в них конверт.
Теперь я его не вернула, как это ни было трудно.
* * *
На следующий день Око улетел из Малаги в Барселону, оттуда – в Париж, оттуда – на запад, через Атлантический океан в Буэнос-Айрес. Как он сказал, он собирался арендовать джип и поехать из Аргентины в Махеру на нём: Авенданьо хотел навестить семью бывшей жены в Кордобе, а также избежать столкновения с людьми Видаля в аэропорту Сантаверде. Я пожелала ему удачи и пообещала охранять его бумаги от воров – и на этом, как говорится, всё. Покончив с занятиями на следующий день, я направилась в квартиру Авенданьо.
Открыв дверь, я обнаружила в небольшой прихожей записку: «Здесь живёт кот – твой защитник. Корми его». Вместо подписи стоял примитивный рисунок глаза.
Меня встретила просторная трёхкомнатная квартира, до краёв, однако, загромождённая книгами и бумагами и снабжённая хорошо оснащённой кухней и ещё более хорошо оснащённым баром. Но первое, что бросалось в глаза в этом жилище – каждая поверхность была рабочей. На столе в столовой, словно три скалы посреди волн бумаг, лент, карандашей и блокнотов, стояли три пишущие машинки разных марок – «Ундервуд», «Оливетти» и «Ай-Би-Эм Селектрик», образуя некое беспорядочное единство. В каретке и из-под валика каждой машинки торчали незаконченные тексты В «Ундервуде» – отрывок длинного верлибра на весьма неожиданную тему – то ли про молодую женщину, то ли про дряхлого старого кота. Трудно сказать. Мне это стихотворение понравилось больше, чем почти весь ранний Авенданьо. В «Оливетти» осталось письмо министру труда и социального обеспечения Махеры с вопросом, нет ли у министра или его агентов записей о Белле Авенданьо, которая также может быть известна как Исабелла Авенданьо или даже Исабелла Кампос – по-видимому, Кампос было девичьей фамилией его бывшей жены. Я не смогла не отметить, что у нас с его дочерью одинаковые имена. Печатный текст в «Селектрике» сопровождала пачка мятых фотографий, запечатлевших страницы латинского текста, озаглавленного, по-видимому, «Opusculus Noctis» и на первый взгляд очень мрачного. В католической юности и лилейной студенческой жизни я усердно изучала латынь и заметила, что в переводе Авенданьо немало ошибок, но сделан он хорошо – и дальше мне читать не захотелось.
Книг было много, но академические тома среди них встречались не так часто, как можно было бы ожидать от образованного человека его лет. Вкусы Ока склонялись больше к прозе, чем к поэзии, а триллеры и детективы он предпочитал более литературным историям. Бестселлеры стояли меж неизвестных романов, об авторах которых я никогда не слышала – Килгор Траут рядом с Аркимбольди, «El caos omega» («Уик-энд с Остерманом» на испанском) рядом с «Уходи медленно» Шеймуса Каллена на английском. Ещё много словарей – испанских, португальских и английских – и одна латинская грамматика, по-видимому, для попыток перевода. Одну из полок Авенданьо полностью отвёл под собственные поэтические сборники – все они оказались весьма тонкими: «Зелёный берег» (La orilla verde), «О женщинах и их добродетелях» (Sobre las mujeres y sus virtudes), «Уасо и их плоть» (La carne de Hausos), «Голова, сердце, печень» (Cabeza, corazón, hígado), «Безразличное правительство» (La indiferencia del gobierno), «Тёмные тучи над Сантаверде» (Nubes oscuras sobre Santaverde), «Чёрная Мапочо» (El Mapocho negro), «Призрак Писарро» (Fantasma de Pizzaro). Рядом стояло множество литературных журналов и поэтических сборников по итогам региональных и городских конкурсов: все они были разных размеров, так что при взгляде на их корешки показались мне беспорядочным снопом соломы.
Взяв «Безразличное правительство», я открыла на случайной странице:
«Мне снилось, с землёй было покончено: только зола да пепел. Выжил лишь один человек – он не любил собак: проходил мимо них на улицах, пинал в ответ на мольбу.
Теперь же его жена и ребёнок были мертвы, небо закрыли мрачные тучи, а на гнилой земле расцвели зловонные грибы. Человек пошёл по улицам и стал звать: „¡Quinque! ¡Quinque!“
Но собака не пришла – она умерла, когда человек был ребёнком».
Остальные стихи были в таком же духе, и я не стала читать дальше. Поэзия Авенданьо, прочитанная мной в студенческие годы, запомнилась более жизнерадостной: это же оказалось гораздо мрачнее, при всей поверхностности и дурном исполнении. Заметив за книгами жёлтые, загнувшиеся страницы, я оттолкнула тома и достала рукопись, датированную 1979 годом – первое десятилетие его изгнания. Сняв с листков хрупкую резинку, я прочитала название: «Внизу, позади, под, между: история моих бедствий, пыток и преображения. Рафаэль Авенданьо». Рукопись была тонкой – тридцать-сорок страниц. Я полистала загнувшиеся от старости листы, но на первый взгляд она показалась слишком личной и интимной. Пустить его слова в свою голову – к такой близости я, пожалуй, не была готова: ещё не познакомившись с Авенданьо, я этим словам сопротивлялась.
Отложив рукопись, я продолжала исследовать квартиру Ока. С маленького балкона виднелся блеск берегов Альборана, и я испытала восторг, различив за ним, в тёмной дали, Северную Африку – Марокко! На воде мигали и плясали огоньки с кораблей, дул прохладный свежий ветерок. По моим подсчётам, квартплата Ока превышала мою как минимум в десять-пятнадцать раз, а одна только кухня была больше, чем вся моя скромная обитель.
Кухня и столовая выходили ещё на две комнаты. Одна из них, та, что содержала большую постель и множество подушек, была обставлена в стиле, который сам Авенданьо, по всей видимости, считал «мавританским». Гобелены, украшенные тканью-газом стены, свечи, светильники в форме слезинки, оттоманки, электрические лампы то в форме мечетей, то с извилистыми силуэтами, также задрапированные тканью… Без сомнения, нашего поэта очаровали легенды о Саладине и сэре Ричарде Бёртоне (не том, который актёр и муж Элизабет Тэйлор, а том, который сопровождал Джона Спика, первооткрывателя истоков Нила) и вдохновила идея занятий любовью среди благовоний, арабских геометрических узоров и дорогой плитки. Эта спальня полагалась мужчине на сорок лет моложе и так и кричала: я высокого мнения о собственном сексуальном мастерстве! Я стар, я потерял глаз, но я жив! По крайней мере, вот что я слышала.
Вторая спальня была уставлена коробками: книги, побрякушки, бумаги, старая одежда, тостер, радио и нечто, похожее на чёрно-белый телевизор. Коробки стояли на односпальной постели. Котов я нигде не видела.
Налив себе бренди из его бара, я села на одинокий стул на балконе и стала смотреть, как корабли вплывают и выплывают из пристани Малаги. Око дал только одно указание: если хочешь, можешь расставить по местам книги. Но я не хотела, поэтому допила и пошла домой.
* * *
Вернулась я почти две недели спустя: мы встречались с ассистенткой преподавателя (только что закончившей университет в Мадриде) и после очередного свидания, когда она спросила, откуда у меня деньги на такой обед – вино, дары моря, чуррос с шоколадом! – я неохотно рассказала про Око и наш с ним договор. Клаудия потребовала увидеть квартиру «знаменитого поэта», и после прогулки на пляже я её туда отвела.
Прямо за дверью меня ожидала стопка писем.
– Боже мой, – прошептала Клаудия, оглядываясь, и шагнула дальше. – Великолепно.
– Ты про книги? – переспросила я, перебирая конверты.
Ни одного счёта – только письма с различными далёкими марками: два из Америки, одно из Франции, два из Германии, три из Соединённого Королевства – и два из Махеры. Последние были адресованы Рафэ Даньо, что выглядело, пожалуй, разумно; впрочем, по тому, что я знала об Авенданьо, конспирация была неровной и односторонней: Око слишком горд, чтобы скрываться за псевдонимом. Меня охватило искушение открыть их и проникнуть в его частную жизнь, но присутствие в его квартире и так заставляло меня чувствовать себя взломщицей, хотя деньги, заплаченные вперёд именно за это, очевидно меня радовали. Иногда я кажусь себе ещё более нелогичной, чем мир вокруг.
– Иисус Мария! Матерь Божья! – театрально прошептала Клаудия. Я подняла глаза от писем, почти ожидая, что она будет рассматривать какую-нибудь редкую книгу или произведение древней порнографии. Но Клаудия открыла бар и достала бутылку текилы.