Czytaj książkę: «Революция»

Czcionka:

Настоящее издание публикуется с разрешения Writers House LLC и Synopsis Literary Agency.

Revolution – Copyright © Jennifer Donnelly, 2010

© Салтыкова М., перевод на русский язык, 2013

© ООО «Издательство «Розовый жираф», 2014

Издательство «4-я улица» ®, издание на русском языке, оформление

© Мачкасов Ю., перевод стихов на русский язык, 2013

* * *

Посвящается Дейзи, сокрушившей стены моего сердца



Эта книга – художественный вымысел. Все события и диалоги, а также герои, за исключением известных исторических и публичных персонажей, – плоды воображения автора. Ситуации и разговоры, где фигурируют исторические или публичные персонажи, также являются вымышленными и не претендуют на объективное отображение действительности. Любые совпадения с настоящими людьми, живыми или покойными, – случайны.



 
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей древний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
 
Данте
«Божественная комедия»1

Ад

И я – во тьме, ничем не озаренной.

Данте

1.

Кто умеет – пишет музыку.

Кто не умеет – диджействует.

Например, Купер ван Эпп. Вот он, пританцовывает в центре своей комнаты, занимающей весь пятый этаж дома на Хикс-стрит, пытается свести какой-то кошмарный трип-хоп с треком Джона Ли Хукера на аппаратуре за двадцать штук баксов. Понятия не имея, как ей пользоваться.

– Вот это круть, чуваки! – кричит он. – Мемфисский блюз на новый лад! – Он отвлекается, чтобы налить себе второй утренний скотч. – Два времени в одном, как если Бил-стрит2 перенести к нам в Бруклин! Прикиньте: тусишь такой на чьей-то хате, куришь на завтрак «Кент», запиваешь бурбоном, а рядом Джон Ли с гитарой… Только знаете, чего нам сейчас не хватает?

– Голода, болезней и отсутствия перспектив, – говорю я.

Купер сбивает свою шляпу-поркпай на затылок и ржет. На нем старый жилет от костюма-тройки, надетый поверх майки. Ему семнадцать, он белокож словно ангел, богат как бог и косит под блюзмена из дельты Миссисипи. Получается неубедительно и придурковато.

Я продолжаю:

– Нищета, Куп. Вот чего тебе не хватает. Из нее рождается блюз. Только тебе слабо. Ты же у нас наследник акулы капитализма.

Идиотская улыбка сползает с его лица.

– Анди, ну чего ты вечно ломаешь мне кайф? Чего ты вечно такая…

Симона Кановас, дочка дипломата, перебивает:

– Да забей, Купер. Сам знаешь, чего она.

– Это все знают, – встревает Арден Тоуд, дочка кинозвезды. – И все уже забили.

Я не обращаю внимания.

– А еще – талант. Без него никуда. У твоего Джона Ли Хукера таланта было немерено. А ты разве пишешь музыку, Куп? Или хотя бы играешь? Ты же просто миксуешь то, что делают другие, и выдаешь этот компот за собственное творчество.

Купер мрачнеет и кривит губу.

– Ты в курсе, что ты страшная язва?

– Да, я в курсе.

Истинная правда. Мне нравится наезжать на Купера. Нравится его обламывать. Это удовольствие круче вискаря, который хлещет его отец, и забористей травы, которую дует его мать. Потому что пусть всего на пару секунд, но – кому-то тоже больно. Эту пару секунд мне не так одиноко.

Я беру гитару и наигрываю первые ноты знаменитой «Boom Boom» Хукера. Выходит слабенько, но эффект производит что надо. Послав меня куда подальше, Купер сваливает из комнаты.

Симона морщится.

– Жесть, Анди. Он же такой ранимый! – Она вскакивает и выбегает следом за ним. Арден тоже уходит.

На самом деле Симоне плевать на Купера с его ранимостью. Просто она боится, что он отменит утреннюю тусовку в пятницу. Она не заходит в класс, предварительно не бахнув. Как и остальные. Всем надо что-то в себя влить, прежде чем переступать школьный порог. Иначе – груз чужих ожиданий в два счета раздавит нас в лепешку.

Я сворачиваю «Boom Boom» и начинаю играть «Tupelo». Никто не слушает.

Предки Купера свалили отдыхать в Кабо-Сан-Лукас. Домработница бегает открывает окна, чтобы проветрить прокуренную квартиру. Мои одноклассники меняются айподами с ценными треками. Никто из нас не интересуется попсовыми хитами из списков «Топ 100» – это фигня для меломанов из безымянных государственных школ. А мы учимся в школе Св. Ансельма, самой крутой в Бруклине. Так что мы особенные. Уникумы. Юные гении. Все как один. Наши учителя наперебой осыпают нас такими эпитетами, а родители платят по тридцать тысяч в год, чтобы это услышать.

Наш выпускной год – весь про блюз. Еще это год Уильяма Берроуза, балканского соула, немецких контртеноров, японских девочковых групп и музыки «новой волны». Это не случайная подборка. Все, чем мы занимаемся, неслучайно. Чем загадочнее наши вкусы, тем очевиднее наша гениальность.

Я сижу, мучаю «Tupelo» и прислушиваюсь к обрывкам разговоров:

– …на самом деле в тексты «Флок ов Сигалз» невозможно въехать, если рассматривать их вне метапрозаической парадигмы…

– …с Пластиком Бертраном все ясно, как только врубишься, что он пост-иронический нигилист…

– …знаешь, вообще вся «новая волна» черпает смыслы в своей изначальной бессмысленности. Тавтология, замечу, умышленная…

– Wasn’t that a mighty time, wasn’t that a mighty time…3

Я поднимаю взгляд. На другом конце дивана сидит известный красавчик из Слейтера, другой бруклинской школы. Допев строчку из «Tupelo», он придвигается ближе, пока не касается меня коленом, и комментирует:

– Неплохо.

– Спасибо.

– Чего, в группе лабаешь?

Я продолжаю играть опустив голову, и он решает, что пора наглеть.

– Это что у тебя? – спрашивает он, наклонившись совсем близко, и тянет меня за красную ленту, которую я ношу вокруг шеи. На ней висит серебряный ключ. – Ключик к твоему сердцу?

Мне хочется убить его за то, что он коснулся ключа. Хочется наговорить слов, которые разорвут его в клочья, но слова пересыхают у меня в горле, так что я просто поднимаю руку – правую, в кольцах с черепами, – и сжимаю кулак перед его носом.

Он отпускает ключ.

– Ну извини.

– Не трогай, – говорю я. – И вообще отвали.

– Да ладно, ладно. Успокойся, психованная какая-то… – Он отодвигается.

Я убираю гитару в чехол, прячу ключ обратно под рубашку и ищу выход. Дверь. Пожарную лестницу. Окно. Что угодно. Когда я прохожу через гостиную, чья-то рука ложится мне на плечо.

– Пойдем, уже четверть девятого.

Виджей Гупта. Президент клуба отличников, команды риторики, шахматного клуба и Генеральный секретарь школьной модели ООН. Волонтер походной кухни для бездомных, благотворительного образовательного центра и Американского общества защиты животных. Стипендиат Института Дэвидсона, кандидат в стипендиаты Президентской программы, победитель поэтического конкурса Принстонского университета. К сожалению, он не умирает от рака.

А вот Орла Макбрайд одно время умирала – и не преминула написать об этом в своих заявках на прием в колледж, так что ее досрочно приняли в Гарвард. Химиотерапия, облысение и выблевывание желудка по частям оказались весомее, чем весь набор достижений Виджея. Его, правда, поставили в список ожидания, но ему все равно приходится таскаться в школу, как всем.

– Я не пойду.

– Чего так?

Я молчу.

– Что случилось-то?

Виджей – мой лучший друг. В последнее время – единственный мой друг. Понятия не имею, почему он до сих пор не забил. Иногда мне кажется, что я – очередной его благотворительный проект, вроде убогих псов, которых он подкармливает в приюте.

– Да ладно тебе, Анди, – говорит он. – Пойдем! Тебе же план сдать надо, а то Бизи тебя выпрет. Двоих уже вытурили в прошлом году за то, что они протупили с выпускными работами.

– Знаю. Но я никуда не пойду.

Виджей хмурится.

– Ты утренние таблетки пила?

– Да.

Он вздыхает.

– Ладно, увидимся.

– Увидимся, Ви.

Покинув гнездо ван Эппов, я спускаюсь на Променад. Идет снег. Я усаживаюсь на скамейку с видом на магистраль, некоторое время рассматриваю Манхэттен, потом достаю гитару. Я играю несколько часов, пока руки не дубеют от холода. Пока не срываю ноготь, запачкав струны кровью. Пока пальцы не начинают болеть так сильно, что я забываю про свою настоящую боль.

2.

Джимми Башмак смотрит, как мимо нас старательно вышагивает малыш, прижимая к себе плюшевого Гринча.

– В детстве я верил всему, что мне вешали на уши, – говорит Джимми. – В Санта-Клауса верил, в пасхального кролика… В привидений. И в Эйзенхауэра. – Он отхлебывает пиво из бутылки, завернутой для конспирации в бумажный пакет. – А ты?

– У меня детство еще не закончилось, Джимми.

Джимми – старый итальянец. Иногда он подсаживается ко мне на Променаде. У него не все дома. Он считает, что Ла-Гардиа4 до сих пор мэр Нью-Йорка и что «Доджерсы» до сих пор играют за Бруклин. Прозвищем Башмак он обязан своим бессменным ярко-красным ботинкам из пятидесятых.

– А в Бога? В Бога ты веришь? – спрашивает он.

– В которого из богов?

– Не строй из себя умную.

– Уже построила.

– Ты же в школу Святого Ансельма ходишь? У вас там что, никакого религиозного образования?

– А какая связь? Школа давно послала святого куда подальше, только имя от него осталось.

– Вот и с Бетти Крокер5 та же история. Люди такие сволочи! Ну а чему вас все-таки учат?

Я откидываюсь на спинку скамейки и задумываюсь.

– В общем, начинают с греческой мифологии – Зевс, Посейдон, Аид и вся компания. У меня до сих пор где-то валяется мое первое сочинение. Я его писала еще в дошкольной группе. Про Полифема. Это был такой пастух. А еще он был циклоп и людоед. Хотел сожрать Одиссея. Но Одиссей выколол ему палкой глаз и сбежал.

Джимми потрясенно смотрит на меня.

– Дошкольников учат таким кошмарам? Врешь небось.

– Ей-богу. А потом у нас была римская мифология. Потом скандинавская. Потом божества американских индейцев. Языческий пантеизм. Кельтские боги. Буддизм. Истоки иудеохристианства и ислама.

– Но зачем?!

– Хотят, чтобы мы знали. Им это очень важно, понимаешь? Чтобы мы знали.

– Знали что?

– Что это миф.

– Что – миф?

– Все, Джимми. Все – миф.

Джимми какое-то время молчит. Потом спрашивает:

– Значит, ты закончишь эту крутую школу и уйдешь ни с чем? Это же получается – не за что держаться в жизни. Не во что верить.

– Ну почему, в одну штуку нас учат верить.

– Ага. И что это за штука?

– Преображающая сила искусства.

Джимми качает головой.

– Преступники. Разве можно так издеваться над детьми? Да за это сажать надо! Хочешь, я сообщу куда следует?

– А можешь?

– Считай, дело сделано. У меня друзья в полиции, – говорит он и кивает с многозначительным видом.

Ну да, ну да, не сомневаюсь. Дик Трейси6 возьмется за дело.

Я убираю гитару. Ноги ломит от холода. Я торчу здесь уже несколько часов. Сейчас полтретьего, до урока осталось тридцать минут. Есть один-единственный человек, ради которого я готова ходить в школу: учитель музыки Натан Гольдфарб.

Я встаю и собираюсь уйти, но Джимми меня окликает:

– Слышь, дочка…

– Что?

Он достает из кармана монетку. Двадцать пять центов.

– Купи себе колу. Нет, лучше две! Себе и своему парню.

– Ой, Джимми, ты что, не надо…

У Джимми ничего нет. Он живет в доме престарелых на Хикс-стрит. Ему выдают всего несколько долларов в неделю на расходы.

– Возьми. Мне будет приятно. Ты же совсем девчонка. Тебе надо сидеть в тепле, в кафешках, с мальчиками, а ты торчишь здесь на морозе как неприкаянная, болтаешь со всякими оборванцами.

– Хорошо. Спасибо, – говорю я и вымучиваю из себя улыбку. Мне больно брать его деньги, но если их не взять, я сделаю больно ему.

Джимми тоже улыбается.

– Дай ему себя поцеловать. Ради меня. – Он поднимает палец. – Всего один разочек. В щечку.

– Заметано.

У меня не хватает духу признаться ему, что у меня уже был далеко не один мальчик. И что в щечку давно никто не целуется. На дворе двадцать первый век – расстегивай джинсы или закатывай губу.

Я протягиваю руку за монетой. Джимми ошеломленно присвистывает.

– Ты чего?

– Что это у тебя?

Оказывается, палец с оторванным ногтем все еще кровоточит.

Я вытираю кровь о джинсы.

– Покажись врачу, – говорит Джимми. – Выглядит нехорошо.

– Да, пожалуй.

– Тебе, наверное, больно. Тебе больно?

– Да, Джимми. Мне всегда больно.

3.

– Мисс Альперс?

Ну все, я попала. Останавливаюсь и медленно поворачиваюсь. Этот голос знает вся школа. Аделаида Бизмайер. Она же Бизи. Директриса.

– У тебя есть пара минут?

– Вообще-то, мисс Бизмайер, я спешу на музыку.

– Я позвоню мистеру Гольдфарбу и скажу, что ты задержишься. Зайди ко мне.

Она жестом приглашает меня в свой кабинет и звонит Натану.

Я вхожу, ставлю чехол с гитарой на пол и сажусь.

На часах – 3:01. Целая минута урока ушла безвозвратно. Шестьдесят секунд музыки, которые никогда ко мне не вернутся. Нога начинает мелко подрагивать. Приходится надавить на колено, чтобы успокоиться. Бизи кладет трубку и спрашивает:

– Хочешь ромашкового чаю? Я только что заварила.

– Нет, спасибо.

На столе перед ней лежит папка с моим именем. Диандра Ксения Альперс. В честь обеих бабушек. Я стала представляться «Анди», как только научилась говорить.

Все это не к добру. Бизи суетится у стола, похожая на хоббита.

В любое время года она обута в биркенстоки и одета во что-то лилово-климактерическое. Неожиданно она оборачивается, и я отвожу взгляд. Подоконник заставлен вазами, с потолка свисают кашпо. На отдельной тумбе стоят горшки и миски всех оттенков грязи, покрытые глазурью.

– Нравятся? – спрашивает она, кивая на глиняную экспозицию.

– Впечатляет.

– Это я сама делаю. Люблю керамику.

Моя мама тоже ее любит. Швырять об стену.

– Такое у меня хобби, – поясняет Бизи. – Творческая отдушина.

– Ничего себе. – Я смотрю на кашпо. – Вон то напоминает мне «Гернику».

Бизи польщенно улыбается.

– Правда?

– Нет, конечно.

Улыбка соскальзывает с ее лица.

Теперь она должна выпереть меня из кабинета. Я бы на ее месте так и сделала. Но она молча ставит чашку с чаем на стол и садится в кресло. Я снова смотрю на часы. 3:04. Нога дергается еще сильнее.

– Анди, перейдем к делу. Меня вот что заботит, – произносит она, открывая мою папку. – Завтра начинаются зимние каникулы, а ты до сих пор не подала заявку ни в один колледж. И даже не составила план выпускного проекта. Вот, я вижу, ты выбрала прекрасную тему… У тебя в обосновании говорится… сейчас… «Французский музыкант восемнадцатого века Амадей Малербо – один из первых композиторов периода классицизма, писавший музыку преимущественно для гитары».

– Для шестиструнной, – уточняю я. – Другие писали для лютни, мандолины, виуэлы и для барочной гитары.

– Любопытно, – произносит Бизи. – Мне нравится название проекта: «Я твой отец, Джонни! Установление музыкального родства Джонни Гринвуда и Амадея Малербо».

– Спасибо. Это Виджей придумал. Сказал, что моя версия, «Музыкальное наследие Амадея Малербо», недостаточно претенциозна.

Бизи пропускает это мимо ушей, кладет папку обратно на стол и смотрит на меня.

– Почему же работа стоит?

Да потому что мне стало все равно, мисс Бизмайер. Так и подмывает сказать ей это вслух. Мне безразличен Амадей Малербо, безразлична учеба, все безразлично. Потому что серый мир, в котором я как-то умудрялась выживать последние два года, начал чернеть по краям. Но так говорить нельзя. Это прямая дорога назад, в кабинет доктора Беккера, который просто выпишет мне еще один курс отупляющих колес.

Я откидываю прядь с лица – тяну время, подбирая слова.

– Господи, Анди, что с твоей рукой? Что произошло?

– Бах.

Она качает головой.

– Нарочно делаешь себе больно, да? Прогулы, плохие оценки, а теперь уже и музыку используешь, чтобы себя калечить? Как будто приговорила себя к вечным мукам. Остановись, Анди. Что случилось, то случилось. Прости себя.

Во мне кольцами разворачивается ярость. Кровавая, ядовитая. Совсем как недавно, когда придурок из Слейтера коснулся ключа на моей шее. Я отвожу взгляд, пытаясь взять себя в руки, от всей души желая, чтобы Бизи прямо сейчас выбросилась из окна вместе со своими уродливыми горшками. Чтобы я слышала ноты и аккорды, а не ее голос. Чтобы звучала первая сюита Баха, сочиненная для виолончели и потом переписанная под гитару. Я должна играть ее с Натаном, в эту самую минуту.

Первым делом он каждый раз меня спрашивает:

– Ну, как живешь, крейзи даймонд7?

Его любимые композиторы – Бах, Моцарт и ребята из «Пинк Флойд».

Натан – старик. Ему семьдесят пять. Мальчишкой он потерял семью в Освенциме. Его мать и сестра погибли в газовой камере в день поступления в лагерь, поскольку не годились в качестве рабочей силы. Натан выжил, потому что был вундеркиндом: в свои восемь лет он потрясающе играл на скрипке. Его каждый вечер звали в столовую – играть офицерам за ужином. Им нравилось, и они отдавали ему объедки. Поздней ночью он возвращался в барак и тайком отрыгивал пищу для отца. Но однажды их застукали. Его избили до крови, а отца увели.

Я знаю, что сказал бы Натан про мою руку. Что пролить кровь ради Баха – это ничто. Бетховен, Билли Холидей и Сид Барретт отдали музыке все, что у них было. Подумаешь, ноготь. Он бы не стал делать из этого трагедию. Он знает, что такое настоящая трагедия. Что такое потеря. И он понимает, что прощение – невозможно.

– Анди! Анди, ты меня слушаешь?

Бизи никак не успокоится.

– Слушаю, мисс Бизмайер, – отзываюсь я, надеясь, что если изобразить смирение, то разговор закончится быстрее.

– Мне даже пришлось отправить твоим родителям уведомления о твоей успеваемости. Одно матери, другое отцу.

Первое я видела. Почтальон сунул его в щель для писем. Оно валялось на полу в прихожей целую неделю, пока я не пнула его в угол, чтобы не мешалось под ногами. Я не знала, что Бизи наябедничала еще и отцу, но это не важно. Он никогда не читает почту. Почта – для простых смертных.

– Может, объяснишь, что происходит, Анди? Скажи хоть что-нибудь.

– Ну… Мне все это кажется ненужным, мисс Бизмайер. Понимаете? Весь этот проект… Он ни к чему. Давайте я просто получу аттестат в июне и покину вас, а?

– Для этого требуется успешный выпускной проект, как ты прекрасно знаешь. Иначе мы не сможем выдать тебе аттестат.

Это было бы несправедливо по отношению к твоим одноклассникам.

Я киваю. Мне все равно. Я страшно хочу на музыку.

– А что насчет заявок на поступление в колледж? Джейкобс? Истменовская школа? Джулиард, наконец? – перечисляет Бизи. – Ты уже написала эссе? Договорилась о собеседованиях?

Я нетерпеливо мотаю головой. Теперь у меня дергаются обе ноги. Я взмокла. Я дрожу. Хочу на урок. К моему учителю. К моей музыке. Она мне очень нужна. Остро необходима. Прямо сейчас.

Бизи тяжело вздыхает.

– Тебе надо закрыть гештальт, Анди, – говорит она. – Конечно, это тяжело. Твои чувства понятны – по поводу Трумена и всего, что случилось. Но сейчас речь не о Трумене, а о тебе. О твоем невероятном таланте. И о твоем будущем.

– Да нет же, мисс Бизмайер, нет!

Все, меня понесло. У Бизи добрые намерения. Она хорошая тетка и хочет мне помочь. Но – поздно. Зря она заговорила о Трумене. Зря произнесла его имя. Меня охватывает ярость, я не могу ее сдерживать.

– Речь не обо мне. Речь о вас, – говорю я. – Точнее, о циферках. Если в прошлом году в Принстон поступило двое выпускников, то в этом надо, чтоб четверо. Вот что вас интересует. Все, в общем, понятно: обучение стоит как годовая зарплата в штате Нью-Гемпшир. Кто согласится платить такие деньги, чтобы дети потом поступили в захолустные колледжи? Родителям подавай только лучшие университеты: Гарвард, Массачусетс, Браун. Вот почему вас так парит, куда это я поступлю, мисс Бизмайер. Это надо вам, а не мне! Так что речь всю дорогу – о вас.

Бизи моргает так, словно ее ударили.

– Боже мой, Анди, – произносит она. – Ты думаешь, я совсем бессердечная?

– Я не думаю, я знаю.

Она несколько секунд молчит. Ее глаза становятся влажными. Прокашлявшись для порядка, она произносит:

– Каникулы заканчиваются пятого января. Очень надеюсь к тому времени увидеть твой выпускной проект в черновом виде. Если этого не случится – боюсь, придется тебя исключить.

Я едва разбираю, что она говорит. Я распадаюсь на части. В моей голове и в руках вибрирует музыка, и я взорвусь, если сейчас же не выпущу ее наружу.

Хватаю гитару. На часах 3:21. Осталось всего тридцать девять минут. К счастью, в коридорах почти никого. Я мчу сломя голову, не глядя по сторонам, не глядя под ноги, но вдруг спотыкаюсь обо что-то и падаю – ударяюсь об пол сразу коленями, грудью и подбородком. Гитара грохается рядом и отлетает в сторону.

Правое колено звенит от боли. Во рту привкус крови, но мне все равно. Главное – гитара. Она принадлежит Натану, и я обещала ее беречь. Это «Хаузер» сороковых годов. Я подкатываюсь ближе к чехлу. Открыть его удается не с первой попытки – руки дрожат. Наконец я справляюсь с молнией и обнаруживаю, что все в порядке. Гитара цела. Снова застегиваю чехол, вздыхаю с облегчением и остаюсь лежать на полу, потому что встать нет сил.

– Упс.

Я поднимаю взгляд. Купер. Он пятится от меня по коридору и хихикает. С ним Арден Тоуд.

Все понятно. Подножка. Возмездие за утренний наезд.

– Ты бы поосторожнее, Анди. Так можно шею свернуть, – говорит он.

Я качаю головой.

– Не, безмазняк. Я пыталась. Но я ценю, что ты хотел поспособствовать, Куп.

С моей губы капает кровь.

Купер замирает на месте, подавившись смешком. Теперь он выглядит смущенным, даже испуганным.

– Долбанутая, – шипит Арден и тащит его за локоть.

Я кое-как встаю и хромаю дальше по коридору. Сворачиваю за угол. Ну наконец-то. Я распахиваю дверь.

Натан отрывает взгляд от нот и улыбается.

– Как живешь, крейзи даймонд?

– Крейзи, как всегда, – отзываюсь я. Получается хрипло.

Его кустистые брови ползут вверх. Глаза, которые из-за очков кажутся огромными, изучают мою разбитую губу и испачканную в крови руку. Он пересекает класс и берет с подставки гитару.

– Сыграем, да?

Я вытираю губу рукавом.

– Сыграем, Натан. Сыграем. Сыграем.

4.

Я всегда возвращаюсь домой длинным путем.

С Пьерпонта по Уиллоу и дальше по улицам, сохранившим дух старого Бруклина. Затем направо, на улицу Крэнберри. Я там живу.

Но сегодня холодно, я иду низко опустив голову и так увлеченно перебираю в воздухе аккорды первой сюиты, что случайно сворачиваю на Генри.

Мы с Натаном играли несколько часов. Прежде чем начать, он достал из кармана носовой платок и протянул мне.

– Что стряслось?

– Упала.

Он посмотрел на меня поверх очков. У этого взгляда неизменный эффект сыворотки правды.

– Бизи заговорила о Трумене. И о гештальте. И дальше как-то пошло-поехало…

Кивнув, Натан сказал:

– Это словечко, «гештальт»… дурацкое, да? Бах не верил ни в какой гештальт. И Гендель не верил. И Бетховен. Только американцы вечно носятся со своими гештальтами. Потому что американцы как дети малые, легко ведутся на всякую чушь. Бах верил, что надо писать музыку, да?

Он продолжал смотреть на меня в ожидании ответа.

– Да, – отозвалась я.

Потом мы играли. Я была откровенно не в форме, но он меня не щадил и чертыхался, как пират, всякий раз, как я запарывала перебор или сбивалась с ритма. Когда мы закончили, было уже восемь.

На зимних улицах холодно и темно. Со всех сторон цветные фонарики подмигивают праздничным божествам. Зеленые с красным – Рождеству и Санта-Клаусу. Синие – Иуде Маккавею и Хануке. Белые – королеве стиля Марте Стюарт8. Мне приятно чувствовать морозный воздух щеками.

Я выжата как лимон.

И оттого спокойна.

И оттого же – рассеянна.

Потому что внезапно передо мной вырастает Темплтон.

Когда-то здесь был отель «Сент-Чарльз», а сейчас это просто жилая многоэтажка. Восемьдесят этажей ввысь, два квартала вширь – ее уродливая тень пожирает все вокруг днем и ночью. Витрины первого этажа всегда сияют, даже когда магазины закрыты. Здесь продают базиликовый сорбет, пастилу из айвы и еще кучу непонятно чего и зачем. На верхних этажах – элитные квартиры, цены от полумиллиона.

Почти два года я не подходила так близко к Темплтону. Я застываю на месте и смотрю на него в упор. Но вижу «Сент-Чарльз». Джимми Башмак говорит, что когда-то он славился своей роскошью. В тридцатых. На крыше были бассейн с морской водой и прожекторы, светящие в небо. В ресторане наверху любили пообедать «Доджерсы», гангстеры выгуливали тут хорошеньких танцовщиц, а музыканты до рассвета играли свинг.

Два года назад роскоши уже не было и в помине. Здание разваливалось на глазах. Что-то уничтожил пожар. В сохранившейся части жили алкоголики и безработные на пособии. У подъезда ошивались торговцы наркотой. По коридорам рыскали ворюги. Двери всегда были распахнуты, и вход напоминал оскаленную пасть, из которой несло плесенью, кошачьей мочой и запустением. Кроме запахов помню еще звуки. Какой-то жесткач, грохочущий из бумбоксов, вопли многодетной миссис Ортеги, репортаж о матче «Янкиз», хрипящий из допотопного приемника миссис Флинн.

Но ярче всего я помню голос Макса. Он до сих пор кричит в моей голове, и его никак не заткнуть.

– Я – Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим! – кричит он. – Грядет революция, дети мои! Грядет революция!

Вот он, тот самый тротуар. Я хочу отвести взгляд, но не могу. Здесь все и случилось. Прямо здесь, в нескольких шагах от меня. Возле той длинной трещины с изломами, откуда Макс шагнул на проезжую часть, увлекая за собой Трумена.

Кровь давно смыли дожди, но я до сих пор вижу, как она лепестками растекается под маленьким изувеченным телом моего брата. И в этот момент тоска, которая всегда живет во мне свернувшись жгутом, разворачивается с такой силой, что, кажется, сейчас разорвет мое сердце и от меня останутся одни мелкие клочки.

– Хватит, – шепчу я зажмурившись.

Когда я снова открываю глаза, я вижу брата. Он не умер. Он стоит на дороге и смотрит на меня. Этого не может быть. Но он тут, передо мной. Господи, вот он! Я бросаюсь на дорогу.

– Трумен! Прости меня, Тру! Прости меня! – Я рыдаю, протягиваю к нему руки и жду, что он ответит мне: успокойся, это был кошмар, но теперь он закончился, и все будет хорошо.

Вместо его голоса раздается скрежет тормозов. Я оборачиваюсь. На меня несется машина.

Мои инстинкты кричат: беги! Но я стою как вкопанная. Пусть это случится. Я хочу, чтобы тоска прекратилась. Машина истерично тормозит и становится поперек дороги. Запах горелой резины. Чьи-то крики.

Женщина, которая была за рулем, выскакивает на дорогу и хватает меня за куртку. Ее бьет дрожь, в глазах стоят слезы.

– Идиотка! – кричит она. – Я же могла тебя задавить!

– Жаль.

– Непохоже, что тебе жаль!

– Жаль, что не задавили.

Она отпускает меня и делает шаг назад.

Вокруг останавливаются машины. Кто-то сигналит. Я ищу глазами Трумена, но он исчез. Конечно. Его здесь и не было. Это все таблетки. Доктор Беккер предупреждал, что могут начаться глюки, если переборщить с дозой.

Я хочу поскорее убраться отсюда, хотя бы уйти с проезжей части, но меня так трясет, что я едва волочу ноги. На тротуаре какой-то мужик стоит и таращится на меня. Я показываю ему средний палец и плетусь домой.

5.

– Мам? – Я распахиваю дверь.

Тишина. Это плохой знак.

Я пробираюсь через прихожую, расшвыривая ногами почту на полу. Счета. Еще счета. Письма от риелторов, которые предлагают выгодно продать наш дом. Открытки из галерей. Очередной выпуск «Жертвоприношения» – дурацкого школьного альманаха с прозой и стихами учеников. Письма отцу – от тех, кто еще не знает, что он больше года назад переехал в Бостон, чтобы заведовать отделением генетики в Гарварде.

Мой отец – именитый генетик. Его знает весь мир.

Моя мать – потеряла рассудок.

– Мам, ты где?

По-прежнему тишина. Я чувствую, как пульс начинает бить тревогу, и бегу в гостиную.

Она там. Не стоит босиком во дворе, разглядывая снег в своих ладонях. Не бьет посуду на кухне. Не лежит на кровати Трумена, свернувшись в позу эмбриона. Она сидит за мольбертом и пишет.

Я вздыхаю с облегчением и целую ее в лоб.

– Как ты?

Она кивает и гладит меня по щеке, не отрывая взгляда от холста.

Я хочу, чтобы она спросила, как у меня дела. Хочу рассказать о случившемся на Генри-стрит. Хочу услышать: никогда так больше не делай. Хочу, чтобы она на меня накричала. Чтобы обняла и прижала к себе. Но она не может.

Она пишет очередной портрет Трумена. Их уже не сосчитать. Они висят на стенах, стоят на стульях и на пианино. Лежат стопкой у входа в комнату. Мой брат повсюду, куда я ни взгляну.

На полу в кучах стружки валяются инструменты. Она любит сама делать подрамники. Везде разбросаны мятые тряпки и выдавленные серебристые тюбики. Тут и там на полу пятна краски. Я чувствую запах масла. Это мой самый любимый в мире запах. Я вдыхаю его – и на долю секунды все становится как прежде, когда Трумен еще был жив.

Зябкий осенний вечер, идет дождь. Мы сидим в гостиной – мама, я и Трумен. В камине горит огонь. Мама пишет очередной натюрморт. Они у нее такие замечательные. Про тот, что висит в музее Метрополитен, критик из «Таймс» как-то написал: «самодостаточный маленький мир». Однажды она нарисовала крохотное гнездо с голубым яйцом, уютно свернувшееся под изгибом старинной швейной машинки. В другой раз – опрокинутую корзинку с шитьем, из которой рассыпались катушки, окружив кофейную чашку со щербинкой. На моей любимой картине – красный амариллис и музыкальная шкатулка. Трумен похож на маму, он всегда что-нибудь рисует, пока она за мольбертом. А я играю на гитаре. В комнате темнеет, дождь превращается в ливень, но нам все равно. Мы вместе, сидим в свете камина, мы – самодостаточный маленький мир.

Иногда отец сидел с нами. Он возвращался домой поздно, усталый, с красными глазами, пахнущий аптекой. Бесшумно входил в гостиную и садился на краешек дивана. Как гость. Как застенчивый наблюдатель.

Я спрашиваю:

– Хочешь му шу?

Она кивает, но тут же хмурит брови.

– С глазами что-то не так, – говорит она. – Не похожи.

– У тебя все получится, мам.

Я знаю, что это неправда. Даже если бы за дело взялись одновременно Вермеер и Рембрандт с Да Винчи, у них бы ничего не получилось. Может, они бы даже угадали оттенок – ярко-синий, неправдоподобный, занебесный, – но это бы все равно получился не Трумен, потому что его глаза были совершенно прозрачны. Говорят, что глаза – зеркало души. Это про моего брата. Глядя ему в глаза, можно было увидеть все, о чем он думал, и что чувствовал, и что любил. Там были Лира и Пантелеймон. Египетский храм Дендур. Самодельные ракеты из бутылок. Гарри Каспаров. Песни Бека. Комиксы «Кьюма». Хот-доги с соусом чили и сыром. Бейсболист Дерек Джитер. И мы.

Я иду на кухню и звоню в службу доставки. Порция му шу, два яичных ролла и лапша с кунжутом. Заказ привозит Вилли Чен. Я знаю по именам всех окрестных курьеров. Раскладываю еду по двум тарелкам и ставлю одну на столик возле мольберта. Мама даже не смотрит, но среди ночи что-нибудь съест – я знаю, потому что всегда просыпаюсь часа в два и спускаюсь ее проведать. Иногда она в это время еще работает. Иногда просто сидит и смотрит в окно.

1.Здесь и далее при цитировании Данте используется перевод М. Лозинского.
2.Бил-стрит – культовая улица в городе Мемфисе, где появились первые блюз-бары. Считается родиной блюза. (Здесь и далее примечания переводчика.)
3.Ах, какое было время, какое было время… (англ.).
4.Фиорелло Генри Ла-Гардиа был мэром Нью-Йорка с 1934 по 1945 год.
5.Рекламный персонаж, выдуманный в 1921 году для повышения продаж муки и других продуктов. В 1945 году несуществующая домохозяйка Бетти Крокер была названа журналом «Форчун» самой популярной женщиной в Америке после Элеоноры Рузвельт.
6.Герой комиксов, непобедимый борец с преступностью.
7.Crazy diamond («безумный алмаз», англ.) – образ из песни «Shine On You Crazy Diamond» группы «Пинк Флойд».
8.Марта Стюарт – известная американская писательница и телеведущая, получившая известность благодаря советам по домоводству и дизайну. Считается мерилом хорошего вкуса преимущественно среди домохозяек.
17,17 zł
Ograniczenie wiekowe:
18+
Data wydania na Litres:
06 kwietnia 2015
Data tłumaczenia:
2013
Data napisania:
2010
Objętość:
410 str. 1 ilustracja
ISBN:
978-5-4370-0097-7
Właściciel praw:
Розовый жираф
Format pobierania:
Tekst
Średnia ocena 4,5 na podstawie 32 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,7 na podstawie 93 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,5 na podstawie 47 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,7 na podstawie 174 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,6 na podstawie 240 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,6 na podstawie 58 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,6 na podstawie 42 ocen