Czytaj książkę: «Повести Пушкина»
«Я возился с «пушкинским наследием» долго, разбираясь с написанными от руки, разными чернилами и ужасным почерком страницами без нумерации с расплывшимися от пролитого портвейна буквами и утонувшими в вине целыми абзацами. Но, начав читать, я уже не мог остановиться…»
© Белкин А.П., текст, илл., 2019
© «Центрполиграф», 2019
I
Гастроном «Почта»
В десять часов утра бутылка водки за два рубля восемьдесят семь копеек, взятая за горло слегка трясущейся рукой, привычным жестом была отправлена во внутренний карман грязного драпового пальто. Но не осталась там, как всегда, уютно лежать, охлаждая сердце страстотерпца мягким покачиванием по дороге домой. Она предательски скользнула через рвань подкладки и, мгновенно пройдя расстояние от груди до пола, брызнула по ногам стеклом и водкой. Очередь притихла. Алкаши сочувственно ёжились и, нюхая воздух, кряхтели: «Ишь ты… Видно, фуфырь мокрый… Не обтёр». Даже кассирша не выдержала: «Что ж вы… Так неаккуратно… Вот ведь».
Этот винный отдел был хорош: «Перцовая», «Дубняк», крепкая настойка «Лимонная», два портвейна – «777» и «Агдам», коньяк в ассортименте, «бормотуха» трёх видов и совсем экзотический, ярко-зелёного цвета «Бенедиктин» – загадочное изделие Ленинградского ликёро-водочного завода. Сухой ряд представляли «Саперави», «Алиготе» и оплетённые цветной пластмассой двухлитровые бомбы «Гамзы», ну просто «Книга о вкусной и здоровой пище»! Гастроном был известный, прямо напротив Почтамта, имел три отдела и у алкашей назывался «почтой», на «почту» было принято ходить ежедневно. Те, кто уже получил «корреспонденцию», предупреждали встречных: «Белой нет, к часу подвезут» – или: «Добавь, старик, я вечером отдам». Я тогда ещё водку не пил, но на «почту» ходил регулярно. И, стараясь подражать героям «Праздника, который всегда с тобой», покупал дешёвый кислый «сухарь», от которого пожизненная изжога не даёт забыть о правильно прожитой молодости. Мы не могли не познакомиться. В начале семидесятых для жителей микрорайона винные точки были тем же, чем кафе «Куполь» для гениальных бездельников Парижа тридцатых годов. К десяти утра, к открытию гастронома, подтягивались те, у которых «горели трубы». У этого народа каждая минута была на счету, речь шла, как у Сталина с Пастернаком, «о жизни и смерти». К полудню их место занимали брутальные пьяницы из категории «сутки через трое», то есть грузчики, сторожи лодочных стоянок, котельных, поэты и выгнанные с работ и из семей тётки от 30 до 70 лет. Часам к трём подтягивались профессиональные сборщики бутылок, волнуясь от неизвестности: будут ли сегодня брать бутылки 0,5 или 0,7, и есть ли тара? Днём винный отдел переживал спокойную сиесту, чтобы к вечеру принять и обслужить серо-чёрную толпу инженеров, служащих, военных, работяг всех видов, заботливых жён и подруг, берущих своим мужчинам бутылёк к ужину. Но к этому времени лучшие виды портвейна уже заканчивались.
Жил он на Фонарном переулке, сразу за банями. Никто не видел его пьяным. Он был перманентно «выпимши». Зиму, бесконечную ленинградскую осень, лето и весну он переживал в одном и том же засаленном пальто с огромными накладными карманами. Под пальто была надета застёгнутая на все пуговицы фланелевая рубашка в клетку. В тёплые дни пальто одевалось прямо на майку нераспознаваемого цвета. Также по сезону домашние войлочные тапки сменялись чёрными раздолбанными говнодавами фабрики «Cкороход». Он никогда ни с кем не разговаривал, никогда не стрелял мелочь и не толкался перед кассой. Небритый, с потухшим охнариком «Беломора» в углу рта, с прямой спиной драпового пальто он являл собою не часто встречавшийся даже тогда тип алкаша-аристократа. Даже при трагической гибели первой утренней бутылки он не потерял благородной выдержки. Он как-то осторожно, как фламинго, поднимая ноги, пронёс их над местом катастрофы, вынул окурок, откусил кусок жёваного мундштука, сплюнул его, вставил крохотный хабарик обратно, сунул руки в карманы и, зябко нахохлившись, молча вышел из магазина.
Года через два постоянных встреч мы стали друг другу кивать. Пару раз стояли друг за другом в очередях. И всё. Никакого контакта. Он казался мне воплощением свободы. Как Генри Дэвид Торо – апостолом гражданского неповиновения. Но я оставался для него невидимым, как остаются невидимыми детали лепнины дома, мимо которого ты проходишь изо дня в день. Помню редкий, без серых туч, совершенно прозрачный, с холодным солнцем октябрьский день. Я иду по бульвару Профсоюзов, сиречь Конногвардейскому, с эмалированным бидоном пива, удачно взятым в ларьке у Львиного моста, и вижу его сидящим на скамейке. Он сидел согнувшись, обхватив голову руками, рядом на смятой газете лежал батон за двенадцать копеек с откушенным концом. С двумя литрами пива я почувствовал себя богатым Гиляровским, спасающим нищего Саврасова.
«Не хотите пива?» – спросил я почему-то не своим голосом. И, подбадривая себя, добавил: «Свежее». Он разжал голову, посмотрел на меня, перевёл левый глаз на бидон и медленно вложил руки в карманы. Вечный «Беломор», зажатый коричневым зубом, как лампочка в парадной, вспыхнул и погас: «Чем обязан?». Вокруг нас серый Ленинград периода брежневских «последних песен», по бульвару Профсоюзов шёл трамвай № 5 с двумя красными фонариками, в выставочном зале «Манеж», только что переделанном из обкомовского гаража, открылась выставка «Художники – селу!», поэтому «Чем обязан?» прозвучало нарочито неорганично. В то время свежее пиво было прямым жестом сочувствия, сострадания, даже дружбы! Меня вежливо послали… Я почувствовал горечь матери Терезы, которую африканский колдун не пустил к умирающему ребёнку. «Тоже мне, хрен с горы». Я уже уходил, когда услышал: «Слушай, приятель, может, ко мне, у меня ещё пол-леща осталось… Посидим». Это было сказано просто, голос ужасный, но узнаваемый, наш, ленинградский. Только постоянные детские ангины, тысячи папирос, перманентный дешёвый алкоголь и тухлый болотный климат с пересказыванием прочитанных книжек на морозе могли так обработать связки. Это был голос бесчисленных коммуналок, широких проспектов, обоссанных парадных лестниц с закрашенными суриком мраморными каминами, постыдных очередей и ладожского льда, трущегося о гранит. Поколение «пепси» никогда не сможет так прозвучать. Эти хрипы были звуками приближающихся похорон советской власти да и самой страны. Но до этого ещё было далеко, а его нора была совсем рядом. С бидоном пива и с белым хлебом в кармане мы двинулись в сторону Мойки, прихватив по дороге двести грамм «Докторской» колбасы и банку нечищеных килек за восемнадцать копеек.
День приобрёл ясные гастрономически-интеллектуальные очертания. Мы уже шли по Фонарному, когда он, не проронивший за всю дорогу ни слова, вдруг решил представиться. Притормозив у арки углового дома, он сплюнул окурок, неожиданно протянул руку и просифонил: «Пушкин. Алексей Николаевич. Можно просто Лёша».
Я взбирался за Пушкиным на неизвестный этаж по тяжёлой лестнице бывшего доходного дома. Моду на романтизацию этих дворов и лестниц недоросли той поры пронесли и до наших дней. Доверчивым потребителям этой муры на каждой ступенькой мерещится галоша Раскольникова, а вонь во дворах – это, конечно, запах настоящей литературы.
Мы поднимались по серой, сработанной, как и всё в Петербурге, из пудожского камня, провонявшей кошками и пищевыми отходами лестнице пока не остановились перед дверью, обсыпанной разными звонками, как ветеран – нашивками за ранения. Каждый звонок имел свою фамилию, а некоторые были снабжены комментариями. Мне понравился с левой стороны «Кукушкиным сюда не звонить, звонить к Салье два раза или стучать». Также имелась чёрная кнопка с надписью «Пушкин», она была справа второй сверху. Но Алексей Николаевич был у себя дома, он достал ключ средневекового размера. И мы вошли в родную темноту ленинградской коммуналки.
Его комната выглядела никак, я вообще её не помню. Но два гранёных стакана, солёную шкурку и обглоданные до белизны кости леща, лежащие могильной кучкой вперемешку с вонючими хабариками на протёртой кухонной клеенке, и картонную папку, набитую мелко исписанными листами, не забыл до сих пор. Я был молодой, презирающий банальность искатель интересного. Я хотел в свободное время жить в «прекрасном и яростном мире», но авансы, выданные моим воображением, Пушкин пока не оправдывал. Разговор вяло, в пандан советскому жидкому пиву, перетекал от поругивания власти к «сволочам»-соседям, и я уже начал готовить отход, попросившись в туалет на дорожку. «Сейчас провожу, а то не найдёшь», – без всякого выражения произнес Пушкин, словно это была его постоянная работа – водить гостей в нужник. Но когда я уже шёл за этим коммунальным Вергилием, понял, что только абориген мог вывести залётного чужака к заветному унитазу. Мы прошли пять дверей, две неработающих старых печки, обогнули продавленный диван, выставленный в коридор для хранения на нём тазов и лодочного мотора, свернули налево, обошли разломанную этажерку с оленьими рогами, миновали ещё три двери и вешалку, заваленную коробками. И наконец вырвались на оперативный простор коммунальной кухни, а оттуда до тубзика уже было рукой подать. И всё это мы проделали в абсолютной темноте с хорошей скоростью. Грохочущий звук спускаемого бачка был сигналом сбора в обратный путь, мой проводник спокойно ожидал меня в проёме кухни. «Все-таки он неплохой человек», – подумал я. Мы вернулись к нему, я разлил остаток, взял бидон и решительно решил прощаться. Вот тут и появилась на столе папка. Алексей Николаевич, как-то нервно поглаживая её, развязал тесёмку, снова завязал папку, бантик не получился, он начал снова, и я увидел, что он мокрый от пота. «Вот, хочу Вам… – Он со второй спички прикупил папиросу. – Вам хочу отдать… почитайте, мне всё равно, больше некому, – папка была завязана идеально. – А будет неинтересно, как-нибудь вернёте».
Он передал мне рукопись, как перед ссылкой старый князь Меншиков свои петровские ордена офицеру конвоя, обречённо и гордо.
Прошла грязная ленинградская зима, а весной тихо умер Пушкин. Умер, как и жил, одинокий, в коридоре больницы для нищих. Больница находилась у Троицкого собора, называлась она «Имени 25 Октября» и являлась последней остановкой для многих поколений ленинградских алкашей и бездомных. У его раскладушки не сидели ни Вяземский, ни Жуковский. Не съезжались к больнице бобровые шубы, не светились золотом мундиры, не ломали шапки извозчики, не крестились прохожие, вообще ничего не было. Были другой народ, другая страна и другой Пушкин. Его соседка по квартире сказала как-то, обращаясь к двум забулдыгам в гастрономе: «У вашего Пушкина вообще желудка не было, пропил свои кишки после войны, а жил ещё сорок лет, как одна копеечка. Смирный был, черт, земля ему пухом».
Я, к своему стыду, из отданных мне страниц ни одну тогда не прочёл. Девушки, друзья, редкие заработки, поздний подъём и весёлые ночи не оставляли времени на разбор прыгающего нервического почерка. Мы читали тогда другие книги. Но смерть этого странного человека как-то задела меня. Может быть, потому, что мы – молоды и друзья ещё не умирали. Наши прогулки по старым Лютеранским, Волковским, Смоленским кладбищам были связаны не с посещением дорогих могил и поминанием усопших, а скорее являлись топонимическими приключениями, с портвейном и подружками. Спустя год после нашей первой и последней встречи я открыл папку и, продираясь сквозь ужасный почерк, исправления и пятна жира, в которых казенные фиолетовые чернила сходили на нет и вообще исчезали, начал читать.
II
Хрущёв и Пушкин
Фамилия моего отца не Пушкин. Пушкиным его прозвал Хрущёв за привычку, поднимая стакан водки, каждый раз приговаривать: «Помянем чудное мгновение». Они оба родились в один, 1894 год, в селе Калиновка Курской губернии, выросли в соседних домах и выпивать стали тоже вместе, лет с пятнадцати, когда их родители переехали на Успенский рудник под Юзовку. Отец обладал необыкновенным талантом – он мог смастерить и починить голыми руками практически всё. Такие самородки, вопреки всему, ещё до сих пор появляются в России. Как правило, судьба их печальна.
С десяти лет он чинил соседям поломанную посуду, примусы, прялки, всевозможный инвентарь и любой нехитрый крестьянский скарб. В двенадцать отец смастерил систему деревянных блоков для поднятия воды из колодца. С её помощью девяностолетняя старуха могла легко набрать три ведра воды, которые сами опрокидывались в трубу, шедшую вдоль домов. Прямо римский водопровод!
Его друг Никитка Хрущёв в это время сбивал из рогатки ворон и мечтал об арбалете, не зная точно, что это такое, но его просто заворожил прибор, который держал в руках Иван-царевич на картине, написанной маслом на клеёнке. Хромой цыган приходил продавать её каждое воскресенье на площадь. Мой отец, не видя картины, самострел изготовил и подарил Никитке. Этот щедрый мальчишеский жест через 26 лет спас ему жизнь.
В 1925 году Хрущёв уже стал «начальником», партийным секретарем Петрово-Марьинского уезда. Отца он далеко от себя не отпускал и поручил ему командовать всеми ремонтными мастерскими в районе. Вокруг – страшный голод, но у Хрущёва были куры, гуси, поросята и самогон в любых количествах. Отцу это всё тоже перепадало, потому что пить они продолжали вместе. Видимо, уже в то время людей, с которыми можно вести задушевные разговоры, было наперечёт.
В 1932 году Хрущёва забрали в Москву, где он стал уже совсем важной шишкой, а спустя год он выписал к себе отца. Дал ему квартиру в Трубниковском переулке и пристроил в Хозяйственное управление Совнаркома. Тогда и случилась эта история.
В кремлёвской столовой для высшего комсостава сломалась американская картофелечистка. Дело серьёзное, пахло диверсией, и народу забрали много. Арестованный электрик дал показания на моего отца. Последний раз менял на машине ремни именно он. За отцом тут же выехала «маруся». Пока чекисты ломились в дверь, отец успел позвонить секретарю Хрущёва и сказать: «Передай Сергеичу, за мной пришли», – это его спасло. С кем связался Хрущёв – неизвестно, но отца вместо Лубянки привезли в кремлёвскую столовую, поставили перед сломанной машиной и приказали за ночь починить, иначе… Механизм американский, запчастей не было, из инструментов выдали набор ключей, отвертку и фонарик да ещё коробку с ветошью для протирки – и всё! Но к семи часам утра картофелечистка заработала. Отца отвезли домой на той же машине, что и забирали, а вечером ему позвонил Хрущёв: «Молодец, Колян. Ты теперь главный механик, в Кремле, сукин сын, будешь работать». С этого времени практически все технические службы Кремля от электрогенераторов до канализации курировал мой отец. Именно тогда он спроектировал и построил специальный загон для улиток с электрическим освещением, зимним подогревом и автоматической вентиляцией, за что получил из рук Калинина почётную грамоту и золотые часы.
С Никитой Сергеевичем они продолжали дружить, но уже почти не виделись. Тот уже был секретарём ЦК и кандидатом в Политбюро. В конце тридцатых отца, по просьбе Жданова, перевели в Ленинград, где он строил что-то секретное на Каменном острове. Моя мать, уже со мной в животе, приехала к отцу из Москвы, чтобы разрешиться мною в «Снегирёвке» – ближайшем подходящем для этого месте от нашей новой квартиры. Говорят, что в честь этого события отец бросил пить. Мама погибла в 1941 году в поезде, в котором нас эвакуировали в Куйбышев, где отец опять строил что-то секретное. Я, конечно, ничего не помню, мне исполнилось четыре года, но дело было примерно так: начался налёт, поезд остановили, и в это время рядом с вагоном рванула бомба. Толстое оконное стекло разлетелось по купе, и один из осколков срезал мамину косу, а второй пробил ей височную кость. Привёзшие меня к отцу тётки рассказали, что я был весь в стекле и маминой крови, и они думали, что меня тоже убило, но на мне не было ни одной царапины. Отцу передали меня и мамину косичку. Он снова стал пить, а я стал переходить из одних женских рук на колени других.
Так продолжалось до нашего возвращения в Ленинград в 1945 году, когда мы с отцом на какое-то время остались вдвоём в нашей квартире на улице Жуковского. Отец продолжал пропадать на работе и пил. Но нам вместе было неплохо. Главной страстью моего отца оставалось чтение. Мальчишкой он читал всё, что попадалось ему на глаза. Книги, вывески, обрывки афиш, рекламные объявления, расписание поездов, стихи, церковные фолианты, учебники и календари. Даже молодой Горький не переварил бы эту смесь, но не мой отец. Он помнил всё, что пробежали его глаза. В его голове десятилетиями хранились тексты из обрывков дореволюционных журналов, которые выдавались командирам для сортирных нужд в Гражданскую войну и прочитанные им по дороге в нужник. Он помнил всю библиотеку «Вокруг света» и краткий курс ВКП(б), он помнил все номера квартир друзей и знакомых, имена и отчества их родственников. Он помнил даты сражений от Пунических войн и битвы при Фермопилах до побед маршалов Мюрата и Нея. Помимо этого, он знал технические характеристики сотен машин и механизмов. Он воистину был последним бессмысленным энциклопедистом.
* * *
На этом месте я наткнулся на большой белый конверт с порванным углом и двумя погашенными марками почты СССР номиналом 20 и 15 копеек. На нём почерком Пушкина написано фиолетовыми чернилами: «Материалы по экспедициям в Восточную Сибирь. Архивы географического общества. Дневники В. Арсеньева, не вошедшие в „Дерсу Узала“. Интересно. Доказательства. Нужно не забыть…».
В конверте оказались машинописные страницы, которые я привожу последовательно, по мере вынимания.
А. Белкин
III
Из дневников В.К. Арсеньева (1)
«Мы своими глазами видели, как молодая женщина, лоснящаяся от кабаньего жира, упала на спину, слегка раздвинула колени, упёрлась ступнями в землю, раскинула руки и замерла. Стараясь не дышать, мы вжались в мох и почувствовали, как под одежду проникла холодная и вонючая болотная влага. В этот момент бесшумно и величественно, как линкор, входящий в бухту, на тропе появился гигантский улитк. Двигаясь по упавшим листьям, как по стеклу, он удивительно быстро достиг лежащей на тропе женщины. Ни на секунду не задержавшись перед препятствием, животное поплыло между её раздвинутыми ногами, покрыв её всю, ткнулось мягкими рожками в запрокинутый подбородок и замерло. Туземка издала слабый стон и коленями сжала мягкое тело великана. Минуты три-четыре человек и зверь оставались совершенно неподвижными, затем лёгкая судорога пробежала по телу аборигенки, а через мгновение её уже сотрясала настоящая лихорадка. Спина женщины неестественно выгнулась, пальцы рук царапали землю, и сквозь жир на лице проступила испарина. Улитк-великан всей своей тяжестью продолжал прижимать её к земле в полном молчании. Казалось, что сама природа замерла перед величием этого антидарвинского акта. Ни одна ветка не шевелилась на огромных кедрах над нашими головами, даже цикады внезапно умолкли, и только рыжий дальневосточный муравей перед моим носом как ни в чём не бывало продолжал тащить парализованного мотылька к невидимому муравейнику. Вдруг женщина захрапела, и в этот момент исполин начал движение. Без видимых усилий он прополз по всему телу женщины, на время совершенно закрыв её от нас, и так же величественно, как и появился, стал удаляться по тропе. Через минуту-другую лишь блестящая на траве в лучах низкого солнца слизь напоминала нам о том, что это был не мираж. Мы продолжали прижиматься к земле, пока женщина-тунгуска или айха (судя по красным бусам на щиколотках) не поднялась, огляделась по сторонам и, легко ступая босыми ногами, скрылась в кустах орешника. За всё это время мой верный Дерсу Узала не проронил ни слова. Мы встали и прошли по оленьей тропе до примятых листьев мелкого папоротника. Дерсу нагнулся, взял пальцами сгусток слизи, растер на ладони, понюхал… и решительно загородил мне дорогу».
Отчёты и дневники русских путешественников XIX-го века до сих пор являют собой непревзойденные образцы научной точности и скрупулезного анализа.
Факты, зафиксированные одной экспедицией, проверялись и дополнялись следующими, пока общая картина не становилась максимально ясной, оставляя грядущим учёным лишь ликвидировать незначительные лакуны. Запись о гигантской улитке сделана В.К. Арсеньевым в 1910 году в 128 километрах к востоку от Сихоте-Алиня, и она кажется невероятной, но он был не один на этой забытой Богом и людьми непредставимо огромной окраине Российской империи. Честь первым пересечь хребет принадлежала М.И. Венюкову. В 1857 году по поручению графа Муравьёва-Амурского он отправился по реке Уссури, потом по её притоку Улахе и по реке Фудзину. Затем перевалил через Сихоте-Алинь и вышел на реку Тадушу. Венюков хотел было выйти к заливу Владимира, но собравшиеся в большом количестве китайцы преградили ему дорогу. Он воздвиг на берегу деревянный крест с надписью «Был здесь 1858. Венюков». Никаких упоминаний о странных животных, кроме жалоб на полчища гнуса и комаров. 1859 год был особенно богат исследованиями, одна экспедиция следует за другой. Астроном Гамов определяет крайние географические координаты на реке Улахе (между устьями рек Фудзин и Ното). В том же 1859 году Уссурийский край посетил академик М.И. Максимович. Результатом стало обширное ботаническое сочинение, за которое он получил премию имени П.Н. Демидова. Насколько ценны работы Максимовича, говорить не приходится, это известно каждому, кто хоть мало-мальски интересовался литературой о местной флоре. Он первым установил, что почти всё растущее в Уссурийском крае есть флора Маньчжурская, но по интересующей нас проблеме ни слова. Министерство государственных дел для исследования лесов в Уссурийском крае командировало корпуса лесничих капитана Будищева и топографов Корзуна, Лубенского и Петровича. Экспедиция Будищева работала с 1867 года. Одновременно с Будищевым Уссурийский край посетил известный натуралист Р. Маак. Совместно с этнографом Брылкиным он прибыл к устью Уссури и поднялся до реки Сунгачи. Исследования Маака поражают тонкостью наблюдений и громадным количеством собранного материала. Множество видов растений и насекомых названы его именем. И тут на странице, посвящённой размножению женьшеня, мы находим рисунок улитки с надписью, сделанной, по-видимому, Брылкиным. «Вчера ночью палатку с двумя казаками завалило. Услышав шум, мы вылезли из мешков, думая, что на них упало дерево, ночью был ветер. Оказалось, что на их палатку влез огромный слизень. Он был размером с пастушью собаку. Пока я пытался его замерить и зарисовать, мои солдаты принялись рубить его шашками. Бедное животное умерло почти мгновенно. Потом на костре они варили из него суп. Предлагали и мне. Меня чуть не вырвало от этой гадости. Рассказал об этом случае Мааку, он мне не поверил». Это первое упоминание о гигантских улитках, которое мне удалось обнаружить в архивах Императорского географического общества.
Вслед за Мааком в течение трёх лет исследованием края занимался выдающийся геолог и палеонтолог Ф.Б. Шмидт. С ранней весны 1860 года он ощупал каждый камень на берегах Амура от устья реки Сунгари до поста Николаевского с заходом к озеру Кизи и в залив Де-Кастри. Фёдор Борисович Шмидт в своём докладе, который он сделал по возвращению в Петербург, говоря о любопытной фауне восточной Сибири, произнёс странную фразу: «Должен заметить, господа, что в этом практически неизвестном для нас регионе обычные для нас животные могут превращаться в монстров. Я лично наблюдал огромных летучих мышей размером с орла и улиток размером с пони». Коллеги-учёные вежливо улыбнулись этой шутке академика, но больше Шмидта на Дальний Восток не посылали.
В 1871 году Уссурийский край навещает лучший синолог того времени архимандрит Палладий. Архимандрит умер по дороге в Россию в 1872 году, и из трудов этого учёного сохранились только отрывочные письма, но тем не менее мы находим в них следующую запись: «Каких только животных не сподобил Господь послать населить сии дикие места. Есть здесь и рыба, множество видов, и пушной зверь с мехом под всякий вкус, и птицы особенно огромны, бродят медведи, тигры и улиты…».
Если глубоко религиозный человек и учёный ставит в один ряд тигров, медведей и улиток, то не обратить на это внимание невозможно. Интенсивность изучения края нарастала. Основатель общества изучения амурского края Ф.Ф. Буссе занимался разбором архива Палладия. В свою очередь его работы продолжил князь П.А. Кропоткин.
В 1882 году И.П. Надаров, знаток Уссурийского края, поднялся по Бикину до местности Цамо-Дынза и по Иману до устья реки Тайцзибери. Об улитках ничего…
В 1894 году капитан Генерального штаба С. Леонтович производит съёмку реки Тумнина и составляет арочско-русский словарь. Вслед за ним посылаются охотничьи команды 10-го линейного батальона и 2-й сибирской стрелковой бригады. Перевалить через Сихоте-Алинь им не удалось. «И после неимоверных решений, вплоть до человеческих жертв включительно, они возвратились, передав подарок екатеринбургскому губернатору шкурки горностая и раковину гигантской улитки».
«Огромные расстояния, дикость тайги, бездорожье и полное отсутствие жилых мест были главными причинами, почему Сихотэ-Алинь и земли к востоку от него оставались так долго неизвестными» – так писал В.К. Арсеньев в 1911 году.