Czytaj książkę: «Террористы», strona 3
Глава 6. СКВОЗЬ ВРЕМЯ
Российская Империя, Москва, 1905 год, 2 февраля
Перед закрытием «Балчуга» сытые и подвыпившие, изобретатель и эсер сидели у самовара. Каляев откидывался на спинку кресла и манерно прикрывал глаза ладонью. Изобретатель говорил ему такие слова, после которых было дальше страшно жить. Даже думать страшно, дух захватывало!
Отправиться в другую эпоху? Да еще с помощью этих, почти игрушечных аппаратиков, похожих на золотые яйца с елки?
Ландо называл приборы синхронизаторами нелинейного доступа, СНД. Владельцу они открывали путь в третье измерение Времени.
Аппараты, вообще-то, потрясли Каляева. И не только тем, что позволяли перемещаться. Если надо, ты становился невидимым. Они давали связь на далекое расстояние лучше радио. Они могли изменить любое существо на молекулярном уровне. То есть, кота превратить в собаку, собаку в лошадь или человека в птицу. Они могли воскресить, загрузить мозг знаниями или стереть из него информацию.
Это были чудо-приборы.
Каляев быстро научился, как с ними обращаться и получил несколько штук для членов еще не созданного отряда.
Только зачем для обновления России ехать в другой век? Не легче ли исправить ошибки здесь и сейчас? Разоблачить провокаторов, нанести точные удары по самодержавию. Ведь главное – свергнуть монархию, которая тяжким грузом висит на стране, вопреки прогрессу.
Террористом двигала жажда мести.
Насмотревшись, как расправляются с другими бомбистами, пережив ожидание казни, Каляев желал теперь одного – превратить Боевую организацию в мощный, невидимый, неуязвимый иезуитский орден. И кромсать, резать, душить, рвать на части царских сановников.
Македонские мечты о тотальном, всеочищающем терроре, который вызовет революцию, теперь казались как никогда реальными.
Но Максим поставил вопрос ребром: либо Иван Платонович отказывается от попыток изменить равновесие 1905 года, либо пусть возвращается в Шлиссельбург. Там его всегда ждут.
Обратно в крепость Каляеву не хотелось.
– Я вытащил вас из петли не для дискуссий о судьбах России, – жестко говорил Максим. – И место, куда вы отправитесь, вас не обрадует. Даже крупно огорчит. Там общество зашло в тупик, и нужно сменить власть. Вы умны, образованы, смелы. Вы владеете многими формами политической борьбы. Придется изменять ситуацию умно и тонко, и не одной только силой.
Каляев не понимал, откуда Максиму известно про будущее, но дальше спорить он не посмел. Ландо рассуждал грамотно и жестко, и логика его понемногу успокоила эсера.
Когда же Ландо сделал предложение по кандидатам в члены отряда, Иван Платонович не мог скрыть радости. В будущее отправятся те, на кого он мог положиться. Только с Богровым Каляев не был знаком.
– Кто таков этот Дмитрий? В партийных списках не числится. Меньшевик? Кадет?
– Скорее всего, провокатор, – говорил Ландо, – еврейской национальности, на охранку работал, но убил Столыпина.
– Самого гофмейстера Двора? – поразился Каляев. – Один? Не может быть! Когда же?
– Извините, через шесть лет после вашей казни.
С Каляевым в будущее отправлялся также полковник Зубатов из жандармерии. Как посредник. Он легко ладит как с высоким начальством, так и с пролетариатом.
Каляеву стало противно из-за жандарма, но он промолчал.
– А Борис? – спохватился он затем. – Почему вы не привлекаете Савинкова? Это гений террора!
– Не могу, – ответил Ландо. – Это не его игра.
Да кто же он, наконец, такой, этот Максим Ландо, в который раз задавался вопросами Каляев. Колдун, волшебник, пророк? Делает вид, что изобрел синхронизатор. Но разве нынче можно сделать такой прибор? Решил изменить мир. Но кто дал ему право?
Часы с купидонами на стене ресторана пробили четыре часа утра.
Глава 7. СЛУЧАИ И СЛУЧАЙНОСТИ
Германская Империя, предместье Мюнхена, 1910 год, апрель
Когда не спалось, Максим читал.
Отложенные книжки валялись под кроватью, на полу. Нечитаные – под лампою зеленого стекла, рядом с настойками алоэ и мяты, оставшихся после Тани.
Когда текст его радовал, штабс-капитан вскакивал, метался по комнате, восклицая междометиями. После чего срезал цветы и украшал любимицу в награду. Если же книга сердила его, – сборник глупых статей или, что бывало чаще, негодные стихи, Ландо в ярости зашвыривал ее куда-нибудь под шкаф и наказывал, бормоча:
– Недостойна, недостойна!
Но через пару месяцев прощал: протирал от пыли и хоронил на дне сундука, чтобы больше не попадалась.
Правда, вкусы Максима могли вызвать ощущение бессистемности хозяина, и даже его некоторой чудаковатости.
За трехтомным справочником по лекарственным травам и медицинской энциклопедией, выстроились в недружный ряд золоченые томики о великих первооткрывателях, о технике литья из бронзы в эпоху нижнего палеолита, сочинения Лаврова и Михайловского, мемуары Сен-Симона и воспоминания якобинцев.
Далее громоздились учебники по математике, физике и аэродинамике, неполный Достоевский, новейшая история Германии и труды Ключевского. Нострадамус на латыни соседствовал с поваренной книгой Дюма старшего, утыканной закладками. Сверху Ландо умудрился разместить также альбомы Питера Брейгеля старшего и Дюрера, исследования по архитектуре. И толстенный арабо-немецкий словарь, который то и дело падал на него, – собирался отнести букинистам, да все не нес.
Засыпая же, Максим видел себя в тех местах, о которых только что прочел.
Одну ночь он бродил между египетскими пирамидами, размышляя об их тайной силе и межзвездной символике, о нравах фараонов и их борьбе со жрецами. Другую – проводил с Бонапартом, уговаривая его отменить рискованное сражение под Маренго. Третью – пил водку с Петром Великим на Пруте в 1711 году, то есть двести лет назад, предупреждая Государя, что он может попасть в плен к туркам (тот и вправду едва не угодил). Четвертая ночь уводила его к вершине горы Ваньшань, где неведомая птица кричала по-китайски, призывая похоронить давно умерших.
После Пруста он увидел себя вместе с Борисом Савинковым в сомнительной, но богемной компании кокаинщиков.
Это было в Париже.
Его уговаривали продать охотничье ружье для закупки порошка и продолжения вечеринки. И Ландо продал задешево, оставшись потом без денег и дома. А главное с плешью посреди головы, ведущей ото лба к затылку.
Как у смертников.
После ухода Тани он читал реже, хотя спал по-прежнему плохо,
сидел на крыльце и смотрел в небо.
Максим не любил мистику и астрологию, но знал имена планет, уважал их мудрое и извечное вращение вокруг солнца.
Его волновал Млечный путь, всевозможные туманности и кометы. Ландо пришел в восторг, когда узнал из газет, что австрийский физик Ф. Гесс открыл космическое излучение. Он всегда верил, что космос наполняет все живое энергией, придает сил.
Да и не только верил.
Двенадцати лет отроду по дороге из гимназии Максим поскользнулся и упал. Он больно ударился, не мог встать и лежал на спине.
Над Васильевским островом мерцали созвездия. Тогда они почему-то особенно поразили Максима. Звезды выглядели значительнее, чем обычно. Они пульсировали в такт с его птичьим сердцем.
В тот миг он впервые ощутил невероятную важность звездного неба. А самого себя – таким никчемным и ничтожным, что ему захотелось навеки раствориться в космосе от стыда и бессилия.
Ребенком он еще не понимал, откуда взялись стыд и бессилие. Однако вдруг боль исчезла, тело стало теплым, чей-то голос произнес:
– Ничего не бойся. Мы помним о тебе. Встань и иди.
Ландо поднялся с земли, ощущая легкость туловища и ясность ума.
После этого он до конца жизни не забудет ни мартовского льда, ни голоса с высоты.
На последнем курсе Императорского Технического училища, в квартирке на Пречистенке ему привиделись ангелы.
Они обступили его постель и предупредили, что вскоре он сильно заболеет, но не умрет.
Через пару дней Максим попал в больницу с воспалением желчного пузыря, нашли камень. Но на столе он выказал такую спокойную готовность к операции, что врачи заволновались и позвали Склифосовского. Николай Васильевич, несмотря на почтенный возраст, согласился оперировать пациента, но ничем не мог объяснить его браваду, кроме реактивного психоза. У Максима вроде не было особых причин веселиться: желчь разлилась, и его едва спасли.
Прошло несколько лет.
Ландо уже почти забыл об ангелах и не ждал никаких голосов из космоса. Но после знакомства с Прекрасной Террористкой, которая окончательно перепутала планы его жизни, к Максиму явились и вовсе необычные посланцы. Они пришли в форме морских стюардов с нашивками «Titanic» на рукавах – хотя злосчастный лайнер еще не спускали на воду.
Стюарды были улыбчивы и предупредительны, сняли фуражки, попросили чаю, и беседовали с Ландо до тех пор, пока за окнами не замаячил свет.
Гости поставили вопрос ребром: либо он следует своему пути и занимается изобретениями, как и должно инженеру, либо вступает в Боевую Организацию и вместе с Татьяной расстреливает царских чиновников. В последнем случае посланцы снимают с себя обязательства по его опеке.
Максим удивился. Он никуда не собирался вступать, так как успешно работал у Жуковского.
Посланцы настаивали: им лучше все известно.
То есть, ему не нужно идти за теми, кто подличает, предает и убивает. Да еще неизвестно почему называет свою глупую программу историей. Главное – это что, как, когда и кому предопределено. И если уж говорить о совокупности биологических особей, которых Ландо вслед за Бердяевым ошибочно считает народом, то данные особи смешны.
Они напоминают неразумных детей, которые строят куличики из песка и сами же их разрушают. Людей следует любить и жалеть, однако их многие деяния лишены смысла.
Вещи, которые совершают люди, заявили стюарды, ни при каких условиях не могут быть более важными, чем тонкий мир.
В довершение всего гости заметили, что не стали бы утруждать себя визитом к Ландо, если б наверху не верили, что именно ему суждено накопить в себе потенциал для выполнения миссии.
Миссия станет возможна, благодаря еще одному землянину, сыну горного инженера. Его имя пока не известно, потому что он еще только собирается появиться на свет в Санкт-Петербурге через четыре года.
Когда же Максим поинтересовался, что у него общего с сыном неродившегося горного инженера, стюарды ответили: прямая. Ибо сын горного инженера, Николай Алексеевич Козырев, обгонит мысль современников на несколько поколений и откроет чрезвычайно важный закон.
Время во вселенной, говорится в Законе, не распространяется, а всюду появляется сразу. На ось времени вся вселенная проецируется одной точкой.
Поэтому изменение свойства некоторой секунды всюду появляется сразу, убывая по принципу обратной пропорциональности первой степени расстояния.
Максим представлял два гигантских волчка. Один из них непрерывно сворачивает пространство в причине, другой, – разворачивает его в следствии.
Если Германия начала XX века, находится сейчас в развернутом состоянии, рассуждал Ландо, то где-то рядом есть другой мир, тот, что пока свернут. Не там ли находится та самая загадочная Страна Зеленых Озер? Не туда ли его друзья забрали Таню? И суждено ли ей было умереть именно 4 июня 1909 года под Мюнхеном?
Порывшись в книгах, Максим ничего подозрительного не обнаружил.
Ну, 4 июня 1327 года родился князь Андрей Иванович, не слишком удачливый сын Калиты. Жил себе, как человек, никого не обижал, и умер ненасильственно, от чумы.
Или, например, 4 июня 1789 года адмирал Г.А. Спиридов с эскадрой русских кораблей, – хотя его и отговаривал граф Орлов! – все же загнал в ловушку и сжег турецкие суда. И долго еще после этого турки в Дарданеллы не совались.
В тот же день и Наполеону повезло: он оккупировал беззащитный остров Мальта.
В девятом же году двадцатого столетия день этот протекал относительно спокойно.
Какое, допустим, влияние на судьбу Тани могла оказать встреча Николая с Вильгельмом? Или отставка германского канцлера Бернгарда фон Бюлова, которого тут же сменил Теобальд фон Бетманн Хольвег? Глупо, глупо…
Случаи и случайности, – в этом все больше убеждался Максим, —ограничиваются тем, что именно происходит, но не когда.
Казуальность имеет к Времени лишь косвенное отношение. Наверное, и перемены могут быть управляемы. Но что он мог в ту пору изменить? Ровным счетом ничего.
Глава 8. КРЫСОЛОВКА
Российская Федерация, Москва, наши дни, условный февраль
Что же до Ильи Корсунского, превращенного в крысу, участь его оказалась, пожалуй, менее печальной, что он себе поначалу представлял.
Доставили Илью в мрачный полуподвал с окошками на уровне тротуара. Пока спаситель-дед снимал телогрейку, валенки с калошами, Корсунский, щурился и дико озирался по сторонам.
– Звать-то как? – выговорил дед беззубым ртом.
– Ильей Борисовичем.
– Короче, Ильюхой будешь.
– Как скажете.
– Небось, и жрать хочешь?
– Хочу, дедушка, – произнес Корсунский, признательно шевеля хвостом.
– Я тебе покамест не дедушка, – проворчал хозяин каморки. – Я как есть Кондратий Козлов, бывшее ответственное лицо коммунального ведомства. Нынче на пенсии.
Козлов служил дворником.
Илья обрадовался, хотя и не понял дедовского «покамест». Не означает ли это, что со временем, Козлов все-таки признает в крысе внука?
– Тушенку с макаронами будешь?
– Премного вами благодарен, – стилизовал крыс под старика, и изобразил нечто вроде поклона.
Его не столько распирало от желания польстить спасителю, сколько сковывало от страха.
Корсунский не мог поверить в происходящее! Знай он, что станет ужинать в таком месте, да еще заискивать перед вонючим стариком ради тушенки с макаронами… Скажи ему кто-то заранее! Счел бы за оскорбление. А теперь Илья покорно наблюдал, как дед ставит на огонь кастрюлю, открывает консервы, пыхтя и бормоча древние ругательства, кладет в кипяток макаронины, сыплет соль кургузыми пальцами.
Дом дворника торчал как гнилой зуб посреди действительности.
Советская табличка о жилье образцового содержания заржавела.
Голубятня на крыше обвалилась.
По двору разгуливала одичавшая курица, неизвестно чья, и уже такая пожилая, что никто ее не трогал. Она ходила вокруг разбитого фонтана, в центре которого некогда высилась работница с кувшином.
От работницы остались только часть торса и ноги в гипсовых сапогах. На них жильцы сушили половики.
Тление прорывалось внутрь, сырость заражала стены грибком. Козырек над подъездом покосился. Сквозь ступени рвалась к свету дикая трава.
Кровлю давно перестали латать, и вода проникала через чердак на верхние этажи, стекая в тазики и кастрюли.
Но дед Козлов был еще старше дома. Ему, по прикидкам соседей, перевалило за сто, хотя об этом можно было лишь догадываться.
Откуда он прибыл и кем был раньше, никто не знал. Говорили, из раскулаченных. Пока деньги водились, в долг давал под проценты, вещичками мытарил: ему кольцо золотое обручальное, а он три с полтиною, ему вазу, а он рубль. Потом спустил добро, сам всем задолжал, запутался. Позвал к себе дальнюю родню – брянскую племянницу с семьей без прописки. Впал в детство. Просил, чтобы вокруг кровати натянули сетку.
Все ждал птиц, которые скоро прилетят и заклюют до смерти.
Но птицы не летели, из родни все умерли один за другим от наследственной болезни. Последней сдохла собачонка.
Вернулись из лагерей некоторые жильцы. В лагерях, слушая вой овчарок и мат вохровцев, они копили ненависть к дворнику годами, желали отомстить. Мыкая горе в северном отдалении, они и остались живы лишь потому, что рисовали перед собой сцены казни.
Вот уж выволокут оборотня из берлоги, разведут кострище в бывшем фонтане, подвесят котел с мазутом, станут жарить Кондратия. А он будет корчиться, молить о пощаде, оглашая ревом окрестности до самой Марьиной Рощи.
Но жарить не стали. Завидев бледное лицо старика в покосившемся и вросшем в землю окне, грозили кулаками, плевали в стекло, а пару раз выбили.
Козлов вставлял.
Еще когда он был при силах, подстерегли, завалили, поколотили во всю страсть русского гнева. Но как водится, перестарались. Угодил Козлов в больницу с сотрясением мозга, а когда вышел, сделался будто чумной.
Но с годами все вышло у людей из души, вылетело как дым, обернулось тщетой.
Уже не об отмщении думалось им, а о неизбежном приближении смерти. Смертушки, её родимой. Которая при большевиках, казалось, наступит очень нескоро, а может быть даже и никогда.
Не потому ли, – Козлов уж запамятовал, в каком году, – он подковылял к греющимся на солнце старухам-лагерницам, содрал с головы ушанку, что носил зимой и летом, поклонился в пояс, молвил:
– Простите, люди.
Люди пробормотали в ответ что-то несвязное, неразборчивое, типа «Бог простит», некоторые плюнули и отвернулись.
А одна, которой, несмотря на все гадости жизни, приглянулся когда-то Козлов, уронила лицо на руки и заплакала.
Об этих подробностях не знал, да и не узнает уж никогда Корсунский, которого жандарм и эсер превратили в крысу.
А в данную минуту жизни крохотный желудок грызуна сдавило спазмой голода. Ерзая и едва сдерживая себя, чтобы не накинуться на еду, Корсунский смотрел, как дед перемешивает мясо с горячими макаронами.
Закончив стряпню, Козлов наложил себе еды в тарелку, а Крысу – в бывшую собачью миску.
Стали есть. Хозяин ложкой. Гость, которому с непривычки дико мешали клыки – зарывшись носом в гущу макарон.
Крыс сначала перегрызал их на мелкие части, и затем проглатывал.
Одна макаронина повисла на бороде деда, что вызвало у Ильи брезгливое раздражение, даже тошноту. Он даже хотел сказать, что вот, дескать, Кондратий Ионыч, застрял продукт в ваших волосах, но удержался от замечания, поскольку вид крысы возле миски тоже вряд ли мог кого-то порадовать.
Чтобы отвлечься от желания вытащить макаронину из бороды деда, он осторожно спросил, икая:
– Нельзя ли узнать, Кондратий Ионович, почему вы меня спасли, воля ваша? Я же, хоть и белого окраса, отчего, говорят, похож на морскую свинку, но все-таки крыса. А вы, дворники, я слышал, не очень любите крыс?
Козлов опустил ложку в тарелку, помрачнев.
– Не любим? Да я этих тварей ненавижу. Никакой отравы, никаких котов не хватит, чтобы вашего брата передушить. В иные дни мету двор, глядь, – бежит, стерва, наперерез. Хвать ее поперек хребта, а тут уже и другая!
Корсунский затих, моргая.
Это почему-то рассмешило Кондратия.
Он прыснул, желая рассмеяться, но тут же закашлялся, захрюкал, и, подойдя к ведру, жирно сплюнул.
– Да ты не бойся, – сказал он, отдышавшись, – не трону. Если б захотел, там же, в мусоре, тебя и порешил.
– И все-таки вы не ответили на мой вопрос, – напомнил Корсунский, поражаясь собственной отваге.
– Ну, докопался! Какой такой вопрос? Почему не порешил? – уточнил хозяин, вылавливая мясо из тарелки.
Корсунский кивнул.
– Так ведь ты говорящий! А у меня… А я… столько лет человечьего голоса не слышал. – Кондратий захлюпал носом, глаза его увлажнились. – Сам с собою разговаривал. Поверишь ли? Думал, свихнусь.
Крыс перестал жевать и замер. Ему показалось, что старик был готов рассказать ему нечто сокровенное, может быть, очень тайное, что готово сорваться с языка, и решил не перебивать.
– Глянь мне в глаза, – попросил Козлов. – У меня там горят фонари или потухли?
Корсунский поглядел в стариковские очи.
– Еле-еле светятся, – честно ответил крыс, шевеля ушами. – У вас там бельма растут. Наверное, глаукома. Или катаракта.
Дворнику это не понравилось. Он даже замахнулся, чтобы стукнуть Крыса ложкой по шерстяному лбу, но передумал.
– Пусть хоть совсем зарастут, я тебя и нюхом учую. – Он уставился на Крыса, утер рукавом сальные губы, а затем прошептал: – Очень большой секрет, Ильюха: давно помереть хочу, да никак не получается. Уже и отвар из сушеных мухоморов пил, и керосин, и мышьяк в суп клал. Один раз повеситься собрался, а веревка-то бельевая, ветхая, довоенная еще, возьми да оборвись.
– Может быть, у вас болезнь такая? – спросил Корсунский.
– Не знаю.
Он тяжело встал, поплелся к сундуку, отпер замки, порылся и вытащил древнюю книгу в засаленной обложке, Псалтырь. Затем нацепил очки с треснувшими стеклами и на бечеве, перелистнул страницы. Водя ногтем по странице, прочел уныло:
– Мы теряем лета наши, как звук; дней наших – семьдесят лет, а при большой крепости – восемьдесят лет; и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим.
Он захлопнул Псалтырь.
– Везет же людям. Что же я никуда не лечу?
Крыс как раз нацелился на жирный кусок мяса посередине миски, очень его хотелось ухватить, но в столь волнующий момент он счел это неуместным.
– Видение мне было, – продолжил между тем мытарь.
– Очень вас понимаю, – по-светски отозвался крыс, ища глазами салфетку, в которой, впрочем, совсем не было нужды. – Бывает, такой наезд приснится, с масками, автоматчиками, мордобоем. Просыпаешься и думаешь: на самом деле полиция приходила или это только сон?
– Умный, – одобрил Козлов. – Коли закорешились, расскажу. Только никому!
Корсунский в ответ приложил лапу к мокрому носу и получился звук: «Т-с-с!»
– Как-то раз просыпаюсь, в ногах сидит мужик. Папаха, галифе с лампасами, погоны золотые. Чистый генерал. Поворачивается ко мне, глаз не разглядеть, черными очками прикрыты. Я ему на всякий случай: «Здравия желаю!» А он мне: мы, дескать, товарищ Козлов, ужас как вам благодарны. Вы, товарищ Козлов, столько народу загубили, что заслужили премию. Я молчу. А он – свое: вы, говорит, будете теперь жить долго. И сразу пропал. Растворился, знаешь, как рафинад в стакане.
– Могу предположить, – дипломатично вставил крыс, – что в описываемый вами период вы накануне крепко перебрали. Иначе бы никакой генерал к вам не пришел.
– Да ты что! – Козлов замахал руками. – Мне уже в тот год восемьдесят стукнуло. Считай, с тех пор водку не нюхал. И пошли годы. Девяносто – живу. Сто —живу. Сто двадцать – и ни в одном глазу. Уже и со счету сбился. Какой хоть сейчас век?
– Двадцатый первый почали, – растерянно проговорил Крыс.
– Батюшки! – искренне поразился Кондратий. – Кто же теперь генсек?
– Нет уж давно генсеков. Президент у власти. В России капитализм. Я вот даже сам некоторым образом коммерсант.
Козлов гыкнул и зашевелил бровями.
– Контра, значит. При Александре так было и при Николашке Кровавом. Вешали потом всех без разбора.
Козлов прилег, накрывшись овчиною. Корсунского же положил в ногах, но тот еще долго лежал, моргая глазами, почесывая лапой брюшко и обдумывая свое приключение.
Строить план побега, чтобы оказаться во враждебном мире, он не хотел и не мог. Без опыта выживания на воле его бы рано или поздно подстерегли бдительные московские коты. А если даже и не коты, так крысоловы, разбрасывающие отраву и битое стекло.
Армия серых собратьев, построивших империю в глубинах метро, в подвалах, на свалках, вряд ли бы его, белого, приняла за своего. К тому же он привык быть лидером. Начинать карьеру, подниматься по ступенькам крысиной иерархии поздновато. Если уж люди идут к власти, шельмуя, мошенничая и предавая, оставляя за собой гору трупов, то какие же свирепые законы должны быть у крыс?
И тут ему в голову пришла ясная и простая мысль.
Люди ничего нового не придумали. И Чарльз Дарвин (тут прав чертов эсер Каляев, ох, как прав!) все предвидел. Однако учение его требует ревизии. Крысиная натура передается многим человеческим особям по наследству. Дарвин! А как об этом Габричевский не догадался?
Осторожно, чтобы не разбудить Козлова, Илья Борисович перевернулся на другой бок.
Скорее всего, крыс завезли на Землю пришельцы, а через тысячи лет из них выделилась высшая популяция. Поглощенные гордыней, люди, конечно, забыли о своем истинном происхождении. И вспоминают о предках, когда те перегрызают очередной кабель.
– Кабель, бугель, кегель… – засыпая, бормотал крыс. – И железо нипочем, и дерево, и бетон марки триста… Фр-р-р-р… Шрю-с-с-с… Ухтя-а-а…