Czytaj książkę: «Опыт науки изящного»
Предисловие
Говорить о науке изящного там, где она нуждается в ясных и твердых началах, и представлять ее, например, под названием эстетики случайным догадкам темного чувства – значит обольщать себя самого и других.
Откуда же отдельная наука почерпнет свои основания, как не из общей системы человеческого ведения? Если сию общую систему ведения человеческого назовем философией, то наука изящного или вовсе невозможна, или же возможна только как философия изящного, которая, следовательно, и будет излагать в малом виде предметов определенных то самое, что первая предполагает в большом виде, то есть относительно ко всяким предметам познания.
Но, может быть, даже и не стоит труда отыскать коренные идеи и законы науки, которые и действительно читаем почти в каждой учебной книге на первых страницах, но с которыми не встречаемся уже впоследствии. Тем труднее дать найденным идеям и формам решительное и повсеместное употребление в кругу соответствующих явлений. И однако ж сего требует как практическая верность начал, так и сближение умозрений с опытом, без чего опять наука невозможна.
Вот три неизбежные задачи, в носильном разрешении коих я по крайней мере искал преимущественной заслуги в глазах соотечественников; но вместе и три точки, с которых прошу смотреть на предлежащий труд. Ибо если он имеет какую-либо цену, то имеет цену только в отношении к прочным началам и к форме науки.
При затейливых оных задачах и предположениях необходимость требовала расширить виды, поверить односторонние и исправить обветшалые теории, поставить всякое учение на том месте, которое должно ему занимать в организме целого, и вообще обуздать произвол законом. Если и здесь можно еще говорить о заслугах, то я приму и подобные подчиненные заслуги тем охотнее на свой счет, чем менее на сем пути подкрепляем был моими руководителями, каковы Шрейбер и Луден, И. Вагнер и Дамбек, Аст и Рикснер, Вендт и Круг, Зольгер и Грубер и другие, хотя каждому из них, с исключением, однако, Эшенбурга, Баттё и Бутервека, одолжен я более или менее касательно материалов и отдельных замечаний, из которых иными позволил себе даже в буквальном подражании воспользоваться там, где однородность давала им место в общих моих соображениях.
Если сделано и столько, то, кажется, для первого опыта сделано довольно. И не знаю, кто, кроме самого автора, имеет право обязывать его к чему-либо большему и значительнейшему, а не к тому, что он сам поставил себе задачею? Но знаю, что нелепое было бы легкомыслие требовать светского чтения от книжки, в которой начертываются основания строгой науки. По крайней мере изящное изложение основательной теории изящного есть особенное искусство, которое, однако, состоит и поныне в обратном содержании к науке, которое приятным велеречием закрывает существенные недостатки и в котором, наконец, тот наименее мог до сих пор хвалиться удачею, кто более других о том твердил и заботился.
Впрочем, какого бы рода сие искусство ни было, распространять, пояснять и доводить до общего сведения есть вторая и притом не слишком трудная работа, но, разумеется, только тогда, когда и утверждены уже начала, и показан простой метод, который, уважая разборчивость образованного читателя, предоставляет его рассудку истинное удовольствие угадывать то, чего напрасно искал бы в энциклопедическом обозрении главных пунктов, и дополнять то, чего не мог высказать «Опыт». Ибо обработанные науки есть общее, святое дело мыслящего человечества, а обработание теории изящного в особенности представляет столь много любопытных сторон, что истинный талант на каждом шагу находит и случай и побуждение заняться чем-либо таким, что показывало бы не столько досуг его сил, сколько положительную их деятельность, то есть заняться не столько критикой чужих трудов, сколько произведением того, что стоило бы умной критики.
Здесь, где речь коснулась щекотливого пункта, нужным считаю указать прежде всего на оглавление, из коего явствует, что общая часть книжки есть чисто умозрительная, а особенная занимается теорией телесных искусств и поэзии. Почему число судей моих будет, по всей вероятности, еще ограниченнее, нежели число читателей, и судьи сии, приговору коих приятно себя подчинить, суть философы, художники и, наконец, поэты.
Кто ни совестью, ни общественным мнением не утвержден в сих качествах, тот, не вдаваясь в разбирательства о прекрасном, найдет лучшее наслаждение в мирных чувствованиях прекрасной души своей.
В порядке судей предоставил я поэтам последнее место. Сей парадокс имеет свои основания. Ибо как внутренняя природа человека понятна только из сил, законов и форм внешней, так и сущность идеального искусства понятна только из законов и форм художеств. Почему тот совершенно превращает естественный порядок вещей, кто измеряет прекрасное поэзией в тесном смысле. И однако ж гибельный сей предрассудок не перестанет до тех пор подавлять умы, пока наука изящного будет означать не иное что, как теорию изящной словесности, и оставаться уделом литераторов.
Повторяю, приятно подвергать себя приговору званых судей, а и того, разумеется, приятнее иметь их голоса на своей стороне. Но подобные встречи весьма трудны. Всяк считает себя вправе судить и рядить по-своему, не заботясь о том, что в деле столь важном и столь общем, какова наука, отдельные мнения никуда не годны и что именно здесь едва ли он в состоянии выдержать особенное свое суждение. Ибо от сего последнего требуется: а) чтобы оно обнимало изящное в целости его существа и явлений, чтобы б) состояло в необходимой органической связи со всеми другими учениями и чтобы, наконец, в) на основании его не написана была журнальная статья, а воздвигнуто было прочное здание науки. Это одно и значило бы во всех частях и притом на самом деле опровергнуть главную мысль, коей, как вечному единству в беспредельном разнообразии предметов, я старался неуклонно следовать, то есть мысль об изящном как о чувственно совершенном проявлении значительной истины свободною деятельностью нравственных сил гения. Конечно, здесь берется изящное в высочайшем его значении, так что многие произведения, которые слывут прекрасными, поверяемые сею идеей, должны упасть в цене; но зато другие, которые выдержат поверку, останутся вечными образцами вкуса.
Что же касается до частных недостатков, слабых сторон и погрешностей, то их найдется в «Опыте науки изящного» столько же, как и во всяком другом произведении человеческом, которое никогда не может быть так хорошо, чтобы не могло быть лучше. Самая уже форма строгой науки не есть ли педантизм в глазах того, кто умеет простыми, так оказать, домашними средствами приобретать все, – даже имя ученого? – краткость не послужит ли поводом к недоразумениям для другого, который приучил себя все, что понятно с первых слов, ставить на счет своей проницательности, а то, что понимается за вторым или третьим приемом, на счет неясности авторовых мыслей? – простое логическое изложение существенных истин, с пожертвованием как примеров, так и правил для красивых мелочей в художествах, а особливо в поэзии, которые не стоят теории, не покажется ли сухим и скучным для третьего, который от всякого, кто пишет об изящном, ожидает по крайней мере дидактической поэмы с приличными подробностями и эпизодами?
Но то справедливо, что если бы я наделен был талантами моих судей, если бы имел обширные сведения в технической части искусств и назначал свой труд для читателей всякого рода, а не для вразумления тех ученых, кои занимаются обработанием теории изящного, и не для любознательных юношей, которые имеют способность совершенствоваться, – я избежал бы весьма многих недостатков, в которых должен теперь, именем опыта, просить извинения. Впрочем, как отыскание слабых сторон в другом не стоит труда, особливо в такой земле, какова Россия, которая, по замечанию одного из сильных писателей, бедна литературой, но богата критикой, то и нечего, говорит Фонтенель, удивляться в таком случае дару видеть одно худое, потому ли, что ценителем замечаемы бывают только некоторые из недостатков, о которых, равно как и о средствах поправить оные, лучше знает сам автор, и тут мнение первого остается в стороне, или потому, что недостатки бывают замечены всеми, и тут публика отнимает у него славу прозорливости. Словом, читатель или предупреждает его, или с мнением его не соглашается.
Нужно ли спрашивать, зачем такое длинное предисловие к такому короткому тексту? Разумеется, затем, что предварительное объяснение устраняет многие кривые толки и что труд мой не стоит повторительных упоминаний, переговоров, прений. Цель его есть та, чтобы возбудить деятельное соревнование в успехах науки, которая достойна нераздельного участия, которая ни легче, ни труднее всякой другой и которая, однако, утратила до известной степени свою именитость не сама от себя и не столько даже от зложелателей, сколько от немощного усердия слепых приверженцев. Почему предлагаемый здесь опыт, обращаясь худою стороною, если угодно, к автору, обращается хорошею (если ее имеет) к тем, у которых найдет расположение более благоприятное. А этому расположению бесспорно и одолжены мы появлением наконец «Журнала изящных искусств», от которого теория вправе ожидать самых значительных подкреплений. Кто же чувствует себя в силах сделать что-либо лучше другого, тот сие лучшее сделать и обязан. Я заплатил свой долг науке, пояснив ее начала, обозначив границы и показав способ решить ее задачи.