Za darmo

Этюд для тьмы с янтарём

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Этюд для тьмы с янтарём
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

23:16

Собака смотрела на него…

– Знаешь ведь, как иногда бывает. Вот хочешь ты чего-то. Чего-то конкретного. Или кого-то. Очень хочешь. Настолько, что только об этом и думаешь. И кажется – не будет этого, и всё остальное потухнет, померкнет, потеряет сок. Хочешь до наваждения. И стремишься. И тратишь кучу сил и времени. И пока есть надежда это получить, тебе тепло и радостно. Ты живёшь. А как только надежда эта начинает истираться, ветшать, становиться изменчивой и неустойчивой, вокруг тебя словно мир линяет, краски в нём тускнеют. Так и висит он вокруг тебя как старое бельё на веревках после сотни стирок. А ты пытаешься снова всё раскрасить. Но делаешь это, возрождая, тормоша ту самую надежду, что желаемое тобой – реально, надо лишь применить ещё больше целеустремлённости, сменить тактику, поведение, точки приложения усилий. Потому что жить в полинявшем мире – невыносимо.

Человек протянул руку и взял с пола бутылку. Тонкая алюминиевая крышка под его массивной лапой сделала несколько послушных оборотов по стеклянной резьбе горлышка, издавая тихий шорох. Из разряда звуков «металлом по стеклу» этот был самым благозвучным. Ви́ски заплескался в пузатом бокале. Движения человека были спокойными, размеренными, пока ещё трезвыми.

– Да вот, взять хотя бы этот ви́ски, в данный конкретный момент. В темноте – пойло и пойло. Никакого тебе благородства. Но, смотри, стоит только немного света поймать, и… видишь?

Человек приподнял бокал в направлении балконной двери, где за перилами, в ночи, пестрел огнями город. И ярче всего – далёкий, высотный микрорайон. Престижный, яркий, блещущий своим гигантским диодным дисплеем, наполняющий ночь нехарактерным для неё буйством жизни, красок и энергии. Напиток в бокале моментально поймал, впитал в себя огни, заискрился глубоким древесным цветом. Он стал насыщенным, таинственным, но при этом кристально-прозрачным, словно кусок тёмного янтаря. И в этом цвете было всё: угловатые тролли на охоте; изящные эльфы в своих дремучих лесных убежищах, постигающие магические тонкости; жар кузнечного горна; звон наковален; бородатые викинги, сжимающие секиры грубыми как скалы руками, возносящие молитвы о победе или быстрой смерти своим суровым седым богам; трактирные весёлые драки; захмелевшие улыбки девиц, задирающих длинные юбки, задорно отплясывая под нехитрые этнические мелодии, и пьяные прихлопывания разомлевших, плотоядных ухажёров; тихий стук метких дротиков; звон золотых монет да вкрадчивое, скрипучее хихиканье лепрекона. Цвет, родственный чайному, но при этом такой далёкий от него. Чайный цвет, по сравнению с этим волшебным оттенком, казался безнадёжно осадочным. Легко создать иллюзию бездонности, напустив мути. Совсем другое дело – глубина в прозрачности. Она словно говорит: «Мне скрывать нечего. Тут глубоко. Если есть смелость, силы и цель – ныряй, ищи свои сокровища». И опытные ныряльщики знают, что сил нужно вдвое больше. Ведь мало достигнуть глубины. Нужно ещё суметь вернуться на поверхность.

Человек мрачно, но зачарованно любовался вспыхивающими в бокале огнями, не замечая времени, никуда не торопясь. Минуты растворялись в янтарных всполохах. Сама жизнь, казалось, струилась через плоть напитка, делая его живым. Когда-то (правда совсем давно, вероятно, только в юности) человека делало живым ощущение счастья; сейчас же эта роль принадлежала боли да гложущей обиде. Боль так же способна заставить чувствовать жизнь, как и счастье. Наконец он отвлёкся. Обернулся:

– Видишь?

Собака видела. Она так же неотрывно смотрела на всё ещё вытянутую руку с бокалом, на неторопливые, перекатывающиеся искры цвета, на колышущиеся разливы далёких огней. Когда хозяин обратился к ней, она сразу перевела взгляд на него.

Он тут же осёкся. Остолбенел.

– Погоди-ка… Да ведь… Ты тоже…

Он уставился в глаза животного – два, идеально повторяющих цвет напитка, факела, что, не мигая, смотрели теперь на него. Глаза поглощали его пристальностью взгляда. Словно он был уже безнадёжно пьян, отчего бокал ви́ски теперь расплывался, двоился, воплощаясь в карем янтаре собачьих глаз. Пробрало. В комнате было темно (свет он решил не зажигать сегодня), и от этого пылающие добротой и преданностью глаза собаки, удивительным образом перекликаясь цветом с крепким напитком, были единственными цветными, прозрачными и глубокими пятнами во мраке помещения. Всё остальное он тоже видел. Стол, диван, кресло, себя в зеркале…. Но всё было контурным, невзрачным, словно только намёки на предметы в привычной обстановке. Стакан же ви́ски и глаза чёрной немецкой овчарки были яркими, живыми клочками цвета в этом полутёмном мире. Расставленные акценты. Гвозди жизни, вбитые в темноту.

Собака смотрела на него.

– Ладно, – пробурчал он; мотнул головой, словно просыпаясь, и разом влил в себя половину налитого. – Так вот, что говорю-то. Пока можешь, живёшь надеждой. Из кожи лезешь. Всё кажется: чутка напрячься и всё как по маслу пойдёт. А на поверку, действительно – кажется только. А потом надежды рушатся окончательно. А случается, что ты и сам их рушишь, отчаявшись. Потом ломает… Долго, муторно… На стенку лезешь. И вот проходит время, смиряешься, появляется новый огонь какой-то в жизни или старый удаётся раздуть; глядишь – снова мир цветным стал. Да и вискарь тот же – он же не ради цвета покупается. Цвет цветом, а налей туда воды крашеной – и не купит никто. И порой вспоминаешь то, без чего жить не мог, а оно тебе уже и на фиг не надо. Как же так выходит? То жизни себе не представлял без этого, а то – хлам. Вот тебе и загадка!

Собака смотрела на него. Слушала, навострив уши, не пропуская ни слова. Будь у неё речевые способности, она могла бы повторить всё, что он сказал, до последней буквы. Смысл был ей недоступен, но каждое слово впечатывалось в собачью память с уверенной ясностью. Всё, что она могла, – слушать. И запоминать. И смотреть. Человеку было этого достаточно. Казалось бы! В мире столько ушей! Вдвое больше, чем ртов… А поговори с кем-нибудь, когда впрямь нужно высказаться, и сразу покажется, что наоборот. Молчаливые слушатели в дефиците. Мир слишком шумный, чтобы подать в нём голос и надеяться, что он будет услышан. Все умеют говорить: косно или красноязычно, запинаясь или гладко, как с горки на санках, с упрёком или с наставлением. А вот слушать…. Слушать в его окружении умела только эта чёрная, как чёрт, псина.

– А бывает наоборот. Не придаёшь значения тому, что есть. А потеряешь – взвоешь. Или не взвоешь. Вот то-то и оно. Как бы это заранее знать, что в жизни действительную цену имеет, что – привычка простая, а что – развлечься только, да самолюбие потешить. Взять красный маркер да пометить, мол, без этого вот не будет жизни, а без прочего вполне прожить можно. И существование всякого человека тогда осмысленнее и плодотворнее станет, это уж наверняка. Но, вишь, устроено иначе. Цену тебе только при потере объявляют. Даже нет. Не цену. Ценность. Живём как с повязкой на глазах.

Человек вздохнул. Ему вдруг показалась ужасно логичной эта мысль о маркировке ценностей. Простой и в то же время досадной от своей очевидной несостоятельности. Он был далеко не глуп, чтобы понимать, что в пылу юности или желания, когда человек горит идеей или вожделеет, хоть сам архангел спустись к нему и воструби о том, что эти его порывы не стоят и ломанного гроша, процент воззревших и последовавших совету будет весьма жалок. Да, сейчас он мог с определенностью разграничить свои важные и, напротив, бессмысленные шаги, события, определить важных и неважных людей, но всё это разграничение не имело бы ровным счётом никакого значения для него тогдашнего, когда он только стоял на пороге своих так называемых свершений. И все эти «знать бы заранее…» вздохи – не больше, чем отголоски глубоко засевшей жалости к себе; не больше, чем обида на жизнь, на несовершенство и несправедливость мироздания.

Человек допил и налил снова. Уже не стал любоваться переливами напитка на свету. Немного поболтал в бокале жидкость. Да. Сегодня свет ему включать определённо не хотелось. Не хотелось видеть, слышать. Хотелось замереть на вечер. Исчезнуть. Стать просто частью обстановки своей квартиры, не двигаться, не воспринимать. Не думать. Но слова предательски сами лились в темноту, смотрящую на него своими жёлто-оранжевыми глазами. Он говорил – то ли по привычке, а то ли спасая себя от более глубокого разговора с самим собой. Жизнь дала течь. В пробоину быстро набиралась вода, и вся махина его бытия: сути, ценностей, опыта, взглядов, отношений, службы – стремительно кренилась на бок. Он устал думать. Голова пульсировала от копошащихся в ней назойливых грызунов, и это было настолько невыносимо, что «напиться и забыться» казалось ему вполне логичным выходом. Человек искренне надеялся, что ему удастся как первое, так и второе.

– И вот она на меня взъелась: «Не бей, не бей»…