Czytaj książkę: «Джексонвилль – город любви»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
И БЫЛ ДЕНЬ ПЕРВЫЙ…
– Папа, смотри, море!
– Да-да, вижу, – неохотно пробурчал Федор Петрович, не отрываясь от унылых строк передовицы центральной газеты.
Он вовсе не был увлечен чтением. Напротив, Федор Петрович Кольцов мог безошибочно сказать накануне, о чем пойдет речь на первой странице завтрашнего «Правительственного вестника». Поиском скрытого подтекста за батареями пропагандистских штампов, которыми всегда кишела «красная» пресса, Кольцов увлекся еще в юности, но отказаться от этой привычки не смог до сегодняшнего дня, когда уже давно не стало ни советской печати, ни самого СССР. Увлекательное когда-то занятие теперь утратило всякий смысл. Во-первых, власть больше не скрывала отвратительного состояния дел в стране. Не потому что решила стать честной со своим народом. Просто для людей, занятых ежедневным изнурительным поиском хлеба насущного, это давно перестало быть секретом. А во-вторых, последние несколько лет он, Кольцов, оказался настолько близок к самому сердцу государственной машины, что наверняка знал почти обо всех хитросплетениях политической жизни.
Все же, порой привычки, даже потерявшие смысл, оказываются сильнее нас. Так вышло и с Кольцовым. Каждое утро, перелистывая свежую газету, он, по-прежнему, с обстоятельностью, достойной лучшего применения, упрямо препарировал очередную порцию официальной лжи. Вот и этим пасмурным утром Федор Петрович не смог изменить себе. Сидя у окна купе, он убивал время привычным способом под мерный стук колес скорого поезда. Короткий возглас сына отвлек его. Не поднимая головы, автоматически глядя на измятый газетный лист, но уже мимо строк, Кольцов-старший ясно представил, как выглядит сейчас море. Неяркая, с трудом различимая, темно-серая полоса, как будто втиснутая чьей-то сильной рукой между безразличным осенним небом и сухой выцветшей степью.
В детстве и юности Кольцов не часто бывал на морском побережье. Только пару раз родители отправляли его в пионерский лагерь в Тимофеевку – неуютный курортный поселок. Именно там маленький Федя сделал выдающееся открытие, предопределившее его дальнейшую жизнь. В один из погожих солнечных дней он обнаружил, что, если стать на берегу моря и пристально всматриваться вдаль, на горизонте можно заметить неясные очертания сказочного замка. Федя никому не говорил об этом, лелея в сердце надежду на то, что открыл волшебную страну, известную только ему. Он даже замыслил побег. Но однажды вожатая, обратив внимание на худенького мальчика, который битый час неподвижно стоял на солнцепеке и неотрывно смотрел в одну точку, объяснила ему, что это Джексонвилль – районный центр, в тридцати километрах езды от Тимофеевки. То, что он принял за стены замка, оказалось фабричными корпусами, а высокие башни и шпили на самом деле были заводскими трубами. Но, несмотря на жестокое крушение детских иллюзий, Федор влюбился в этот город заочно. Еще тогда, при первом, невнятном знакомстве с Джексонвиллем, Кольцов почувствовал, что он станет местом главных событий в его жизни. Так и вышло.
Его первая настоящая встреча с Джексонвиллем произошла гораздо позже, когда он начинал служебную карьеру. То была его первая командировка в приморский город с необычным названием. Он, молодой инструктор обкома партии, ехал на проверку вместе со своим начальником – заведующим отделом. Неприятный старый тип всю дорогу методично прощупывал лояльность Кольцова к собственной персоне. Но когда в боковом стекле «Волги» внезапно показалось печальное осеннее море и с детства знакомые силуэты, Федор не смог сдержаться и посреди скучного разговора почти выкрикнул: «Смотрите, море!», – так же, как сделал только что его сын – Игнат.
С тех пор прошло много лет, Федор Петрович повидал на своем веку другие берега и другие моря, теплее и приветливее. Только всякий раз, думая о Джексонвилле, Кольцов испытывал непреодолимое притяжение этих мест. В них было все – покой и смятение, бесшабашная радость и немыслимая тоска, которых он нигде больше не мог ощутить. Многое из того, что пережил Федор Петрович здесь, он вспоминал с теплотой и нежностью, многое рад был бы забыть, но странная магия здешних рыжих берегов, сплетаясь в тугой узел со светлыми и мрачными воспоминаниями, неотвратимо затягивала, делая невозможным долгое существование без Джексонвилля. Несмотря на суматоху дел, высокие посты, Кольцов старался вырваться сюда при любом удобном случае. Теперь, когда волею изменчивой судьбы Федор Петрович лишился столичного кабинета и решил поселиться здесь, он заранее замирал от адской смеси восторга и ужаса при мысли о том, что, возможно, это уже навсегда.
Кольцов, наконец, отложил газету и поднял глаза, чтобы вновь встретиться со своим Джексонвиллем. Моря уже почти нельзя было заметить за приземистыми одноэтажными домишками, мелькавшими в окне. Они так близко прилепились к рельсам, что, казалось, вот-вот попадут под колеса. Это и был Джексонвилль, на первый взгляд ничем не примечательный степной приморский город. Сейчас он погрузился в глухое, унылое затишье. Но город знавал и сладкие дни расцвета. Были у него свои тайны, свои герои, свои победы.
***
Никто из дотошных историков точно не установил, в каком году по решению российского командования, во время тревожной передышки между частыми тогда войнами с турками, в этих диких местах стали возводить крепость. Начатое, как водится, до конца не довели. Выделенные из казны деньги разворовали, но городу здесь суждено было появиться. Горстка отставных служивых и несколько десятков залетных искателей приключений крепко зацепились за обрывистые рыжие склоны, несмотря на жестокие зимние ветра и нестерпимый летний зной. Слободу назвали Новопавловской в честь наследника престола, ставшего позднее злополучным императором. Шли десятилетия и, казалось, что об ее существовании забыли все, кроме тех, кто жил там. Только к концу царствования Александра Первого у кого-то из сановных поклонников античности возникла эффектная идея воздвигнуть на этих берегах новый Пирей. Само собой, не без личного интереса. Несмотря на то, что в древности эллины доплывали сюда с большим трудом, мысль императору понравилась, и он собственноручно утвердил план строительства. Александр Павлович даже собирался посетить эти места, но в последнюю минуту название слободы навеяло ему неприятные воспоминания об убийстве отца. Мучимый отчаянным приступом меланхолии, царь приказал повернуть в Таганрог, где завершил свой жизненный путь.
Его наследника, Николая Павловича, романтические прожекты не интересовали, но слишком большие деньги светили кому-то важному от осуществления этой аферы, так что строительство порта, хоть и со скрипом, все же началось. Изящные портики с дорическими капителями и широкие проспекты так и остались на бумаге, деньги осели в чьем-то отнюдь не пустом кармане, но несколько небольших причалов для торговых судов, десяток неказистых каменных зданий вдоль моря и две пыльные немощеные улицы с громкими названиями Греческая и Афинская стали-таки достойным памятником этой великой затее.
Как ни странно, дважды рожденное на бумаге, но толком не удавшееся детище, получило в этом мире место под солнцем. Медленно, но верно, Новопавловск становился обычным южнороссийским уездным городом со всеми его прелестями и мерзостями. Ничто не могло вырвать его обитателей из полудремотного состояния. Все, происходившее за его пределами, казалось им далеким и нереальным. Нежданные сюрпризы цивилизации – железная дорога, электричество, телеграф, телефон, кинематограф, автомобили и даже неизвестно почему полюбившие эти места первые авиаторы, лишь на миг вызывали удивление, а затем становились частью этой неподвижной самовлюбленной трясины. Только порт, постоянный источник движения, вечно зовущий в неведомые дали, жил отдельной жизнью, которая, впрочем, не способна была повлиять на размеренную заспанную благость славного города Новопавловска. Стоило свернуть с Набережной, пройти два шага и сразу забывалось, что море совсем рядом. Лишь редкие гудки пароходов, да крики шальных чаек изредка напоминали о соседстве с ним.
Даже революция, отречение царя, на первых порах мало что изменили в незыблемом здесь порядке вещей. Но какая-то внутренняя пружина этого механизма лопнула тогда. Не зря старожилы долго еще вспоминали, как на Пасху в семнадцатом году во время землетрясения оборвался со звонницы Морского Собора большой колокол и задавил с дюжину человек в праздничной толпе. Было это, и правда, не к добру.
Несколько последующих лет с лихвой воздали местным жителям за сонное однообразие ушедшего века: красные, белые, жовто-блакитные, махновцы, экзотические антантовские союзники с двух военных судов перехватывали власть друг у друга как эстафету. Расстрелы, голод, тиф, холера, пожары и разруха, было все. Наконец, когда пассажиры забитого до отказа последнего спасительного парохода “Святая Елизавета”, взявшего курс на Стамбул, окончательно потеряли из виду силуэт Морского Собора над Николаевским спуском, красные в очередной раз, но теперь надолго заняли город.
Времена изменились. Сразу после формирования органов рабоче-крестьянской власти в уезде, у этой власти возникла насущная проблема – стереть память о проклятом капиталистическом прошлом в прямом и переносном смысле. Начали с названия города. В те дни в главной большевистской газете опубликовали открытое письмо чернокожих трудящихся из далекого Джексонвилла – почти никому в России доселе неизвестного городка в одном из южных американских штатов. Авторство этого шедевра можно было оспорить, ведь потомки чернокожих рабов с Юга США вряд ли настолько хорошо, как это следовало из текста послания, владели трескучей коммунистической фразеологией о классовой борьбе и мировой пролетарской революции. Однако публикация сделала свое дело. Благородная поддержка братьев по классу из далекой Америки буквально поразила председателя Новопавловского ревкома, бывшего батрака Капитона Чугуненко, который настолько же слабо представлял, где находятся Соединенные Штаты, насколько твердо верил, что пролетарии всех стран в ближайшем будущем соединятся. Именно он, с трудом осилив истрепанный номер "Правды", внес предложение переименовать город в честь родины сознательных негритянских пролетариев, ухитрившихся послать свое смелое письмо в Советскую Россию, несмотря на все происки плантаторов и прочей там сволочи.
Блестящая мысль была сходу поддержана партячейками города и Советом рабочих депутатов. Губком не заставил себя ждать с благословением выдающейся инициативы снизу, и вот уже Новопавловск превратился в Джексонвилль, о чем гордо стали возвещать красные таблички при входе в каждое местное учреждение. То, что американский Джексонвилл был назван в честь Президента-рабовладельца и жестокого усмирителя индейцев, похоже, никого на смущало.
Годы подъема трудового энтузиазма раскрепощенных масс не прошли для города даром. Первой жертвой пал Морской Собор, а за ним быстро исчезли еще девять православных церквей, костел, кирха и три синагоги. Вместо них Джексонвилль приобрел крупнейший в Европе, как писали газеты, фармацевтический комбинат, коротко – Джексфармкомб. Он планомерно начал не только оздоравливать население страны Советов, но и травить местную рыбу. Тут, как раз, к месту пришелся мощный рыбокомбинат, который эту тухлую рыбу начал перерабатывать, и поставлять к столу советских тружеников, тем самым помогая расширять производство фармкомбинату.
Прошло немного времени, и сам Андрей Януарьевич Вышинский на открытом процессе гневно заклеймил подлых троцкистско-бухаринских вредителей, которые свили шпионское гнездо на Джексфармкомбе и передавали строжайшие секреты передовой советской медицинской промышленности итало-японским фашистам, вынашивая коварные замыслы отравить высшее партийное руководство, а заодно и все трудящиеся массы страны победившего социализма. В те годы жители Рыбацкой слободки на окраине города часто слышали выстрелы по ночам. О них боялись говорить, но относились с пониманием, зная, что это – вынужденная мера карательных органов пролетарского государства, тем более, что подвалы НКВД, уютно расположившегося в бывшей женской гимназии, и так были переполнены.
В один из душных августовских дней сорок первого года через выжженную небывалыми пожарами степь в город вошли немцы. Пробыв здесь чуть больше двух лет, они вывезли в Германию тринадцать тысяч бесплатных рабов, расстреляли за привычной Рыбацкой слободкой девять тысяч евреев и больше трех тысяч военнопленных. Отступая осенью сорок третьего, они взорвали фармкомбинат и подожгли нефтехранилище.
Едва линия фронта отодвинулась от Джексонвилля, всё еще затянутого удушливым облаком от нефтяного пожара, на одном из совещаний в "ближнем кругу", разглядывая карту театров военных действий и задумчиво посасывая трубку, вождь всех времен и народов неожиданно высказал мысль о том, что “создание Джексонвилльской области серьезно поможет осуществлению государственного строительства в период восстановления народного хозяйства на юге страны”. Несколько слов, брошенных Сталиным, стали руководством к действию и три дня спустя Калининым был подписан соответствующий Указ Президиума Верховного Совета. На карте СССР появилась новая область с центром в городе Джексонвилле.
Началось самое блестящее десятилетие в истории Джексонвилля. Став областным центром, город восстанавливался после войны с соответствующим размахом. Проспект Ленина, бывшая Греческая, стал помпезной улицей со сквером, посередине которой пустили трамвай. Странно, но именно компиляторы от архитектуры, взращенные государством победившего пролетариата, воплотили в жизнь неясную царскую мечту о новом античном полисе на берегах Северного Причерноморья. Набережная теперь радовала глаз стройными белыми колоннадами с пышными коринфскими капителями, начиненными бесчисленными гроздьями винограда и розовыми бутонами так, что они, казалось, вот-вот посыплются на головы прохожих. Глядя с моря на это напыщенное величие, никто не должен был догадаться, что за фасадами фальшивых дворцов скрываются тесные социалистические коммуналки с замызганными общими кухнями и вечно занятыми туалетами. Позаботились и об укреплении промышленной базы нового административного центра – его жители получили в подарок один из самых крупных и грязных в Союзе химических заводов. Теперь он зловеще нависал над утопающей в зелени садов восточной частью города.
Но времена менялись, и середина пятидесятых ознаменовалась для Джексонвилля неожиданным концом блистательной карьеры областного центра. С этим событием связывали забавный исторический анекдот. Руководство области вряд ли бы лезло из кожи вон, рапортуя об итогах очередной пятилетки, если бы знало, чем это закончится. А кончилось это так: упоминание о высоких показателях тружеников Джексонвилльщины дважды включили в отчетный доклад Первого Секретаря ЦК КПСС очередному съезду партии и оба раза на этом мудреном названии новый партийный руководитель запинался так, что начинал безудержно кашлять. Спасая положение, он пытался смачивать горло чаем, давился, покрывался потом, судорожно принимался искать и с большим трудом вытаскивал гигантский платок чтобы промокнуть блестящую лысину. В конце концов, докладчик прерывался и брался читать абзац с начала, но уже без упоминания о каверзной области. По окончании заседания разгневанный Хрущев откровенно спросил товарищей по Политбюро, какой мудак придумал такое название. Не получив вразумительного ответа, он поинтересовался, как хоть областной центр назывался раньше. К несчастью для области, кто-то из руководителей партии был родом из соседней губернии и ответил, что раньше город назывался Новопавловском. Никита Сергеевич скорчил рожу, вспомнив почему-то о Лаврентии Павловиче Берия, страх перед которым у него ещё как следует не прошел, проворчал про себя: “Час от часу не легче!”, – а вслух громко и авторитетно изрек: “Ну, и на хрена нам такая область?”. В результате, первый секретарь Джексонвилльского обкома, рассчитывая стать членом ЦК, вообще не вошёл в состав руководящих органов партии. Узнав об этом, он с сердечным приступом попал в цековскую больницу в Москве и через двое суток скончался, что, как это не печально, было весьма кстати. Через две недели область, а заодно и обком ликвидировали. Хотя под занавес не обошлось еще без одной жертвы: застрелился второй секретарь обкома. После внезапной смерти первого он был просто уверен, что заменит его и не смог смириться с жестокой реальностью.
С тех пор прошло почти полвека. Джексонвилль переживал не лучшие времена, а безучастное к людским судьбам море упрямо продолжало перекатывать неутомимые волны. Менялись власти, поколения и моды, но вечная сила прибоя не замечала всего этого, напористо делая свое бесконечное дело. Похоже, люди тоже не очень обращали внимание на непрестанные заботы моря – рождались, любили, страдали и умирали.
***
Поезд резко затормозил и остановился. Федор Петрович отложил газету:
– Нат, давай-ка собираться, кажется, приехали.
Вещи под неусыпным контролем Кольцова-старшего были собраны еще час назад, но случайная остановка поезда стала для Федора Петровича лишним поводом оторвать домочадцев от праздного времяпрепровождения.
– Это что, уже станция? – с недоумением спросил Игнат, вглядываясь в окно купе.
Кроме ободранной глухой стены какого-то склада там ничего не было видно.
– Нет, но еще пару минут и вокзал. Где это мама? Не собралась, наверное, не оделась! Как всегда – все в последнюю минуту! А ведь нас никто встречать не будет!
– Да вот она, стоит в коридоре! – Игнат выскользнул из купе, прихватив с собой куртку.
Возвращаться к отцу, готовому начать очередную проповедь, у него не было никакого желания.
– Мам, иди к папаше, а то он уже включил свой громкоговоритель, зря парится! – и быстрыми шагами парень проскочил мимо матери по коридору пустого вагона в тамбур, подальше от родителей.
За последние несколько месяцев они достали Игната. Мало этого глупого переезда из столицы, мать просто впала в перманентную истерию. Отец и того хуже. У него никогда не хватало времени на воспитательные моменты, а теперь он, похоже, решил серьезно взяться за сына.
Игнату скоро семнадцать. Он высокий, худощавый юноша с красивыми, умными карими глазами на бледном, скуластом и не по возрасту нервном лице. На лбу его пролегли две ранние, но уже глубокие морщины. Слегка припухшие губы он постоянно закусывал, непослушные каштановые волосы все время отбрасывал назад правой рукой, а левой непрестанно теребил потертый шнурок, торчавший из кожаной куртки. В холодном прокуренном тамбуре было зябко и неуютно, но возвращаться назад, в купе, где, наверное, была в разгаре семейная перепалка, ему не хотелось. Он вытащил из кармана пачку сигарет, но почему-то не закуривал.
Нельзя сказать, что Игнат не любил родителей. Но он просто не хотел больше видеть, как два, в общем-то, неплохих, на его взгляд, человека, уступая жизненным неурядицам, нарастающему отвращению к себе, ближним и всему миру, последние несколько лет неутомимо мучили друг друга, отравляя себе существование. Мальчику, прожившему на свете меньше лет, чем провели вместе его родители, трудно было понять, что заставляет женщину и мужчину засыпать и просыпаться в одной постели, при этом по нескольку раз в день доводя себя до состояния, в котором они готовы были разорвать друг друга на клочки. Напряжение в их отношениях не то чтобы как-то особенно беспокоило Игната, но сильно раздражало. Тем более, что отец и мать, терпя по очереди поражения в мелочной, но жестокой междоусобице, стремились взять реванш в отношениях с ним. Порой это становилось невыносимым. Любые слова или действия родителей вызывали чувство неловкости, досады и раздражения. Если еще два-три года назад Игнат стремился к общению с ними, особенно с отцом, внимания которого мальчику всегда недоставало, сейчас он старался избегать сколько-нибудь значительных разговоров, все чаще запирал дверь своей комнаты, скрываясь от предков.
Но он нуждался в родителях больше, чем представлял себе. В жизни Игната образовалась пустота еще в школе, где он был на год младше почти всех своих одноклассников. Он чувствовал, как сильно отличается от них. У него никогда не было близких друзей, его не покидало чувство, что он выпал из времени, занимает не свое место, родился не там и не тогда. Сверстники были примитивны и предсказуемы. Взрослые же, с которыми он всегда общался с большей охотой, стали отталкивать фальшью и ханжеством. Ему не хотелось становиться таким. Возможно поэтому, вызвав бурю негодования у родителей, стоически перетерпев бесконечную серию невообразимых домашних скандалов, он, все-таки, наотрез отказался от запрограммированного поступления в дипломатическую академию, и вообще, в какое-либо другое высшее учебное заведение. Заслужив от предков презрительную кличку "тунеядца", теперь он ехал вместе с ними в Джексонвилль, пообещав, что все же даст устроить себя лаборантом на кафедру в институт, где отец будет ректором.
“А может, я просто взрослею? Это, наверняка, никому просто не давалось!” – думал Игнат про себя. Одно время ему, даже больше чем другим детям, хотелось стать взрослым. Он представлял себе, как много сможет сделать, каким будет во взрослой жизни, и восторженные ожидания захлестывали его. Но в радужные мечты о будущем неожиданно ворвалась одна неотступная и неразрешимая даже для изворотливого детского мозга мысль – чем все закончится?
Это самое сильное и беспощадное воспоминание из детства почти всегда возвращалось к Игнату, когда он с тревогой думал о своем будущем. Он отлично помнил тот день, восемь лет назад. Тогда он впервые понял, что смерть неизбежна. Воздух тем осенним днем был до предела наполнен запахом тлеющей листвы, в высоком небе отрешенно светило белесое солнце. Едкий дым от печальных костров полз с близлежащих дач. Люди словно разом сговорились уничтожить следы осени. Игнат с отцом только что вернулся из похода за шиповником, густо облепившим пологие склоны соседней балки. Счастливый, с детским рюкзачком за спиной, наполненным уже слегка потерявшими свою упругость ягодами, он шагал рядом с отцом по длинной улице дачного поселка. Пекли исцарапанные колючим кустарником руки, слегка болела голова, издалека доносилась протяжная песня. Было радостно и хорошо, ни о чем не думалось. Вдруг, словно спираль раскрутилась в мозгу с дьявольской скоростью. Именно так, внезапно, люди понимают самое главное в жизни: “Вот сейчас погожий осенний день, потом будет зима, весна, лето, снова осень, затем череда лет, много-много раз – зима, весна, лето, и наконец осень с таким же, почти таким же теплым днем, в котором будет все, шиповник, разноцветная листва, даже этот запах дыма, но без меня, я умру, неважно, через семьдесят, восемьдесят, сто лет, но я умру, меня не станет, обязательно, непременно не станет. Впереди только вечная пустота, темнота, ничто…”. От страха и немыслимого напряжения перехватило дыхание, подкосились ноги. Игнат схватил и судорожно, изо всех сил, сжал папину руку. И совсем неважно было то, как успокаивал его отец, о чем говорил, удивляясь, что ребенка посещают такие мысли. Важно было то, что эта мысль навсегда стала частью самого Игната. Он знал теперь об этом, никто и ничто уже не смогут перечеркнуть в нем это знание.
Страшная мысль о смерти приходила и уходила тогда, когда ей хотелось. Ее невозможно было остановить, перебить, заглушить, она накатывала внезапно, как снежная лавина. Вот и сейчас Игнат, в который раз, содрогнулся от простоты и безысходного ужаса этой истины. Он вцепился в ручку вагонной двери и что есть силы сжал ее, как когда-то отцовскую руку. В этот момент поезд тронулся и медленно тянулся еще несколько минут. В тамбур вышла угрюмая с бодуна проводница, ожесточенно, безо всякой надежды согреться, кутаясь в потертое форменное пальтецо. Она злобно зыркнула на странного парня и процедила сквозь зубы: "Проход освободи!". Уступая ей место, Игнат медленно отошел от выхода в противоположный конец тамбура. Мельком заглянув в коридор, Игнат увидел, как яростно жестикулирует мать, до него донесся резкий высокий голос отца. Вдруг поезд со страшным скрежетом замер и леденящий страх, наполнивший в эту минуту все существо Игната, исчез также внезапно, как и появился.
Не успела проводница толком открыть тяжеленную дверь, как в вагон вскочил высокий нескладный парень – водитель председателя Джексонвилльского горисполкома. Игнат знал его по частым летним приездам сюда вместе с отцом. Он быстро прошмыгнул в коридор, не обратив на Игната никакого внимания, и уже через секунду выскочил с двумя здоровенными кольцовскими чемоданами. Игнат подался было к выходу, но вынужден был отступить, давая Коле, так, кажется, звали водителя, возможность пройти. Тот же, заметив младшего Кольцова, поздоровался и буквально вывалился из дверей вагона, сгибаясь под тяжестью поклажи. Игнат не знал, что ухитрилась насобирать мать в пустой столичной квартире, но был очень доволен, что ему не нужно будет возиться с неподъемными чемоданами.
Спустившись на перрон, Игнат сразу столкнулся с Василием Григорьевичем Кормыченко – мэром города. Он, широко улыбаясь, уже справлялся у присмиревшей проводницы:
– Ну, как довезла дорогих гостей? Чаю не перепили?
Кормыченко был крупным, старше средних лет здоровяком, очень живым и подвижным, несмотря на избыточный вес. Одет он был недешево, хотя выделялся не одеждой, а довольной, самоуверенной мордой. Он облизывал жирные губы: сытный с излишествами завтрак, который он закончил минут пятнадцать назад, явно доставил ему удовольствие.
Увидев Игната, он привычным жестом занес далеко в сторону правую руку, и через мгновение с силой хлопнув своей широкой ладонью по ладони парня, уже совершил традиционный обряд дружеского рукопожатия:
– Здоров, боец! Нечего сказать, вымахал!
Из вагона вышел старший Кольцов.
– С приездом, Федор Петрович!
– Витаю, Василий Григорьевич!
Игнат сразу обратил внимание на то, что отец перешел на суржик, а значит почувствовал себя неуверенно. Об этой особенности Федора Петровича знали только самые близкие люди. Но внешне он выглядел настолько невозмутимым, что Игнат отметил про себя: "Надо же, как держится, театр Кабуки отдыхает!"
Кормыченко отпустил младшего Кольцова и пожал руку старшему. Долю секунды было заметно, что каждый из них соображает – стоит им обниматься или нет, но все же они обнялись и со стороны это выглядело вполне искренне и естественно.
На самом деле в их отношениях не все было так просто. Познакомились они очень давно и сразу друг другу не понравились. Внешне холодный и малообщительный Кольцов стоял на ступенях служебной лестницы выше рубахи-парня Кормыченко и не вписывался в привычные для Василия Григорьевича стереотипы общения. И хотя за многие годы они, как говорится, съели вместе не один пуд соли и знали друг о друге гораздо больше, чем каждому хотелось бы, невидимый барьер между ними сохранялся всегда. Теперь, когда жизнь Кольцова резко изменилась, они впервые поменялись ролями – хозяином положения становился Кормыченко. Он еще не совсем свыкся с этим, может даже и не осознал, ведь связям Кольцова, даже в его нынешнем статусе ректора заштатного пединститута можно было только позавидовать, но счет в старой как мир игре "ты мне – я тебе" между двумя опытными аппаратчиками быстро менялся в пользу мэра Джексонвилля. И пусть сегодня Василий Григорьевич встречает Федора Петровича по-старому, как дорогого высокого гостя, уже завтра все изменится. Кольцов прекрасно понимал это и с болезненной мнительностью ожидал подвоха от давнего приятеля.
– Как доехали? Какие новости в столице? – задавая обычные вопросы в дежурной ситуации, Кормыченко сразу невольно оправдал неприятные ожидания Кольцова.
– Доехали спокойно, спасибо, а столица – столица на месте стоит, –неожиданно сухо даже для самого себя ответил Кольцов.
Кормыченко осекся, в воздухе зависла неловкая пауза. К счастью, в дверях вагона показалась жена Кольцова – Алла Леонидовна и Василий Григорьевич, исправляя положение, бросился помогать ей спускаться.
– Вот видишь, Кормыченко нас встречает, а ты в дороге все мозги проел: "Не встретит, не встретит!", – тихонько шепнул Игнат Федору Петровичу. Младший Кольцов хорошо знал, что отцу это будет неприятно, но не смог удержаться от искушения мелко отомстить ему за бесконечное зудение во время пути.
Кольцов раздраженно бросил колючий взгляд на сына, хотел что-то ответить, однако сдержался и промолчал, про себя подумав: "Вот ехидный мальчишка вырос на мою голову!".
Кормыченко уже весело щебетал с Аллой Леонидовной. Безупречно одетая с точки зрения моды, чему она действительно уделяла уйму времени, Алла никогда не была примером в искусстве носить одежду и сегодня, как всегда, все модные вещи на ней выглядели слегка нелепо. Большинство женщин, глядя на нее, наверное, думали: "Стильненько, но на мне это пальтишко смотрелось бы лучше!" – и были правы.
Перрон удручал пустотой. Из вагонов столичного поезда медленно выползали редкие пассажиры, которых занесло в этот хмурый осенний день на джексонвилльское побережье. Встречающих почти не было, зато, по обычаю, заведенному неведомо кем и неизвестно когда, на весь вокзал гремела запись бравурного марша – так принято было встречать скорый поезд из столицы.
Кольцов счел нужным включиться в болтовню Аллы с Кормыченко, и повод для этого был найден.
– Василий, а что никому не придет в голову отменить этот дурацкий обычай? Большое дело – поезд из столицы, а шуму, как на параде, – Кольцов говорил еще обиженно, но ледяные нотки в его интонации уже исчезли.
– А кому оно мешает, Федор Петрович, музыка играет, люди радуются, правда, Аллочка Леонидовна? – провинциальная привычка сочетать уменьшительное имя с отчеством была в Кормыченко неистребима.
– И правда… Федор Петрович… чем это тебе "Прощание славянки" не угодило? Я вот ехала сюда и даже подумала… интересно, будут ли нас, как всегда, с музыкой встречать… Встречают… Хорошо… – жена Кольцова говорила с небольшими паузами, внезапно прерываясь, и буквально через секунду радостно продолжая, как бы припоминая, о чем идет речь.
– Конечно, хорошо! А Игнат, парень не промах, уже на дивчат наших заглядывается! – сменил тему Кормыченко, заметив, что младший Кольцов, не обращая внимания на разговоры старших, пристально наблюдает за происходящим рядом на перроне.