Czytaj książkę: «Сочинительство сказок», strona 2

Czcionka:

– Странный ты какой-то. На море надо купаться, а не сидеть на берегу.

– Я не люблю.

– Разве можно не любить морскую воду? – не поверила она, нежно поглаживая песок мокрой рукой. – Ты только посмотри, как чудесны перекаты волн, какие они синие и прозрачные.

Он с удовольствием посмотрел на морские волны, затем с не меньшим удовольствием вернул взгляд к женскому телу. Лёгкая ткань купальника жадно облепила возбуждённые молодые груди. На загорелом животе подрагивали крупные капли воды.

– Да, море чудесно, однако во мне с детства живёт неприятное чувство, что в волнах скрыта опасность. – Он лёг рядом с ней и положил руку на её мокрый живот. В его душе на самом деле ютилось необъяснимое чувство страха перед мутными тенями, притаившимися в глубине моря. Далёкая память предков предупреждала о чём-то.

– Глупости! – женщина звонко шлёпнула его мокрой ладошкой по спине и залилась смехом. Она слегка выгнулась и ловким движением поправила впившуюся в бёдра резинку тесных бикини, на долю секунды показав тёмные волосы на лобке. – Глупости! Ты просто не умеешь радоваться!

– Чему радоваться?

– Всему, милый! Всему! Жизни! – Она придвинулась к нему, и её глаза сделались огромными.

– Может, ты и права, – ответил он, – может быть… Но разве можно научиться радоваться?

***

Это всё память. Эхо гулких подвалов. Непроглядные закоулки неосвещённых коридоров. Подозрительный шёпот неизвестного пространства. Знакомый звук собачьего рычания. Притягательная сила женского дыхания. Шум безбрежного леса. Завывание ветра в плохо притворённой двери.

Память…

Но чья память? О чём?

Не у кого спросить. Отголоски прошлого слышны не всем.

Терзающие ощущения в теле уходящего времени живут отдельно от человеческого разума и не поддаются логике человеческой мысли.

***

Он поднял голову. Неужели проклятая яма ему пригрезилась?

Хлопая порывами ветра, вздувалась брезентовая стена палатки. Слышался негромкий говор. Приподняв голову, он увидел себя на столе. Правая рука вздулась жёлто-зелёным пузырём и неправильно вывернулась.

– Выжил, – прошептали его слипшиеся губы, и он понял, что яма не приснилась. Вспомнилось, как сквозь ватную пелену предсмертного равнодушия он видел людей, вытаскивавших его из жидкой глубины, видел их пальцы, раздвигавшие ему веки. – Выжил…

Он лежал неподвижно.

Но зачем всё начинается сначала? Зачем вновь подкрадывается к нему трусливое тело, которому так не хочется становиться мёртвым куском мяса? Зачем выволакивают его из уютного бесчувственного тумана на свет, где так больно глазам и где нестерпимо кипят рваные раны? Откуда в людях столько чёрствого исполнительского долга?

– Ничего, солдат! Всем больно, когда болит. Ты терпи! – услышал он голос врача, когда от неожиданно вернувшихся чувств он закричал – санитары распарывали на нём грязную одежду, влипшую в гнойные места…

Всем больно! Но это до смерти, это пока жив! А он уже умер! Умер! Хватит! Смерть уже приходила к нему, она уже освободила его от страданий! Хватит! Кто дал этим белым халатам право лишать его смерти? Кто позволил им вернуть ему мучения?

Он взвыл.

Холодно звякнули в металлической посудине равнодушные окровавленные инструменты.

***

– И там действительно идёт война?

– Настоящая.

– Отсюда, когда смотришь бомбёжки и перестрелки через экран телевизора, всё кажется каким-то неправдоподобным… Такое ощущение, что крутят кино, а не репортажи с места событий, и мы видим статистов и актёров… Скажи, неужели тебе на самом деле приходилось убивать? – Товарищ вперил в него глаза из-за затемнённых очков; через коричневые стёкла просачивалось осуждение. – Тебе приходилось стрелять в людей? Что ты чувствовал при этом?

– Усталость.

– Усталость?

– Не от стрельбы… Усталость от всего, что было вокруг. А когда стрелял… Ты можешь не поверить, но мне легче делалось. Это вроде истерики. Не понимаешь? Ну, прокричишься, когда тебя гложет что-то, и становится легче. Разве у тебя такого не было?

– Странно. Может, ты не понимал, что от твоих пуль гибли люди? А если понимал, то неужели ты не мог отказаться убивать? Никто из вас ни разу не отказался?

– Приказ есть приказ.

– Это лишь оправдание.

– Я там не на курорте был, старик. Там все стреляют. Мужчина с оружием в руках не может не стрелять. Только ты зря думаешь, что от такой стрельбы кто-то получает удовольствие.

– Неужто, – приятель скривил рот, – неужто ты не чувствуешь вины? Ни вот хотя бы столечко?

– Нет. – Он взял стакан со стола и услышал, как нежно стукнулись кусочки льда друг о друга. Это был нежный звук из детской сказки. Трудно было поверить, что где-то продолжалась война. В стакане со льдом таится невероятная ложь для тех, кто не знает истины…

– Ну а если бы ты убил меня или кого-то из твоих близких? – не успокаивался друг.

– Во-первых, это вопрос из категории подлых. Во-вторых, я бы не знал об этом. Я ни разу не видел тех, кого убивал. Там нет лиц. Там есть фигуры врагов, контуры людей, но не люди. Там есть стволы автоматов, направленные в тебя, а лицо человека позади этого автомата тебя не интересует. Я воевал, а не расстреливал! – Он отхлебнул и ощутил обжигающее прикосновение холодного рома. – Я никогда не расстреливал. И меня убивали…

– Но это никому не даёт права! – друг негодующе сверкнул глазами, и негодование было видно даже сквозь тёмные стекла очков.

– Ты так думаешь? Ты до омерзения наивен. Ты же ничего не знаешь. Чего же ты хочешь от меня? Я досыта наглотался страха и ненависти. Я – калека. У меня крепкие руки и ноги, но я калека… Я лишён возможности вести нормальную жизнь. Ты не догадываешься, насколько трудно быть калекой… Ты называешь меня убийцей. Скажи мне, откуда в тебе эта ненависть ко мне и к таким как я? Я не сделал тебе ничего плохого, я не обидел ни тебя, ни твоих близких… Или ты просто хочешь пофилософствовать? Тебе нравится рассуждать о том, чего тебе не удалось испытать на собственной шкуре? Похоже, тебя привлекает именно это. Давай же, приступай. Только не повторяй одно и то же – убивал, убивал… На войне не убивают. Убивают в подворотне, а на войне воюют. И это уже не просто чья-то смерть, но целый комплекс, целый узел подлых, гадких, непоправимых поступков. И мы – перебегающие из окопа в окоп – просто ничтожные оловянные солдатики в большой игре больших мерзавцев. Мы не знаем сути этой игры. Но даже если бы знали, не смогли бы изменить ничего. Мы все – рабы государственной машины. И ты, просиживающий штаны в кабинете государственного департамента, ты тоже раб государственной машины… Одни почище, другие погрязнее, одни покрасивее, другие пострашнее, одни поумнее, другие поглупее. Кому-то предоставляется возможность выбрать оружие, а кому-то – нет. Вот и вся разница между нами… А что до войны, – он поднял стакан на уровень глаз и поболтал им, вслушиваясь в тонкий перезвон ледышек, – то пусть ты никогда не познаешь её на собственной шкуре. После войны не остаётся ничего. После неё начинаешь видеть только войну, всюду войну… А может, и впрямь жизнь – это война?.. Только война?..

Приятель моргнул, но не придумал, как продолжить разговор. Да и разговор ли это? Всплеск вечности, всплеск её скрученных в кольцо ошибок. Нет, не разговор. Просто взгляд упирается во взгляд, слово штыком бьётся о слово, непонимание отмахивается от понимания.

***

– Шумная плоть в заботах страстей, сплошной маскарад безымянных людей. – Она закрыла книгу и посидела молча. Потом повернулась лицом к тёмному углу комнаты, где лежал на диване муж. – Странные слова, правда?

– Угу.

– Ты спишь? – она сощурила глаза, но не разглядела его лица.

– А что такое? – он шевельнулся неясной тенью.

– Ничего. Просто я хотела поговорить.

– Поговори. Разве я мешаю?

Она вздохнула и повернулась к окну. За окном темнела синева, иногда проносились бледные сполохи надвигавшейся грозы, и тогда на потолке на несколько мгновений появлялись причудливые тени ажурной уличной листвы.

– Ты стал вести себя так, будто не замечаешь меня, – с горечью произнесла она.

– Неправда, я замечаю тебя.

– Тогда почему всё стало по-другому? Почему сегодня не похоже на вчера? Почему ты ведёшь себя не так, как прежде?

– Всё меняется, дорогая. Всё постоянно меняется. Что-то внутри нас умирает, на смену ему приходит другое. Разве это плохо?

***

– Ведь я люблю его! – плакала она, уткнувшись в плечо сестры. – Неужели он не понимает этого? Я люблю его, а он постоянно унижает меня, оскорбляет, издевается. И мне кажется, что делает он это не случайно, что это доставляет ему удовольствие. Он стал совершенно другой. Ничего от доброты, ни следа от былого радушия… Неужели пули всё вышибли из него? Он стал злой… «Если тебе что-то надо, дорогая, ты только скажи, я всё сделаю!» А в глазах – холод, лёд. Он стал ужасным. Почти мёртвым…

– Как же ты тогда любишь его?

– Ну я же не за это люблю! – она шмыгнула носом. – Я же совсем за другое.

– Ладно. За другое любишь, а за это что делаешь?

– Ничего…

– Так не бывает. Раз за что-то любишь, стало быть, за что-то другое не любишь. Будь честна перед собой. Чего в тебе больше?

– Ну… – она растерянно посмотрела на сестру, – не знаю. Просто я не могу принять его такого. Но и уйти от него не могу. Может быть, жалею. Не знаю.

– Ему не нужна твоя жалость, сестрёнка. Плевать он на неё хотел, а ты жалеешь его, хоть сама и признаёшься себе. Он зверем стал, и жалость ему не нужна. Жалость – та же слабость для него. А он слабость зубами рвёт. Потому-то тебе и кажется, что он издевается над тобой.

– Не может быть! Неужели…

– Вот тебе и «неужели»! – сестра отвела красивой рукой прядь волос с лица. – Ещё до отправки на войну он сказал однажды, что верит в человека, но не доверяет человеку. Это было давно, ты, наверное, забыла это, но я помню. Я ведь тоже была влюблена в него, поэтому многое в память врезалось. А что же он должен сказать теперь, когда с лихвой наглотался грязи и крови? Теперь-то вообще никакой веры ни во что не осталось в нём…

– Знаешь, он теперь даже любовью не занимается. То есть он занимается, но злобно как-то. Это не любовь. Теперь это просто секс. Всё у него как-то по-звериному теперь, жёстко, будто он насилует меня и в моём лице всю жизнь вообще…

Они замолчали и остались сидеть рядом, глядя друг другу в глаза, две сестры, две молодые женщины, два человека.

***

– Всё-таки я чего-то не понял, – сказал он, положив руку на плечо товарища.

Они остановились на мосту. Внизу лениво ползла свинцовая лента реки.

– Что-то скрыто от меня. Я прошёл через всё, что мне представляется возможным для людей, но так и не научился любить. Я не умею давать счастья людям, я причиняю только боль, как плохой врач. Я приспособился к какому-то ритму и не выхожу из него. Я презираю людей, презираю себя, но что с того? Какой смысл в моём презрении? Других презираю за то, что не испытали они моей участи, но смеют судить о моей жизни. Себя – за то, что ничего не вынес из такого опыта! Мне кажется, что я опустился ещё ниже. Я только терял, но ничего не приобретал. Печальный опыт. – Он взглянул вниз с моста и указал рукой на грязную городскую реку. – Вот и мы такие же. Тащимся еле-еле, как поток воды, а зачем и куда? Не знаем. Навернуться бы отсюда и прекратить всё разом, а? Может, человек получает понимание, когда сам решает уйти из жизни? Может быть, когда человек перестаёт бояться смерти, к нему приходит истина?

– Боюсь, что истина дожидается тебя на больничной койке. И если ты рискнёшь поставить точку, то врачи запеленают тебя в усмирительную рубашку, а жить заставят-таки…

– Но это уже было! Уже заставили, – вдруг сказал он, – это уже было!

Он взволнованно обернулся, как бы ища кого-то. Налетевший порыв ветра всколыхнул его волосы и воротник лёгкого плащика.

– Это уже было…

Он ощутил, как на него накатила волна знакомых чувств, знакомой дороги, знакомых следов. Волна ударилась о него, разбилась, снова собралась в вал и понеслась дальше. Он повернулся и посмотрел ей вслед.

– Господи! Ведь всё уже было! Зачем же снова и снова? Нужно совсем иначе!

– Ты о чём? – удивлённо смотрел на него друг.

– Да обо всём! – он засмеялся, схватившись за голову. Ветер дунул с новой силой. Пролетело несколько листиков. – Ведь это круг! Круг! А мы думаем, что это прямая дорога от рождения и до смерти! Тот же опыт, один и тот же, чужой ли, свой ли! Надо только посмотреть! Надо только понять! А мы, идиоты, ищем, ищем…

Он вновь громко засмеялся. И вдруг неожиданно вскочил на перила, прыгнул и полетел. Приятель вскрикнул, неловко протянул руку, стараясь схватить фигуру в плаще, но отшатнулся, увидев серую массу воды внизу. А человек в плаще летел вперёд и вверх…

Вперёд и вверх… Вперёд и вверх… Оставляя всё позади…

Круговерть


В надежде на присутствие счастья


Всё вокруг оплетено обманом. Сплошная ложь. Вpаньё. Вывернутые кишками наружу слова. Разве похожи они – сопливые, пьяные, истеричные, позабывшие собственное значение – на звуки моего детства?

Ма-ма. Па-па. Какие фарфоровые колокольчики исполнят более чистую песню? Где отыскать слова, которые в простоте и лёгкости своей смогут быть весомее?.. Ма-ма… Па-па… И разве сумеет хриплый оратор прокричать с трибуны что-нибудь новое и важное? Он способен только швырять в гудящую массу людей старые полинявшие иконы и напористо выкрикивать имена новых божеств, за спинами которых беснуется прежняя лживая мутность. И размахивает оратор длиннющими руками, желая сгрести в охапку толпящихся перед ним людей, чтобы смешать их с собственными идеями и вылепить из них что-то новое; оратор отрыгивает комочки слов, оплетённые паутиной обмана; отрыгивает и швыряет их людям в глаза. А те подхватывают их, обсасывают, смакуют, волнуются, нервно дрожат, напирают друг на друга… Кишит площадь, словно наполненное червями ведро. Люди слушают и уходят, бредут по улицам, проходят по незнакомым переулкам, вытаптывают газоны в скверах своего детства, задевают встречных и идут, идут, идут, пронизанные услышанными речами, опьянённые ими, одурманенные…

На одной из людных площадей стоял под огромным циферблатом городских часов человек и покуривал сигарету. Курить он не любил, но временами не мог избавиться от порыва желания ощутить во рту вкус сигаретного фильтра. Впрочем, это, конечно же, глупость. На самом деле ему хотелось, чтобы его славная Наташа внезапно появилась из-за спины, выдернула сигарету у него изо рта и наставительно (как мать) поведала в очередной раз о вреде никотина. Ему нравилась её заботливость, её нежная обеспокоенность.

Он любил эту женщину, её короткие волосы, девчачьи глаза с шаловливым огоньком, крупные белые зубы, которые приятно было ощущать при поцелуе, и легкую спортивную фигурку, похожую на мальчишечью. В ней невозможно было отыскать ничего от Самки, хотя он самозабвенно придавался любовным играм с этой полуженщиной-полуpебёнком. И не казалась она королевой, перед недосягаемой красотой которой хочется упасть на землю и рвать на себе волосы от сознания собственного уродства. И не Богиня она, к которой не смеешь прикоснуться, а лишь смотришь на её светящееся лицо с огромного расстояния, пытаясь уловить неземной взгляд и от него глотнуть теплоты, радости. Она была просто Женщиной, не попадавшей ни под какие категории. Любимой Женщиной. Счастливой Женщиной.

– Здравствуй, Сеpёженька, – чмокнула она его в губы, и он окунулся в пучину её удивительных нежных запахов. Всякий раз в подобные мгновения он с удивлением замечал, что сердце его становилось похожим на кусочек льда, подставленный под жаркие солнечные лучи. Его важный широкоплечий пиджак строгого серого цвета вдруг начинал сваливаться с него, и вместо Сергея появлялся тоненький мальчишечка лет пяти-шести. Окружающий мир разрастался вширь и вверх, делая стволы хилых берёзок толстенными брёвнами, вытягивая девятиэтажные дома под самые облака, раздувая невзрачных прохожих в значительные фигуры, придавая им значимость.

– Мама, – говорил он и тянул руку, покрытую цыпками, к Наташе. Она брала её в свою мягкую ладонь и вела его за собой, и Сеpёже казалось, что они вдвоём очень похожи на рыжую кобылу с белой звёздочкой на морде и её кривоногого жеребёнка, которых он видел летом в деревне. Он шёл, торопливо перебирая ногами с разбитыми коленями, иногда подпрыгивал, чтобы легче поспевать за мамой, и тогда пряжки незастёгнутых ремешков на сандалиях позвякивали. Наташа то и дело оборачивалась, встряхивала стриженой головой и улыбалась ему, и он от радости принимался грызть ногти на свободной руке и смеяться, потому что у него была самая лучшая мама на свете, красивая, тёплая, добрая и почему-то очень похожая на деревенскую рыжую кобылу с большими нежными и влажными ноздрями. Он видел снизу, как солнце бежало над ними, мелькало ослепительным пятном в тёмных высоких листьях берёз, теребило золотым ветерком короткие волосы на мамином затылке, и ему приходилось очень по душе такое солнце. Ещё Серёже нравился стук каблучков и лёгкая просторная юбка, которая трепыхалась при ходьбе и была очень похожа на снежный вихрь из мультипликации.

– Сергей! Что ты в самом деле? – оборачивалась к нему мама, когда он слишком сильно начинал раскачивать рукой, которая лежала в маминой ладони.

– Сергей Павлович, что-то ты себя шаловливо ведёшь, – Наташа обнимала его и, изящно изогнувшись, подставляла ему рот для поцелуя.

Краем глаза Сергей видел прохожих. Пухлые бульдожьи лица, заплывшие пуговки глаз, каракулевые воротнички, шуршащие чулки, жирные напомаженные губы, запах вина, одеколона, зубной пасты и пота. Всё плыло мимо, крутило зрачками глаз, разглядывало, осуждало, завидовало, обходило стороной. Сергей Павлович брал ладошку своей возлюбленной обеими руками, крепко сжимал и чувствовал, как под его пиджаком распрямлялось энергичное тело льва. В мышцах клокотала энергия, жарко пульсировала, жаждала выхода. И он неожиданно срывался с места, увлекал за собой Наташу и с громким смехом тащил её сквозь толпу.

– Поберегись! – кричал он, и люди шарахались в стороны. Многие из них только что созерцали эту неподвижную парочку в поцелуе и никогда бы не поверили, что разомлевшие тела способны через мгновение после томных объятий ураганом пронестись сквозь толпу.

А Сергей мчался с Наташей, летел, бежал, расталкивал, сшибал с ног, хохотал, не обращая внимания на недоумевающие лица, на погоду, на время, на обстоятельства. Он крепко сжимал пальцы Женщины и, обжигаемый их жаром, хотел лишь побыстрее закрыться от людей, попасть домой, запереться на ключ от многоглазого назойливого мира, зарыться в полутьме комнаты, запутаться в шуршании простыней и захлебнуться женским вздохом.

Нервно всплёскивался воздух.

Голое тело Наташи проникало в Сергея, обволакивало. Женщина переставала существовать вне Сергея. Она растворялась в нём. Сильные движения рук и ног сплетались в единое целое, превращались в длинную гибкую пантеру, которая скручивалась в тугой узел, затем стремительно разворачивалась, дёргалась, рвала свои эластичные мышцы, оглушительно хрипела и наконец падала без сил на мокрую от пота постель, разваливаясь на два истерзанных любовными ласками тела.

Они лежали молча и неподвижно. Сбившееся громкое дыхание металось по растревоженной комнате. Наташа не успокаивалась, то и дело вздрагивала животом.

Окно мягко шевельнулось синей занавеской, надуло её, словно пузатое привидение. Синий свет от занавески тускло плескался по столу возле окна, где были разбросаны учебники, тетрадки, ручки, карандаши и лежала обёрнутая в газету книжка про любовь и приключения. Серёжа сидел, уперев локти в стол, и жадно читал. Звонкие удары пиратских кривых ножей так громко вырывались со страниц, что Сергей боялся, что мама услышит их и войдёт в комнату. Но поединку было не до мамы и не до школы. Корабль качался в огромных волнах, разрезал носом шумную морскую пену, скрипел снастями. Два человека, падая ежеминутно на скользком полу, размахивали ожесточённо страшными ножами. Холодные лезвия со свистом рассекали плотный дождливый воздух. Но вот один из них дёрнулся, а на его рябом бородатом лице от удара лопнула кожа, брызнула кровь. И тут же тяжёлая волна накрыла его и смыла за борт. Победитель с трудом удержался на ногах, выронил нож и бегом направился к лестнице. Громко простучали его размокшие сапоги. Он сбежал по лестнице вниз, прыгнул в трюм и упал у тела связанной девушки.

– Теперь никто не разлучит нас! – выкрикнул он и с остеpвенением вцепился в верёвку зубами. Губы в крови. Над головой болтается тусклая лампа, вздрагивает свет… И вот девушка свободна. Она утомленно протянула к возлюбленному руки и заплакала.

За спиной распахнулась дверь, и в комнату вошла мама.

– Что ты делаешь?

Шторм мгновенно стих, корабль с влюбленными исчез в захлопнувшей книге.

– Почему ты не включаешь свет? – спросила мама. – Глаза испортишь… уроки сделал?

– Заканчиваю, мамуль. – Сеpёжа локтем отодвинул книжку и включил настольную лампу. – Мне не темно. У окна ещё совсем светло, мам, ты не беспокойся.

– Ладно. Скоро ужин.

И мама вышла, прикрыв за собой дверь. Занавеска качнулась. Сергей отодвинул её и выглянул в окно. Уже зажглись фонари, свет горел в некоторых окнах и в пустых витринах.

– Ты можешь сегодня остаться у меня? – он обернулся и посмотрел на кровать.

Наташа потянулась в сумраке, и тело её показалось ещё более зазывным, чем при свете.

– Нет. Я должна сегодня быть дома. Там какая-то родня приезжает. Надо матери помочь, – она поднялась и проскользнула в ванную, такая почти невидимая, почти ненастоящая, как из сна.

Опять ложь! Из какого сна, когда она ощутима, когда от соприкосновения с ней дрожит сердце и переполняется шипучими искорками, колючими, как иглы. Сплошной обман. Пеpедёpгивание карт. Дерево растёт не для того, чтобы давать тень, или чтобы украшать, или чтобы испускать кислород, а чтобы им топили печь. Пластика тела, танец, музыка, песни, оказывается, предназначены для продажи. Скульптуры из мрамора ваяются специально, чтобы у них откалывали носы, руки, уши. А невинные девы с лицом мадонны приходят в мир, чтобы немытые подонки насиловали их в мусорной подворотне… Но ведь это ложь! Ложь, потому что не для этого. И ложь, что это ложь, потому что происходит именно так. Издеваются, ломают, крушат, оплёвывают, уничтожают. Вьётся под ногами истоптанная тропинка жизни, корчится, виляет. Выходят на неё мастеровые в холщовых рубашках. Шнурками кожаными волосы перехвачены, чтобы в работе не мешались. Красивые, сильные, умелые, послушные руки несут молотки и топоры. И принимаются они за дело. Рубят вдоль тропинки стволы, валят деревья, чтобы из живой красы сложить мёртвую, чтобы вместо леса потянулись ажурные терема. В теремах сгрудятся люди, откроют школы, начнут жизни учить, об истине станут говорить. А у людей родятся дети, которые свалят новые деревья и сложат из них крепостные стены, чтобы истину защищать. Станут бороться за неё, убивать, пускать кровь, потому что истина дороже жизни…

– Не дуйся только, Серёженька, – Наташа лизнула ему руку. – Мне правда нужно быть дома. Ты же знаешь, что я всегда остаюсь, если могу. Я твой верный пёсик, ведь так?

Он грустно кивнул.

– Не провожай меня, я сама доеду! – воскликнула она и выпорхнула за дверь, щёлкнув английским замком.

Сергей Павлович опустился на кровать и долго сидел голышом без движений. В такие минуты ему казалось, что его обокрали до нитки, отобрали самое главное, чем он владел, самое нужное именно сейчас. Птица Счастья вырвалась из рук и оставила на ладонях ощущение пустоты… Но это всё не так. Опять проклятая ложь, которая притаилась в мозгу. Его не обокрали, ничто не отобрали, не лишили ничего. Наташа, чудесная, славная девочка, поселилась в его сердце, в нём самом, поэтому не может она пропасть никуда.

Сергей Павлович вытянул руки за голову и опрокинулся на спину. Постель овеяла его лёгким дурманом женской наготы, которую скрывали в себе помятые подушки и простыни. Он пошевелил ногами и посмотрел на кончики пальцев поверх своего голого тела. Странно оно выглядело отсюда. Выпуклая грудная клетка, плоские соски, живот совсем не виден, потому что провалился, зато сильно выступает отвратительное приспособление мужского организма в густых волосах, из-за которого виднелись ноги с кривыми пальцами.

– Урод, – проговорил он.

За дверью послышались голоса и джазовая музыка. Сергей Павлович прищурился, слегка приподнял голову. Щетина на подбородке тронула грудь. В сумраке тихой комнаты ясно слышалось веселье за стеной, а в щели затворённой двери желтел свет. Сергей Павлович пошевелил ногами, и в ту же минуту дверь распахнулась.

– Привет, Сеpгуля! – воскликнул отец и щелкнул выключателем.

Комната озарилась.

– Здравствуй, сынок! – за спиной отца показалась мать с бокалом шампанского.

– С днём рождения, – сказал отец, и позади него джазовая перепалка поднялась на пару тонов.

– Как вы здесь оказались? – удивлённо покрутил головой Сергей Павлович и оперся на локти.

– Так мы к тебе на день рождения пришли, – засмеялись родители. – Всё-таки шестнадцатилетние! Так что поздравляем. А ты бы поднялся, а то развалился нагишом на лежанке! Патриций…

Сергей Павлович вскочил, распахнул шкаф, быстренько натянул свитер и брюки, заглянул в зеркало и увидел своё мальчишеское лицо с первым пушком под носом. Он подошёл к родителям и поцеловал их.

– Мамуля, папка! Так здорово, что вы появились! А то я уже стал думать, что вы насовсем пропадёте, – он обнял их двоих и услышал знакомые запахи родительской одежды. Запах мыла, табака, духов, крахмальной рубашки и пудры.

– Что ты такое бормочешь? Что за глупости, сынуля? – всплеснула руками мать. – Как навсегда? Ну было дело, умерли мы, так что ж? Разве это помеха?

– Как у тебя дела в школе, Сеpгуля? – поинтересовался отец.

– Нормально. Сначала меня не очень трогали, когда вы в аварию попали. Говорили, что надо в себя прийти. Никто, правда, не знает, кто, когда и как в себя приходит… А теперь уже на всю катушку спрашивают по всем предметам. Всё-таки полгода прошло.

– Ты, сыночек, учись, – забеспокоилась мать, – а то я знаю, как ты всякие там приключения читал вместо уроков.

– Ну мам, – Серёжа недовольно тряхнул головой, – я же теперь самостоятельный. Сам всё понимаю.

– Молодец! – похлопал отец его по плечу. – Я всегда в тебя верил.

– Пап, – вдруг поднял глаза Сергей, – а умирать вам было больно?

Отец улыбнулся, потрепал сына по голове и обнял жену.

– Нет. Больно было, когда машина врезалась, когда кувыркались. Даже не больно. Просто тряхнуло сильно. Одним словом, какое-то неприятное чувство. Но это считанные мгновения, пока живы были. А едва освободились, умерли то есть, сразу почувствовалась лёгкость…

– Ну, – потянулась мать к столу, – надо нам выпить шампанского за твоё здоровье… Шестнадцать лет. Паспорт получишь.

Серёжа пошёл было к столу, но тут задребезжал телефон.

– Девочка, небось, звонит? – засмеялся отец.

– Да что ты так сразу, – надула губы мама.

Сергей подбежал к аппарату.

– Алло.

– Сергей Павлович? – протрещала трубка.

– Я.

– Это Геннадий говорит…

– Привет тебе, старик, – Сергей присел на стул и бросил взгляд на дверной проём, где виднелся край стола и бокал с вином. Мама выглянула на мгновение и скрылась за косяком.

– Слушай, Палыч, я задержусь завтра часика на два, ты предупреди начальство, ладно?

– Сделаю, – Сергей Павлович опустил трубку на рычаг. Он посидел неподвижно, пока не выключился магнитофон. Джаз смолк и наступила тишина. Равнодушная тишина. Безучастная.

Сергей Павлович прошёл в комнату к столу и отпил шампанского из бокала. Второй бокал был пуст.

Снова задребезжал телефон.

– Слушаю.

– Сеpёженька, – зашептала Наташа в трубку, – я со всеми делами управилась и могу у тебя появиться. Что ты делаешь?

– Пью наше шампанское.

– Не пей. Я скоро приеду, докончим вместе, – и в трубке прерывисто загудело.

– Сергей Павлович, сегодня на ночь ты получаешь в дар целый мир! – засмеялся он и нырнул в постель. Мир будет гибким, теплым, упоительным и, непременно, вздыхающим. Непременно. Он вдохнёт синеву комнаты и вернёт в неё вместо воздуха горячие невидимые губы. Ох, эти губы! Сколько их было?

Сергей вдруг увидел стол, себя за столом, где сидели перед ним женщины. Много женщин. Так много, что бесконечная вереница их скрывалась за вздувшимся зелёным холмом.

– Скажи что-нибудь нам, Муж, – проговорила одна из них, показав густые, как синька, глаза из-под пушистой пряди жёлтых волос.

– Разве я вам муж? – удивился он, невольно прикидывая число собравшихся перед ним особей женского пола.

– Муж! – грянул в ответ хор. Их было слишком много, чтобы Сергей Павлович сумел поверить в правильность их ответа. Видимо, подумал он, этих женщин загипнотизировал какой-нибудь очень способный маг и натравил на него.

– То есть вы, барышни, утверждаете, что каждой из вас я довожусь супругом? Иными словами, с каждой из вас я…

– Нет, – перебила его черноволосая красавица с глазами кошки и вишнёвыми губами. – Не с каждой. Далеко не с каждой. Но потенциально ты стал мужем. Ты же сам всегда утверждал, что Муж – это не просто партнёр по постельным оргиям. Это – Друг. Это – Помощник. Это – Любовник. Это – Мусорное Ведро, в которое можно слить дурное настроение… О некоторых из нас ты думал, представлял с собой рядом. Но большая часть тебе не знакома. И эти женщины думали о тебе в то время, как ты находился с другими. Ты давал нам понять, что мы привлекаем тебя чем-то, интересны тебе, дороги чем-то, что-то в нас ты любишь. То тебе нравился голос, то волосы, то фигура, то цвет глаз или одни лишь ресницы, Ты сам иногда не мог точно сказать, что именно привлекает тебя в нас. Но никогда ты не говорил о любви, хоть и готов был любить…

– Интересная мысль, – хмыкнул он.

– Ничего интересного. Кобель высшей пробы.

– Это я-то? – вспылил Сергей Павлович.

– Именно. У тебя в паспорте даже отметка соответствующая сделана. Не всегда тебе удавалось воплотить свои мужские помыслы в жизнь, но и слава Богу. И без того разбитых сердец не счесть.

– Но я не виноват. Вы просто слишком склонны к увлечениям.

– А кто виноват? Мы разве виноваты, что сердце жаждет любви и готово открыться любому добродетельному порыву? Мы разве виноваты, что ты привлекателен, что внешность твоя коварна? «Склонны к увлечениям»… А что это значит? Разве увлекусь я обезьяной или дрессированным крокодилом?

– Это не разговор! И вообще я почти никого из вас не видел никогда… Столько женщин! Да я и мечтать не мог о таком количестве!

– Это не оправдание, Муж. Мы тебя видели, мы тебя полюбили. А то, что ты об этом не знал, совершенно нас не интересует. Нам о тебе рассказывали, мы о тебе мечтали… Впрочем, ты, кажется, имеешь что-то сказать.

Darmowy fragment się skończył.