Czytaj książkę: «Ветхое дворянство», strona 3

Czcionka:

Глава 7

«Не история делает нас, а мы делаем историю».

Этой ночью в мезонине не тушили свечи – это Лев Аркадьевич беседовал с Валерьяном Аполлинариевичем. Их диалог сперва был незатейлив и легкомыслен, но затем, с дозами алкоголя, перерос в серьезную дискуссию. В головы приходили все более и более серьезные мысли: сначала о философии жизни, моральном облике каждого человека, этике и культуре, а затем о процессе формирования революционных взглядов в кругах интеллигенции и необходимости некоторых перемен и реформ. Затронули они и нависшую над Зарецким проблему:

– Я бы на твоем месте, Лев Аркадич, возвращаться в Москву не стал, – бормотал Копейкин, куря трубку. – Ну право, посуди, что может исправить твой отец? Вот увидишь, он только и сделает, что прочтет тебе лекцию о легкомыслии да обругает, как следует; конечно, поделом! Но разве ты этого желаешь? Мне, извини, кажется, что нет. А посему говорю тебе – сиди дома и не спеши в Москву. Без тебя все обойдется, поверь мне. А со службой, так и быть, я тебе помогу: у меня достаточно знакомых чиновников. Ты, братец, не пожалеешь – должность получишь не хуже прежней. Так что не отчаивайся, дорогой мой Лев Аркадич, все наладим.

– Отец велел немедленно возвращаться, – грустно говорил Зарецкий, не слушая товарища. – Дело действительно плохо, а он подскажет мне чем-нибудь. Нет, право, я не могу не поехать.

– Вот скажи мне, Лев, что ты так о своем отце переживаешь? Что он для тебя: учитель? наставник? или, быть может, духовник? Он – всего лишь твой отец! Да я смеялся в лицо этим ОТЦАМ! Они вообразили себя умнее нас. Так ли это? Кто они сами? Что они дали нам? Что они сделали для мира? Скажи мне, если знаешь… Мы всего от самого рождения добиваемся сами! Это не в былые времена, когда все решало наследство, когда дети купались в деньгах родителей, когда, получив маломальский чин, они погружались в беззаботные гулянья, покупали имения, эти… души… Ах, чудесные времена, говорят, были! А что же теперь? Что до нас? Наши отцы не те, что были раньше, они только воображают себя учителями и реформаторами, а на деле-то являются лишь пережитками прошлого! Они только немного потрудились, чтобы создать наше общество… наше, понимаешь? Оно именно наше; мы займем главные места в истории, мы, Лев Аркадич! Ни наши отцы, ни наши дети не войдут в историю, а мы! Мы не только войдем в нее, но мы ее сначала сотворим! Нас нарекут великими реформаторами, идеологами нового строя! Мы достигнем великих целей, мы поднимем великую страну!

Зарецкий, выпучив глаза, икнул.

– Стой, я вижу, вижу, что ты находишь меня гордецом и пустословом. Нет, я привык отвечать за свои слова, и ты убедишься в этом. Да хочешь, спроси у моего круга… Не смотри на меня так паршиво, прошу. Спроси у моего круга, и ты узнаешь, что всего я добился собственным трудом; мой отец нисколько не позаботился о том, чтобы я вышел в свет, он то и дело сидел и наблюдал, – здесь Копейкин понизил тон еще сильнее. – Так что не смотри на своего отца, а делай сам. Хочешь светлого будущего, хочешь хорошей жизни – трудись, работай. В этом наша жизнь, в этом наша идеология.

На этом разговор кончился.

Утром того же дня Копейкин получил письмо от своих Московских товарищей, в котором они просили его о встрече в ближайшее время, чтобы обсудить некоторые вопросы особого значения. Конверт был подписан неким господином М. Копейкин, с волнением прочитав содержание, сжег письмо в печке. Зарецкий, только что проснувшийся, застал его в этот самый момент.

– Что это ты за письмо сжигаешь, братец? Письмо от обожательницы может? – с улыбкой на лице спросил он, войдя в комнату.

– Брось эти ребяческие шутки, Лев! – Нервно ответил Копейкин. – Это от моих товарищей. Мне сегодня придется вернуться в Москву.

– То есть вот как ты поступаешь, милый друг! Меня ты, видишь ли, отговариваешь от поездки, а сам… Мало того, ты мне еще какие-то реформы навязываешь и отца обижаешь…

– Постой, постой, я не хотел никого обидеть; я этой ночью действительно наговорил много глупостей, но не подумай обо мне плохо. Не все, что я говорил, было пьяным бредом… Про реформы это правда; я хотел, чтобы ты поддержал меня, проникся моими идеями демократии, – дальше Копейкин перешел на шепот. – Известно ли тебе, что незнание философии – путь к легкомыслию и забвению? Мы должны просветиться, а затем добиться равенства народа, свободу классов…

– Ты сейчас говоришь о революции? – испуганно перебил Зарецкий. – Ты с этим осторожнее, безумец!

– Лев Аркадич, я вхожу в круг людей, настроенных на путь общественного прогресса. Известно ли тебе, как капитализм утаскивает наше государство на дно? Как порабощает нас власть монарха…

Зарецкий закрыл Копейкину рот обоими руками и оглянулся: на лестнице послышались шаги.

– Валерьян Аполлинариевич, Елена Порфирьевна зовет вас завтракать, – доложила Аннушка, появившаяся в коридоре мезонина.

– Передайте, что я уже спускаюсь, – ответил Копейкин.

Аннушка ушла.

– Ежели тебе интересно просвещение, возьми у меня из чемодана тетрадь и книгу: там все подробно изложено. Но смотри, чтобы это не попало в чужие руки! Ты прекрасно понимаешь, что за такое бывает.

Зарецкий молча кивнул и пошел за чемоданом, а Копейкин не спеша направился на первый этаж.

В столовой сидела одна Аннушка, разливающая по чашкам заварку. Из спальни Елены Порфирьевны доносилось тихое пение. Копейкин хотел осторожно заглянуть в щель приоткрывшейся двери, но случайно задел ее и выдал себя. Елена сидела на красной софе в легком платье, обнажающем ее шею и плечи, и, перебирая волосы, что-то пела. «Проходите, не стесняйтесь», – мило улыбаясь, произнесла она и поджала к себе ноги. Копейкин осторожно вошел и закрыл за собою дверь.

– Вы звали меня, – начал он неуверенно, присев в кресла напротив. – Так отчего же нам не пройти в столовую?

– Я хотела бы поговорить с вами наедине, – наклонив свой стан вперед, так что стала хорошо видна большая часть груди, сказала Елена. – Сперва я хотела пригласить вас в сад, но подумала, что здесь нам будет лучше. Вы не хотите мне что-нибудь сказать?

Копейкин что-то промычал и ссутулился от неловкости.

– Ах, Валерьян, вы такой нерешительный! Что ж, скажу я… Давно хотела вам доложить, что такого приятного человека, как вы, я еще не встречала. Вы мне стали, признаюсь, очень дороги. Я, быть может, слишком наивна, но… я так ждала от вас некоторых слов, что…

– Что я вас люблю? – вскочив с кресел, неуверенно сказал Копейкин. – Вы, вы правы, черт возьми! Я люблю… я влюблен вас. Это, кажется, правда.

– Вы не уверены в своих чувствах?

– Пощадите, не мучайте меня так, прошу. Я так не могу… это неправильно! Вы замужняя дама.

Елена Порфирьевна неспешно встала с софы и, подойдя к Валерьяну, положила ему на грудь свою голову.

– Как же это все неправильно! – сквозь зубы произнес Копейкин и обнял ее.

Они простояли минуту, не говоря и не двигаясь. Наконец, подняв голову, Елена поцеловала Валерьяна.

– Нет, нет, нет! Это нехорошо! – отвернувшись, застонал Копейкин. – Я не должен мешать вам, я не должен… Елена, я уезжаю; сегодня.

– Нет, зачем? Не уезжайте так скоро, – робко заговорила она и прижалась к груди сильнее. – Не оставляйте меня одну.

– Я не могу не ехать; меня зовут мои верные товарищи, с которыми я должен сделать одно важное дело…

– Я не пущу вас! Иначе чем вы лучше моего мужа?! Он тоже уехал ради своих камрадов.

– Не держите меня, потому что если я не уеду сейчас, то не смогу вернуться потом… когда уеду…

– Так не уезжайте же никогда, оставайтесь со мной, здесь.

– Я привезу вам подарок из Москвы; вы ведь любите подарки?

– Я, признаться, никогда не получала настоящих подарков, – скромно произнесла Елена и распустила объятья. – Поезжайте, я не буду вас держать! Поезжайте! Поезжайте!

Копейкин покраснел, ему стало очень совестно перед этой наивной молодой девушкой. Теперь он ощущал на душе всю тяжесть и бремя этого чувства, о котором много слышал, но которого не знал прежде. Его тело охватил холод, по спине пробежала дрожь, сердце забилось беспокойно, и ему стало тяжело дышать. Копейкин знал много дам, которые его обожали, он ощущал их ласки, слышал много нежности; но еще никогда ему не било в сердце шипом любви.

Елена зарыдала, уткнувшись в подушку, лежавшую на кровати. Копейкин хотел утешить ее, но вместо этого, заметавшись, вышел в прихожую, попрощался с Аннушкой, быстро надел шляпу, свой старый потрепанный плащ и выбежал из дому.

Зарецкий, увлеченный его рукописями, неспешно спускался по лестнице, когда вдруг услышал голос Аннушки: «Лев Аркадич, господин Копейкин уезжает!» Не поверив, он выглянул из окна прихожей, но ничего не увидел из-за большого куста рябины, закрывавшего обзор. «Шутка ли?» – спросил он у Аннушки, на что та помотала головой и указала на пустую вешалку. Зарецкий вышел во двор, когда тарантас уже покидал деревню.

– Стой! – закричал изо всех сил Лев Аркадьевич кучеру и бросился вдогонку. Но Копейкин, услышав его голос, лишь слегка повернул голову, махнул на прощание и крикнул, что вскоре возвратится.

Оставив позади себя только клубы пыли, тарантас скрылся за горизонтом.

Глава 8

Прошло три дня. Елена получила письмо от своего супруга-немца, из которого узнала, что он в скором времени навестит ее или даже заберет к себе в Германию. От этого известия она поникла еще сильнее, совсем ослабла, стала раздражаться присутствием в доме Зарецкого и прогнала от себя Аннушку. Лев Аркадьевич погрузился в философию общества социалистов и демократов, засомневался в религии и признал материализм истиной бытия. Его отношения с Натальей Константиновной стали чуточку теплее: она каждый день ждала его у себя в мастерской, где они вместе пили ароматный чай, беседовали о литературе, об искусстве, мечтали о чем-то, после чего отправлялись на прогулку. Несмотря на эту близость, как можно было бы сказать, она не меняла своих взглядов относительно любви, и Зарецкий оставался для нее простым другом. Тем не менее, он не упускал возможности угодить этой высоконравственной дворянке.

В один вечер, довольно теплый и безветренный, он пригласил ее кататься на лодке по озеру. Наташа, не раздумывая, согласилась и, взяв зонтик, не сколько от солнца, сколько из красоты, отправилась за ним. Они шли, взявшись за руки, но как-то холодно, по-дружески. Она что-то напевала, он рассказывал забавные истории, и вместе наперебой смеялись…

В глубине леса, в полутора верстах от деревни, среди молодых цветущих деревьев находилось большое чистое озеро. Дорогу к нему знали немногие, в основном те, кто, бродя по лесу, попадал на него случайно. Место это было поистине неплохим: голубо-синяя вода игриво переливалась в лучах весеннего теплого солнца; по поверхности, по этой бегущей волнами глади, тянулись зеркальные собратья осин, берез и сосен; на берегу, на влажной и мягкой земле, прогибалась и шелестела золотистая травка. Ветер гулял здесь тихий, волнующий только самые листочки воскресших после зимы молодых деревьев и кустарников. Из-под светло-зеленой тягучей ряски временами выглядывали беззаботные рыбки, оставляющие после себя лишь разбегающиеся во все стороны круги. Всюду здесь царила приятная тишина, всюду чувствовалась первозданность и девственность природы.

Разведя кусты, Зарецкий показал деревянную лодку, принесенную сюда накануне. Спустив ее на воду, он вежливо подал Наташе руку. Она скромно подобрала свое платье, перекинула сперва одну, а затем и другую ножку в лодку и удобно разместилась у кормы. Установив весла, Зарецкий оттолкнулся от берега и сел напротив, в носовой части.

– Какое красивое место, – сказала, оглядываясь, Наташа. – Я и не знала, что у нас здесь есть озеро. Сюда бы мольберт… Какие краски вокруг, какие красоты! Лев Аркадич, почему вы не показывали мне это место раньше?

Зарецкий молча улыбнулся и пожал плечами.

– Отчего вы молчите? Ну, расскажите мне что-нибудь… Кажется, вы начали говорить о философии; мне интересно будет дослушать вас.

Зарецкий задумался, но ничего так и не сказал.

– Да что с вами! – наигранно раздражаясь, сказала Наталья Константиновна и толкнула его в плечо. – Бросьте, наконец, эти весла; довольно грести. Расскажите мне о философских идеях, прошу вас.

– Что же поведать мне вам, Наташа? Боюсь, что сказывать о полноте всего учения будет несколько трудно. Ну, конечно, можно попробовать заговорить об основах, – со всей важностью сказал Зарецкий и затем, выдержав небольшую паузу, продолжил. – Вот, например, в учении Гегеля главной целью исторического развития является свобода человека; но эту свободу ему может дать только государство. «Государство – высшее проявление объективного духа», – говорил он. То есть Гегель имел ввиду, что человеку необходима свобода, но ограниченная в руках правителя… Вот и недостаток его учения, я считаю. Посудите, какая же это свобода, если она зависима от кого-то? Свобода дана нам от рождения, и никем не может быть ограничена! Никем и ничем: ни религией, ни царем, ни совестью…

– А что же до религии? – перебила его Наташа.

– Тут доходчиво объяснял Фейербах: «Религия – это бессознательное самопознание человека». Или лучше вот: «Сперва человек создает, – замечу, бессознательно, – по своему образу Бога, а затем, – говорил он, – уже этот Бог сознательно создает по своему образу человека». Он называл веру в богов – фантазией человека, неотъемлемой частью мысленного самоудовлетворения, скажем так.

– Какие все страшные вещи вы говорите, – робко произнесла Наталья Константиновна, пододвинувшись, к Зарецкому ближе. – Скажите, неужели и вы так же думаете? Неужели вы тоже считаете религию фантазией?

– Скажу вам откровенно, – улыбнувшись, возразил Зарецкий, – я так не считаю. Не есть правильно опровергать то, чего мы знать наверняка не можем. Мы не должны утверждать, что – да, а что – нет, основываясь на теориях…

– Как вы точно сказали! Очень умно, Лев Аркадич. А я, простите мне нескромность, все считала вас мальчишкой, думающем о каких-нибудь…

– Глупостях? – сказал, широко улыбнувшись, Зарецкий. – Нет, я, знаете ли, бросил это…

Наташа тихонько посмеялась и покраснела от неловкости.

Дальше их разговор перешел в более простое русло: больше не было слышно ни цитат, ни идей, ни воззрений. Они пробыли на озере где-то час-полтора и, наконец, вернулись к берегу. Зарецкий оттащил лодку обратно в кусты и, взяв за руку Наталью Константиновну, пошел с ней по лесу.

Он шел не торопясь, вглядываясь в окружающие пейзажи, и говорил как никогда легко. Он пылал душой, ведь ему наконец удалось удачно высказаться перед дорогим человеком. А Наташа шла, погруженная в его незатейливые речи, и пыталась уловить что-то большее. Теперь она видела его другим человеком: умным, образованным и, конечно же, взрослым; человеком, которому можно было бы раскрыть свою душу.

Наташа почувствовала теплоту, исходившую от близости с Зарецким, но не приняла ее окончательно. Да, он определенно стал ей нравиться, но не так, чтобы можно было переступить через принципы. Любовь и влюбленность казались ей чем-то нехорошим, чем-то лишним, мешающим жить.

День подошел к концу. На лес и деревни опустились холодные, волнующие душу, сумерки. Небо от горизонта и до самого зенита покрылось черными от наступающей ночи и красными от заходящего солнца оттенками. Свежая листва, отливающаяся зелено-золотым цветом, зашумела под дуновением прохладного вечернего ветра. Заскрипели сухими сучьями старые деревья, и где-то над заросшей речушкой заплакала несчастная ива.

– Однако пора прощаться, – тихим дрожащим голосом произнес Зарецкий, склонив подбородок к груди.

Он держал руки Наташи, прижимая к себе, и, боясь расставания, целовал их (теперь она позволяла ему это).

– Благодарствуйте, что проводили меня до дома, Лев Аркадич, – шептала, улыбаясь, Наталья Константиновна. – Время позднее, нужно отправляться на покой.

Она убрала руки и, повернувшись, пошла к своему дому, белеющему в сиянии месяца.

– Очень жаль прощаться с вами. До свидания! Приятной вам ночи, – протянул Зарецкий, смотря ей вслед.

– До свидания! – тихонько ответила Наташа, после чего ее силуэт скрылся за дверью.

Глава 9

В Москве, где-то в северной ее части, в маленьком, двухэтажном домике мягко-красного цвета, в уютной комнатке с высоким потолком, полом, застеленным дешевыми, но красивыми коврами, в кресле с плюшевой спинкой сидел и курил папироску молодой черноволосый человек с гладковыбритым лицом, без сюртука и галстука, в одном багровом жилете с узорами, свободных брюках со штрипками и черных лакированных оксфордах. Это был не кто иной, как Валерьян Копейкин. Да, по возвращении в город он посетил цирюльника и сбрил свои бакенбарды с усами. На оставшиеся деньги он купил себе жилет с хорошими брюками, отдав старые какому-то несчастному проходимцу в подворотни.

«Папа обещал в скором времени выслать мне деньги, – рассуждал, затягиваясь скверным табаком, Копейкин, – стало быть, я могу немного покутить на оставшиеся копейки. Но сперва следует собрать мое общество и обговорить намеченное…»

В этот день в Москве стояла мрачная погода. Все небо заволокло серыми тучами, нависающими непосильным грузом над землей; дул северный гудящий ветер, теребящий ветви беспокойно и устрашающе. Шумела, шуршала, разлеталась по улице и липла на одежду пережившая зиму листва. Люди не ходили в этот день, они бегали, завернувшись в платки или шарфы, подняв воротники своих шинелей и прижав голову к плечам.

Копейкин был вынужден оставить свой уютный дом для того, чтобы обежать своих товарищей-единомышленников и пригласить их к себе. Сделал он это, говоря откровенно, очень охотно, так как жутко не любил одиночества и пустого времяпровождения. Он важной походкой прошелся от дома к дому, оповестил всех, кого планировал, и, не обращая должного внимания на непогоду, отправился расхаживать по многочисленным переулкам Москвы. Прохожие то и дело оглядывались на него да приговаривали: «сумасшедший – разгуливает вальяжно по такой погоде. Совсем о здоровье своем не думает».

Наконец, когда Копейкин насладился прогулкой, он возвратился в дом и занялся «Uber das Erhabene» Шиллера. В кабине, где он сидел, было прохладно из-за плохой оконной рамы, поэтому пришлось топить печь. Бумаги, как ни странно, не оказалось, равно как и щепок. «Ничего, не страшна потеря, – говорил, вырывая прочитанные страницы из своей книги, Копейкин. – Книги я по два раза не читаю, тем более философские. Шиллер – не велика персона; мне сейчас важнее протопить дом к приходу общества, чем изучить взгляды немца». Шиллер был потрепан основательно: исчезли десятки страниц, картонная обложка, тканевый переплет; все пошло в топку вперед дров. «Вот теперь от тебя будет польза, – смеялся Копейкин, растирая руку об руку перед печкой, – пригодился-таки». Теперь же возникла другая проблема, ибо в доме совсем не оказалось съестных запасов.

На первом этаже с Копейкиным соседствовал дворник, человек уже старый, тихий и практически безмолвный, который частенько бегал по его поручениям. Так и в этот раз ему пришлось взять деньги и отправиться на соседнюю улицу к ближайшему лавочнику. На данные ему семь рублей он приобрел домашнее вино, пару сухарей, какую-то мутную икру с дурным запахом, полбатона хлеба, жесткую, как подметка, колбасу и дюжину картошек. Все это он приволок в дом и выложил на стол.

– Так, – потирая глаза и вздыхая, сказал Копейкин, – ничего, сгодится. Вот только скажи, зачем ты икру купил?

– Ясное дело-с, к вину-с, – почесав затылок, ответил старик.

– Себе заберешь. А колбасу-то зачем целую взял?

– Ясное дело-с, к обеду-с.

– Вино-то хоть неплохое?

– Ясное дело-с, хорошее.

– Сколько же у тебя сдачи на руках?

Дворник вывернул карман жилетки: сорок одна копейка.

– Продешевил ты; ну ничего, тем лучше. Вот, возьми себе двадцать… тридцать пять и ступай.

Старик отсчитал деньги, отрезал кусок колбасы, взял икру с картошкой (ее Копейкин попросил приготовить) и побрел к себе на первый этаж.

Вечером, когда уже начинало темнеть, но солнце еще висело над горизонтом, в небольшой занавешенной гостиной собрались пятеро молодых людей. Они сидели в жестких креслах за прямоугольным столом при свете одного канделябра и что-то обсуждали с Валерьяном Аполлинариевичем.

– Недавно, насколько мне стало известно, в Пресненской части города10 задержали трех господ по доносу, – сказал один из сидящих за столом.

– Всюду эти доносы! – возразил второй, картавый человек. – Шпионства всюду; лгут на каждом углу. Все лишь бы себя любимого отгог’одить…

– Господа, господа, – стуча ногтями, произнес Копейкин, – давайте не будем об этом, а то вы слишком горячитесь. Нам теперь нужно говорить тише. По вечерам, когда улицы умолкают, под окнами ходят «люди в шляпах», я их так называю; так что, если не желаете быть пойманными, говорите тише.

– Валег’ян Аполлинайевич, мне кажется, что о тех вещах, о котогых мы беседуем с вами, вообще не следует говог’ить, – возмутился второй.

– Согласен, эта демократия никуда не годится, – вздохнув, заявил первый. Нам нужна крепкая опора… нам нужна конституция. Я считаю, не следует путать равенство, то есть социализм или демократию, со справедливостью. А под справедливостью я, позвольте, разумею конституционную монархию. И только.

– Ваши идеи об этих реформах ни к чему, простите-с, – добавил третий, сидевший от Копейкина дальше всех.

Все согласились.

– Стойте, но разве не затем вы меня звали, чтобы подготовить кардинальные реформы? Я уже наметил план по помощи крестьянам и мещанам, которые затем сыграют главную роль в становлении государства, – тихим, но внушительным голосом возразил Копейкин. – Года три, поверьте мне, и революция случится; мы должны быть готовыми к ней. Первым делом следует скинуть с наших плеч чиновников, затем объявить конституцию, а уж дальше, конечно же, ликвидировать самодержавие в лице царя-императора.

Человек, сидевший дальше всех, неожиданно вскочил из-за стола, простонал: «О, Господи!» и, быстро накинув свою крылатку11, убежал из дома.

– Кажется, наш круг распадается, господин Копейкин, – сказал самый старший из присутствующих, приходившийся Валерьяну хорошим другом.

– Неужели вам все равно? – встав с кресел, спросил Копейкин. – Неужели вам плевать на судьбу родины? Вы готовы жить под гнетом гнилого самодержавия и развивающегося капитализма?

– Знаете, господин Копейкин, ваши суждения слишком резки! – возмутился первый из присутствующих. – Мое мнение таково, что, если вы любите свою родину, если вы патриот, то вы непременно должны любить и государя, и его политику. А вносить поправки, которые вы гордо именуете реформами, можно и без революций.

– Спегва вы говог’или о помощи кгестьянам, о гавенстве, о спгаведливости, – нахмурившись, сказал второй, – а сейчас вы… вы дегзнули опог’очить цаг’я нашего; сказать, что он гнетет нас, не дает свободы! Пги всем уважении к вам, Валег’ян Аполлинайевич, я ухожу. Я здесь пг’исутствовал, как человек, интеисующийся философией, тгудами Станкевича, Гег’цена, Гегеля или Жугдена. Вы огогчили меня, Валег’ян Аполлинайевич. Всего вам добг’ого, пг’ощайте.

Картавый человек оделся и покинул дом.

– Какой ужас! – схватившись за голову, проговорил Копейкин. – Я надеялся на поддержку, а получил… а получил нож в спину.

Человек, говоривший первым, также вышел в прихожую и, попрощавшись с Копейкиным и его товарищем, вышел.

– Что же ты так переживаешь, Валерьян Аполлинариевич? – спросил, откинувшись на спинку кресла, друг Копейкина, звали которого, к слову, Алексеем Давыдовичем Лейзеровским.

– Разве не ясно? Все отвернулись от меня, все мои единомышленники!

– Конечно, такому суждено было случиться. И я, не будь твоим старым другом, ушел бы. Посуди сам, ты предстал перед нами философом, умным человеком, желающим изменить мир вокруг, начав с помощи ближним. Все тебе поверили… Мы ведь интеллигенция, образованная часть общества, должны помогать изменять мир к лучшему. Сегодня ты предстал перед нами другим… ты раскрыл свои истинные намерения, показал их без всякого стеснения. Ты ведь, как я понял, истинный революционер! Вспомни, что было с «Ишутинцами», «Народной расправой», «Петрашевцами» и другими12. Ты хочешь суда? Ареста? Каторги может? Или, прости, смерти?

– Но ведь мы же демократы, социалисты…

– Тебе живется плохо?

– Мне – нет; но ведь помимо меня есть бедняки, калеки, крестьяне, в конце концов. Они живут бедно, они живут плохо! Мы ради них должны стараться. Наша цель – добиться прав и свобод.

– Нет, мой дорогой друг, сменив власть, строй, порядок, ты ничего не изменишь. Кто бы ни сидел на троне, будь то монарх, народ или кто-нибудь еще, никогда не будет хорошо всем. Есть одна мудрость, один закон, в котором я свято убежден: если хорошо богатым – плохо бедным, если хорошо бедным – значит непременно должно быть плохо богатым. Так всегда было и так всегда будет. Кто-то радуется, а кто-то, стоя рядом, плачет. Нам не уйти от этого, как от собственной тени. Так что, будь добр, брось свои революционные взгляды, брось этот дурной социализм и демократию; этого всего нет. Выдумка это.

Неожиданно Копейкин встал с кресел, выдвинул ящик своего бюро, сгреб воедино какие-то тетради, журналы, книги и рукописи и бросил их в топку.

– Что это? – спросил ошеломленный Лейзеровский.

– Это труды одного очень дельного человека, которому я многим обязан, – пробормотал Копейкин и закрыл глаза руками. – Боже мой! До чего я дошел; что я творю!

Он сел на пол возле печки и уткнулся головой в колени.

– От Николая Ивановича Добродушева его самым преданным ученикам на долгую память. 1867 год, – выдернув из пылающей топки титульный лист каких-то рукописей, прочитал Лейзеровский. – Что это за учитель такой?

– Великий человек. В свое время он был ярчайшим нигилистом, знал все наперед, преуспевал во всем сразу: и в философии права, и в философии религии, о которой написал целую книгу, и в философии бытия человека. По роду занятий, кстати, был отличным прокурором…

– И кто же он сейчас?

– Часть вселенной… его повесили.

– Ты хочешь кончить так же?

Копейкин встал и, пройдясь по комнате туда-обратно, заявил:

– Надо бы нам погулять немного, не зря же я сюда ехал. Гуляю на последние деньги!

– Первая умная вещь за день, – похлопав в ладоши, сказал Лейзеровский. – Завтра я соберу всех, и мы устроим кутеж незабываемый. Прощай же, до завтра; пора мне идти.

– До завтра, мой дорогой друг, – пожимая ему руку, ответил Копейкин.

Пожалуй, стоит немного описать господина Лейзеровского. Это был молодой мужчина двадцати восьми лет, блондин, с аккуратными белокурыми усами и маленькой остриженной бородкой, которую у нас называют «козлиною», высокого роста и немного худощавого телосложения. Во всех его чертах чувствовалось что-то нерусское: острый нос, узкие, но выразительные глаза, покатый высокий лоб, впалые щеки и темные тонкие губы. Говорил он, к тому же, с польским акцентом. Это, говоря прямо, связанно с его польско-еврейским происхождением.

Занимался Лейзеровский врачебным делом, и занимался, стоит сказать, добросовестно, благодаря чему имел большой практический опыт. Познакомился он с Копейкиным пять лет назад, когда тот пришел к нему на прием с жалобой на мигрень.

10.До 1896 года Москва делилась на 17 городских частей.
11.Плащ-крылатка – широкий плащ без рукавов (с прорезями для рук), с длинной пелериной, иногда двумя.
12.«Ишутинцы», «Народная расправа», «Петрашевцы» – революционные объединения 19 века.

Darmowy fragment się skończył.