Czytaj książkę: «Я из огненной деревни», strona 11

Czcionka:

– Пойдёмте, девки, додому, ничего не будет!

Нас было трое. Ну, шли мы уже дорогою, взяли в лесу большое зеркало – ведь это ж девки, нам не надо, чтоб чего-нибудь там набрать, а в зеркало бы посмотреться… Ну, мы шли, на горке остановились, дак уже рассказывали подводчики, что немцы видели, как мы смотрелись в зеркало…»

Такое человек помнит и не может не запомнить навсегда. Потому что это было за шаг до смерти, когда всё приобретает особенный масштаб и особенный смысл.

Фашизм, его реальное лицо, реальность его планов такие, что природа человеческая отводит свои глаза от всего этого. Ужас такой, что люди вдруг… засыпали. (То, что называют «запредельным торможением». Психика человека, спасаясь от срыва, от помешательства, отключается.)

Про этот внезапный сон нам столько раз говорили, столько людей рассказывало…

«…Ну, мы все поползли по картошке в жито… Мужчины, уже на фронте были которые, понимают, говорят:

– Ну, это уже убивают.

Слышно, что выстрелы, а потом дали гудки. Мужчины говорят:

– Ну вот, сейчас будут жечь деревню.

Вопрос: – А вы в жите?

– А мы в жите сидим.

Вопрос: – В жите они не искали? Из хаты в хату ходили?

– Не, не искали. Из хаты в хату. Може, ближе где искали, а нас – никто. Только было такое тяжёлое… Страх, спать хотелось. Ну, а когда уже запалили…

Вопрос: – Спать хотелось?

– Ну, от страху. Так вот от страху спать хотелось! Знаете, на нас ветер шёл, этот дым, понимаете, такое мятное… Люди ж горели, запах тяжёлый был…»

(Ева Ивановна Тумакова. Красница Быховского района.)

Природа «отводит глаза» – человек внезапно засыпает. Часто в самый опасный момент.

«…Рассказать вам, как это всё начиналось? – переспрашивает жительница деревни Алексичи Хойницкого районаАнтонина Лазаревна Кособутько. – Ну, вот я жала за посёлком. Я ячмень жала, а жито стояло, и там поубивали двенадцать душ. А как стали они людей тех убивать, дак я вот так легла ниц и заснула. Я не слышала, как их убивали, не слыхала ни писку, ни крику. А дальше уже, как поднялась я – уже моя хата упала, уже и соседские. Всё трещит, и свиньи пищат, и весь скот пищит, ревёт тут, в соседском дворе. Дак я встала и стою, а соседка идёт и говорит:

– Чего ты тут стоишь? У нас же всех поубивали.

А я думаю: боже, нехай бы и меня убили, зачем же я тут осталась!..»

Такое случалось с женщинами, с мужчинами. И сами они рассказывают о том – с удивлением. И с испугом даже.

Детская же психика, природа ещё поспешнее отворачивалась от такой реальности. И тут неожиданный, внезапный сон часто был спасением – уже в прямом, физическом смысле. Сон прятал детей от убийц. И некоторых – спас.

«…Сейчас приезжает на лошади тот, который добивал. Видит, что человек живой, – добивает. Я глаза приоткрыла и тихонько гляжу на него.

Вопрос: – А дети?

– А дети не шевелятся, спят. Заснули».

(Софья Пименовна Скирманд. Збышин Кировского района.)

«…Когда уже две хаты осталось до нас – они подходят, видим: раскрыли дверь и выстрелили раз. Там одна старушка была. И оставили дверь открытой. И уже последняя хата! В ту, а тогда уже – и к нам. Там, это, староста жил. В той хате. Они шли туда, дак он вышел, а у него, може, человек двадцать в хате. Он думал, спросят что да и уйдут. И вышла его старуха, того человека, и девочка – он, тот староста, неплохой был, его заставили быть старостой. Он не хотел, а заставили. Ни то ни сё, ни туда ни сюда был. Ну, и они его так за воротник, да в дверь. И за ту старуху, за дитя – и начали из автомата бить там уже. А нам уже некуда деваться, мы уже растерялись. У меня четыре души. И соседских детей пятеро было в хате у меня. Куда ж деваться. Они хотели сюда вот спрятаться, под полом, а я говорю:

– Утекайте, а то придут, и они нас или запалят или убьют. Бежим, нехай стреляют, да и всё.

Дак мы кинулись на кладбище, – дети те и мы. Мы попадали – там яма была. Трое детей вдоль дороги вроде бы к Романов не побежали, а двое упали: ветер с сосны сломал верхушку, дак они залезли в ту верхушку. Да и позаснули там. А мы в той яме были. Видим, что стоят немцы вокруг кладбища. Подняться нам никак нельзя: они ходят и гомонят, слышно. Ну, не встаём. Уже они и ушли отсюда, а нам сдаётся, что стоят там. Спят дети…»

(Ульяна Осиповна Казак. Казимировка Мозырского района.)

Вот так психика человеческая спасалась от помешательства (и подчас спасала детей от смерти). И подсказывала, что происходит что-то такое, на что природа человеческая «не рассчитана», «не запрограммирована». Несмотря на весь прошлый опыт, который оставили человеку и человечеству тамерланы и чингисханы всех веков и народов.

Если так помнят, такие подробности, – веришь в правдивость. Сидит женщина – тревожное, вопрошающее, готовое к мукам лицо, взгляд – как в больнице перед серьёзной операцией. Тут не до придумок!..

Некоторые рассказывают с такой готовностью, будто они тут ждали этого все тридцать лет – чтобы вот так кому-то, кто от далёких людей приехал, пожаловаться, всему свету поведать, что тут делали с ними.

Акулина Панкратовна Габрусь. Козуличи Кировского района.

«…Ну, у меня была девочка два годика на руке, во тут вот. Правда, у меня документ был, взяла я документ. Ну, гнали, пригнали. Я думаю: боже ж мой, где ж моя семья? Только одна девочка у меня на руке. Пригнали. Кто говорит, что будут в беженцы гнать, а кто говорит, что будут убивать, а кто его знает! Я думаю: куда мне, боже мой? Потом погнали людей по шляху. А соседка идёт и говорит:

– Ат, Кулина, пошли, куда люди, туда и мы! Что бог даст!

Дошли мы только до крупорушки, из-за хатки выходим – немцы выносят те весы. Дак я говорю:

– Ну, молодичка, нам уже бог дал.

А нам было слышно, что в Лютине загнали в мельницу и спалили людей. Я говорю:

– Ну, Явгинья, нам уже бог дал.

Она говорит:

– Ага, уже.

Ну, их обняли кругом, один к одному стояли – кругом! И пальцем не проткнёшь – от шляху и до шляху, кругом этого здания. А людей же полный двор. И вот их прут в эти двери, душат, гонят в эти двери, а там – в крупорушку. А у меня девочка на руках, во тут во. И у меня – документ. Я как глянула – уже мама там и тата. Этих людей уже так душат, так бьют! Один тут стал проситься, дак его – прикладами. На штыке и попёрли туда. Это мужчина был. Молодой попался. А я с этой девочкой. Оглянулась вот так назад – мама стоит моя.

– Мамка, говорю, уже всё наше!

Я её целую, дак она – как лёд. А тата – уже дальше немножко. А уже… А тут одна, знаешь, женщина, две девочки и она. Они к немцу одному, попросились – он пустил. Эта во Ульяниха. Пропустил. Тогда я глядь – боже мой, надо было и мне с мамой идти! И у меня уже темно в глазах стало, я ничего не вижу. Только вижу тень человека, который уже отпустил этих. Дак я подошла да: «Пан!» – вот перекрестилась, а тогда эта моя девочка – у меня вот тут документ был, я забыла о нём – это моё дитя вытащило этот документ. А боже ж мой, дак это ж у меня документ! Я ж уже забыла…»

Ни за что могли убить целую деревню. Потому что убивали, излишне не разбираясь, кто там какой, есть у него «аусвайс» или нет. И вдруг женщина показывает какую-то там бумажку, и та спасает ей и ребёнку жизнь… Случайность, которая только подчёркивает, насколько все их «причины» и «доказательства» придумывались на ходу не очень даже и старательно.

«Вопрос: – Сколько вашей девочке было?

– Два года.

Вопрос: – Она сама взяла эту бумажку?

– Ну, она – вот так… Я её держала, я про неё забыла, уже у меня темно было в глазах, ничего, только вижу, как тень человека идет. Я – ему, а он, правда:

– Матка, туда!

Я перебежала на эту сторону, упала. Упала с этой девочкой. Потом приподнялась. И идут ещё – одна шеренга, другая шеренга. Думаю – всё равно – те отпустили, эти убьют. Не. Не тронули. Тут дохожу только до того, до шляху, идёт человек. Несёт документы, сбегал и уже документ этот взял, и жёнка и двое деток. Узелок ещё одёжи несут. Я думаю: «Господи, куда ж вы, люди!» Думаю, скажу – другие ж прошли и не сказали им – думаю, скажу, дак и меня убьют. Их уже как довели, дак убили там…»

Убили, хоть тоже «документ» имел человек. Какой уж тут документ, когда действует «план»!

«…Я как оглянулась: «Э-э, уже дым!» Только пулемётом, слышно было: тр-тр-тр! Как вталкивали там – так сразу и убивали. А тогда уже и запалили. А этого немец вёл, что с документом, если бы не немец, дак я ж бы сказала, что убивают.

Три года оно, може, у меня с глаз не сходило, стояло в глазах и стояло…»

И теперь оно не «сходит с глаз» у Акулины Панкратовны – то, как убивали Козуличи – её родных, соседей.

Нашли мы и ту женщину, о которой говорила Акулина Панкратовна –Дрозд Ульяну Прокоповну. Она также своими глазами видела весь ужас расправы над жителями Козуличей.

«…Ну, мы уже стоим… Всех околотили, только одни хаты остались. Отца и мать мою и две сестры младших.

Ага, когда всех гнали, я осталась и ещё двух свиней и две коровы понакрывала соломой. И собака на цепи. Они подошли:

– Авек, авек, авек!

Я собралась и пошла к шляху. Выхожу – все стоят семьями! И плачут. Стоят навытяжку и плачут…

И повели нас. Где вот это кладбище, тут стояла мельница, крупорушка, жил мельник. Так старая его хата была, а так – новая. Ну, вот туда заходят:

– Заворачивайте направо!

Заворачиваем. Мельницу раскрыли на две половинки, и у дверей стоят весы мельничные.

– Заходите, выносите весы!

Немецкая одёжа, а по-нашему, по-русски говорят:

– Заходите!

Никто ж не идёт.

– Заходите!

Никто не идёт в эту мельницу. Они – такие плётки резиновые, через руку вот такой ремень – и этой плёткой через голову, через голову! В ряду шли семьями, дак вот так мужчины позакрывали своих. Бросили бить. Бросили, крупорушку эту раскрыли – а крупорушка на две половины – широкие двери, засов был. Они открыли эти две половинки дверей:

– А ну-ка, заходите сюда!

Ну, кто идёт, кто не идёт. Они сами зашли и кличут:

– А ну-ка, – кличут, – заходите, заходите!

– Авек, авек! – немцы.

А эти по-русски:

– Заходите, заходите!

Людей и втолкнули в эти двери. В эту крупорушку. А я, значит, – стоит в немецкой одёже, – я говорю:

– Пустите меня, – и какая-то у меня была справочка. В Любоничах давали. Я говорю: – Пан, пустите меня.

Посмотрел на эту… бумажку, за руку меня, через шлях перевёл меня.

– Садись и сиди тут, – по-русски. – Сиди, пока я не приду, не удирай никуда. Если побежишь – убьют тебя.

Ну, что будет, то будет. Я села и сижу. А мама моя говорит:

– На платок и хлеб уже, в беженцы собирайся.

Два куска сала с собой она взяла, две буханки хлеба – это ж трое детей уже и сами вдвоём, думали ведь, что погонят в беженцы. Я махнула: «Не надо!»

Вопрос: – А мать где ваша?

– В крупорушке уже. Дак думает, что хоть мне понадобится. Хоть мне.

Вопрос: – Она вам это передаёт?

– Мне не дали взять, не пустили меня к ней, а её ко мне. Ну, я махнула: «Мама, не надо. Мне, говорю, хватит дома».

Вопрос: – А с мамой кто из ваших?

– Две девки младших, мои сёстры. Ну, немцы за людей – в крупорушку, закрыли этим засовом. А я сижу, ноги спустила вот так в канаву и сижу. Так, как вот теперь на лавке. Проходит этот самый, что меня перевёл через шлях. А они бегают, бегают, канистрами – жах-жах-жах, пообливали канистрами. А этот самый подходит ко мне:

– Собирайся – шагом марш!

И шляхом, говорит, бочком, только не беги, будут стрелять, это, говорит, не по тебе. Так он. Ну, я и пошла. Иду – что будет, то будет! Иду, иду, а там человек идёт: его пустили домой, чтоб документы эти взять, и двое детей с ним. Немец повёл их, тех людей, того человека с жёнкой и с семьёй. А я пошла и пошла. Прихожу на шлях сюда, а тут стоит этот часовой. А эти уже стоят, а машины так ревут, так ревут все. Подходит моя сестра (ей теперь семьдесят два года):

– А где тата с мамой?

А их уже, пока я отошла, запалили, горит уже крупорушка. Говорю:

– Вот, уже горят!

– Гэ-э-э-э! – подняли люди крик.

Вопрос: – Все эти люди? Которые остались?

– Ага. Я говорю: тихо вы!..

Подскакивает один да:

– Успокойтесь, а то и вам ето буде!

Правда, сти-ихли все, как воды в рот набрали! Смолкли. Подбегает Коновалов етот самый – тот, что в красную субботу был…

Вопрос: – Его тогда партизаны перехватили тоже?

– Перехватили и ранили, а кто-то из казюлицких его в уборную спрятали. А через ночь на жеребке завезли в Кировск.

Вопрос: – Он был начальник полиции?

– Начальник самый главный, етой, кировской, ну там. Отрядом уже ихним командовал. Ну, дак он подходит:

– Ну, что – ету сторону на уголь жечь, а ета сторона пусть стоит!

Вопрос: – На деревню показывает?

– На деревню. Эти немцы уже как бежали, а сюда ветерок, как бежали по-за хлевами, по-за хлевами – через одну, через одну запалили. Это уже и горит всё. «А вы, говорит, расходитесь». Все тогда и побежали, и я побежала.

Вопрос: – У вас много людей осталось?

– Наша деревня большая была. Триста восемнадцать уже спалили, с детьми, ну, а ещё деревня большая. Я прибежала, ещё выгнала корову, телёнка и двое свиней выгнала. Стояло ведро, миска и ложек семь – я за ето, на руку и ушла из хаты. А так в хате всё сгорело. Ну, ушла, села на улице и сижу уже. Немцы меня не трогали. По шляху едут – всё взад-вперёд, взад-вперёд. Некоторые попрятались, а я сижу, думаю – одна смерть, если я уже оттуда ушла!.. Всё сгорело, назавтра приду и на двор ещё не могу зайти. Как гляну – не могу, поверите! Тогда открыла погреб, глянула на эту одёжу: батькино, мамино лежит… Я, вы поверите, обомлела в том погребе. Ну, и что? Прожила… А забыться – не забылось. Тогда снится эта моя сестра, самая младшая, она такая кудлатая была! Ходила во второй класс. Дак я говорю:

– Вот, Алена…

Знаю, что она сожжена. А она мне:

– Ох, Ульяна, да болела ж моя голова, под полено прятала голову, так припёк уже огонь!..

Приснилось. И под полено она прятала свою голову. Так во сне она мне говорит…»

Огненная память, огненные сны…

О снах своих, военных, послевоенных, рассказывали, говорили нам многие. Потому что в снах тех – продолжение их мук. Снова и снова, как самую реальность, переживают люди всё то – вместе с погибшими и как бы уже за них.

Даже «коллективные» бывали сны у людей – после того общего ужаса. И такие, что люди в лесу, поговорив, переговорив утром, вдруг бежали на свои пепелища – настолько реальным приказом были для них ночные, во сне, картины мучений родных, близких…

Мы – у деревни Лозовая, в Осиповичском районе Могилёвской области. Несколько женщин, занятых делом около сенажной ямы, узнав, кто и зачем приехал, говорят с нами, перебивая друг друга: и про вчерашнее всё, и, ещё больше, про сегодняшние дела, заботы, огорчения. И одно с другим переплетено: жизнь у человека одна, и память – тоже одна. Как на дереве: прежде чем дойдёт сок от корней до самой последней, самой молодой веточки, должен он пройти через весь ствол. А эти женщины ещё и довольно молодые, крепкие, потому сегодняшние заботы для них имеют значение большее, чем для тех, для многих, кого старость «отсадила в сторонку». Люди, живущие всеми практическими делами, интересами, и вот они нам – о снах. О своих, таких реальных снах. Потому что сама реальность, действительность тогда выглядела жутким сном, кошмаром. Одно переходило в другое, неизвестно где кончаясь…

«…Мы были в лесу, – говоритВольга Григорьевна Гришанович, – ну, и пришли из лесу, когда наших спалили. Посмотрели, собрали пепел: дети лежат, кажется, живые. Возьмёшь – пепелок рассыплется. В одной хате мы собрали всех. Девять цыбарок – одни беленькие косточки. А в другой – там уже была гора. И кровь видна была, их, видать, убивали. Потому что они в куче, и кровь была. По уголочкам были, под печью. Через год один дед… Ему приснилась жена: «Почему ты меня не похоронишь? – говорит она во сне. – Я ж под печью в мухоморе!» Ну, он никому не сказал, дождь идёт, он тихонько эту печь разбирает. Приходим, говорим:

– Дедушка, что ты делаешь?

– А мне, говорит, Алеся приснилась: «Что же ты меня не похоронишь, я уже целый год лежу под этой печью, в мухоморе, а ты меня не похоронишь».

Правда, он разобрал эту печь, а там косточки, только косточки остались.

Вопрос: – А как фамилия этого деда?

– Прокопович Виктор. А его жена звалась Алеся. Ну, мы пособирали эти косточки и снова закопали. А когда этих хоронили, придём в лес, наголосимся в лесу.

Снова на пепелище прибежим – приснилось нам: «Что вы нас не похоронили!..» Станем этот кирпич разбирать… Сколько раз прибегали. Раскопаем, раскопаем, найдём, опять эту могилку поправляем. Снова пойдём в лес, ляжем: какой там сон! Но опять снятся: «Вы нас…» Что всех не похоронили. Снова придём и станем этот кирпич разбирать, искать… Ну, так и остались. А как палили – никто не знает. Ни одной души у нас не утекло. Вот уже в соседней деревне, в Бозке, там в Германию отбирали. А у нас такие были женщины молодые – ни одной души не оставили. Там, так с детьми которые, тех сжигали, а молодых – в Германию.

Вопрос: – А они потом, немцы, поставили здесь гарнизон?

– Это потом уже. А когда жгли, мы прятались в болоте. Трое суток сидели. Залезем на сосну, глядим: никто ни печи не топит, ни воды не носят. Ну, мы решили, что забрали, може, и погнали в гарнизон. Тогда – солнышко заходило – мы говорим:

– Давай побежим, поглядим, что делается…

Вопрос: – Сколько здесь погибло?

– Сто пятьдесят человек наших только. А тут, говорят, пригнали из Лочина тридцать человек. И тех, что в лесу ловили, тоже в огонь бросали.

Ну, что ж, остались по сегодняшний день. Из всей деревни остались: вот нас троих – она со своими детьми, и ещё одна женщина с детьми осталась – три семьи…»

…Надо сменить в магнитофоне ленту, остановить рассказ – и боишься: а сможет ли человек, хватит ли у него силы снова вернуться туда… Потому что и случалось, что после такого перерыва человек уже не мог по-прежнему полно, обстоятельно рассказывать. Но чаще было такое ощущение, что ты магнитофонную ленту остановил, а он «остановил» свою. И что на самом деле в нём всё это записано. Один раз и навсегда. Один на всю жизнь рассказ. И исчезнет он только вместе с жизнью, с памятью человека. Действительно видишь, – когда столько, как мы, послушаешь этих людей, – что эта необычная полнота, точность – общая особенность «огненной памяти». Такое человек не может рассыпать, растерять по дороге жизни – даже и через три десятилетия, даже если бы и захотел…

Darmowy fragment się skończył.