Czytaj książkę: «День девятый», strona 5

Czcionka:

Ему нет дела до того, кто еще спит, или болен, или, измученный старческой бессонницей, недавно уснул. А может быть, этот «кто-то» тоже только проснулся, но хотел провозгласить утро первым.

И мир не рад тому, кто возомнил себя солистом.

Тогда отвергнутый глашатай перешагивает порог юности без смирения. Он противопоставляет свое утро времени мира.

Никогда бы не подумала
Рассказ Берты

Никогда бы не подумала, что в тот момент, когда умираешь, можно размышлять на тему: есть Бог или Его нет. Тем более что эта тема в принципе не казалась мне интересной. Мы с самого начала знали, что Его нет, не было и быть не может.

Есть коммунистическое самосознание, советская мораль, высокий профессионализм, борьба за качество и победа в соцсоревновании. И хотя я при жизни членом партии так и не стала, виной тому не мои убеждения, а только стечения обстоятельств. Одно из них то, что я долго была не замужем, а этот факт при вступлении в ряды КПСС не приветствовался.

Если бы я все еще могла произносить слова, то сказала бы, что умирание – процесс довольно необычный. Человек выпадает из времени. Во всяком случае, так произошло со мной. Сначала снова возникла эта невозможная боль. Она погружала в колющую темноту и не давала возможности мыслить. Наверно, именно поэтому моя жизнь промелькнуть передо мной не успела. Я слышала или где-то читала, что перед смертью человек вспоминает все. Я не вспомнила. Все, что во мне могло думать и вспоминать, чувствовало себя в те минуты как сведенная судорогой нога.

Тот факт, что я умираю, то есть что это произойдет очень скоро, я осознала по-настоящему лишь несколько дней назад – слишком резко ухудшилось состояние. Перенервничала я тогда страшно. Во-первых, душила обида. Почему такое случилось именно со мной? Почему все остальные, кого я знала, с кем дружила, общалась, работала, живы, а я должна умереть? Как это перенесет мама? Что будет с дочкой?

Затем наступил страх. Страх, наверно, смерть приблизил. Поверить в то, что мой организм до такой степени разрушен и наши советские врачи бессильны, казалось почти невозможным. А вот страх был похож как раз на то, что может уничтожить любого. Казалось, мое тело угодило под основание неведомой постройки, – она сооружалась на глазах и тяжелела, неудержимо это тело распластывая. Выбраться из-под такой конструкции невозможно, остановить воздвижение не в моей власти. «Отсиженному» мозгу оставалось только ждать, когда страх его окончательно раздавит.

А потом все кончилось. Как будто лопнул до предела надутый воздушный шар. И я оказалась вне страха, вне событий прошлого и вне самой себя.

Сначала не поняла, потом не поверила. Я чувствовала себя немного утомленной и не сразу догадалась, что нахожусь отдельно от своего тела, нелепо лежащего на кровати. А когда осознала, что я по-прежнему есть, продолжаю существовать и мыслю так же энергично, как раньше, что я такая же во всем, только больше к телу отношения не имею, мне стало легко. Так легко, как прежде никогда не случалось.

Если представить себе довольно мягкое солнце, на лучи которого не больно смотреть, или светящийся цветок с множеством продолговатых лепестков, то легко понять, какой возникла передо мной моя прошедшая жизнь. Каждый луч или лепесток – живая картина, отдельный эпизод, а под ним блок похожих сюжетов, и все они вращаются вокруг светила или завязи цветка, подобно карусели. Можно сосредоточиться на любом отрезке прошлого. А можно только любоваться и не приближать к себе ни одного луча. И то и другое – славное занятие. Особенно приятно и удивительно то, что, какой бы фрагмент прошлого ты ни рассматривал, нет стыда.

Пожалуй, стыд – основное чувство, которое сопровождало меня всю жизнь как хвост. Было стыдно за себя, за маму, за мужчин, за свои нелепые шутки, за неуместную строгость, за то, что мой ребенок от меня далеко и мне не хочется этого изменить. Стыдно за то, что не люблю своих мужей, и за то, что у меня такие полные ноги, а на животе складки. Я вообще не помню дня, когда бы мне не было стыдно.

Теперь наступило «хорошо». Оказалось, можно спокойно смотреть на собственные поступки и не только не осуждать, а, наоборот, сочувствовать себе, как близкому человеку. И еще я отметила, что в состоянии, в котором находилась, испытывать сильные эмоции вряд ли возможно. Как странно увидеть вдруг одинокую волну при чудесном штиле, когда спокойное небо и неподвижное море отражают друг друга.

Я приблизила к себе луч, в котором, как в гнезде, доверчиво расположилось мое первое «стыдно». Я совсем о нем забыла и очень удивилась, что ему отводится такое почетное место. Ни с него ли все началось?

Как если бы это происходило сейчас, я увидела худенькую девочку, которая залила чернилами мамино свидетельство о присвоении квалификации декоратора по оформлению витрин. На свидетельстве дата – 31 июля 1938 года. Все-таки, какие мы были смешные и славные! Девочка с толстой каштановой косой, в которую вплетен шелковый бант, совсем такая же, какой была когда-то я. Она одета в мешковатое клетчатое платьице с юбкой-абажуром, из-под абажура – чулочки, пристегнутые на длинные резинки. Девочка захотела взять чернильницу, чтобы заняться домашним заданием. Но ручка лежала на другом краю стола. Девочка встала коленками на стул, локтем руки, которая держала чернильницу, оперлась на стол и потянулась за ручкой. В эту минуту одна ее нога соскочила со стула, локоток дрогнул, из чернильницы плеснуло. Я увидела, как чернила растекаются по первым трем строчкам перечня аттестованных предметов: Конституция СССР, политграмота, задачи совторговли. Мама только сегодня получила это свидетельство, с ним она собиралась устраиваться на работу в Елисеевский гастроном. А девочка его испортила!

Я увидела, как пришла мама и, узнав, что случилось, начала широко, из стороны в сторону таскать девочку за косу. Девочка поняла, что произошла неприятность. Но ведь не такая значительная! И уж совсем было непонятно, отчего мама плачет и приговаривает: «Клякса на политграмоте! Лучше бы ты залила чернилами практикум витрин!..»

Девочка стыдилась. Это прилежная и послушная девочка, и ей было очень стыдно, а кроме того, обидно за себя, ведь она не хотела причинять неприятности маме. В том далеком дне девочка думала, что она невезучая и неловкая – как обычно и как всегда.

Я разглядывала девочку с симпатией и пыталась увидеть в расположенных рядом лучах те самые «всегда», о которых она вспоминала. Но на первый взгляд их не нашлось. Хотя, возможно, они располагались в перпендикулярной плоскости, потому что за лучом-лепестком испорченного свидетельства проглядывали другие, похожие по цвету и форме лучи-сюжеты. Достаточно только захотеть, чтобы любой лепесток из этого ряда вышел на первый план и, свернутый в рулончик, раскрылся. Увидела разбитые чашки, порванные носочки, плавающий в луже портфель и другое, слегка подпорченное или практически уничтоженное невезучей девочкой имущество. Девочка стыдилась всякий раз, когда что-то ломала, стыд рос и становился привычным состоянием. Меня все еще продолжало удивлять, что когда-то этой девочкой была я.

Истории всех следующих друг за другом лучей тоже сквозили печалью, я перелистывала глазами те, что ярче и заметней, а карусель цветка продолжала медленно вращаться.

Пуанты. Девочка решила стать балериной. В подвале дома, в котором она жила, находился красный уголок, там занимались с детишками настоящие энтузиасты, мастера своего дела. Это ничего не стоило, занятия проводились бесплатно. Захотел, пришел – и учись. Тут же размещалась библиотека. Пришел, назвал фамилию, и можешь брать какую угодно книгу. Рядом кружки художественной декламации, кройки и шитья, резьбы по дереву, фотокружок и танцкласс в зале с небольшой, но настоящей сценой. Девочка ходила в библиотеку и в танцкласс, выступала на праздниках в школах и принимала участие в спектаклях, которые ставили работники красного уголка.

Однажды приехала серьезная комиссия, чтобы посмотреть, как обучаются дети, оценить их успехи и качество работы активистов. Эта комиссия отбирала «молодые дарования», которых, как известно, в Советской стране предостаточно. Девочка необыкновенно старалась, чтобы понравиться. Ее педагог, бывшая балерина, нервничала, у нее горели щеки, волновался и аккомпаниатор. Девочкин танец между тем комиссии показался интересным, и через несколько дней маленькая балерина в сопровождении своего педагога отправилась на просмотр в хореографическую школу при Большом театре.

Для того чтобы учиться в этой школе и стать настоящей балериной, у девочки, казалось, было все. Подходящий возраст, пластика, гибкость, ритмичность и трудолюбие. Тем не менее, ее безоговорочно забраковали. У бедняги развивающееся плоскостопие, с профессиональным танцем оно несовместимо. «Посмотрите, ведь это не ноги, – сказала член отборочной комиссии – сухопарая дама в круглых очках. – Они работать неспособны! Какое варварство, какая изысканная жестокость – привить любовь к полетам бескрылому существу!»

Я увидела, как комиссия отозвала педагога, с которым пришла девочка, и выговаривала бедной женщине за непрофессиональный подход к отбору детей. У педагога пылало лицо, девочка не слышала слов, но понимала, что учительнице стыдно. И ей тоже немедленно стало стыдно, что у нее такие чудовищные ноги, хотя никогда прежде не думала о своих ногах плохо, они ей исправно служили. Девочка сжалась, подумав, что «бескрылое существо» – она сама, но это чересчур обидно, чтобы анализировать. Быть одновременно бескрылой и безногой – слишком.

Я немного отодвинула от себя карусель из лучей-лепестков. Мне захотелось поразмыслить.

Вспомнила свою бабушку, которая верила в Бога, молилась и мечтала попасть в рай. Но едва только я представила бабушкино лицо, как светило-цветок снова возник перед глазами и повернулся тем краем, где располагалась бабушка и все, что с ней связано. Я не успела подумать о Боге и снова спросить себя, есть ли Он на свете. В моей жизни фрагментов, связанных с Богом, не было. Наверно, поэтому в цветке лепестков на эту тему тоже не нашлось. Мелькнула мысль, что при таком раскладе мне не суметь добраться до сути, и тут возникло лицо бабушки. Она была единственным человеком, который верил в Бога, из всех, кого я при жизни знала.

Я увидела ее молящейся перед темной иконой в сером окладе. Очень старая женщина, выпуклые вены у нее на руках, казалось, в любой момент могли прорвать хрупкую, прозрачную пленку в желтых пятнах, которая кожу заменяла. Бабушка крестилась медленно – широко по плечам и от вершины лба до пояса. Губ у нее тоже почти не осталось, когда она шептала, приходили в движение тонкие морщинистые щеки, то совсем западая, то свисая и подрагивая, как веки птицы. Неужели я так никогда и не спросила, с чего она решила, что Бог есть? Почему всю жизнь верила, что после смерти будет что-то другое и надо очень стараться, чтобы оно оказалось правильным?

Похоже, я так и не спросила, похоже, и не собиралась даже, потому что тогда ко мне повернулся бы луч событий на эту тему. Молящаяся бабушка исчезла, карусель снова вращалась, то приближая, то отдаляя картины моей жизни. Я чувствовала, что испытываю легкую досаду. Ведь я умерла, но не исчезла, а подумать об этом у меня возможности не было, хотя теперь спешить было некуда. Пожалуй, не так уж тут и прекрасно, как мне показалось сразу после смерти. Я оставалась собой, но свободы не ощущала. Или ее не было пока. Мне сделалось немного тревожно, но я забыла об этом от следующего «стыдно», которое нахлынуло неожиданно.

Немного подросшая девочка. Теперь ей уже около пятнадцати, но она так худа, что выглядит двенадцатилетней. Косы не осталось, короткие жесткие волосы прижаты платком. Девочка собирает граблями сено и таскает его во двор по размытой дождями дороге, в которой то и дело остаются ее галоши. Каждый раз, когда галоши соскакивают, девочка оступается, чуть не падает, но сено не роняет. Самой себе она кажется Козеттой из «Отверженных» Гюго, хотя и не припомнит, таскала ли сено Козетта когда-нибудь. Девочка очень старается, потому что здесь она одна и мамы рядом нет. В этой деревне из родни остались только старая бабушка и одноглазый дядя, в доме которого девочка сейчас живет. С бабушкой дядя совсем не считается. И хотя мама каждый раз привозит полные сумки еды и вещей, девочке все равно ничего не дадут, если она не принесет сена или хвороста столько, сколько велели.

Бабушка кроткая, молчит и не спорит, а дядя грубо шутит с мамой и принимает от нее сумки, когда та приезжает. Едва мама выходит на улицу, дядя уносит все, что она привезла, в чулан и запирает на замок. Он кривится и заявляет, что мама девочки, то есть его сестра, работает в Торгсине и там, в Москве, несмотря на войну, жирует. Могла бы привозить и побольше. Он говорит: «А девку свою сдала в деревню, так нам нахлебники не нужны!»

Неужели сейчас, когда война, мама все еще работает в системе Торгового синдиката или, иначе говоря, в магазине, занимающемся торговлей с иностранцами? Девочке снова стыдно, очень стыдно. За маму – у нее испачканы только ботинки на каучуковой подошве, потому что долго шла по дороге, а так она очень опрятно одета и от нее пахнет цветами. Видимо, это плохо – опрятность, ведь действительно война. Девочка решает обязательно расспросить маму, почему все так, и уходит на улицу следом.

Мама разговаривает с бабушкой, но глаза ее смотрят перед собой. Она здесь и не здесь, девочка никак не может задать свой вопрос – удобный момент так и не наступает, и тогда девочка спрашивает как попало: «Мам, ты работаешь в Торгсине?» И мама спокойно, не отводя глаз от дальнего леса, отвечает, что никакого Торгсина теперь уже и в помине нет, его еще в тридцать шестом году Сталин упразднил. Она говорит, что да, работала там очень давно, в начале тридцатых, а теперь война, и она работает на педикулезе, поэтому у нее всегда есть мыло.

Девочке снова становится очень стыдно. За дядю – он жмот и врун. За бабушку – она ничего ни с кем не может сделать, только все время молится, а лучше бы не тратила времени на ерунду. Девочке стыдно за себя, потому что поверила в напраслину, и у нее не хватает смелости сказать дяде, чтобы перестал врать. А еще девочке стыдно, что мама выводит насекомых каким-то людям там, в Москве, на своем педикулезе, а она, девочка, здесь в деревне завшивела, и ей напрочь отрезали волосы, которые только-только теперь отрастают и торчат ежиком.

Движение людей и их мыслей в лепестке остановилось – наверно, дальнейшее неважно. Неужели все мое посмертное существование – экскурсия по собственным «стыдно»? Тогда, пожалуй, это вполне смахивает на ад, подумала я с легкой иронией, но без грусти. Мне еще не слишком надоело рассматривать свое прошлое, стыда я теперь не чувствовала, и это делало «экскурсию» вполне терпимой. Конечно, наблюдать пожизненный стыд – занятие несколько однообразное, но пока я не спешила его прервать. Я всегда считала себя человеком рациональным и привыкла думать, что в природе существуют системы. Меня вполне устраивала теория дарвинизма и эволюции. Постепенно развивающееся нечто не требует большого напряжения мысли. Поэтому я могла предположить, что какая-то система существовала и во всем этом «просмотре», только мне она пока была неясна. Меня никто не торопил, выбора у меня не было тоже, и я снова притянула взглядом один из лучиков моего светила, который, приближаясь, расширился и превратился сначала в лепесток, потом в подобие овального экрана. Я увидела летний пейзаж – неширокую быструю речку, залитый солнцем берег и молодую девушку – себя.

Нет, все-таки девушка, которая улеглась позагорать на солнышке, очень от меня далека. Неправда, что от рождения до смерти человек проживает всего одну жизнь. У некоторых этих жизней множество, и их главные герои совсем не похожи друг на друга. Было проще думать про девушку «она», чем «я», тем более что мне бы не хотелось вновь оказаться на ее месте.

Девушка уже давно лежит и смотрит вверх. Облака то и дело наползают на солнце, поддувает несильный ветерок, поэтому жара чуть скрыта, смягчена до сносной. Конец июня, один из первых по-настоящему жарких дней, почти месяц до этого было хмуро, шли дожди. Девушка в первый раз в этом году выбралась за город и, несмотря на смуглую кожу, вполне может обгореть. Решает искупаться и садится на траву.

На противоположном берегу двое. Женщина читает, мужчина накачивает заднее колесо велосипеда. Через несколько минут он садится на велосипед, спрашивает о чем-то свою спутницу и, получив кивок, целует ее и уезжает. Его подруга смотрит вслед, затем ложится навзничь в траву и становится невидна.

Больше никого поблизости нет, и девушка наконец готова ополоснуться. Выше по течению мосток и небольшая плотина. Она делает речку достаточно быстрой и глубокой, а воду в ней прохладной. Впрочем, в этом году река еще не прогрелась. Девушка заходит поглубже медленно, преодолевая озноб, и плывет против течения, чтобы потом, на обратном пути, когда разогреется, полежать на спине и отдохнуть.

Ногу сводит резко. Так резко, что девушка теряется, делает несколько неверных движений, глотает воду и захлебывается. Она очень сильно пугается, и дальше происходит что-то, чего она и представить себе не могла. Девушка тонет, причем так неудержимо, что едва успевает об этом подумать. Боль в сведенной ноге усиливается и поднимается к спине, девушка никак не может продышаться. Хочет закричать и, кажется, действительно кричит, но так ли это, точно не знает. Страх усиливается, и потом все кончается – девушка теряет сознание и уходит под воду.

Наблюдая за происходящим, я думала именно о потере сознания, не больше, ведь цветок со светящимися лепестками перед «утопленницей» еще не развернулся, хотя смерть была уже совсем рядом, и пространство дало ломаную трещину как раз над тем местом, где вода сомкнулась.

Я чувствовала особенный интерес, этот отрезок жизни раньше мне был неизвестен.

За две-три минуты до этого молодая женщина на противоположном берегу слышит непонятные звуки и садится в траве. Она повернута лицом в другую сторону, но там все безмятежно. Потягивается, напрягая тело, снова укладывается на свое одеяльце, но в это время с другой стороны к ней прилетает странный звук, как если бы кто-то громко вдохнул. Женщина вскакивает на ноги и видит, что метрах в тридцати вверх по течению тонет человек.

Молодая женщина – высокая, длинноногая и крупная – бежит быстро. Хорошо, что берег пологий и сухой, женщине кажется, что она достигает уровня тонущего почти сразу, но человек уже ушел под воду. Пробегает чуть выше, чтобы нырнуть по течению, прыгает в воду, плывет и ныряет. Она действительно хорошо умеет плавать, несмотря на отчаянную ситуацию, в ее движениях нет суеты. Я вижу, как она дважды уходит под воду надолго и как на третий раз появляется на поверхности не одна, а с девушкой, которая тяжело висит на ней, сползая обратно в воду.

Молодая женщина справляется. Едва встав на ноги, перебрасывает девушку через плечо и тяжело тащит на берег, где укладывает на траву. Опустившись на колени, начинает делать искусственное дыхание. Пожалуй, ее сноровка – единственное, что сейчас меня занимает. Мне хорошо известно, что утонувшая девушка будет спасена.

Ломаная трещина в пространстве меркнет. Девушка кашляет, но вот она уже перевернута на бок и, выплевывая воду, шумно дышит. Приходит в себя медленно, возвращается недоверчиво, ей все еще страшно, как в минуты гибели, и страх не проходит. Ее начинает бить озноб, и молодая женщина бегом приносит одеяло, на котором сама только что загорала. Некоторое время девушка не отвечает на вопросы своей спасительницы, только молча смотрит перед собой. Похоже, у нее шок. А женщина спрашивает, откуда она, как ее имя, говорит, что сейчас вернется ее друг и они вместе проводят девушку домой.

Девушка этого не хочет. Как только к ней возвращается способность мыслить, она понимает, что ни в коем случае не хочет, чтобы ее провожали, а еще больше не хочет, чтобы в студенческом комсомольском лагере, куда она приехала на выходные, узнали о том, что случилось. Ведь там, в лагере, откуда она ушла позагорать, работает сейчас молодой человек, ее герой, который так сильно ей нравится. Именно ради него она и приехала в этот лагерь. Девушке ужасно стыдно из-за того, что с ней случилось, и она совершенно забывает про здравый смысл. Скорее всего, она не понимает, что почти погибла, что незнакомая женщина спасла ей жизнь, иначе ей наверняка захотелось бы отблагодарить спасительницу. Но ничего подобного не происходит. Девушка думает только о молодом человеке, который остался в лагере и сейчас, скорее всего, недоумевает, где она. Ведь она как раз рассчитывала на то, что он спохватится и пойдет ее искать. Но если так, он может появиться здесь в любой момент и увидеть ее в таком нелепом виде! Девушка встает, бормочет о недоразумении, просит никому не рассказывать о случившемся и все-таки повторяет несколько раз «спасибо». Это так нелепо, но девушка добавляет: «Не надо». Молодая женщина с недоумением и обидой отступает. Спотыкаясь, девушка убегает к мостику и скрывается на другой стороне реки.

Я снова зависла в растерянности, карусель продолжала вращаться, то отдаляясь, то слегка наплывая, ничто моему пребыванию вне времени не препятствовало. Только что увиденный сюжет, безусловно, очень важен, за его лучом просматривался объемный слой лепестков на ту же тему. Это не значило, что девушка погибала многократно, а кто-то многократно ее геройски спасал. Плотным блоком располагались события, в которых девушка лишалась покоя, запретив себе вспоминать несчастливый день. Как ушла и оставила свою спасительницу на берегу, как не искала ее потом, чтобы отблагодарить, как твердо решила забыть обо всем поскорее, чтобы даже не пытаться понять, почему такое произошло.

Пожалуй, в следующем луче уже действительно я. Иду по улице и вижу немощного старика, он палкой пытается нашарить устойчивую доску, чтобы перейти через широкую канаву, заполненную грязью. Бросаюсь к нему, но старичок, наверно, психически болен и помочь себе не позволяет. Кричит на меня, даже замахивается палкой и отчаянно шагает прямо через грязь, забыв о доске. Смотрю вслед и чувствую себя скверно. Слишком скверно, чтобы об этом раздумывать. До конца дня настроение испорчено, я тревожусь и, считая, что в плохом настроении только из-за старика, думаю о себе нелестно.

В институте студенты подписывают заявление с просьбой заменить педагога, пришедшего на занятия в нетрезвом виде. Инициатор этой акции громко говорит о несовместимости такого поведения с моральным обликом советского человека. Но у меня другое мнение. Я считаю, что тут обычная травля, скорее всего, кому-то нужно сместить беднягу. Иду на кафедру, где работает незадачливый педагог, говорю ему, что намерена бороться. Это несправедливо! Я представляю, что услышу благодарность или встречу печальный и кроткий отказ. Однако осмеянный преподаватель разгневанно отвечает, что не нуждается в заступничестве и просит не вмешиваться в его дела. Я ошеломлена. И снова не могу избавиться от отвратительного послевкусия.

Научно-исследовательский институт. В наши годы все хорошо знают, что опаздывать на службу нельзя. За это судят товарищеским судом, могут выгнать по статье, а у партийных бывают неприятности посерьезней. Прихожу на работу и вижу в стенгазете карикатуру на своего товарища. Карикатура злая, он изображен в коротеньких брючках, из-под них видны волосатые ноги, ботинки стоптаны и покорежены, пиджак застегнут криво, не на те пуговицы. Под картинкой стишок о том, как бедняга «спешит потрудиться на благо Родины». У газеты толпится народ, все смеются, и мне становится противно. Я знаю, что этот человек живет далеко за городом и тратит на дорогу больше двух часов. Отправляюсь в редколлегию. Говорю, что это гадость и гнусность, что к порядку можно призвать более достойным способом. В этот же день к вечеру – открытое партсобрание. Естественно, мы там всем подразделением. И вдруг в прениях звучит мое имя. Да как! Оказывается, «поведение этого самого злостно опаздывающего нашло симпатию только в моих беспартийных глазах. Тогда как все коммунисты института возмущены! И не только фактом опоздания, а также и тем, какую сомнительную опору себе товарищ выбирает». В перерыве сослуживец подходит ко мне и говорит: «Лучше бы ты не лезла. Только хуже сделала». И снова мне плохо, плохо по многим причинам. Причем то, что я оказалась «сомнительной опорой», – причина последняя.

Подобные случаи тянулись через всю жизнь. Я отметила, что практически ничему не научилась, пытаясь спасти тех, кто меня об этом не просил. Ждала благодарности, а получала оплеухи, не делая выводов.

Пока я рассматривала это нагромождение событий и эмоций, мне казалось, я сама вращаюсь в разных плоскостях вокруг своего светила-цветка. Становилось ясным, что тоска из-за побега от спасшей меня женщины следовала за мною постоянно. Но знала ли я об этом при жизни?

Нет, потому что стоило задать себе этот вопрос, как перед глазами снова возникли лепестки с разными историями, где я отгоняла от себя мысли, нарушающие покой. Покой мнимый, его не существовало, я жила в состоянии перманентной тревоги и недовольства собой, могла смеяться, шутить, казаться дерзкой, сильной и мужественной, но была подавлена и несчастна.

Были ли у меня глаза? Сохранились ли веки, чтобы их опустить и перестать видеть? Я бы хотела остаться наедине со своим открытием. Мне при жизни казалось, что я независима и крепко стою на ногах, но самое главное, во что я верила, о чем не уставала говорить, – что не делаю долгов и должна только себе. Не потому ли это все так навязчиво повторялось, что, замолчи я ненадолго, мне пришлось бы вспомнить? И тогда, как следствие, искать выхода? А значит, менять жизнь?

Почудилось, еще немного, и я уловлю связь, пойму что-то невиданно важное, может быть, самое главное в моей короткой жизни. Этот момент, это спасение, тут кроется что-то еще, но что?

Не было у меня ни глаз, ни век. Темнота, в которой я могла бы хоть немного упорядочить свои мысли, не наступила. Да и мыслям не давалось хода, они обрывались. Похоже, я была обречена на просмотры определенных сюжетов, потому что на меня опять, как бык на поверженного тореадора, буквально понеслось новое воспоминание, а вместе с ним и еще одно открытие.

Теперь это уже не отстраненная «она», а точно – я, Берта, и мне показалось, я все о себе знаю. После неудавшейся попытки умереть, после того как незнакомая женщина вмешалась в мою судьбу, я наконец обрела себя. Как будто бы до этого случая не жила, а только стыдилась и планировалась, а теперь родилась. Могла бы умереть и исчезнуть, но вместо этого возникла и укрепилась. Это, конечно, не все, что можно понять, осмысливая тот случай, но и на том спасибо. И я провалилась в новый сюжет.

Мой герой женат. Он женился недавно, а я ничего не знала. Вижу, как прихожу в райком комсомола и застаю его с фотографиями в руках. Это свадебные фотографии. Какая же я дура! Как могла надеяться? Строила планы, была уверена, что интересна своему избраннику, а на самом деле приближалась к настоящему крушению. Ну хорошо же! Тогда я тоже выйду замуж, причем немедленно. Этот молодой врач, который часто бывает у профессора в квартире напротив, делал мне предложение уже дважды. Не знаю, конечно, но говорят, он красив. Хотя все равно. Мне имя его не нравится, а фамилия тем более. Осип Берг, ничего хорошего. Ну и ладно, правильно мама говорит, фамилию можно не менять. Все решено, в пятницу обязательно приду к соседу в гости.

По пятницам у Давида Моисеевича приемы. Моя мама вообще может приходить в эту семью когда захочет. У профессора и его жены детей нет, они оба относятся к маме как к своей дочке, опекают ее, дарят красивые вещи и подкармливают. А со мной просто носятся, и это приятно. Позже, когда профессор овдовел, мама вышла за него замуж. Прописалась даже, а потом поменялась со мной. Именно в его комнатах мы и жили с Соней последние годы, и сейчас мне странно смотреть на забытую обстановку.

Прихожу к профессору неожиданно, усаживаюсь в кресло с ногами, как дома. Выглядит несколько нагловато, теперь понимаю, но оба старика молчат и улыбаются, они никогда не сделают замечания при людях. В этот вечер у них в гостях уже две молодые пары, похоже, это бывшие студенты ВГИКа, где профессор возглавляет кафедру экономики. О чем-то беседуют, но мне лень вникать, и я жду. Наконец приходит Осип.

Теперь я точно знаю, что профессор ждал его, раз просит меня открыть дверь, когда раздается звонок. Открываю, Осип весь подбирается и немедленно начинает за мной ухаживать. Едва войдя в квартиру, делает элегантное движение рукой, пропуская меня вперед. Мне кажется смешным, как он открывает передо мной дверь комнаты и даже поддерживает за локоть, как будто я не иду по полу, а лезу через бревно. Он, конечно, галантный кавалер, этого у него не отнять. Тем более что понял – на этот раз я к нему благосклонна. Осип так старается, и я начинаю веселиться. Старики загадочно улыбаются, а профессор, улучив минуточку, шепчет мне: «Давай, давай, Берточка. Это прекрасная партия!»

В конце вечера Осип повторяет свое предложение третий раз, и я даю согласие. Даже разрешаю себя поцеловать. Поцелуй оказывается неприятным. Думаю, как же переживу остальное.

Луч отдаляется. Блок этого луча на срезе не особенно плотный. К счастью, подобных событий не слишком много. Там, чуть дальше, наша первая брачная ночь, мои слезы и обида на мужа. Потом еще несколько неудачных соитий. Но я не хочу погружаться в проблемы своей половой жизни. Следующий луч – мои отношения с мамой.

Моя мать – человек легкий. Она не любит драм, возможно, поэтому их в ее жизни нет. Вижу себя уже взрослой девушкой, потом молодой женщиной, потом женщиной зрелой. Все мои попытки обсудить с мамой что-либо оканчивались одинаково.

– Мам, я хочу в институт поступить.

– Зачем тебе это надо? Молодость гробить!

– Что-то я поправилась, надо бы похудеть!

– Зачем тебе это надо?!

– Мам… А в постели бывает приятно?

– Зачем тебе это? Притвориться не можешь?

– Я мечтаю попасть в аспирантуру!

– Зачем тебе?

– Надо отдать ребенка в детский сад.

– Зачем?

– Мне бы… Я хочу… Надеюсь… Я должна… Вот бы…

– Зачем? Тебе?? Это??? Надо?!

Мама!!! Мама, мама.

В одних сюжетах меня словно что-то держит, в других я снова свободна. Позволяю лепесткам удалиться. Ни о чем не жалею, ничему не удивляюсь, ничего не хочу изменить. Вот такая у меня была мама.