Czytaj książkę: «Просто конец света»

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения издательства «Полынь».
Книга издана при участии бюро «Литагенты существуют» и литературного агента Кати Тихоновой.
© Кавалли А. А., текст, 2025
© ООО «ИД «Теория невероятности», 2025
Часть первая
Черная вода
Через две недели после смерти Кати, день похорон
Дорожки на кладбище узкие, кроссовки вязнут в коричневой хлюпающей жиже. Дождь не прекращается с тех пор, как тело Кати вытащили из реки.
Эпитафии похожи на статусы в соцсетях: «Забыть нельзя. Вернуть невозможно», «Сильнее смерти только память», «Любимые не исчезают насовсем – любимые незримо наблюдают». Над одним из могильных холмов – флаг «Спартака», на соседнем надгробии, потемневшем и покосившемся – кто тут лежит, уже не прочесть, – белеет кривая надпись: «Покайтесь, он грядет».
Он – это, видимо, конец света в декабре 2012‐го. Думаю, в районе мало кто верит всерьез, что через несколько месяцев наступит апокалипсис, хоть его и предсказывали майя, колдуны, журналисты по телевизору, интернет-эксперты и бабушки у подъездов. У нас конец света начался давным-давно.
Достаю мобильный. На экране «Нокии» чернеют цифры 11:30.
В паблике памяти Кати писали, что начало в 11:45. Значит, есть время решить, стоит ли тут оставаться и, если стоит, то как? Присоединиться к гостям на последней Катиной вечеринке? Спрятаться и наблюдать? Что бы сделал Рик, будь он здесь?
Телефон вибрирует. Вспомнишь черта – вот и он.
Уведомления – Одно новое сообщение – Открыть
SMS от абонента Darkness, my old friend 1
Пожалуйста, скажи, что сделала как договаривались. Ты же не пошла на кладбище, так?
Поймана с поличным. Сердце бьется громко, так громко, что закладывает уши. Черт, Джен, только посмотри на себя! Тахикардия, точно тебе не 17, а 70.
Может, соврать? Выписалась, взяла справку для школы, после поликлиники – сразу домой, дома – сразу в кровать, долечивать больное горло и набираться сил. В конце концов, почти две недели гриппа с температурой за 40, бредом наяву и во сне, а также прочими прелестями – не шутки. Ведь я не идиотка, чтобы, едва встав на ноги, бродить промозглой осенью по кладбищам, рискуя заработать осложнения (убедительно звучит?).
Или сказать правду? Что, видимо, я из тех, кто надеется на чудо? Что сама толком не знаю, когда и как решила прийти? Кажется, закрыла глаза в поликлинике – а открыла уже на кладбище. Как там говорят? Ноги сами принесли, да?
SMS от абонента Darkness, my old friend
Дай угадаю: ты все‐таки на похоронах?
Если да – то пообещай мне кое-что, ладно?
Правило дружбы с Риком номер один: не пытайся обмануть человека со звериным чутьем.
SMS абоненту Darkness, my old friend
Любить тебя до гроба и вместе упокоиться в лесной чаще?
SMS от абонента Darkness, my old friend
Неплохо бы, но попахивает инцестом. Я вообще‐то о другом. Пообещай, что свалишь с кладбища сейчас же, пока тебя не заметили.
Надо было сделать вид, что не вижу сообщений.
Достаю карманное зеркало – скажи да всю правду доложи: я ль на свете больше всех похожа на зомби? Грязные волосы, выцветающие багровые концы, потекшая тушь, под глазами синяки, бледность – всем покойникам вокруг на зависть. Из-под сползших с кисти бинтов проглядывают распухшие костяшки, тускло блестят коричневой корочкой запекшейся крови.
Рик прав. Знаю, что прав, мы это уже обсуждали. Не прийти на похороны бывшей лучшей подруги из-за гриппа – нормально, даже ответственно: ты просто не хочешь никого заразить. Прийти на похороны в последний момент, когда тебя никто не ждал, тем более в таком виде, как сегодня, – странно, очень странно, а очень странно – это почти подозрительно. И будет еще страннее и подозрительнее, если вдруг я сорвусь, зарыдаю или, например, закричу, словом, если нервы сдадут в последний момент, если гребаного чуда, на которое вся надежда, так и не произойдет.
SMS от абонента Darkness, my old friend
Игноришь? Притворяться мертвой на кладбище почти неприлично.
Рик не отстанет – волнуется. Никогда этого не покажет, не напишет прямо, не намекнет – и не нужно. И так ясно, о чем он думает и чего боится. Вернее, кого. Боюсь ли я? Не знаю, но уйти теперь точно не в силах. Только не сейчас, когда я уже тут, когда могу увидеть все собственными глазами. Мне ли не знать, что смерть – не конец?
Надо выбрать место посуше, с хорошим обзором, чтобы наблюдать за Катиным погребением – и остаться незамеченной. Кажется, «последний приют безвременно почивших брата и сестры» в самый раз. Убираю истлевшие цветы, кидаю на их место рюкзак, подмигиваю одинаково грустным девушке и парню – сколько им лет? 17, как нам с Риком? Прислоняюсь спиной к надгробию.
SMS от абонента Darkness, my old friend
Просто для справки: ты же в курсе, что ее там не будет?
Выключить «Нокию» – две руки на заставке тянутся друг к другу с разных концов экрана – телефон гаснет, так и не случившееся прикосновение тает в темноте.
Прости, братишка – не по крови, а по духу, – мне сейчас не до советов, наставлений и прочего дерьма.
Сквозь дождь слышны голоса. Кажется, началось! Голоса приближаются, голоса плачут, голоса сочувствуют. Голоса уверяют, что хоронить в ливень – хорошая примета, значит, «небеса плачут по покойнице», значит, Катя и правда «лучшая из нас», значит, она – «настоящий ангел».
Голоса врут. Собравшимся все равно, была ли Катя ангелом. Их интересует другое – как она умерла. Всех это интересует уже гребаные две недели.
Говорят, что это не был «обычный несчастный случай» (несчастные случаи в принципе нередки в нашем окраинномосковском районе, это только на первый взгляд тут так тихо и сонно, словно всех накачивают транквилизаторами нон-стоп).
Говорят, что Катю «просто убили» в лесу и сбросили в реку Смородинку, а тело полиция не отдавала целых две недели – исследовала.
Что в районе давным-давно пропадают люди – и это «не случайность, а закономерность».
Что во всем виноват лес, наш с Риком лес.
Что лес на самом деле не виноват – «он же не живой» (ну-ну), – проблема в маньяке, которого никто не хочет ловить.
Что смерть Кати не случайна, «невинные должны гибнуть накануне апокалипсиса», так было предсказано – но кем, расслышать не выходит.
Говорят, говорят, говорят, много чего говорят – и не скоро еще наговорятся, ведь с сегодняшнего дня смерть официально стала смертью.
Пока Катин труп резали, осматривали и исследовали, наш район, зажатый между городом и лесом, пытался жить как прежде. Словно если называть гибель Кати просто «ситуацией», «трагедией», «роковым стечением обстоятельств», если придумать тысячу и один нелепый эвфемизм, если сделать как в детстве – крикнуть «Я в домике!» и почувствовать себя неуязвимым невидимкой, – то тогда смерть и не придет больше ни за кем.
Но теперь она здесь, точно здесь, и отрицать ее присутствие нельзя, даже глупо, преступно, цинично, лицемерно (каждый выбирает определение на свой вкус). А значит, можно обсуждать, оплакивать, судить, обвинять и, самое главное, искать виноватых.
Выглядываю из-за надгробия: кажется, все Катины гости в сборе, пора начинать вечеринку. Директриса, учителя, одноклассники, биологические одноклассников, биологический Рика и моя бабка – все как один в черном. Подходят к участку Нюктовых и застывают.
Между черным крестом над могилой Меланьи, бабки Кати, и нелепо огромным памятником ее отцу – гранитно-серый Святослав Нюктов в полный рост рядом с байком – уже вырыта свежая яма. Даже здесь, в своем убежище, я чувствую, как влажно и остро пахнет темная земля.
Звезда вечеринки номер один – Катин парень Руслан Орфеев из параллельного класса, широкоплечий и темноволосый, сын главы районной администрации и принц бетонных многоэтажек, весь какой‐то растерянный и нелепый в костюме, который ему явно маловат. Звезда номер два – тетя Света, Катина биологическая. Она кажется маленькой и худой в желтом необъятном пуховике. Совсем не похожа на других биологических в строгих пальто и темных куртках (конечно, они же не донашивают старую одежду за своими детьми).
Блестящий гроб проглатывает яма – и…
Ничего не происходит. Ничего необычного или хотя бы немножко странного, совсем, совсем, совсем ничего. «Ты же в курсе, что ее там не будет? – устало повторяет в голове голос Рика. – Ты же в курсе, да?»
Конечно в курсе. Всё как в страшной сказке: Кера – в Кате, Катя – в гробу, гроб – в земле, кладбищенская земля – придавлена могильными плитами и исколота крестами так, что не вздохнуть.
Конечно, безумие – думать, что в решающий момент «и последний враг истребится – смерть».
Конечно, Кера из гроба не появится, конечно, она давным-давно спит мертвым сном в клетке гниющего тела; глупо было надеяться на обратное. Горюй не горюй, мертвого не воротишь. Да и Кера никогда не делает того, что от нее ждут.
Не делала. Пора приучать себя использовать прошедшее время.
Руслан медленно подходит к яме, сжимая в кулаке щепотку земли, и вдруг швыряет ее в могилу с такой яростью, что кто‐то из присутствующих громко ахает. Орфеев не говорит – рычит:
– Мы тут ее закапываем, а тот, кто с ней это… с нами это сделал, типа гуляет где‐то без проблем вообще, да?! На хера мы все тут торчим?! Надо найти этого мудилу, вломить так, чтоб… да он у меня мордой по асфальту… – его голос срывается. Щеки блестят. Это что, слезы?
Приглядываюсь. Да, слезы, самые настоящие, живые слезы (ошибки нет, именно живые, это верное слово, живые и никак иначе).
Наверное, все дело в моей недавней болезни или бессоннице. А может, в том, что я сошла с ума (неудивительно: после всего, что произошло, потерять рассудок естественнее всего). Но впервые за всю жизнь – а ровно столько я знаю Руслана – хочется перестать язвить, подойти и обнять его. Сказать, что мне жаль. Что мы оба пережили то еще дерьмо. Что все будет хорошо, в конце концов. Что…
Я, конечно, дура. Живяки есть живяки и живыми не станут, даже если все глаза выплачут. Безопаснее всего держаться от них подальше, а от Руслана Орфеева – и подавно, после того что он сделал с нами: со мной, с Риком, с Керой. Особенно – с Риком и Керой.
И главное. Какое право я имею сочувствовать? Не только Орфееву, но и любому, кто потерял Катю?
Тетя Света подходит к Руслану, что‐то говорит. Он отмахивается:
– Я в порядке, у меня все под контролем! – и уходит прочь. Шаг – размашистый, злой. Руслан ударяет кулаком по одному из надгробий – и скрывается из виду.
Как только он уходит, становится стыдно. Чувствую себя предательницей. По отношению к лесу, Рику, Кере, всем живым. Мне что, действительно стало жаль Руслана? Мелодраматичность сотого левела, Джен. У самой‐то не сводит зубы?
«Мы оба пережили потерю», ну конечно. Неужели ты правда хотела сказать это Руслану? Он потерял Катю. Ты – Керу. Как вам друг друга понять, когда Катя вся, до последнего атома – не Кера?
Кера, Кера, Кера – неоновой вывеской вспыхивает в голове.
Кера, кажется, человеком только прикидывается, а на самом деле из породы речных нимф или другой неведомой нечисти: глаза – два зеленых блуждающих огонька, манящих на болота, в урчащую от голода трясину.
Кера умеет голосом усыплять и успокаивать, Кера пахнет свежей краской для волос и ванильной гигиенической помадой, Кера…
Стоп. Что это? Показалось? Или?..
– Смерть придет, у нее будут твои глаза 2, – родной голос мурашками забирается под кожу.
– Смерть придет, и у нее будут твои губы, и тело, и сердце, – шепчет горячо на ухо.
– Смерть придет, и мы станем единым роем атомов, только ты и я, – обжигает дыханием затылок.
– Ты же в курсе, что я не могла не прийти? Ты же в курсе? – холодные пальцы касаются моей щеки – у Керы всегда ледяные руки, «как у покойницы», шутил Рик.
Пришла, пришла, пришла, я же знала, что придет! Оглядываюсь – но вокруг никого.
– Ты правда тут? – нет ответа.
– Пожалуйста, скажи что‐нибудь! – нет ответа.
– Не могла же я тебя выдумать! – нет ответа, нет ответа, нет ответа.
В сердце разрастается злой колючий цветок, царапает шипами – впрочем, с тех пор как Кера исчезла, утонула в Кате, у меня, кажется, перманентное внутреннее кровотечение.
Рик был прав. Нельзя было приходить на похороны, и позволять себе надеяться – тоже. Больше не могу тут находиться, больше не могу, не могу.
Через главный вход уйти нельзя – заметят, – так что осторожно пробираюсь к забору, перелезаю, падаю – давай, Джен, вставай, вот так, а теперь беги и не останавливайся.
Только не останавливайся.

Если бы нужно было одним словом описать район, я бы сказала, что он серый. Как в страшных историях про нехороших мальчиков и девочек, умирающих при загадочных обстоятельствах среди серых-серых родственников с серыми-серыми глазами в серой-серой квартире в сером-сером доме в сером-сером городе. Сориентироваться здесь проще простого. Со стороны области на район наступает лес, расположенный за асфальтовой двухполоской. Если встать к лесной черноте спиной, то можно увидеть Околесье – тонкую линию берез и тополей с облезлой детской площадкой посередине.
За Околесьем – девятиэтажный дом, в котором я живу, за ним – Пьяный двор, за Пьяным двором – футбольное поле, за полем – школа, за школой – одинаковые ряды одинаковых высотных домов, за домами – кладбище, за кладбищем – две поликлиники, взрослая и детская, за поликлиниками – Страна чудес, или психиатрическая больница, за больницей – Москва, настоящая Москва.
Официально мы тоже Москва, но на деле район – ампутированная конечность из фильмов ужасов, живущая отдельной жизнью и прекрасно чувствующая себя без тела, мозгов и сердца.
Здесь нет ни музеев, ни достопримечательностей. Единственное, что меняется, – граффити на гаражах и торцах зданий. По дороге домой автоматически читаю надписи на стенах, бо́льшая часть новых – о надвигающемся конце света, Кате, ее убийце (или убийцах) и о том, как их получше наказать. Повесить, в**бать, отправить в колонию, кастрировать, устроить самосуд, утопить в реке – сколько вариантов, однако.
Искать виноватых, судить и придумывать наказания всем, кроме себя, – в духе живяков. Они и есть настоящая суть района. Живяки и есть район. Живяки – не как зомби из кино, живяки – среди живых, живяки ходят, едят, спят, ругаются, делают вид, что любят, думают и чувствуют, – но на самом деле они и мы из разных миров. Параллельных, сталкивающихся друг с другом ежедневно, но разных. Это сложно понять вот так сразу. Я сама не сразу поняла.
Живяки любят черно-белое, контрастное, понятное. Любят, чтобы в жизни было как в телевизионном мыле – к каждому замку находился ключик, все интриги разрешались к финалу, злодеи мучались, а герои торжествовали. Любят обвинять других в том, что делают сами.
Любят, когда смерть приходит за всеми, кроме них.
Живяки ничего не понимают. Откуда им знать, что такое смерть? Они еще ни разу не умирали. Мы с Риком – другое дело.
Впрочем, и Кере с Катей умирать не впервой.
За пять лет, один месяц и две недели до смерти Кати
Бум-бум-бум – сердце бьется быстро, оглушающе больно, – бум-бум-бум – когда-когда-когда, когда же Катя придет, когда же, когда. Кажется, так хочу ее увидеть, что время из вредности просто-напросто заморозилось или – еще хуже – умерло.
Черчу ногой на земле русалку – по моей задумке, русалка должна из-под воды смотреть на девочку, склонившуюся над рекой, вместо этого выходит ерунда. Тайком поглядываю на взрослых, но подойти не решаюсь. Я уже трижды спросила маму, скоро ли придут Катя с тетей Светой, а мама трижды ответила одно и то же скороговоркой: «У Кати сегодня музыкалка, вот закончатся занятия – и придет». И сразу, без пауз: «Женя, не мешай, видишь, взрослые разговаривают?»
Взрослые не разговаривают – взрослые перешептываются, пересмеиваются, пьют пиво из алюминиевых банок, едят чипсы и сухарики, сидя в беседке с проломленной крышей в Пьяном дворе. Взрослые празднуют первое сентября, объяснила мне мама. Весь Пьяный двор празднует.
На свободных лавочках сидят компании, а на футбольном поле бегают одноклассники. Кажется, всем весело и хорошо, маемся от безделья только я – и Юра, новенький. Перешел в наш класс из параллельного в конце прошлого учебного года и уже успел получить целых два прозвища: Татаро-монгол и Псих.
Разглядываю его исподтишка. Юра сидит, скрючившись, под сосной, спиной ко мне и взрослым, и как будто говорит сам с собой. Правда псих психом.
Мы с Катей с ним не общаемся. Мы ненавидим чужаков. Мы про всё думаем одинаково.
Год назад, первого сентября четвертого класса, мы с ней наблюдали за взрослыми вместе – они жарили шашлыки, ели, пили, пьянели, смеялись, ругались. Взрослые в Пьяном дворе всегда делают одно и то же. Пьют, пьянеют, ругаются, смеются, едят. Едят, ругаются, смеются, пьют, пьянеют. Всегда один и тот же набор действий в (почти) произвольной последовательности. Впрочем, от перемены мест слагаемых сумма не меняется.
– Может, просто мы все умерли? – сказала я тогда Кате. – И попали в какой‐нибудь замкнутый мир, что‐то вроде мыльного пузыря? А взрослые поняли это раньше нас – знают, что выхода нет, вот и бухают.
«Бухать» звучало грубо. Я специально сказала так, чтобы выглядеть серьезнее. На Катю это впечатления не произвело. Она улыбнулась свысока:
– Да они просто взрослые, вот и все. Все взрослые одинаковые. Вырастем – тоже станем такими зомбаками.
– Необязательно. Мой папа не такой.
Я не врала. Папа и правда всегда стоял поодаль от остальных, как будто боялся их взрослостью заразиться. Папа сам немножко не взрослый, а какой‐то не по-взрослому родной и понятный. Папа, по словам мамы, «чудной» и больше всего на свете, даже больше меня и своих птиц, любит читать книги и писать стихи.
– Станем-станем, иначе остальные нас сожрут. Тут мир такой – или ты, или тебя, – Кате всегда нравилось меня пугать.
– Может, лучше тогда не вырастать? – спросила я, а она усмехнулась так, как будто хотела сказать: «Лучше, конечно, не взрослеть, лучше вмерзнуть в настоящее, лучше убить время, сделать так, чтобы оно исчезло, и тогда не пришлось бы становиться старше, не пришлось бы меняться, не пришлось бы умирать, но это все детские сказки, это невозможно, ты же понимаешь».
Я знала, что Катя права. Знала, что нам однажды придется повзрослеть. Но «однажды» – это еще не сейчас. Нас с Катей это далекое «однажды» вполне устраивало.
Мы играли в «Зачарованных», «Сейлор Мун» и «Чародеек», превращались в воительниц в матросках, защитниц древнего подводного королевства, ведьм, бросавших вызов всем демонам мира, погружались в темноту и неизвестность самых глубоких морей, каждый день бились бок о бок – и перед самым отъездом на дачи в начале летних каникул, прямо во время сражения с подводным монстром, поклялись быть сестрами и даже решили жить вместе, прямо здесь, на детской площадке. Горка, на которой мы сидели, ядовито пахла мочой и пивом, но нас с Катей это не смущало – главное, мы будем вместе навсегда.
Родители думали иначе и в конце концов развели нас по домам, но сестрами мы от этого быть, конечно, не перестали.
Прошло целое лето с тех пор, как мы не виделись, но Кати все нет. Зачем ее вообще начали водить в эту проклятую музыкальную школу? Бум-бум-бум – когда-когда-когда, бум-бум-бум – ну когда уже, когда же, когда же она придет!
Не выдерживаю, снова иду к матери. Заранее знаю, что пожалею об этом. Мать вроде Пайпер из «Зачарованных»: умеет замораживать все живое одним взглядом. Мать злится, всегда злится, даже если я не сделала ничего плохого – или кажется, что не сделала, – мать не умеет улыбаться, только кривить губы в подобии улыбки. Мать любит, когда я – невидимка.
Меньше всего хочется ее тревожить. Но я должна узнать про Катю. Не выдержу, если не узнаю. Считаю до десяти – для храбрости – и дергаю мать за рукав:
– А скоро Катя…
– Господи, Женя, ну что ты заладила: Катя, Катя, Катя! – мама вырывает руку, смотрит черным взглядом, не на меня, а куда‐то поверх моей головы. – Это уже ненормально, честное слово, от Кати своей не отлипает. Если та в реке утопится, то и моя дура туда же сиганет. – Это уже не мне, это другим взрослым. – Всё, хватит капризничать, дай матери поговорить, – а это снова мне, – вон, иди с Юрой погуляй, он тоже сидит один, киснет.
Становится обидно, так обидно, что хочется маму как‐нибудь больно ущипнуть – как она могла сказать – приказать! – гулять с Юрой?
Юра – Псих, Юра – странный, Юра – полунемой, Юра сидит в школьных коридорах с книжками и с ними разговаривает. Не отвечает, когда его бьют. Просто закрывает голову руками и замирает как неживой, даже не кричит. Юра – единственный из всей нашей параллели, кто ходит к школьному психологу. Говорят, если прикоснуться к Психу, можно заразиться психами и самой сойти с ума.
Юра – последний, кто сможет мне сейчас заменить Катю.
– Не хочу, – говорю я, – не хочу с Юрой, он…
Не договариваю, встречаюсь глазами с Юриным отцом. Всех родителей мы называем тетями и дядями, но не его – никакого дяди Феди, только Федор Павлович. Взгляд у него немигающий, серый и острый, взгляд не человеческий, а змеиный, такой, что сразу чувствуешь себя виноватой и хочешь извиниться, а за что – непонятно.
Мама смущается, заискивающе улыбается Федору Павловичу:
– Простите, моя дочь…
Тот посмеивается:
– Ну что вы, дети – существа непредсказуемые, а мой парень вообще сложно вписывается. Он, знаете ли, «вещь в себе». Или не в себе – это как посмотреть.
Папа докуривает, подходит к нам – ко мне – и говорит мягко:
– Птичка, пожалуйста, пойди поговори с Юрой, ладно? Мне кажется, ему сейчас не помешает компания – выглядит он грустным. Что скажешь? Сможешь сделать это ради меня?
Когда папа говорит со мной, чувство, что над нами – сияющий купол, и он защищает нас ото всех и всего, даже от Пьяного двора. Когда папа просит меня, я не могу ему отказать – не умею отказывать.
Иду к Юре – «через не могу», как любит говорить мама. Краснею, злюсь, но иду – ведь я обещала папе, не могу его подвести.
Над Юрой шевелит щупальцами-ветвями кривая сосна, единственное дерево Пьяного двора, гигантская медуза, не подходи – ужалит. Мне не по себе, когда я на нее смотрю, – мама как‐то раз сказала, что сосна здесь неслучайно, что она – «лесной шпион».
Говорят, лес с каждым годом все ближе и ближе подбирается к нам – того и гляди затопит диким зеленым морем, проглотит район и не подавится.
Говорят, он забирает людей, ищи не ищи – все без толку, ни костей, ни следов.
Говорят, земля там влажная и красная, как ватка, пропитанная кровью.
Говорят, некоторые сами в лес уходят, зачем – я так и не поняла.
Говорят, там есть река Смородинка с мертвой водой – выпьешь и заснешь навсегда.
Про лес много чего говорят и всегда – шепотом. Я и сама невольно понижаю голос, когда о нем заходит речь. Наверное, все дело в этом странном, тревожном чувстве: стоит заговорить о лесе или подумать о нем, как вдруг тебя охватывает страх и восторг одновременно. Так бывает, когда папа покупает мне новую книжку – и я почему‐то заранее знаю, что полюблю ее, даже если никто на свете больше не любит. Так бывает, когда Катя придумывает новую игру. Так бывает, когда я думаю о Юре. Почему – сама не знаю и от этого еще меньше хочу с ним говорить.
Но я уже подошла, я уже стою у Юры за спиной. Уйти сейчас было бы глупо.
– Что делаешь? – спрашиваю Юрин затылок. Юра вздрагивает как от удара:
– Тише, ты его напугаешь!
– Кого? – подхожу ближе. Так вот почему Псих сидит на корточках: у него в руках – воробей. Юра гладит птицу по голове. Воробей лежит с закрытыми глазами, дышит часто-часто, и даже мне слышно серебристое биение крошечного сердца.
Вдруг становится неуютно и холодно.
– Это ты его так? – слова вырываются сами собой.
Юра приподнимает бровь:
– Думаешь, если я Псих, то люблю убивать птичек?
Злюсь:
– Откуда мне знать, что ты любишь? Про тебя всякое говорят. Меня вообще заставили к тебе подойти, ясно? И если я тебе так противна, то пожалуйста – я и одна погуляю.
Хочу уйти, но Юра вдруг говорит:
– Я его спас. Ру… Словом, кошка хотела съесть, а я отнял. В любом случае опоздал – воробей все равно умрет, – дрожащие пальцы гладят птичье тельце. – Ну вот, я все рассказал. Теперь ты останешься?
Делаю вид, что не заметила мольбы в серых глазах:
– Что будешь делать с воробьем?
– Сидеть и ждать, пока все… все само не закончится. Понимаешь? – негромко говорит Юра.
Вдруг становится жалко и Юру, и воробья, и утекающую из крошечного тельца жизнь.
– Хочешь, подождем вместе? – спрашиваю.
– Хочу, – очень серьезно кивает Юра.

Воробей умер через тридцать минут, судя по Юриным часам. Хороним его под сосной, Юра копает землю складным ножом, на рукоятке – черная волчья морда, лезвие – тоже черное, блестящее, с хищными зазубринами.
– Стащил у отца. Мне оборотень понравился. Если отец узнает – убьет, конечно, но вдруг повезет, – буднично говорит Юра, точно прочитав мои мысли, а потом добавляет: – Если бы я был колдуном и мог выбрать одну магическую суперспособность, я хотел бы превращаться в зверя.
– И зачем? Чтобы тебя все боялись? – бережно кладу еще теплое птичье тельце в ямку.
– Не только, – уклончиво говорит Юра. – Звери живут как хотят, им никто не указ, кроме леса, им не нужно… ну, знаешь, становиться такими, – он кивает в сторону родителей.
Воробья проглатывает земля, я кладу на свежий холмик блестящий булыжник – сойдет за надгробие, – встаю и отряхиваюсь. Юра вздрагивает:
– Ты куда, ты что, уходишь?
– Скоро, возможно, уйду, – говорю я, думая про Катю.
– Может, задержишься на чуть-чуть? – вдруг говорит Юра. – Мы теперь вроде как немножко друзья, да? – поднимает бровь (как ему удается поднимать только одну, да еще так высоко?). – Кстати, хочешь, расскажу тайну?
– Что за тайна? – спрашиваю, но ответа не дожидаюсь: за спиной раздается знакомый голос.
Оборачиваюсь – и меня обнимает Катя, и я вдыхаю запах – шарлотки и ванильной гигиенической помады, такой неуловимо и щемяще родной, что хочется плакать, плакать, плакать, пока не выплачешь все, что накопилось за месяцы разлуки, и всё и все вокруг исчезают.

Катя рассказывает про дачу, про реку, про то, как полюбила плавать – «если бы я могла, стала бы морской царевной», – я пытаюсь сосредоточиться на ее голосе и не думать про мальчика, стоящего у горки поодаль и не сводящего с меня глаз. Кажется, Юра ждет, что я окликну его. Представлю Кате. Скажу, что теперь мы гуляем втроем и никакой он, в сущности, не Псих.
Но я не окликаю, не представляю и ничего не говорю.
– Псих так и будет на нас смотреть? – хмурится Катя.
– С чего он вообще на нас так зациклился? – вздыхает она.
– Не хочу с ним гулять, хочу только с тобой, с тобой одной, – улыбается – и правда только мне одной.
– Не думай о нем, – говорю как можно равнодушнее.
Мы качаемся на качелях, сидений всего два – и, даже если бы мы позвали Юру, он не смог бы присоединиться к нам.
С чего я вообще чувствую себя виноватой? Я ничего Юре не обещала. Я с ним вообще впервые сегодня заговорила – он мне, по сути, никто, мы всего лишь «немножко друзья». А теперь пришла Катя, я мечтала об этой встрече все лето, представляла ее, когда задыхалась от бессонницы и от ночной жары на даче, раз за разом перебирала, как и о чем мы будем говорить; мне сейчас не до Юры, Кате сейчас не до Юры, неужели сложно понять?
Но он не понимает – и вдруг направляется к нам, встает рядом, прижимается бледной щекой к железным балкам качелей, скалится в обиженной улыбке, и я впервые замечаю, что клыки у него чуть-чуть заостренные. «Если бы я был колдуном и мог выбрать одну магическую суперспособность, я хотел бы превращаться в зверя», – звучит в голове Юрин голос.
«Надо было дать ему прозвище Волк, а не Псих», – некстати думаю я. Катя замолкает – не хочет говорить при чужаке, ясное дело.
– А в чем прикол одеваться одинаково? Вы же в курсе, что не близняшки? – говорит Юра.
– Что тебе надо, Псих? – не выдерживает Катя.
– Хочешь, покажу одну штуку? Спорим, вы так качаться не умеете.
Катя закатывает глаза:
– Если мы дадим тебе показать твой дурацкий супертрюк, ты оставишь нас в покое?
– Обещаю.
Катя спрыгивает с качелей, машет мне рукой – «давай слезай», – я следую ее примеру. Юра садится на место Кати, отталкивается от земли длинными ногами и начинает раскачиваться.
– Знаете, что такое «солнышко»? – спрашивает он. Катя охает – она знает:
– Ты правда псих! Решил убиться на наших глазах, да?
Но Юра ее как будто не слушает, раскачивается все сильнее, сильнее и сильнее.
– Что еще за «солнышко»? – не понимаю я.
– У нас мальчик на даче так разбился, упал, сломал спину, кровищи было – море, – Катя злится. – Эй, Псих, слезай! Иначе позову родителей!
– Зови. Меня все равно не остановят, а ты станешь стукачкой, – усмехается Юра.
Оцепенело наблюдаю, как он, вцепившись в поручни, делает оборот вокруг перекладины, зависнув на несколько секунд в воздухе вниз головой, как будто оказавшись в мире с обратным притяжением, и затем несется вниз с дикой улыбкой и вздувшимися от напряжения венами на белых руках – откуда у него столько царапин и шрамов, интересно?
Качели не скрипят, а точно клацают железными зубами, шипяще рассекают воздух, делают еще один полный оборот – и затем сбрасывают с себя Юру. Вернее, это он спрыгивает и пружинисто приземляется на ноги, торжествующе вскинув голову.
Только сейчас понимаю, что «солнышко» Юра сделал на глазах у родителей. Меня пробивает озноб: вдруг они видели? Оборачиваюсь: папа читает на лавочке, остальные над чем‐то пьяно хохочут, красные и счастливые. Взрослые, кажется, слишком заняты собой, чтобы обратить на нас внимание. Между ними и нами как будто стекло, прозрачное с одной стороны, матовое и глухое – с другой, как в фильмах про полицейских.
– Ну что, как вам? Не описались от страха? – спрашивает Юра.
Катины глаза загораются совсем не Катиным огнем, лицо у нее чужое и некрасивое, и даже голос незнакомый, ниже обычного.
– Жаль, не свалился, – оставил бы нас в покое, – говорит новая Катя новым голосом. Мне становится тревожно, хочется прокричать самой себе: «Давай просыпайся, это какой‐то дурацкий сон», – ущипнуть за руку, встряхнуться, но бесполезно: все происходит наяву.
– Признайся, что просто боишься. Сама знаешь, тебе слабо́, – усмехается Юра.
– Думаешь, я слабачка? – Катя смотрит на Юру, и на секунду мне кажется, что их горящие взгляды – вроде лазерных мечей в «Звездных войнах»: зеленый – Катин и бледно-серый – Юрин.
– Слабачка, конечно, – отвечает он.
– А вот и посмотрим. – Катя идет к качелям, все мои жалкие «не надо» и «прекрати» бесполезны. Кажется, это могло повлиять на прежнюю Катю, мою Катю, – но новой, невесть откуда возникшей девочке все равно.