Czytaj książkę: «Рождественские рассказы # Торшерная терапия 4»
Ольга Валль
Рядовой Степнов
Третьего января мы традиционно приезжали к Филимоновым. Мой бывший однокурсник Лёша несколько лет назад продал квартиру в городе и перевёз за город всю семью, рассудив, что двухкомнатная квартира если и вместит троих детей, то небольшой дом с огородом и садом сделает это гораздо лучше.
Компания собиралась весьма разношёрстная: пара друзей с работы –Леша работал в бухгалтерской фирме, – сосед-программист, два заядлых рыбака, дрессировщик чьих-то элитных собак Жорка, искусствовед из Эрмитажа и я, учитель химии. Жарили шашлыки на морозе, дегустировали перебродившие плоды филимоновского сада, а потом, когда дети засыпали, Лёшина жена Наташа доставала коробку с заготовленной игрой. В этом году это были фанты.
‒ Правила простые, ‒ с предвкушением заявила Наташа. ‒ Вы тянете фант, читаете написанное слово, и у вас есть три минуты, чтобы придумать историю. Лучше всего новогоднюю. С волшебством и сказкой.
‒ Первым я, ‒ потянул руку к коробке программист Антон, достал фант и громко прочитал: – У меня слово «месяц». О! Про это я могу и без подготовки рассказывать… Однажды мне дали задачу написать небольшой код, я сделал за три дня, отправил и через месяц получил ответ: Принято.
Мы заулыбались.
‒ У нас таких историй в Эрмитаже тоже в ассортименте, ‒ добавила Алла. – Присылают заявку на экскурсию для школьников, мы всё отправляем, месяц ждём ответа, а потом они внезапно: Спасибо, завтра приезжаем! А у нас всё расписано, люди разобраны. А тут они, с билетами на руках! Сказочные люди!
‒ Следующий! – выставила коробку на середину Наташа.
‒ Давай я, ‒ протянул руку Андрей. – О! Мне «цель» попалась.
Андрей встал и вышел вперед, картинно развел руки пошире.
‒ Цель у нас была. Вот такая была цель! И целью была рыба. Размером с полметра, не меньше. Или хотя бы с полкило. Мы с приятелями планировали поехать на рыбхозяйство, но сначала выяснилось, что свободных домиков уже нет, потом у друга заболела старшая, и ему впихнули младшего, чтобы на выходные уехал и не подцепил заразу, выехали в итоге поздно, в темноте по лесу свернули в другой поворот… В общем, вместо мужской компании, запланированного заезда и гарантированного улова мы вылезли в пять утра на берег реки. В багажнике было две палатки, на заднем сиденье спал восьмилетний Димка, а будет клевать или нет – вопрос был неясен. Выяснилось это на следующий день, когда мы хотели сделать прикорм, а Димка – купаться. Победила мужская солидарность и гуманизм: в реку мы влезли все, с утра немножко покидали, но рыбу привезли домой в брикетах, без костей и выловленную в магазине по банковской карточке.
‒ У меня есть новогодний рассказ, ‒ сказал Жора. – Я без фанта расскажу.
После училища я пошел служить, и так вышло, что Новый год в армии праздновал дважды. Второй ничем особенным не отличался, а вот в первый со мной случилась необычная история. Это был двухтысячный год, с самого утра по радио рассказывали, как народ собирается праздновать новое тысячелетие, а мы, заматывая шарфы поплотнее, разбирали автоматы и отправлялись в дозор. Бои шли уже на окраине города, вчера по домам прошлись снарядами, мы побегали немножко – и наш плацдарм сдвинулся. Вот туда, на край, я и пошел в новогоднюю ночь.
Самое собачье время – это после двух. Ты уже не борешься с морозом, привык. Пальцы гнутся хуже и хуже, и ощущение, что замёрз не просто кожей, а всеми подкожными прослойками. Наша огневая точка бдит – мы помним, что с той стороны любят перед рассветом нападать, – и тут я сзади слышу шорох. У меня по позвоночнику страх в штаны скатился. Думаю: «Всё! Прозевали!
Сейчас нас с тыла тут всех положат!» Разворачиваюсь – и вижу, как перебежками пробирается наш солдат, закутанный по самые глаза, и ко мне:
‒ Рядовой Степнов. Прислан на смену. Тебя сержант срочно вызывает. Тебе кто-то из Москвы звонит.
Ребята у миномета посмеялись, пока я собирался. Особенно мой напарник:
‒ Там генерал какой-нибудь звонит.
‒ Да какой генерал! Маршал, не меньше. Вызываю Георгия Жукова. А где он? Немедленно прислать…
Ребята над тем, что я тёзка «маршала Победы», регулярно подшучивали. Ну я и побежал. Ночь, зима, развалины… Побежал – это, скорее, про активно ползком перемещался. В общем, прибегаю в расположение части, прямо к сержанту, докладываю: мол, по вашему приказанию прибыл. А тот на меня смотрит и как начнёт меня крыть: никуда он никого не вызывал, а за самоволку во время боевых действий ‒ расстрел. Я глазами хлопаю и ничего не понимаю: был же и рядовой, и ребята, кто рядом у расчёта лежали, все видели и слышали. Сержант, видя мою упёртость, запер меня в чулане, приставил караул и решил дождаться утра.
Ближе к утру погромыхало ‒ попробовали нас сдвинуть, но наши отстрелялись в ответку и позиций не сдали. К полудню, когда и расчёт с точки вернулся, и фсбшник приехал, меня выпустили на разбирательство. Собрали нас всех в одной комнате: я под конвоем, ребята напротив и этот в хороших погонах. Сначала их спросили: приходил ли солдат?
‒ Приходил, ‒ отвечают ребята. – Замотанный весь, поэтому лица не видели. Цвет глаз голубой или серый – ночью плохо видно, телосложения худощавого. Рядовой Степнов.
‒ Дальше что было?
‒ Рядовой Жуков ушёл в часть. Через полчаса по нам огонь открыли. Степнов заметил точку, где засел противник, и вызвался снять. Он пошёл, мы прикрывали. Потом огонь стих.
‒ А рядовой Степнов?
‒ Не вернулся. Мы сразу после окончания огня с частью связались, доложили, обозначили, где раненый. Расчёт оставить было нельзя.
Следователь повернулся к сержанту. Тот кивнул: был звонок. И утром посылал искать, но никого не нашли. Тут фсбшник расстегнул папку, вытащил досье и читает: «Рядовой Степнов погиб 8 декабря во время боев за Урус-Мартан». И фотокарточку нам показывает.
‒ Он, ‒ киваем мы все вместе.
В общем, промурыжили нас еще часа три, а потом всех отпустили. На войне с документами редко бывает порядок, думаю, мой сержант тоже что-то в рапортах подчистил… Через год, когда мы прощались, я ему ту историю вспомнил, а он рукой махнул: мол, небесные силы в рапорты записывать не положено.
В общем, дослужил я до конца и демобилизовался без царапины. А дома уже потом узнал, что в ту ночь моя жена вместо застолья у родственников поехала в монастырь молиться, чтобы я вернулся. Может, по её просьбе ангел и пришёл нас защищать.
Жора закончил, а мы еще долго сидели молча, и мне мечталось, что я тоже когда-нибудь встречу удивительную силу, которая совершает чудеса. И не только в новогоднюю ночь.
Варвара Шпиленко
Свой ангел
В то утро, когда с неба впервые пошёл неуверенный белый снежок, пятилетняя Оленька поняла, что сказке быть. Она стояла на коленках на большом стуле с бордовой обивкой, придвинутом вплотную к подоконнику, и не могла оторвать глаз от снежинок. Половину декабря снега не шло совсем, и Оленька уже расстроилась, что так и будет – бесснежно, бессказочно и разуныло, но вот сейчас идёт, идёт!
– Наконец– то! – крикнула Оленька в пустоту большой комнаты.
– Теперь можно и чудесам! – крикнула она.
– Я теперь поверю во всё, во всё, – крикнула.
– Пойдём к папе, – сказала Оленькина мама, бесшумно и мягко заходя в комнату, как будто сама была тихой ласковой снежинкой.
Оленька послушно соскочила со стула, только последний раз поцеловав взглядом холодных белых мотыльков за окном. Взяла маму за тёплую ладонь и прошла в соседнюю спальню, где на кровати храпел папа.
– То есть теперь можно? – спросила Оленька.
– Можно, – ответила мама.
Оленька подошла к папе и наклонилась над его небритым, чуть красноватым во сне лицом. Мама говорила, что если спящему человеку читать какое-нибудь стихотворение, то ему непременно потом оно самое приснится. Прочтёшь над ухом про море, например, – и привидится море. А прочтёшь про сосны в лесу, и будут вам сосны. Оленька очень хотела проверить, и проверить непременно про снег, потому что она любила снег и всегда его ждала. Каждый год забывала, насколько он чудесен и уютно колюч и каждый год радовалась снова. «Расскажешь папе стишок, только когда снегопад начнется», – сказала мама и добавила: «Так интереснее». И вот сейчас Оленька все ниже склонялась к папиному уху, чтобы произнести заветные, необходимые, прочно заученные строки:
Белый снег, пушистый,
В воздухе кружится
И на землю тихо
Падает, ложится.
Папа задёргался и тихонько засопел, заурчал, но Оленька ускорилась и дошептала ему в ухо стишок. Отошла от кровати, взяла снова маму за руку для уверенности. «Жди теперь», – сказала мама. Оленька покорно ждала, пока папа наконец не разлепил глаза и не воскликнул в удивлении, охрипшим слегка голосом:
– Ну и ну, что за сон!
– Что снилось, папа?
– Да снежинки все летали, кружились прямо перед глазами. Как настоящие, как настоящие…
Радостные визги, крепкие объятия, искренний детский восторг – сработало, получилось! Не обманула мама, есть магия стихотворений! Оленька сделала так ещё один раз, а потом ещё один раз, а потом еще много разов. Только через несколько лет она поняла, что папа все это время не спал, всё слышал и очень хорошо притворялся.
К зиме и празднику Нового года в Оленькиной семье вообще относились особо. Родители вместе с дочкой с нетерпением ждали декабрьского волшебства и январьских забав, катались на коньках, бегали на лыжах. Квартиру всегда украшали богато, насколько это было возможно. Ёлку ставили самую нарядную и обязательно живую – чтобы дом наполнял шёлковый аромат хвои. Мама всегда находила время, чтобы каким-нибудь декабрьским особенно холодным и тёмным вечером сесть с Оленькой на кухне за чаем и рассказать что-то из истории праздников.
– Ты знала, например, что дед Мороз не всегда был дедом Морозом? Когда ему придумывали у нас название, ну, для американского Санта Клауса, помнишь, долго не могли решить, как же приспособить такого доброго дедушку. И кто-то знаешь, что предложил? Ёлкич! Ёлкич, Олюнь! Представляешь, если бы нам подарки по ночам оставлял не привычный добродушный Мороз, а такой смешной Ёлкич?
Все смеялись – и Оленька, и мама, и папа, если проходил мимо и слышал забаву.
А перед Рождеством все и вовсе благоговели. Родители были верующие и дочери пытались то самое, ценное, передать, но Оленька пока просто замолкала в каком-то радостном, светлом чувстве, услышав только кудрявое слово Рождество. Ей казалось, что в рождественский день жизнь как будто останавливается и потом начинается заново – настолько всё наполнено светом и теплом, рассеянном в холодном и колющем, вообще-то, воздухе.
А в тот день, в середине декабря, когда впервые пошёл неуверенный ещё снег, когда впервые было попробовано чтение стихов спящему человеку, произошло ещё одно «впервые», ещё одно головокружительное, удивительное «впервые», о котором Оленька не могла даже мечтать. Мама, как обычно, собиралась на работу: натягивала плотные чулки, быстро перекладывала что-то из сумки в сумку и брызгалась любимыми духами, горьковатыми, но свежими. Перед выходом из дома она подошла к Оленьке, завтракающей под надзором папы, обняла покрепче и подольше, чем обычно, и сказала:
– У меня сюрприз для тебя.
– Какой сюрприз? Ты купила мне сладости на завтрак?
– Лучше.
– Сладости на завтрак и на обед?
– Ещё лучше.
– И на ужин тоже?
– Мы через недельку поедем в Москву, Олюнь.
И тогда весь ещё маленький и нежный Оленькин мир перевернулся, подпрыгнул и стал обратно на ноги, но голова продолжала покруживаться, потому что после таких новостей приходят в себя не сразу. Оленька с семьёй жила в совсем маленьком городке, хорошем и родном, но всё равно крошечном, с ладошку, и вся жизнь тут могла уместиться на ладошке. А Москва – это же совсем другое, хоть Оленька и не видела ее – пока! – никогда, но слышала много-много, и знала, что Москва уже не с ладошку, и даже не с ладонь, она – как отдельная планета, красивая и пышная.
– И мы отпразднуем там Рождество, в столице, – улыбчиво и мягко добавил папа, и тогда Оленькиному миру пришлось перевернуться снова.
Потом мама наконец убежала на работу, но она обнимала Оленьку так крепко, что на ней на полдня остался запах маминых духов, и Оленьке ужасно нравилось чувствовать на себе их запах, хоть и горьких, хоть и пахли они не до конца понятно, чем (апельсин, мята, мед?), ощущалась взрослость и почти даже важность. Она нюхала саму себя в папиной машине, нюхала себя в садике и постоянно думала: «Я в Москву – за Рождеством!»
Они уехали в столицу в ночь на 24-е – близился сочельник. В купе было чуть душновато и пахло мандаринами, хоть их никто и не ел. Оленька сначала капризничала и пыталась выбить себе полёт на самолете, пока папа ласково, но твердо не напомнил: «Мама у нас совсем боится летать». Оленька пыталась ныть и настаивать: «Самолёты, может, тоже бояться летать – но летают же!», и только когда родители пообещали в поезде рождественский сюрприз, она успокоилась и сдалась. И сюрприз и правда случился, и был совершенно сюрпризным – около 8 вечера в купе к ничего не подозревающей Оленьке и ее хорошо скрывающим хитрые улыбки родителям зашел настоящий дед Мороз.
– Это же Ёлкич! – завопила Оленька, чем очень смутила торопливо поправляющего бороду актера.
– А я с подарками, Оля!
Он достал откуда-то из-за пазухи мешок, не особо большой, но украшенный вышитыми серебристыми звёздами, извлёк из него пару шоколадок в хрустящей обёртке, с важным видом выдал Оленьке, а потом сел у окна около столика (еле удержавшись от падения из-за резко качнувшегося вагона), посадил девочку на колени, поправил ей тоненькие косички, уютно пощекотал усами и шёлково провёл рукавом красного бархатного костюма по худенькой руке. Оленька была счастлива.
В Москву они приехали рано утром в Рождество. После почти суток в поезде все были покрасневшие, помятые и чуть уставшие. Но был огромный Курский вокзал («Больше, чем весь наш город», – заявила Оленька, чем очень насмешила папу), были заснеженные верхушки многоэтажек, как будто на каждом доме лежала сливочная сладкая шапка, были широкие улицы и много-много-много людей с подарочными пакетами. В половину восьмого утра на город уже падали, кружась в причудливом танце, аккуратные и изящные – московские – снежинки.
Они гуляли весь день, несмотря на покалывающий и щиплющий за нос холод. Оленька не могла понять, от какой мысли более сладко: что она в столице или что будет в столице ещё следующие несколько дней. Москва была похожа на новогоднюю открытку, пышная и заснеженная. Она была детской вечной мечтой, и оставалась такой, и всё в ней было хорошо, и снежно, и нежно.
А к вечеру они дошли до площади Маяковского, папа загляделся на памятник, который так запомнился ему в юности, когда он приезжал в столицу с друзьями. Мама больше любовалась людьми, качающимися на больших деревянных качелях, которые взлетали вверх-вниз, вверх-вниз. Но папа всё указывал Оленьке на большой и важный памятник тоже большого и тоже важного поэта – хотя Оленька никак не могла правильно запомнить его фамилию, да и рассказать, кто он такой, тоже, хотя вообще-то наизусть знала «крошка-сын к отцу пришёл, и спросила кроха…» Но потом они вышли к ёлке.
Даже не к ёлке – к Ёлке.
Ёлка была огромной и пышной, сама как живое существо, или как дом, или как планета, как целая вселенная. На ней висели огромные золотые шары, и в каждом шаре, если к нему нагнуться пониже, можно увидеть отражение всей площади и каждого человека на ней, но какого-то лучшего человека, более счастливого.
– Смотри, сказал Оленьке папа, – вон туда.
– Куда?
– Вот-вот, прямо туда, на самый верх.
– А что там? Не вижу!
– Да как не видишь? Там же ангел.
И Оленька, до этого уже обиженно поджимавшая губы, просто на всякий случай, вдруг обмякла в тёплых папиных руках и уставилась на пушистую ёлкину верхушку, чуть пониже звезды. Пошире раскрыла глаза, а потом и рот в радостном удивлении. Среди верхних веток и правда показалось какое-то лёгкое движение, а потом из-за иголок как будто бы выглянули два сапфиристых, похожих на бусинки глаза.
– Так вот они какие… ангелы. А я думала, другие.
Ветки продолжали покачиваться, и Оленьку накрывало чувство защищённости, чувство тепла и уюта, как будто о ней кто-то очень заботился. Папа сказал, что люди могут увидеть только своего ангела, а папа никогда не врёт, и он знает в целом всё про всё на свете, и значит, что то, что происходит, – реально.
– Он твой, – сказал папа. – Ангел твой.
***
В тишине солнечного, колюче-холодного дня кружились мелкие снежинки. Люди на вокзале ужасно суетились и то и дело норовили врезаться друг в друга. Скрипел грязный снег на скользком полу в здании вокзала. Громко гудели поезда. Колёсики чемоданов гремели тоже, и тоже чуть неприятно. Но среди этой большой суеты Оля была счастлива.
Она только-только вышла из здания вокзала, везя за собой блестящий розовый чемоданчик, успела словить длинным пальто бесконечные снежинки, пару раз поскользнулась и чуть не упала, долго вертела головой, пытаясь понять, как попасть в метро (здесь есть – метро!), и всё равно не поняла, но тем не менее была счастлива. Напротив дверей, откуда она вышла, на стене большого дома было цветное граффити, частями даже не ясно, что изображающее, чуть правее виднелась большая красная неоновая «М», а людей было столько, что они образовывали собой море, и это значило только одно: она, Оля, в Москве.
И в Москве она, если повезёт, будет долго. Очень долго. Дольше, чем жила в своём крошке-городке. Оля приехала сюда сейчас, в середине такого колкого, такого выбеленного и чуть пугающего своим кусачим холодом декабря, чтобы переехать в столицу – исполнить свою детскую мечту, свою первую, возможно, мечту, сохранившуюся в памяти больше всего и пронесённую через года. Оле было 5 лет или, может, 6, но скорее 5, да, кажется, 5, когда они с родителями приехали в Москву впервые. Но тогда было теплее, хотя так же, пожалуй, волнительно и трепещуще где-то на кончиках пальцев. Прошло уже 15 лет, Оле теперь 20, и она давно перестала быть Оленькой, и только теперь смогла осуществить ту мечту, то детское и светлое, хранившееся в памяти, и то взрослое и осознанное, о чём пришлось задуматься позднее, – переехать в столицу, чтобы поработать полгода, а потом учиться, а потом просто жить, и жить. Оля вышла в заснеженный день, чтобы начать нащупывать здесь счастье. И потом – наконец – его всецело найти.
Пока Оля шла до метро, тряслась в душном вагоне и потом искала дорогу до квартирки, которую теперь снимала, в памяти то и дело невольно всплывали картинки из детства, из той самой счастливой и греющей сердце поездки. Но воспоминания были туманные, расплывчатые, растворяющиеся даже, и Оля уже не могла сказать точно, была ли та или иная картинка. Но вокзал определённо был тот же. Да, они приехали на Курский вокзал, потому что мама боялась летать, а сейчас на самолёт совсем не оставалась мест, но уехать очень хотелось – и просилось – именно сейчас. Они приехали тогда, и Оля, еще будучи Оленькой, ловила снежинки ртом, а мама её ругала, пока папа натягивал ей перчатки на маленькую ладошку, которой Оля активно размахивала. И они были на Красной площади, конечно, были, не могли обойти её стороной. Но что они делали, фотографировались на фоне башен, заходили в музей? Они были в ГУМе, вот это точно, были в ГУМе и ели мороженое – это воспоминание не расплывалось, потому что было нелепым, и не могло этого забыться. Ели мороженое под конец декабря, они с папой ели вдвоем, и он купил Оле дынное – хорошенький мягко-жёлтый шарик в хрустящем рожке. Мама бы не разрешила. И они, и ещё они (сейчас, сейчас вспомнится поточнее!) катались на коньках в большом, огромном парке, и Оле дали смешного пластикового пингвина, чтобы она могла держаться и не падать. А потом? Пили что-то горячее? В скольких уютных кафе они успели побывать? Так ласково и сладко это вспоминать, но ещё слаще думать о том, что теперь Оля успеет гораздо больше. Она хотела впитать этот город в себя. Почувствовать его нужным себе и быть нужной ему. Можно столько полезного сделать, если только постараться, и можно уже даже начать жить, быть взрослой, а не только чувствовать себя взрослой или думать, что чувствуешь, а еще можно…
На Маяковского. Они точно были на площади Маяковского. И катались на деревянных качелях, которые сторожили – по искреннему детскому ощущению – около двухсот лет. Но не это самое важное. Тогда была ёлка, которая Ёлка. И сейчас эта Ёлка наверняка есть тоже.
Когда выдалась наконец свободная минутка, и даже чуть больше, чем минутка, когда Оля уже немного обустроилась, выдохнула и чуть-чуть рассмотрела город поближе, она посвятила вечер походу на площадь Маяковского. Как будто бы там, да, вот именно там, скрывалось что-то важное, может, даже священное – самое дорогое воспоминание, способное к чему-то привести. Ёлка была. Была ли она той же самой? Пожалуй, что да. Сквозь широкие ветки, как будто бы раскрытые для тёплых объятий, проглядывали золотые и серебряные шары, в которых отражалась половина города, а ещё были звезды, побольше и поменьше, а ещё длинные звенящие бусы. Производило впечатление. Конечно, не как на Оленьку тогда, но и на Олю сейчас тоже. Что-то было ещё особенное в этой Ёлке…
– Смотри, – сказал папа, – вон туда.
Да, точно. Точно, ведь папа верил, что на верхушках ёлок сидят ангелы. И не просто ангелы. У каждого ангела есть человек, как у человека – ангел, и это, со слов папы, самая нежная, искренняя и нужная привязанность во всем мире.
– Он твой, – сказал тогда папа. – Ангел твой.
– Но почему он мой? – тихо спросила тогда Оленька.
– Почему он мой? – спрашивала сама себя сейчас Оля, но уже как будто совсем верила в ту папину историю и смотрела на вершину Ёлки, чуть повыше шаров, чуть пониже главной звезды. Где ёлкины тёмно-зеленые ветки немного раздвинулись. Где между ними стало заметно какое-то небольшое качание. Где что-то блеснуло в темноте хвои. Насколько важно, насколько нужно помнить свои детские мечты, верить в них и ждать чуда даже через много лет? Может, сказала сама себе Оля, это и есть самое важное. Может, я и есть свой собственный ангел. Или мой ангел – это я из детства. Та Оленька. Лучшая, более чистая моя версия.
Сквозь ветви промелькнуло что-то светлое и лучистое и сапфиристо сверкнуло яркими глазами.
Таисия Солопова
Я знаю, Бог нас слышит!
‒ Ты пей, пей, Николаш. Там и душица, и мята, и ромашка. Сама собирала. Замёрз небось совсем. Как вы там, на даче-то на своей поживаете?
Баба Лёка. Александра по имени, Фёдоровна по отчеству, а в моём сердце просто Лёка. Из детства. Не родня, самое интересное. Одинокая соседка, с тяжёлой судьбой, но никогда не унывающая. Сколько себя помню, она кормила нас, общежитских мальчишек, всякой выпечкой, ухаживала за общим имуществом и бесконечно всем помогала. Щебетунья и добрячка, никогда, сколько бы мы ни баловались, не слышали от неё в шумной общаге ни одного грубого слова.
Баба Лёка быстро накрывала на стол, аромат сдобы разливался по маленькой кухне густо, как туман на Покров день.
‒ И булки бери, только с пылу с жару. – Она привычно перекрестила еду на столе и уселась напротив.
‒ А теперь рассказывай давай. Чего стряслось?
От тепла я размяк и уже будто расслабился, но её слова вернули меня в реальность, и кусок булки застрял в горле. На глазах навернулись слёзы.
‒ Так неожиданно, понимаешь? – Я отвернулся и широко раскрыл глаза, чтобы предательская жидкость прекратила вырабатываться.
‒ Понимаю, ‒ Лёка положила на мою руку тёплую сухонькую ладонь. – Так и бывает, жисть прожить ‒ не поле перейти, сынок.
‒ Мама слегла, Лёка. Резко так. Операция нужна, квоту ждать нельзя, а цена неподъёмная. Комнату буду продавать, согласие твоё соседское надо.
‒ Ох… ‒ Лёка вздохнула, ‒ спаси и сохрани. ‒ И спустя секунду добавила: ‒ Всё, чем смогу, помогу, Николаша. Но что сказать хочу. Ты, милочек, проси Бога управить, Бог нас слышит. Есть у меня одна молитовка Николаю Чудотворцу, меняющая судьбу. Сегодня 19 декабря, день Николы зимнего. Да и ты Николай, так что сбудется тебе подарок.
Она шустро подвернула передник, нырнула в комнату и уже через минуту что-то аккуратно заворачивала в газетные листы.
‒ Ты так-то на меня не смотри. Слухай. Была у меня одна история. Ещё жив был мой Лёнька. Собрались они в декабре на рыбалку, на Лопасню. Лёд обещали крепкий, морозцы, да пока собирались ‒ потеплело. Не хотела я его отпускать, но разве удержишь мужика охочего до своей забавы. Это ж перволёд, любой зимник скажет: хороша рыбалка, рыба ещё не ушла на зимовку, знай, тащи. А какая щучка на Лопасне! – и Лёка причмокнула беззубым ртом.
Уехали соколики, а у меня сердце не на месте. Мечусь из угла в угол и делать ничего не могу, тревога одолела страшная. И вдруг мне как вроде кто говорит: проси помощи у Николая Чудотворца. Я на колени и ‒ молиться. Сколько уж я слёз пролила ‒ не помню. Сколько времени у иконы провела ‒ не знаю, но стало легко. Рассказала о своей беде Святителю Николаю и будто в его надежные руки Лёньку и передала. И руки эти обещали мужа сберечь. Спокойно стало.
Вернулись мужики через пару дней и рассказывают. Вышли на лёд. А он словно дышит. Тонкий, сантиметров пять. Встали на лыжи и потихоньку пошли. Путь пешнёй простукиваем, идём осторожно, верёвка наготове, как чуяли. И всё бы ничего, но под снегом не заметили вымоину. Там, видать, сильное течение было, или родники били. И как затрещал, как пошёл лёд, вода быстрая, мощная. Паника, все попадали, чтобы не провалиться, а под Лёнькой льдины уже успели разойтись. Ему верёвку кинули, зацепили, а она перетерлась и лопнула. Лёнька уж почти с головой ушёл. Пальцами за края цепляется, лёд крошится, только увеличивается полынья. И тут втыкая зубья лыжных палок и подтягиваясь на них, подполз к Лёньке мужичок и протянул одну палку. Лёнька ухватился и вылез. Отполз на безопасное расстояние, обернулся, а мужичка и след простыл.
Я тогда сказала ему, что спас его Николай Чудотворец. Больше некому. Не было рядом других рыбаков.
Она улыбнулась морщинистым ртом и глазами. И тёплый свет улыбки подтопил мои горечи, как оттепель лёд на Лопасне.
‒ Держи, вот. Образок тебе евойный, у которого я за Лёньку тогда молилась.
Я сжал свёрток, как драгоценность, и вышел во двор.
‒ Если ты меня слышишь, заступись, – прохрипел я, собираясь крепко помолиться, как тогда баба Лёка, но больше не смог выдавить из себя ни слова.
Тишина такая ‒ внутри и снаружи. Ни ветерка. Хлопья белого пушистого снега падали и создавали сказочную рождественскую картинку. Ложась на разгорячённое от сердечной молитвы лицо, снежинки таяли, едва коснувшись кожи, и смешивались с горячими слезами. Городские ёлки с пышными снежными шапками прихорашивались блестящими шарами, суетились на дорогах автомобили. Одному мне был не мил уходящий декабрь.
В задумчивости я прошёл мимо остановки.
‒ Мил человек!
И опять:
‒ Мил человек!
Мне? Оцепеневший от мороза и мрачных мыслей, я поднял глаза и увидел седого старика. В овечьем полушубке и валенках в спальном районе Москвы, он показался мне чудаковатым, словно сошедшим с новогодней открытки.
‒ Чего, батя?
‒ Тот, кто делает добро другому, делает больше добра самому себе. Он вкушает свой плод. Ибо дерево это вовек плодовито. Но что добром пришло, добром и отдать надо. Понял?
Я не понимал ни слова. Но сердце забилось.
‒ Не понял, батя, что ты сказал?
– Услышали тебя, сынок. Добра вдоволь отмерили, но добро обжигает руки, если долго в них остаётся.
Залезая в карман, я нащупал свёрток, который дала мне Лёка. Тесьма на нём от ходьбы ослабла и из размотанных газетных листьев в руки посыпались красные хрустящие купюры. Много.
‒ Батя, батя… – зашептал я, слёзы полились из глаз с удвоенной силой. Но старик исчез. Мысли пчелиным роем носились в голове. Ну не может же быть? Не может! Баба Лёка, наверное, подложила мне вместо иконы свои похоронные и промолчала. Сейчас разберёмся! Только я развернулся в сторону общежития, засовывая деньги поглубже, как рука наткнулся на что-то острое.
Подцепив рукой краешек, я вытащил из кармана икону, с которой на меня смотрел… тот самый старичок.
«Что добром пришло, добром и отдать надо. Понял?» – вспомнил я его слова. И от воспоминаний стало светло и радостно. Потому что долг я отдал.
‒ Да? Стёпка?
‒ Что пап? – из россыпи рыжих веснушек на меня смотрели два голубых озорных глаза.
‒ Ничего, Стёп, бабушке беги помоги, на стол пора накрывать. Я потрепал вихрастый пепельный чуб. Мой Стёпка. Дальний родственник бабы Лёки, остался сиротой, мы и забрали. Не волнуйся за него, Александра Фёдоровна, спи спокойно. Любим его как родного, растёт во славу Божию. А тебе спасибо. За маму, за Николая Чудотворца, за ожившее моё сердце.
Я не знаю, слышит ли меня, грешного, Бог, а Николая Чудотворца точно слышит. Поэтому молюсь ему по сей день: «Привет, батя, если ты меня слышишь, заступись за Стёпку».
Так и разливаются по свету добро и молитва, меняющая судьбу.
Любовь Котова
Чудо
Стояла настоящая рождественская погода с морозцем и снегопадом.
Федор и Семён с восхищением смотрели в окно на кружащихся и падающих белых мохнатых шмелей. Вечерело.
‒ Федь, видишь вон тот бугорок около калитки? Мне показалось, что он шевелился.
‒ Знаешь, мне тоже так показалось, но я побоялся, что ты будешь смеяться. Как думаешь, что это?
‒ Вдруг это осколок метеорита, ‒ прошептал Семён.
Darmowy fragment się skończył.