Czytaj książkę: «Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только…», strona 3

Czcionka:

Среди торжества, а это был фуршет, и все стояли, так как стульев было мало, решили выпить за меня.

И тут выяснилось, что ребята продолжили нашу традицию, и льготных столов для «молодых» стало аж три!!!

Я чуть не расплакался…

И это был ещё один «самый счастливый день…» в моей жизни.

Берёза

– Саш, спилил бы ты её, пока тонкая.

– Хорошо, спилю… потом. Завтра спилю.

Бабушка мне не поверила.

– Ведь забудешь, а там корнями избу подымет.

Березка выросла совсем незаметно и как‑то сзади из-под дома. Вдруг взяла и вылезла. Почему на неё пару лет не обращали внимания, даже и не знаю… Я был в армии, а остальным, видимо, и дела никакого не было.

Прошёл день, неделя, месяц. Бабушка не напоминала, да и я то вспомню, то забуду.

В конце августа возвращаться в Москву. Подхожу к бабушке и говорю:

– Ну чего, березу‑то пилить?

– Нет, не надо. Не трогай. Почитай метра два уже. Пусть растёт, коли так. Всё память…

Подошли мы к ней, постояли, посмотрели на кривенькую…

И оставили.

Бабушка умерла через два месяца в конце октября. Да и все, кто жил в том доме, теперь уже умерли. Вот и мама в этом году…

Бревенчатый дом давно завалился, и его разобрали. Я же тут каждое лето живу в доме, который построили возле. На месте старой избы вырыли колодец. С мамой так решили: колодец на месте прежнего дома.

А берёза у меня уже много лет перед глазами. Она, наверно, с пятиэтажку. Большая такая! Ствол остался немного под наклоном, его теперь и не обхватить. Птички и коты её очень любят. Ну и я – смотреть, как она растёт.

В лесу

Встретились мы в больнице, в кардиологическом отделении на плановом, но достаточно сложном диагностическом обследовании, которое называется коронарография. Лежали в одной палате. У меня не так давно случился инфаркт и у него тоже. Он постарше и на пенсии, мне чуть за пятьдесят, остальные – его ровесники. Подготовка к процедуре, а также и она сама, включая период последующего восстановления, занимает дней пять. За это время можно успеть не только познакомиться с лежащими по соседству, но и подружиться с теми, кто окажется близок и по духу, и по душе. Вот мы и познакомились, и разговорились. И рассказал он нам свою интересную историю о том, как приключилась с ним эта болезнь тогда, ещё несколько лет назад. Передаю я её по памяти, может, и ошибусь в мелочах, ведь время прошло, но главное помню точно…

Почти всё лето мы с женой живём в глухомани: в малюсенькой деревне на опушке огромного дремучего леса. До асфальта почти десять километров бездорожья. Ни магазинов, ни аптеки, ни нормальной связи, ничегошеньки. Случись потоп, пожар или помирать кому, так ни одна транспортина не доберётся: ни скорая, ни пожарная.

И тут оно так почти и сложилось. С каждой минутой становилось всё хуже. То ли изжога, то ли лопнуло что‑то внутри посреди груди… И одышка не уходит, и глубокого вдоха не хватает, и двух подряд тоже, и с трёх не надышаться… Пробовал лечь на спину, на бок, на другой – всё не то… Вскочил в панике! Плохо, тревожно и непонятно. Что это?!

Жена подошла. Посидела рядом с минуту… И пошла в огород что‑то там полоть.

А ты тут оставайся один. Мы все и всегда остаемся одни. Или почти одни… И ещё Она – костлявая.

Он взглянул куда‑то мимо нас в крашеную больничную стену, а, может, и даже чуть дальше, будто припоминая ту самую костлявую морду. Но не сбился и продолжил…

Кто же знал, что нельзя корчевать старые пни в жару! Нет, знал, конечно! Но раньше всё сходило с рук. Когда в юности бежал, пытаясь догнать в забеге и стать первым. Всегда, когда охватывало желание борьбы до победы, терял чувство меры и не замечал наступления предела. Увлекался, будто от результата забега зависела не только вся своя дальнейшая судьба, но и жизнь всей страны. Почему прирожденные спортсмены, как добившиеся больших результатов, так и не добившиеся таковых, мало живут? Полагаю, это Дух борьбы! Его проделки… Он помогает выигрывать или продолжать активно бороться, но и он сам может однажды вас разом прикончить.

Давно все забеги в прошлом, да и соревноваться негде и не с кем. И тут невольно начинаешь придумывать конкурентов везде и во всём. Сегодня это были пни и корни. Их надо было выдрать из земли десятикилограммовым ломом. У душистой черёмухи очень разветвлённая корневая система. Кустарник, превратившись в дерево, становится угрозой всем растениям в вашем саду. Его корни, прорастая под землёй на десять, пятнадцать и более метров, будто спрут, опутывают яблоню, вишню, рябину, сливу или что угодно и душат, поглощая и отбирая у более нежного конкурента жизнь. Садовое дерево или кустарник засыхает, а черемуха продолжает радостно разветвляться и плодиться по всему садово–огородному простору. Если вы срубили это злостное растение, когда оно уже большое дерево, то не вздумайте его пустить на дрова. Черёмуха при сгорании выделяет слезоточивый газ, в честь которого и назвали тот самый препарат для борьбы со свободолюбивыми или буйными демонстрантами. Сажайте лучше сирень.

Но я увлекся и отошёл от основной темы повествования. А ведь так далеко уходить в сторону нельзя! Можно вмиг лишить слушателя терпения и самому потерять нить рассказа.

Прошло часа три, а легче не становилось. И тут стало уж совсем худо. Появилось какое‑то чувство надвигающегося предела… Сейчас, вот-вот что‑то должно случиться! Встал и на деревянных ногах из последних сил пошел в туалет, будто там спасение… Успел только крикнуть: «Нашатырь!!»

Бухнулся на унитаз, но сидеть не смог. Сложился туловищем пополам на колени, туда же упала голова. Всё – сейчас умру… Жена принесла нашатырь, но он не помогает… Или помогает? Сознание есть, но жить – сил нет.

Рубашка за какие‑то пять минут сделалась насквозь мокрая, с лица пот, ну прям ручьем. И далее, через полное обнуление к чудесному воскресению…

Если вы думаете, что я только вспотел, то ошибаетесь: пролилось изо всех мыслимых отверстий – хорошо ещё, что всё происходило в санузле.

Но вот – ожил… Тело вернулось к жизни, разум просветлел. Позвонили в скорую, ведь не ровен час, может всё и повториться.

Скорая заблудилась, созванивались с водителем раз пять. Приехали через шесть часов после вызова и глубоко затемно. Встретили, как родных. Фельдшер, мужчина средних лет, спросил про симптомы, приставил портативный аппарат и снял кардиограмму. Через минуту объявил, что есть подозрение на инфаркт и сделал какой‑то обезболивающий укол. Непонятно зачем, когда боль давно прошла и даже хотелось шутить и иронизировать. Приказали собираться в больницу, мол, там разберутся точнее, и к тому же нынешние сутки, на счастье, дежурит кардиолог. Водитель скорой, а это была родная «буханка», только с полосой по бокам и красным крестиком в фонаре над лобовым стеклом, обратно ехать в полной тьме оробел. Пришлось влезть в мою Витару и быть предводителем нашего каравана из двух автомашин. До районной больницы километров тридцать. Приехали. Город древний, старая больница недавно перестроена и теперь почти новая. В приемном покое пожилая, та самая обещанная дежурная врач-кардиолог с лицом и голосом надзирателя в женской тюрьме (точно не знаю, но, наверно, они там такие). Фельдшер ей про симптомы, кардиограмму и инфаркт, а она ему сквозь зубы, тихо и злобно, будто желая удавить:

– Ты зачем его сюда привез?! – он ей в ответ с потерянным видом и дрожащим голосом:

– Так, вроде, все симптомы… и кардиограмма…

Она:

– Ты зачем сюда его привез?!

Теперь и она сама стала делать кардиограмму на портативный аппарат. Смотрит на график…

Вердикт: ничего нет – всё хорошо.

– Езжайте к себе в Москву… Знаете, какая у нас здесь очередь в Тулу на обследование стоит?! А у вас там всё по ОМС и без всякой очереди.

И снова фельдшеру змеиным шёпотом:

– Ты чего его сюда привез!

Честно говоря, я ей тогда поверил. Взял листочек с кардиограммой, сел в машину и отправился обратно в деревню, в заповедник.

Две недели я пытался хоть как‑то прийти в себя и брался то пилить брёвна, то колоть дрова, то ходить с бензокосой стричь травку и даже отжимался (уж больно хотелось снять какой‑то зажим в груди), но быстро уставал. Появлялась одышка, тяжесть в груди и возникало предчувствие рецидива. Я был совершенно подавлен. Жена на меня смотрела, как на симулянта, и разговаривала пренебрежительно, видимо, оправдывая такое отношение желанием взбодрить меня, что ли… Я же постоянно просил её понизить тон и не заводиться, но раз за разом всё повторялось: она меня задевала, я срывался.

И вот как‑то в очередной раз она съязвила, сказав что‑то неприятное и резкое, а я хоть и без сил, но заорал в ответ на уровень громче… И тут, будто добившись своего, она сразу умолкла и где‑то растворилась: то ли на участке, то ли в доме.

Я же, вконец измотавшись за две недели решил, что жить мне больше нет никакой возможности и надо просто уйти подальше в лес, а уж там, пройдя ручьи и овраги, выбившись из последних сил и желаний, как какому‑то дикому животному упасть, где придётся и сдохнуть. Пусть потом ищут… А как ещё? Нельзя же, вот так, как во все прошедшие дни, едва шевеля копытами, жить дальше?!

И ведь пошёл…

И ведь, хотя едва ногами от слабости перебираю, как пьяный в бреду, но, однако, бреду. Телефон с собой не взял, воды не взял. Ничего не взял. Иду смертушку свою повстречать: открыт, прям и ясен перед грядущей судьбою своей.

Прошёл я по тяжёлому смешанному лесу километра три. Всё, как и мечтал: иду через ручьи и овраги, иду и иду. Заказник там у нас: деревень и людей нет ни в одну сторону. Часа полтора уже брожу. Дорожки сменились тропинками, тропинки тоже рассосались, и только бурелом да кустарник вперемешку с молодыми деревцами. Пора бы и начинать помирать… Но что‑то, как, бывало, обречённо в задумчивости отвечала моя прабабушка на вопрос о её здоровье: «Не даёт Бог смерти, не даёт…»

Чем дольше я ходил–бродил, тем меньше шансов мне оставалось умереть. Сердце по-прежнему стучало, одышка была умеренной, ноги шли и шли. Вроде, даже полегчало на третьем часу…

Ну и чего?

Походил я ещё с полчаса, да и повернул домой. Перед подходом к деревне так и вовсе стало веселей, и я почти побежал.

Вернулся, как и ушёл, огородом через калитку на задах, которая в лес. Прошло часа четыре. Моего отсутствия даже не заметили, словом не обмолвились. Будто и нет меня. Прошёл я в дом, лёг на диван. Опять стало как‑то нехорошо. И подумалось тогда: «Никогда я на ней не женюсь! И даже, более того, сбегу при первой возможности, если, конечно, выживу».

Мы тут в палате дружно подивились на последнее его заявление и вопросили нашего рассказчика:

– Так ты ж говорил, что она жена?!

– Да, – говорит, – жена, только гражданская. Да теперь, может, она и сама не захочет.

И продолжил…

Спустя неделю приехал в Москву. Мне всё хуже. Записался к терапевту. Попал к нему через три дня. Терапевт назначил сделать и записал на электрокардиограмму. Прошло ещё пять дней.

Пришел. Лежу на кушетке. Девочка, которая делает ЭКГ и говорит: «У Вас плохая кардиограмма».

Через час привезли по скорой в Склифосовского. Почти сразу на операционный стол.

Инфаркт.

Поставили стент. Сразу стало легче. Вот, пока живой.

Хотел после реабилитации поехать в районную больницу и плюнуть в морду той бабе-кардиологу. Ведь оказалось, что на первой кардиограмме инфаркт был очевиден. Она просто тогда решила наплевать. Так и проходил я с инфарктом почти целый месяц. Но подумал и не поехал. Мысль у меня опасливая появилась, что сейчас вот приеду, начну слюну во рту собирать для плевка, разнервничаюсь, да ею же подавлюсь и второй инфаркт заработаю.

И вот что я теперь после всего думаю…

Если у Вас в жизни случится какая‑то неясная, запутанная или тяжёлая ситуация, то ступайте-ка вы в лес на природу. Походите, побродите – авось оно и само как‑нибудь разрешится.

Рассосётся…

Второй концерт…

Перед самым дефолтом 1998 года в Тамбове должен был состояться концерт в рамках фестиваля, посвящённого очередному юбилею Сергея Васильевича Рахманинова. Меня пригласили помочь в администрировании. Просьба поучаствовать пришла от знакомой актрисы, а после неё позвонил главный по проведению программы и объяснил, что ему нужна поддержка и свой человек рядом для координации. Я согласился. Но уже на вокзале, увидев моего, пусть временного, но шефа, я оробел… Дело в том, что выглядел он, как какой‑-нибудь чемпион зарубежной лиги боёв без правил: росту под два метра, голова, как две мои, челюсть – будто чугунный утюг, вмонтированный в нижнюю часть головы. «Мама дорогая! Какая дикая, бандитская рожа! – изумился я… – Наверно, коммерсант какой‑то, и, видимо, к музыке отношения совсем не имеет». Однако тембр голоса, мягкие интонации и речевые обороты выдавали в нём человека, хоть и сурового, но пожелавшего вдруг примкнуть к сцене и даже преклоняющегося перед искусством и его служителями. Возраста он был примерно моего или чуть старше, очень предупредителен и корректен… Одним словом, мы сошлись и поладили, будто давно знакомые товарищи.

Все музыканты, а это был Российский национальный оркестр и сопровождающие, поехали в ночь поездом, чтобы утром прибыть, разместиться, отрепетировать, отдохнуть и затем уж вечером – концерт.

Я помню сейчас самое главное и только то, что на меня произвело наибольшее впечатление, а потому из всей программы фестиваля остался в памяти только Второй концерт для фортепиано с оркестром и солистом Николаем Петровым.

Прибыли, поселились в гостинице рядом с залом филармонии и пошли на завтрак. Поели, и почти сразу дневная репетиция на сцене.

Петров был несколько ворчлив и недоволен темпом, который оркестр никак не хотел поддерживать и тянул пианиста назад, не давая ему устремиться вперёд. Он останавливался, что‑то объяснял, брал предусмотрительно положенный с края клавиатуры по правую руку белый платочек и смахивал им пот со лба.

Напомню, что всё это происходило в трудные и смутные времена с нашим безобразным, вечно пьяным тогдашним президентом, хроническим безденежьем почти всего населения и бесконечными криминальными разборками. Условия жизни Тамбова и Москвы для основной массы людей, населяющих эти города, наверно, мало чем отличались. Но мне тогда казалось, что в Тамбове должно быть ещё хуже, и жителям не то что не до Рахманинова, а вообще‑то и до всей классической музыки дела никакого нет, тем более за деньги. Ну… нагонят бесплатно солдат-срочников, наприглашают старичков из ветеранских организаций и центров социального обслуживания. Соберётся половина зала или чуть больше. Будут делать вид, что слушают и понимают, и… – давай, из чувства глубокого уважения хлопать между частями концерта, когда и хлопать-то не предполагается… А потом, после приобщения к «высокому», разбредутся все: кто спать по казармам, а кто по домам – глазеть перед сном по телевизору какой‑-нибудь дурацкий сериал… Примерно так, ну… или как‑то, может чуть иначе, но в том же духе, рассуждал я…

Мой скепсис был развеян за пару часов до начала концерта. Когда после первой репетиции все отобедали и сильно за полдень вновь стали входить в филармонический дом, то из дверей кассы увидели стометровую очередь. Оркестранты прошли через служебный вход, а я в кассы – посмотреть, что это там такое, и как?

Очередь состояла в основном из среднего возраста мужчин. Одеты они были чрезвычайно торжественно: в костюмы, белого цвета рубашки, с повязанными галстуками и туфлями на ногах. Женщин было заметно меньше, видимо, многие были освобождены от стояния в очереди на каблуках и в вечерних платьях, оставаясь до определённой поры дома.

Это удивительно, но очередь была на бронь!

Оркестр снова расположился на сцене. Шёл короткий прогон перед концертом. Темп не держали, Петров опять был недоволен. Я недолго посидел в зале и вышел в кассы, теперь уже со стороны служебных помещений. И вот, находясь на ступеньках и, соответственно, чуть выше стоящих, я ещё раз взглянул на очередь. Она не двигалась. До начала продажи брони оставалось ещё минут тридцать. «Что‑то не так», – подумал я и почти сразу понял, в чём дело… Почти на всех стоявших в очереди мужчинах, как молодых, так и более возрастных, пиджаки и брюки болтались, будучи на размер-два больше… С рубашками была та же история: повязанные галстуки висели на тонких шеях, упираясь в застёгнутые верхние пуговицы.

«Чёрт возьми эту сволочную, мерзкую власть в нашей стране! Несчастный наш народ! Как можно было его довести до состояния выживания во все эти годы! И кто они такие – эти бездарные, но хитрые: рыжие, пьяные или болтливые твари, засевшие на самом верху, ничего не понимающие ни в литературе, ни в живописи, ни в музыке, ни в науке, ни в экономике, пустые и глупые даже в политике, в которой должны бы соображать! Откуда взялись в нашей стране эти скоты, радостно всех обобравшие и набившие свои карманы всем тем, что им не принадлежит и не могло принадлежать?! И когда всё это закончится?» – вот такие недобрые, если не сказать злобные, мысли посетили меня в кассах перед самым началом концерта.

За кулисами стояли художественный руководитель филармонии, директор и мой шеф. Я примкнул и услышал следующее:

– Надо же такое! На Пугачёву пришло ползала, на Распутину – треть, а на сегодня – всё продали ещё неделю назад, – говорил приятно удивленный директор.

– Там большая очередь за бронью, аж на улицу. Наверное, всем билетов не хватит? – спросил я.

– Знаю, – ответил директор, – всех запустим, сядут в проходах.

В зале тысячи на полторы мест работали кондиционеры, но было всё равно жарко. Договорились, что их отключат перед самым началом, ведь концерт в «живой» акустике и без усилительной аппаратуры.

Минут за десять до начала, мы (администрация) сели приблизительно в десятом литерном ряду, левее от центра и ближе к одной из входных дверей. Рядом расположился всё тот же мой непосредственный руководитель с угрюмым и безжалостным выражением лица. Зал заполнился битком, и, более того, зрители сидели в проходах и стояли по стенам.

Всё выглядело не только чрезвычайно торжественно, но и даже грандиозно, будто что‑то готовилось из ряда вон выходящее с громом и молниями.

Под аплодисменты в смокингах вышел оркестр и стал подстраивать инструменты. Михаил Плетнёв не приехал и дирижировал кто‑то другой. Кто это был, к сожалению, сейчас уже не вспомню. На сцену с краю вышла ведущая и без микрофона объявила о фестивале и Втором концерте для фортепьяно с оркестром С. В. Рахманинова, представив оркестр, дирижёра и солиста. К роялю очень конкретно и как‑то по-деловому, вызвав овацию, прошёл Николай Петров и поклонился. Не помню никаких речей перед началом. Перед глазами только огромный портрет Сергея Рахманинова на заднем плане сцены с его размашистой росписью и годами жизни, оркестр, дирижёр и Николай Петров со своим белым платочком справа от клавиатуры.

В какой момент отключили кондиционеры, я не заметил. Но вдруг образовалась тишина и тишина такая, что назвать её мёртвой или звенящей, значит не передать ничего. Это была тишина со знаком минус, будто вы поглядели в пропасть, и она туда потянула, и надо прыгать… Откуда возникло такое ощущение – не знаю, но оно случилось, вероятно, у всех.

Последовали первые аккорды фортепьяно. Во Втором концерте начинает и задаёт темп пианист. Оркестр должен влиться следом за ним, и далее вместе, как в дуэте, их воля переплетена и неразрывна. А дальше его (оркестра) воля переплетена с волей солиста. Иначе крах! И тут я слышу, как Петров взял темп гораздо быстрее, нежели на репетициях, где оркестр и так‑то не поспевал. Торжественность от происходящего переросла в тревожное ожидание чего‑то неминуемого, но того, чего все, впрочем, будто ждали и предчувствовали. У оркестрантов заметно встревожились лица и возникли какие‑то мобилизационные телодвижения. Они‑то яснее всех ощущали тяжесть ответственности, которую на них возложил гениальный солист. Он же летел, как паровоз, у которого впереди только рельсы, и уж никуда съехать невозможно. По этим рельсам Петров дерзко предложил мчаться и музыкантам всего оркестра.

И они помчались… И не подвели… И приобщились через Петрова к Рахманинову. И весь зал окунулся в эту бездну, каждый забыв себя совершенно!

Через несколько тактов первой части наступило время основной темы концерта, которая явно проявляется в нём дважды. Она и без того, будучи напряжённой и драматичной, разжимается, как пружина с огромной потенцией и силой, а тут ещё и такой темп… Про мурашки по коже, о которых обычно рассказывают благодарные зрители, я даже и не упоминаю, они с первого аккорда не покидали меня и беспрерывно будоражили и даже терзали.

Вдруг сосед слева, всё тот же суровый московский товарищ, поворачивает в мою сторону голову и говорит: «Мне плохо… Я сейчас умру…» – и начинает сползать с кресла на пол в проход. Под носом у него даже в полумраке я внятно разглядел белый обморочный треугольник и капельки пота по всему лицу. Мы все, кто сидел к нему ближе, повскакивали, и давай его тащить за руки и за ноги к дверям и в фойе. Надо же ещё и не шуметь… А в нём центнера полтора! Выволокли… Он странным образом почти сразу пришел в себя и очнулся. Посадили его на стульчик, оставили под присмотром дежурной старушки, а сами пошли снова в зал на свои места слушать.

Закончилась первая часть. Зрители в теме и не хлопают – это совсем хорошо. Пауза. Дверь открывается, и тихонечко в зал входит оклемавшийся мой сосед. Садится снова рядом со мной. Вторая часть у Рахманинова лирическая… Мы сидим, блаженствуем и медитируем в гармониях и мелодиях Сергея Васильевича. Я иногда посматриваю налево – как он там, мой друг? А он, вроде, нормально: сидит и слушает себе в удовольствие…

И тут без перерыва (так у композитора) начинается третья часть. Петров темп не снижает, знай себе, только платочком пот смахивает в паузах. У меня опять засосало под ложечкой и появилось тревожное предчувствие. Слышу, второй раз основная тема пошла и тот же пружинный ритм. В зале снова будто мышцы у всех зрителей разом напряглись и застыли. Ну и тело соседа опять поползло с кресла на пол… Белый треугольник, пот на лице и схожая с прежней голосом умирающего лебедя фраза: «Я опять подыхаю…» Дружно встали, вытащили, посадили на стул, позвали бабушку, пошли дослушивать.

Овациям не было конца! Петров улыбался и был, очевидно, доволен. Музыканты едва стояли, как после марафона, который им пришлось пробежать со спринтерской скоростью. У всех и для всех случился большой праздник. Такого блестящего исполнения я больше никогда не слышал. А таких благодарных, грамотных и понимающих зрителей, да ещё и в таком количестве, никогда не видел.

И ещё в очередной раз убедился я, как обманчива бывает внешность человека и какое несоответствие иногда являет она с мягким и чувствительным нутром его…

Тогда же, в 98‑м году, приехав в Москву, рассказал я эту историю одному своему знакомому музыканту, который покончил с музыкой и занимался исключительно бизнесом. Тот рассмеялся и говорит: «Да, уж! Выходит, чуть не «ушатал» Сергей Васильевич твоего бандоса…»

По прибытии в Москву мой тамбовский временный начальник уже совсем не казался столь грозным. Он очень переживал за случившееся и всю обратную дорогу в поезде рассказывал мне о себе и даже признался, что это его второй такой печальный опыт. Оказывается, некоторое время назад он уже бухался в обморок при схожих обстоятельствах и тоже на Втором концерте Рахманинова. Оркестр был другой, пианист тоже другой, ну и зал в другом городе. А результат тот же… «Знать, в композиторе дело…», – подумал я.

Но вот совсем недавно в Москве, в Большом зале консерватории играл молодой пианист – «новая восходящая звезда и громадный талант» (так мне его рекомендовали), а с ним известный оркестр. Заиграли… Всё тот же Второй концерт. Но что‑то пошло не так… Как сразу развалилось, так уж больше и не собралось… Отдельные, разрозненные музыкальные куски, я бы даже сказал – осколки. Рахманинова там не было вовсе: Николай Петров умер, а оркестру, очевидно, было всё равно.

Не то что в обморок никто не хотел падать, но и просто досидеть до конца было трудно. И грустно…

Наверно, всё вместе должно сложиться: и пианист, и оркестр, и дирижёр, и композитор, и слушатель должен быть эмоционально отзывчивый.

Но без фанатизма, конечно…