Czytaj książkę: «Бездна. Книга 3»
© В. А. Котельников, составление, подготовка текстов, статья, примечания, 2025
© Российская академия наук и издательство «Наука», серия «Литературные памятники» (разработка, оформление), 1948 (год основания), 2025
© ФГБУ Издательство «Наука», редакционно-издательское оформление, 2025
* * *

Б. М. Маркевич. Гравюра А. Зубова.1878 г.
Бездна. Правдивая история (Посвящается Елене Сергеевне Рахмановой)
Tempora quibus nec vitia nostra, nec remedia pati possumus.
Livius.
Пролог
I
Пред троном красоты телесной
Святых молитв не возжигай1…
Н. Павлов.
Глухой, словно осипший от непогод и времени, колокол старинной каменной церкви села Буйносова, Юрьева-тож, звонил ко всенощной. В воздухе начинало тянуть предвечернею свежестью на смену палившего утром жара. Высоко под лазоревым небом реяли ласточки, бежали волокнисто-белые гряды веселых летних облачков.
Церковь со своею полуобрушенною, как и сама она, оградой и пятью, шестью кругом нее старыми березами, Бог весть каким чудом уцелевшими от беспощадного мужицкого топора, стояла особняком у проезжей дороги, на половине расстояния между селом и усадьбой бывших его господ, принадлежавших к древнему, когда-то княжескому и боярскому роду Буйносовых-Ростовских. Когда-то верст на двадцать кругом сплошь раскидывались владения этих господ… Но времена те были уже далеки…
В минуту, когда начинается наш рассказ, у церковной ограды остановилась легонькая, на рессорах, тележка с тройкой добрых гнедых лошадок в наборной по-ямщицки сбруе. Молодой парень-кучер, стоя лицом к кореннику, озабоченно и поспешно оправлял свернувшуюся на езде несколько набок дугу. Чей-то запыленный легкой летней материи раглан2 лежал на обитом темно-зеленым трипом сидении тележки.
– Что это, Григория Павловича лошади? – раздался за спиной кучера звучный гортанный голос молодой особы, медленно подходившей к церкви со стороны пространного сада, за которым скрывалась усадьба.
Тот обернулся, узнал знакомую «барышню», снял шляпу и поклонился:
– Точно так-с, ихния!
– Где же он?
– A сичас вот в церковь прошли… ко всенощной, стало быть…
Какая-то странная усмешка пробежала по ее губам.
– Откуда едете? – коротко спросила она чрез миг.
– Из Всесвятского… От генерала Троекурова, – добавил он как бы уже с важностью.
Она чуть-чуть усмехнулась еще раз, вытащила из кармана юбки довольно объемистый кожаный портсигар, прошла за ограду и, заметив в мураве растреснутую могильную плиту с полустертыми следами высеченной надписи, уселась на ней, дымя закуренною тут же папироской.
Парень искоса повел на нее глазом и как бы одобрительно качнул головой. «В акурате, барышня!» – говорило, казалось, его румяное, бойкое и самодовольное лицо.
«Барышня» была действительно очень красива в своем простеньком, но изящно скроенном платье из небеленого холста, убранном русскими кружевами с ободочками узора из красных ниток, под которым вырисовывались пышно развитые формы высокого девственного стана, и в соломенной шляпе à la bergère3, утыканной кругом полевыми цветами, только что нарванными ею в поле. Из-под шляпы выбивались густые пряди темных, живописно растрепавшихся волос кругом правильного, строго-овального и бледного лица. Над большими цвета aquae marinae4 глазами резко выделялись от этой бледности кожи тонкие, как говорится в ниточку, дуги почти совершенно черных бровей. «Берегись женщины бледной, черноволосой и голубоглазой», – говорят в Испании…
Она курила и ждала, упершись взглядом в растворенную дверь храма, откуда доносилось до нее уныло торопливое шамканье старого дьячка.
Так прошло с четверть часа.
Но вот на проросшую травой каменную паперть вышел из церкви белокурый, статный молодой человек лет тридцати с чем-то, с пушистою светлою бородкой и миловидным выражением свежего и нежного, как у женщины, лица. Он сразу заметил девушку и с мгновенно засиявшим пламенем в глазах поспешно сбежал со ступенек к ней.
– Что ж это вы, до богомольства уже дошли? – с какою-то холодною едкостью насмешки спросила она его первым словом, не трогаясь с места.
Он покраснел, не находя ответа, смущенный не то вопросом, не то радостною неожиданностью встречи с нею.
– Да-с, вот проезжали, зашли, – возразил за него грубоватым тоном вышедший вслед за молодым человеком толстяк средних лет, в черепаховых очках и просторном люстриновом пальто, – не мешало бы и вам, полагаю, зайти лобик перекрестить: завтра большой праздник, второй Спас…
– Ах, доктор, это вы! – перебила она его с пренебрежительным движением губ, в ответ на его замечание. – Вы к нам? Сестра посылала к вам сегодня нарочно…
– Да-с, посмотрим вот на него, посмотрим… Новые симптомы какие-нибудь заметили?
– Все то же!.. Возбужден очень был вчера вечером, ночью никому спать не дал…
Толстяк скорчил гримасу:
– Ну, и требовал?
– Само собою!
– И дали?.. Сколько?
– Не знаю, спросите сестру… Я в это не вмешиваюсь – гадко! – воскликнула она вдруг с отвращением, подымаясь со своей плиты и направляясь за ограду.
– А на чьей это могилке изволили вы проклажаться между прочим? – спросил, оглянув покинутое ее сидение, все с тою же гримасой на толстых губах, доктор, в котором читатель, смеем надеяться, успел узнать знакомого ему Николая Ивановича Фирсова1.
– Не знаю, – ответила она через плечо, – кого-нибудь из доблестных предков, надо полагать…
Он быстро и значительно поглядел на молодого человека, как бы говоря: «хороша, а?». Тот подавил вырывавшийся из груди его вздох и опустил глаза.
– Прикажете, я вас довезу, Антонина Дмитриевна? – спросил ее Фирсов, когда они втроем вышли на дорогу, где стоял экипаж приезжих.
– А Григорий Павлович как же? В этой таратайке третьему места нет.
– А Григорий Павлович маленько подождет меня… Я к вам ведь ненадолго-с. Мы вот спешим, чтобы засветло к ним в Углы поспеть: у Павла Григорьевича Юшкова опять подагра разыгралась.
Антонина Дмитриевна иронически прищурилась на него:
– А я предлагаю вам ехать одному. Это будет удобнее для вас… и для меня. А мы с Григорием Павловичем подождем в саду… Пойдемте, Григорий Павлович, – проговорила она чуть не повелительно, двигаясь по краешку пыльной дороги.
Молодой человек послушно пошел за нею.
Доктор досадливо поглядел ему вослед, но делать было нечего: он крякнул, ввалился кое-как с помощью кучера в тележку и покатил в усадьбу.
– Вам запрещено к нам ездить? – не замедляя шага и не глядя на своего спутника, спросила его нежданно девушка.
Ему точно кто плеснул водой в лицо. Он вскинул на нее сверкавшие глаза, но сдержался.
– Я не мальчик на помочах, Антонина Дмитриевна, – выговорил он, насколько мог спокойнее, – и ваш вопрос по меньшей мере странен…
– И чтобы вы не вздумали ослушаться, к вам даже ментор5 приставлен, – продолжала она тем же тоном, будто и не слышала вовсе его возражения.
– Ментор? кто это?..
– А вот этот Фальстаф6, который вас по заутреням возит. Скажете – нет?
И она громко рассмеялась:
– Как он это тонко придумал увезти меня, чтобы спасти своего Телемака от соблазна, и как, должно быть, бесится теперь, что это ему не удалось!.. Какой ответ в самом деле будет он теперь Троекуровым держать?..
Досадой и тоской отзывались эти шпильки в душе молодого человека. На лице его сказывалось страдание.
– К чему говорите вы мне этот… вздор? – вырвалось у него невольно.
– Не «вздор» – это вы напрасно! Кому же не известно, что вы состоите на положении любимчика у здешнего великого генерала, – насмешливо подчеркнула она, – и что вы им предназначаетесь в мужья его Машеньки? Он поэтому как дальновидный господин и счел нужным установить заранее наблюдение за вашею moralité7.
– Ничего подобного нет и не бывало! – горячо протестовал Юшков. – Машенька Троекурова – пятнадцатилетняя еще девочка; родителям ее, вероятно, и в голову до сих пор не приходило думать о ее замужестве… И не такие они люди вообще, чтобы загадывать об этом заранее… Я эту семью глубоко уважаю и люблю, Антонина Дмитриевна, – поспешил он прибавить веско, в очевидном намерении не допускать ее продолжать разговор в этом тоне, – a Борису Васильевичу лично многим обязан…
– Как же, слышала, – невозмутимо объяснила она, – от жандармов спас когда-то и нигилиста обратил в верноподданого «блюстителя основ», – как говорит Щедрин.
Юшков вспыхнул до самых волос. Он рассердился не на шутку.
– Вы напрасно думаете уколоть меня вашими насмешками, – проговорил он дрожавшим от внутреннего возбуждения голосом, – я убеждения мои не почитаю нужным оправдывать ни пред кем.
Она обернулась к нему и широко улыбнулась:
– Я вас об этом и не прошу. Какое мне дело до ваших да и до чьих бы ни было «убеждений»? У меня у самой их никаких нет.
Улыбка у нее была прелестна, a низкий гортанный голос, мягкий и проницающий, так и просился в душу молодого человека. Гнев его стих мгновенно.
– Мне никто не «запрещает» и запретить не может бывать у вас, Антонина Дмитриевна, – начал он чрез минуту с заметною уже робостью и прерываясь в речи, – но, признаюсь вам, я сам… удержиаваюсь, и если бы не встретил вас сейчас, я… действительно… я не вошел бы к вам в дом, a дождался бы вот тут, у церкви, пока Николай Иванович не вернулся бы от вашего батюшки…
– Очень любезно! Почему же это так, можете ответить?
– Вы сами знаете…
– Что я знаю?
– То, что вам до меня никакого дела нет.
– Нет, – медленно промолвила она, – я люблю таких… невинных, как вы.
Он готов был рассердиться опять…
– Это я вам не в укор говорю, – успокоительно добавила она, – напротив! Сама я, может быть, чувствовала бы себя счастливее, если бы могла, вот как вы, во что-то верить, чему-то служить…
– Да разве без этого, скажите, можно жить? – с оттенком чуть не отчаяния перебил он ее.
– Вот как видите, – засмеялась она, выпрямляясь вся, словно для того, чтобы дать ему возможность оценить весь безукоризненный склад ее роскошного облика, – и даже железным здоровьем пользоваться при этом.
Он бессознательным движением схватился за голову.
– Зачем напускаете вы на себя такой цинизм, Антонина Дмитриевна!
Она пожала плечами:
– Кто же вам сказал, что я «напускаю на себя», во-первых, и почему правда – по-вашему, «цинизм»?
– Да разве можно так думать в ваши годы, с вашею наружностью… при вашем уме, наконец? – пылко воскликнул он. – Неужели «ничего во всей природе», как сказал Пушкин, благословить вы не хотите8?
– Никто и ничто «во всей природе» в благословлении моем не нуждается, – иронически возразила она на это.
– Ведь это ужасно! – продолжал он горячиться. – Я первую такую, как вы, девушку – женщину вообще – встречаю в жизни. И я не хочу верить, не верю, чтоб это было искренно… Нет в мире, даже в животном мире, существа, которое могло бы обойтись без привязанностей, без ласки… без любви.
– Из языке науки то, что называете вы «любовью», имеет другое имя, – беспощадно отрезала она в ответ, – вы напрасно о «животном мире» упоминали. Физиология не допускает произвольных фантазий вашей эстетики.
Он не отвечал; это было уже слишком резко, слишком «цинично», действительно…
Они стояли теперь пред рвом, окаймлявшим старый, пространный и запущенный сад усадьбы ее отца. Ров успело уже почти доверху завалить от времени и неприсмотра. Люди и животные ближайших деревень равно беспрепятственно проникали чрез него для всякой своей потребы в этот «барский» сад, разбитый при Елисавете9 искусным в своем деле французом, выписанным из Версаля тогдашним владельцем Юрьева генерал-поручиком Артемием Ларионовичем Буйносовым, сподвижником Апраксина и Ласси в Семилетней войне10, – распоряжались в нем на полной своей волюшке: поедали и вытаптывали молодую поросль, сдирали кору с лип и берез, рубили на веники сиреневые кусты… Следы старых аллей давно исчезли; их заменили змеившиеся во все стороны тропинки, проложенные овцами и крестьянскими детьми, бегавшими сюда, в силу старой рутины, «по ягодки и орешки», давно уже повыведенные здесь в общем разоре… Угрюмо звенели посохлые вершины, чернели пни поломанных бурей или сваленных наспех воровским топором вековых деревьев; вытравленная скотом на луговинах трава выдавалась кое-где по низам приземистою, жидкою отавой…
Юшков вслед за Антониной Дмитриевной перепрыгнул через ров и очутился с нею в саду. Она молча, бережно и гадливо глядя себе под ноги, повела его извилистою тропинкой по направлению к видневшейся издали каменной скамье, серевшей под низкими ветвями корявого старого дуба.
– Знаете вы, как называлось это место в старину, – спросила она вдруг, дойдя до него и оборачиваясь к своему спутнику.
– Не знаю.
– Храм утех.
Он засмеялся.
– Серьезно! Тут стояла, говорят, статуя Венеры, и напудренные бабушки назначали здесь по ночам своим любезным амурные rendez-vous11.
Молодого человека снова покоробило от этих слов.
Она заметила это и надменно повела губами:
– Что, не понравилось выражение? Mauvais genre12 находите?
– Нахожу некрасивым, да, – твердо произнес он, – но меня еще более возмущает эта вечная злоба в ваших речах.
– Злоба! – повторила она как бы невольно, опускаясь на скамью, глянула ему прямо в лицо и проговорила отчеканивая:
Жуткое чувство охватило его вдруг. Он точно в первый раз видел теперь эти глаза… В первый раз, действительно, поражало его в соединении с тем, что выговорено было ею сейчас, соответствующее выражение ее голубых, с мертвым блеском цветного камня глаз… «Тут все порешено и похоронено, тут ни пощады, ни возврата к свету нет», – пронеслось у него в мысли внезапно и скорбным откровением… По телу его пробежала нервная дрожь; он сел подле нее, провел рукой по лицу.
– Вы решительно желаете упорствовать в своем человеко- и мироне- навидении? – сказал он насилованно-шутливым тоном.
– А вам бы очень хотелось помирить меня с ними?
Он быстро поднял голову:
– Да, я долго лелеял в душе эту надежду.
– А Троекуров, что же… а ваши пуритане – отец и дядюшка – что бы сказали?
Он готовился ответить… Она остановила его движением руки:
– Нет, пожалуйста, без объяснений; я знаю заранее все, что можете вы мне сказать. Это потеря слов была бы одна…
– Позвольте, однако, Антонина Дмитриевна, – воскликнул он неудержимо, уносимый тем странным, мучительным обаянием, которое, несмотря ни на что, производила она на него, – я хотел только заявить, что если бы вы захотели…
– Вы бы не остановились ни перед каким препятствием, – договорила она за него, – знаю наперед, я вам сказала. И я на это отвечу вам со свойственным мне «цинизмом», как вы выражаетесь. Я бы со своей стороны ни на что и ни на кого не поглядела, если бы выйти за вас замуж почитала для себя выгодным. Но я этого не нахожу.
Он переменился в лице, растерянно взглянул на нее…
Она обвела взглядом кругом:
– Вы видите это разорение, нищету, мерзость? Мне нужно по меньшей мере полтораста тысяч дохода, чтобы вознаградить себя за все то, что выносила я до сих дор среди этого.
– Я их не могу вам дать! – с прорывавшимся в голосе негодованием выговорил Юшков.
– Я знаю, – невозмутимо подтвердила она, – а Сусальцев повергает их к моим ногам, – промолвила она с ироническим пафосом.
– Вы думаете идти за Сусальцева? – чуть не криком крикнул молодой человек.
– А что?
– Ведь это купчина, человек иного мира, иного воспитания!..
Она перебила его смехом:
– Сословные предрассудки en l’an du Christ dix huit cent septante six14, как выражается мой маркиз-папаша? Вы прелестны своею наивностью, Григорий Павлович!..
– Вы правы, – воскликнул он опять, вскакивая с места, – я наивен, я глуп – я совсем глуп, чувствую! Пред вашею реальностью мне остается только смиренно преклониться, – подчеркнул он с каким-то ребяческим намерением уколоть ее в свою очередь.
Она и бровью не моргнула на это.
– Как жаль, что сестра моя Настя не видит вас в этом прекрасном негодовании, – медленно проронила она, – она почитает себя нигилисткой, но имеет сердце чувствительное и питает в нем тайное, но страстное обожание к вам.
– Ваш сарказм и сестру родную не щадит! – возразил он досадливо, морщась и краснея невольно.
– Напротив, это я из участия к ней. A что вы не последовательны, в этом я не виновата.
– Чем «непоследователен»? – недоумело спросил он.
– Вы так хлопочете о спасении, о примирении с жизнью женских душ, погибающих в «отрицании». Отчего же относитесь вы неотступно с этим ко мне, – к неисцелимой, вы знаете, – a не попробуете там, где действительно, я вам отвечаю, «елей ваших речей благоуханных» может пойти впрок… Или в самом деле, – примолвила она, зорко остановив на нем загадочный взгляд, – олицетворяющееся во мне зло имеет такую неотразимую привлекательность для добродетельных эстетиков, как вы?
Юшков растерянно взглянул на нее и не нашел еще раз ответа…
II
Ed or, negletto e vilipeso, giace
In le sue case, pover, vecchio e ciecco1…
Machiavelli.
Доктор Фирсов, между тем, въехав на красный двор усадьбы, давно поросший травой и на котором паслись теперь три стреноженные чахлые лошади, велел остановится пред крыльцом длинного каменного дома, с таким же над середкой его каменным мезонином, построенного в том казарменном стиле ящиком, в каком строилось всё и вся в русских городах и селах в Александровскую и Николаевскую архитектурные эпохи. Он осторожно спустил с тележки свое громоздкое туловище и, приказав кучеру отъехать ждать его на большую дорогу позади сада, прошел в открытые настежь сени, не совсем доверчиво ступая подошвами по рассохшимся и разъехавшимся местами половицам. Сени вели в огромную, бывшую танцевальную залу с бесчисленным количеством окон по длине ее и ширине, с полуобвалившеюся штукатуркой расписанного букетами плафона и с разбитыми стеклами взбухших и загнивших рам, хлопавших от сквозного ветра с треском ружейного выстрела; вместо всякой мебели стоял в этой зале объемистый, нагруженный пудовыми булыжниками каток для белья, и от окна к окну подвязанные концами к задвижкам тянулись веревки, на которых просыхали какие-то женские шемизетки2. Две следовавшие за залой гостиные представляли тот же вид запущенности и разорения: окна без занавесей, надтреснувший от мороза долго нетопленных зимой комнат мрамор подоконников, выцветшие и порванные обои с пробитыми в обнаженном кирпиче дырьями гвоздей из-под висевших когда-то на них ценных зеркал и картин, давно сбитых или хищнически забранных в чужие руки… Сборная, недостаточная по объему покоев мебель, увечные столы и стулья всяких эпох и видов мизерно лепились здесь вдоль панелей или кучились по углам беспорядочным и безобразным хламом, покрытым черным, сплошным слоем пыли, к которому годами не прикасалась человеческая рука… Ряд «приемных аппартаментов», в которых, очевидно, давно уже никто не принимался, замыкала «боскетная»3, служившая теперь жилищем владельцу этих развалин, – бывшему советнику посольства, отставному камергеру и действительному статскому советнику Дмитрию Сергеевичу Буйносову.
Здесь было несколько чище и удобопоместительнее. Комната оправдывала свое название «боскетной» довольно хорошо сохранявшимися на стенах ее старинными, теперь уже не находимыми более нигде обоями, изображавшими древнегреческий пейзаж, во вкусе Первой Империи, с оливковыми рощами, аттическими храмами, стадами белорунных овечек, пастушками и пастушками, лежащими, обнявшись, на зеленых берегах голубых ручьев. Разделена она была пополам грубо крашеною под красное дерево, домодельною сосновою перегородкой, на которой навешано было в почернелых рамах несколько фамильных портретов: суровые или улыбающиеся лики пудреных кавалеров с лентами и звездами на форменных, обшитых галунами кафтанах… Такой же домодельный, длинный, жесткий диван, крытый дешевым ковром, расположен был вдоль перегородки; проделанная в ней дверь вела в заднюю, темную часть комнаты, уборную хозяина. В передней кроме дивана стояли старинные письменный стол Jacob4 (красного дерева с медью), такое же бюро со стоявшими на нем английскими часами Нортона, звонившими каждую четверть часа каким-то таинственно-серебристым звоном, и два-три древние, глубокие кресла, обитые порыжелым сафьяном. Темные сторы завешивали наполовину длинные, в четыре стекла вышины, окна, выходившие в сад.
У одного из этих окон сидел теперь сам больной в новеньком, изящном, о двух больших, легких колесах, кресле-самокате, обратившем первым делом внимание входившего доктора.
– С обновкой! – проговорил он веселым тоном, останавливаясь на пороге комнаты. – Давно ли обзавелись?
– А, доктор, здравствуйте! – как бы несколько свысока произнес Дмитрий Сергеевич, уронил руки на колеса и двинул ими кресло свое шага на два вперед. – Да, вот видите, j’ai acquis le moyen de me remuer quelque peu5.
– Из Москвы выписали?
– «Выписал»! – захихикал он вдруг горьким смехом. – Un gueux comme moi6, на какие деньги мне… «вы-пи-сы-вать»? – повторил он таким же ироническим и не совсем твердым голосом. – Милостивец один, un bienfaiteur7, преподнес мне… в даяние…
– Кто такой? – допытывался любопытный, как женщина, провинциальный эскулап.
– Ну, этот здешний… le Rothschild de l’endroit, vous savez8…
– Совсем не саве, – засмеялся тот, – не знаю, про кого вы говорите.
– Ну, как же (и рука недужного неверным движением махнула по воздуху)… 9-Je ne puis jamais me mettre dans la tête ces fichus noms-là… Суз… Сусликов enfin-9! – воскликнул он чуть не радостно, словно поймав за хвост ускользавшее от него имя.
– Су-саль-цев, Пров Ефремович Сусальцев, – протяжно отчеканивая, поправил его из-за перегородки чей-то женский голос.
– Суздальцев, 10-c’est ça! – закачал он утвердительно головой, – Пров Ефимович Суздальцев… Суздаль, une ville du gouvernement de Wladimir… Пров, qui évidemment vient, du latin: probus… Bien nommé du reste, très, juste, – этакая, знаете, простая, честная русская душа… Il me revient tout à fait (то есть он мне совсем нравится) ce garçon-là-10! – тоном покровительственного одобрения примолвил он.
– Здравствуйте, Настасья Дмитриевна! – крикнул доктор, не слушая его более.
– Здравствуйте, – отозвалась она, выступая из двери с наволочкой в руке, – спасибо, что приехали!..
Она была ниже ростом сестры, которую напоминала, впрочем, общим характером черт, худа, или, как говорится, жидка на вид. Густая масса темных, довольно коротко остриженных волос, собранных под черную синелевую сетку11, словно придавливала книзу ее тонкий и легкий облик своим бесполезным для нее изобилием. Но ее большие, нисколько не похожие на глаза Антонины, коричневые в синем белке, словно из-за какой-то чуть прозрачной дымки строго и спокойно глядевшие глаза были великолепны. На желтовато-бледном лице явственно сказывались следы забот и бессонно проводимых ночей… Одета она была в длинную, синего цвета, похожую покроем на рясу монастырского служки, холстинковую блузу, перетянутую в талии широким кожаным кушаком на пряжке.
Фирсов, сморщив брови, повел на нее искоса участливым взглядом.
Она подошла к креслу отца, вытащила из-за спины его подушку, быстро сменила грязную наволочку принесенною ею свежею и, не глядя ни на кого, заговорила, обращая речь к доктору:
– Я вас опять просила приехать, Николай Иваныч, потому что знаю вас за порядочного человека и что вы не откажете, хотя мы не только не в состоянии платить вам за визит, но еще…
– A вот и не приеду больше никогда, – с сердцем перебил он ее, – коли станете чушь городить!
Недужный в свою очередь заметался в своем кресле.
– 12-Quel manque de goût, quelle absence de tact! – восклицал он, хватаясь за голову и принимаясь качаться со стороны на сторону. – Ведь они теперь ничего этого не понимают, доктор… Дочь моя, ma fille, – скорбно подчеркнул он, – она не понимает, что это ложное смирение, cette fausse humilité… что это всем обидно… и вам, и мне… Ну да, я теперь нищий, un gueux… Я когда-то давал des dix pounds3 à Londres за докторский визит… а теперь не могу… я ничего не могу… Но я – je suis un Буйносов… я не всем стану одолжаться… Я умею ценить ваши procédés… Вы порядочный человек, вы не требуете как лавочник… comme ce sacré кабатчик, mon ех-раб, который смеет… отказывать… когда я умираю с холода… Кровь моя стынет, доктор, лед, у меня лед в жилах… я согреться прошу… согреться… et ce misérable… ce misera-12…
Язык у него путался; он оборвал, уткнул нежданно свою всклокоченную седую голову в угол подушки и всхлипнул жалобным, ребяческим всхлипом.
Тяжелое впечатление производили эти жалкие и бесполезные, как в бреду, слова его и слезы… Это был человек лет шестидесяти пяти, сухо сложенный и мускулистый, с породисто-тонкими чертами гладко выбритого лица и со сказывавшимися в каждом его движении признаками тщательного, по-старинному, прежде всего светского, но несомненно культурного воспитания. Красиво изогнутый нос, строго очерченные, еще совершенно черные брови и чревычайно изящная линия губ, свидетельствовавшая о сильно развитом в его природе чувстве вкуса, вызывали на первый взгляд понятие чего-то характерно-своеобразного и далеко недюжинного. Но налитая кровью сеть подкожных жилок, бежавших как нити паутины по этому оголенному лицу; но отекшие, слезившиеся глаза, то тревожно бегавшие по сторонам, как бы с намерением куда-то запрятаться, то нежданно и лихорадочно вскидывавшие свои неестественно расширенные зрачки под безобразно приподнимавшиеся брови; но робкий, срывавшийся звук голоса, странно противоречивший иной раз самоуверенному и властному, по старой привычке, пошибу его речи, не оставляли сомнения, что пред вами находился давно порешенный, давно отпетый человек…
– Вы слышали? – мрачно улыбаясь кривившимися губами, указала на него взглядом дочь. – Из-за этого вот он в прошлую ночь грозил мне, что повесится… Мочи моей с ним более нет! – вырвалось у нее чрез силу.
– Нехорошо, Дмитрий Сергеич, нехорошо! – произнес укорительным тоном Фирсов, грузно опускаясь в кресло подле его сидения и отыскивая у него пульс под рукавом его затасканного, из больничного верблюжьего сукна скроенного по-домашнему, длинным рединготом, халата.
Буйносов наклонился к нему и заговорил порывистым и дребезжащим шепотом:
– Вы не верьте… не верьте всему, 13-cher docteur… Hy да, c’est vrai, j’ai été un peu excité hier soir. Ho я… мне тоже «мочи нет» – со мной здесь поступают, как… как дочери Лира avec leur pauvre père, «most savage and unnatural»…4 Elles ont beau jeu… я без ног, без сил, без денег, un pauvre paria mis hors la loi… Moi-13, un Буйносов!
– Hy, конечно, – словно прошипела дочь (чувствовалось, что она была раздражена до полной невозможности сдержаться), – в день венчания на царство батюшки-осударя Алексея Михайловича «князь Юрий, княж Петров сын, Буйносов-Ростовский на обеде в Грановитой палате в большой стол смотрел». Не раз слышала от вас об этом подвиге… Еще бы не гордиться после этого!..
Старик замахал руками.
– «Смотрел», потому что он старший стольник был, 14-c’était son devoir, и в тот же день в бояре пожалован был. Я это сто раз объяснял ей, доктор, a она нарочно, elle le fait exprès-14…
– A есть у вас еще те капельки, которые я ему намедни прописал? – спросил Фирсов, оборачиваясь на девушку.
– Есть.
– Дайте ему!.. Ему раздражаться вредно, – примолвил он, заметно напирая на последние слова.
Губы и брови ее сжались. Она молча направилась за перегородку.
– Вот моя жизнь, доктор! – тотчас же начал опять больной.
Он приподнял голову, глаза его заискрились болезненным блеском.
– «Таков ли был я расцветая?» comme a dit15 Пушкин.
– Ну, что уже об этом, Дмитрий Сергеевич! Не вернешь! – молвил Фирсов убаюкивающим голосом старой няни: «Ничего, мол, светик мой, зашибся – пройдет»…
Но тот продолжал возбужденным и обрывавшимся в бессилии своем языком:
– Нет, вы не знаете, вы поймите только! 16-J’ai reçu une éducation de prince, я говорю на пяти языках… я был самым блестящим кавалером моего времени. В двадцать лет maître de ma fortune… И какая фортуна! пять тысяч душ, не заложенных, в лучших губерниях… Il ne m’en reste plus rien que ce trou, эта аракчеевская казарма, от одного вида которой у меня под ложечкой болит… Выстроил ее при отце моем un triple coquin d’intendant-16, который тут был, Фамагантов…
Он засмеялся вдруг почти весело:
– 17-Quel nom, ah? Фа-ма-гантов… C’était si comique, что я пятнадцать лет продержал его здесь из-за этого… из-за смеха, который доставляла мне каждый раз эта подпись: «майор Фамагантов» – под его рапортами… Он мне рапорты писал, по-военному… C’était un майор в отставке. Et voleur avec cela!.. Я сюда прежде никогда не ездил: вид этого дома me soulevait le cœur. Когда мне случалось приезжать летом в Россию, я бывал в моем тамбовском имении, Заречьи, qui me venait de ma mère, – она рожденная княжна Пужбольская была… Там дом – дворец, строенный по планам Растрелли… On me volait de tous les côtés, я знал, mais qu’y pouvais-je faire? Я служил за границей, при посольствах… le meilleur de mon existence y’ a passé… Я самим покойным Государем был назначен почетным кавалером, chevalier d’honneur, при коронации de la reine Victoria… Первый секретарь в Париже, потом советник в Вене aux plus beaux jours de l’aristocratie autrichienne… Des succès de femme en veux-tu-en voilà, et partout… Я с именем моим и состоянием мог жениться на знатнейшей невесте в Европе et arriver à tout-17…
Доктор счел нужным вздохнуть и развести руками в знак участия в этой исповеди.
– 18-J’ai agi en gentilhomme… Я дал имя мое бедной дворянке – они мне соседи были по Заречью, – que j’avais eu la maladresse de séduire, – проговорил он шепотом, – я женился на ней… On m’a toujours reproché cette bêtise… С такою женой, действительно, – elle ne savait même pas le français, – я не мог уже более думать о дипломатической карьере… даже в Петербурге не мог жить… Но я всегда был un honnête homme: я, как совесть мне говорила, так и сделал… Et puis c’était une si excellente et douce créature, – знаете, как по-русски говорится, безответная такая, m’adorant de toute son âme-18…
Он тихо заплакал и стал искать кругом выпавший у него из рук платок – утереть глаза.
Фирсов поднял его с полу и подал ему. Он продолжал, всхлипывая и разводя платком по лицу дрожавшими пальцами:
– Она мне говорила, умирая: «Без меня у тебя все прахом пойдет; ты слишком барин большой, слишком доверчив и прост…» Прост, – 19-elle me l’a dit en toutes lettres, конечно не в обиду мне, pauvre femme… И она была права: после ее смерти началась для меня la grande dégringolade-19… Я тогда жил в отставке, в Москве…
– A там двухаршинные стерляди, инфернальная Английского клуба, цыгане и прочая, – усмехнулся и подмигнул отставной жуир-доктор.