Czytaj książkę: «Прямая речь (сборник)»

Czcionka:

1946–1950

«Кончусь, останусь жив ли…»

 
Кончусь, останусь жив ли, —
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
 
 
Школьные коридоры —
тихие, не звенят…
Красные помидоры
кушайте без меня.
 
 
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
 
 
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена…
Красные помидоры
кушайте без меня.
 

1946

Махорка

 
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
 
 
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.
 
 
А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.
 
 
Горсть табаку, газетная полоска —
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.
 
 
Один их тех, что «ну давай покурим»,
сболтнет, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.
 
 
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
 

1946

Еврейскому народу

 
Был бы я моложе – не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.
 
 
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слезной и кровавой запивал водою.
 
 
«Славу запретите, отнимите кровлю», —
сказано при Тите пламенем и кровью.
 
 
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
 
 
Оборвались корни, облетели кроны, —
муки гетто, коль не казни да погромы.
 
 
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?
 
 
Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа – цвет Коммуны Русской.
 
 
Ничего, что нету надо лбами нимбов, —
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.
 
 
И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара…
 
 
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
 
 
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
 
 
в русские трясины, в пажити и в реки, —
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
 

1946

Смутное время

 
По деревням ходят деды,
просят медные гроши.
С полуночи лезут шведы,
с юга – шпыни да шиши.
 
 
А в колосьях преют зерна,
пахнет кладбищем земля.
Поросли травою черной
беспризорные поля.
 
 
На дорогах стынут трупы.
Пропадает богатырь.
В очарованные трубы
Трубит матушка Сибирь.
 
 
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
 
 
Льнет к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..
 
 
Не кричит ночами петел,
не румянится заря.
Человечий пышный пепел
гости возят за моря…
 
 
Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.
 
 
То ли к завтрему, быть может,
воцарится новый тать…
И никто нам не поможет.
И не надо помогать.
 

1947

Битва

 
В ночном, горячем, спутанном лесу,
где хмурый хмель, смола и паутина,
вбирая в ноздри беглую красу,
летят самцы на брачный поединок.
 
 
И вот, чертя смертельные круги,
хрипя и пенясь чувственною бурей,
рога в рога ударятся враги,
и дрогнет мир, обрызган кровью бурой.
 
 
И будет битва, яростью равна,
шатать стволы, гореть в огромных ранах.
И будет ждать, покорная, она,
дрожа душой за одного из равных…
 
 
В поэзии, как в свадебном лесу,
но только тех, кто цельностью означен,
земные страсти весело несут
в большую жизнь – к паденьям и удачам.
 
 
Ну, вот и я сквозь заросли искусств
несусь по строфам шумным и росистым
на милый зов, на роковой искус —
с великолепным недругом сразиться.
 

1948

1951–1955

Родной язык

1
 
Дымом Севера овит,
не знаток я чуждых грамот.
То ли дело – в уши грянет
наш певучий алфавит.
В нем шептать лесным соблазнам,
терпким рекам рокотать.
Я свечусь, как благодать,
каждой буковкой обласкан
    на родном языке.
 
 
У меня – такой уклон:
я на юге – россиянин,
а под северным сияньем
сразу делаюсь хохлом.
Но в отлучке или дома,
слышь, поют издалека
для меня, для дурака,
трубы, звезды и солома
     на родном языке?
 
 
Чуть заре зарозоветь,
я, смеясь, с окошка свешусь
и вдохну земную свежесть —
расцветающий рассвет.
Люди, здравствуйте! И птицы!
И машины! И леса!
И заводов корпуса!
И заветные страницы
     на родном языке.
 
2
 
Слаще снящихся музык,
гулче воздуха над лугом,
с детской зыбки был мне другом —
жизнь моя – родной язык.
 
 
Где мы с ним ни ночевали,
где ни перли напрямик!
Он к ушам моим приник
на горячем сеновале.
 
 
То смолист, а то медов,
то буян, то нежным самым
растекался по лесам он,
пел на тысячу ладов.
 
 
Звонкий дух земли родимой,
богатырь и балагур!
А солдатский перекур!
А уральская рябина!..
 
 
Не сычи и не картавь,
перекрикивай лавины,
о ветрами полевыми
опаленная гортань!..
 
 
Сторонюсь людей ученых,
мне простые по душе.
В нашем нижнем этаже —
общежитие девчонок.
 
 
Ох и бойкий же народ,
эти чертовы простушки!
Заведут свои частушки —
кожу дрожью продерет.
 
 
Я с душою захромавшей
рад до счастья подстеречь
их непуганую речь —
шепот солнышка с ромашкой.
 
 
Милый, дерзкий, как и встарь,
мой смеющийся, открытый,
розовеющий от прыти,
расцелованный словарь…
 
 
Походил я по России,
понаслышался чудес.
Это – с детства, это – здесь
песни душу мне пронзили.
 
 
Полный смеха и любви,
поработав до устатку,
ставлю вольную палатку,
спорю с добрыми людьми.
 
 
Так живу, веселый путник,
простодушный ветеран,
и со мной по вечерам
говорят Толстой и Пушкин
    на родном языке.
 

1951

Дождик

 
День за днем жара такая все —
задыхайся и казнись.
Я и ждать уже закаялся.
Вдруг откуда ни возьмись
 
 
с неба сахарными каплями
брызнул, добрый на почин,
на неполитые яблони,
огороды и бахчи.
 
 
Разошлась погодка знатная,
спохмела тряхнув мошной,
и заладил суток на двое
теплый, дробный, обложной.
 
 
Словно кто его просеивал
и отрушивал с решет.
Наблюдать во всей красе его
было людям хорошо.
 
 
Стали дали все позатканы,
и, от счастья просияв,
каждый видел: над посадками —
светлых капель кисея.
 
 
Не нарадуюсь на дождик.
Капай, лейся, бормочи!
Хочешь – пей его с ладошек,
хочешь – голову мочи.
 
 
Миллион прозрачных радуг,
хмурый праздник озарив,
расцветает между грядок
и пускает пузыри.
 
 
Нивы, пастбища, леса ли
стали рады, что мокры,
в теплых лужах заплясали
скоморохи-комары.
 
 
Лепестки раскрыло сердце,
вышло солнце на лужок —
и поет, как в дальнем детстве,
милой родины рожок.
 

1954

«И нам, мечтателям, дано…»

 
И нам, мечтателям, дано,
на склоне лет в иное канув,
перебродившее вино
тянуть из солнечных стаканов,
в объятьях дружеских стихий
служить мечте неугасимой,
ценить старинные стихи
и нянчить собственного сына.
И над росистою травой,
между редисок и фасолей,
звенеть прозрачною строфой,
наивной, мудрой и веселой.
 

1952

Яблоня

 
Чем ты пахнешь, яблоня —
золотые волосы?
Дождевыми каплями,
тишиною по лесу,
снегом нерастаянным,
чем-то милым сызмала,
дорогим, нечаянным,
так, что сердце стиснуло,
небесами осени,
тополями в рубище,
теплыми колосьями
на ладони любящей.
 

1954


1957–1960

«Уже картошка выкопана…»

 
Уже картошка выкопана,
и, чуда не суля,
в холодных зорях выкупана
промокшая земля.
 
 
Шуршит тропинка плюшевая:
весь сад от листьев рыж.
А ветер, гнезда струшивая,
скрежещет жестью крыш.
 
 
Крепки под утро заморозки,
под вечер сух снежок.
Зато глаза мои резки
и дышится свежо.
 
 
И тишина, и ясность…
Ну, словом, чем не рай?
Кому-нибудь и я снюсь
в такие вечера.
 

1957

Клянусь на знамени веселом

 
Однако радоваться рано —
и пусть орет иной оракул,
что не болеть зажившим ранам,
что не вернуться злым оравам,
что труп врага уже не знамя,
что я рискую быть отсталым,
пусть он орет, – а я-то знаю:
не умер Сталин.
 
 
Как будто дело все в убитых,
в безвестно канувших на Север, —
а разве веку не в убыток
то зло, что он в сердцах посеял?
Пока есть бедность и богатство,
пока мы лгать не перестанем
и не отучимся бояться, —
не умер Сталин.
 
 
Пока во лжи неукротимы
сидят холеные, как ханы,
антисемитские кретины
и государственные хамы,
покуда взяточник заносчив
и волокитчик беспечален,
пока добычи ждет доносчик, —
не умер Сталин.
 
 
И не по старой ли привычке
невежды стали наготове —
навешать всяческие лычки
на свежее и молодое?
У славы путь неодинаков.
Пока на радость сытым стаям
подонки травят Пастернаков, —
не умер Сталин.
 
 
А в нас самих, труслив и хищен,
не дух ли сталинский таится,
когда мы истины не ищем,
а только нового боимся?
Я на неправду чертом ринусь,
не уступлю в бою со старым,
но как тут быть, когда внутри нас
не умер Сталин?
 
 
Клянусь на знамени веселом
сражаться праведно и честно,
что будет путь мой крут и солон,
пока исчадье не исчезло,
что не сверну, и не покаюсь,
и не скажусь в бою усталым,
пока дышу я и покамест
не умер Сталин!
 

1959

«До гроба страсти не избуду…»

 
До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах —
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.
 
 
И все-таки я был поэтом.
 
 
Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал по-пластунски
солдатом части минометной.
И в мире не было простушки
в меня влюбиться мимолетно.
 
 
И все-таки я был поэтом.
 
 
Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был не шелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли вольность,
а я с неволей не расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту осталось.
 
 
И все-таки я был поэтом,
И все-таки я есмь поэт…
 
 
Влюбленный в черные деревья
да в свет восторгов незаконных,
я не внушал к себе доверья
издателей и незнакомок.
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.
 
 
И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
и подыхаю как поэт.
 

1960

«Поэт – что малое дитя…»

 
Поэт – что малое дитя.
Он верит женщинам и соснам,
и стих, написанный шутя,
как жизнь, священ и неосознан.
 
 
То громыхает, как пророк,
а то дурачится, как клоун.
Бог весть, зачем и для кого он,
пойдет ли будущему впрок.
 
 
Как сон, от быта отрешен,
и кто прочтет и чем навеян?
У древней тайны вдохновенья
напрасно спрашивать резон.
 
 
Но перед тем как сесть за стол
и прежде чем стихам начаться,
я твердо ведаю, за что
меня не жалует начальство.
 
 
Я б не сложил и пары слов,
когда б судьбы мирской горнило
моих висков не опалило,
души моей не потрясло.
 

1960

1961–1965

«Когда весь жар, весь холод был изведан…»

 
Когда весь жар, весь холод был изведан,
и я не ждал, не помнил ничего,
лишь ты одна коснулась звонким светом
моих дорог и мрака моего.
 
 
В чужой огонь шагнула без опаски
и принесла мне пряные дары.
С тех пор иду за песнями запястий,
где все слова значимы и добры.
 
 
Моей пустыни холод соловьиный,
и вечный жар обветренных могил,
и небо пусть опустятся с повинной
к твоим ногам, прохладным и нагим.
 
 
Побудь еще раз в россыпи сирени,
чтоб темный луч упал на сарафан,
и чтоб глаза от радости сырели,
и шмель звенел, и хмель озоровал.
 
 
На свете нет весны неизносимой:
в палящий зной поляжет, порыжев,
умрут стихи, осыплются осины,
а мы с тобой навеки в барыше.
 
 
Кто, как не ты, тоску мою утешит,
когда, листву мешая и шумя,
щемящий ветер борозды расчешет
и затрещит роса, как чешуя?
 
 
Я не замерзну в холоде декабрьском
и не состарюсь в темном терему,
всем гулом сердца, всем моим дикарством
влюбленно верен свету твоему.
 

1961

Белые кувшинки

 
Что за беда, что ты продрог и вымок?
Средь мошкары, лягушечьих ужимок
протри глаза и в прелести омой,
нет ничего прекраснее кувшинок,
плавучих, белых, блещущих кувшинок.
Они – как символ лирики самой.
 
 
Свежи, чисты, застенчиво-волшебны,
для всех, кто любит, чашами стоят.
А там, на дне, – не думали уже б мы, —
там смрадный мрак, пиявок черных яд.
 
 
На душном дне рождается краса их
для всех, а не для избранных натур.
Как ждет всю жизнь поэзию прозаик,
кувшинки ждут, вкушая темноту.
 
 
О, как горюют, царственные цацы,
как ужас им дыханье заволок,
в какой тоске сподыспода стучатся
стеблями рук в стеклянный потолок!
 
 
Из черноты, пузырчатой и вязкой,
из тьмы и тины, женственно-белы,
восходят ввысь над холодом и ряской.
И звезды пьют из белой пиалы.
 

1961

Крымские прогулки

 
Колонизаторам – крышка!
Что языки чесать?
 
 
Перед землею крымской
совесть моя чиста.
Крупные виноградины…
Дует с вершин свежо.
 
 
Я никого не грабил.
Я ничего не жег.
Плевать я хотел на тебя, Ливадия,
и в памяти плебейской
не станет вырисовываться
дворцами с арабесками
Алупка воронцовская.
Дубовое вино я
тянул и помнил долго.
 
 
А более иное
мне памятно и дорого.
 
 
Волны мой след кропили,
плечи царапал лес.
Улочками кривыми
в горы дышал и лез.
Думал о Крыме: чей ты,
кровью чужой разбавленный?
Чьи у тебя мечети,
прозвища и развалины?
 
 
Проверить хотелось версийки
приехавшему с Руси:
чей виноград и персики
в этих краях росли?
Люди на пляж, я – с пляжа,
там, у лесов и скал,
«Где же татары?» – спрашивал,
все я татар искал.
 
 
Шел, где паслись отары,
желтую пыль топтал,
«Где ж вы, – кричал, – татары?»
Нет никаких татар.
А жили же вот тут они
с оскоминой о Мекке.
Цвели деревья тутовые,
и козочки мекали.
 
 
Не русская Ривьера,
а древняя Орда
жила, в Аллаха верила,
лепила города.
Кому-то, знать, мешая
зарей во всю щеку,
была сестра меньшая
Казани и Баку.
 
 
Конюхи и кулинары,
радуясь синеве,
песнями пеленали
дочек и сыновей.
Их нищета назойливо
наши глаза мозолила.
Был и очаг, и зелень,
и для ночлега кров…
 
 
Слезы глаза разъели им,
выстыла в жилах кровь.
Это не при Иване,
это не при Петре:
сами, небось, припевали:
«Нет никого мудрей».
 
 
Стало их горе солоно.
Брали их целыми селами,
сколько в вагон поместится.
Шел эшелон по месяцу.
Девочки там зачахли,
ни очага, ни сакли.
Родина оптом, так сказать,
отнята и подарена, —
и на земле татарской
ни одного татарина.
 
 
Живы, поди, не все они:
мало ль у смерти жатв?
Где-то на сивом Севере
косточки их лежат.
 
 
Кто помирай, кто вешайся,
кто с камнем на конвой, —
в музеях краеведческих
не вспомнят никого.
Сидит начальство важное:
«Дай, – думает, – повру-ка».
Вся жизнь брехнею связана,
как круговой порукой.
 
 
Теперь, хоть и обмолвитесь,
хоть правду кто и вымолви, —
чему поверит молодость?
Все верные повымерли.
 
 
Чепухи не порите-ка.
Мы ведь все одноглавые.
У меня – не политика.
У меня – этнография.
На ладони прохукав,
спотыкаясь, где шел,
это в здешних прогулках
я такое нашел.
 
 
Мы все привыкли к страшному,
на сковородках жариться.
У нас не надо спрашивать
ни доброты ни жалости.
 
 
Умершим – не подняться,
не добудиться у́мерших…
но чтоб целую нацию —
это ж надо додуматься…
 
 
А монументы Сталина,
что гнул под ними спину ты,
как стали раз поставлены,
так и стоят нескинуты.
 
 
А новые крадутся,
честь растеряв,
к власти и к радости
через тела.
 
 
А вражьи уши радуя,
чтоб было что писать,
врет без запинки радио,
тщательно врет печать.
Когда ж ты родишься,
в огне трепеща,
новый Радищев —
гнев и печаль?
 

1961

Darmowy fragment się skończył.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
17 marca 2016
Data napisania:
2008
Objętość:
77 str. 12 ilustracje
Właściciel praw:
OMIKO
Format pobierania:
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 3,7 na podstawie 14 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,5 na podstawie 52 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 3,8 na podstawie 61 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 1,5 na podstawie 4 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,4 na podstawie 11 ocen
Tekst
Średnia ocena 3,5 na podstawie 2 ocen
Tekst
Średnia ocena 5 na podstawie 3 ocen