Czytaj książkę: «Кризис человека»
Albert Camus
CONFERENCES ET DISCOURS
© Editions Gallimard, Paris, 1958
© Перевод. И. Волевич, 2025
© Перевод. Е. Головина, 2023
© Перевод. И. Кузнецова, 2025
© Издание на русском языке AST Publishers, 2026
Самобытная культура
Новая средиземноморская культура
1937
Член Алжирской коммунистической партии (АКП) с конца лета 1935 года, Альбер Камю принял активное участие в ее культурной деятельности, основав «Театр труда», в котором не только руководил труппой, но и сам выступал в качестве автора переработок литературных произведений для сцены, режиссера и актера. Одновременно он занял пост генерального секретаря Алжирского Дома культуры, занимавшегося организацией кинопоказов, концертов и публичных лекций. 8 февраля 1937 года, в день торжественного открытия данного учреждения, 23-летний Альбер Камю прочитал эту лекцию, текст которой был напечатан в первом номере бюллетеня Алжирского Дома культуры «Молодое Средиземноморье» в апреле 1937 года. Осенью того же года Альбер Камю покинул ряды АКП.
I
Дом культуры, на открытии которого вы сегодня присутствуете, ставит своей целью служение средиземноморской культуре. Верный общим тенденциям развития учреждений подобного типа, он хотел бы способствовать созиданию региональной культуры, существование и значение которой больше не нуждаются в доказательствах. В связи с этим есть, вероятно, нечто удивительное в том факте, что левая интеллигенция способна служить культуре, не имеющей, казалось бы, ничего общего с ее интересами, а порой, с руки правых теоретиков (как в случае Морраса1), даже им противоречащей.
Действительно, может сложиться впечатление, что служение делу средиземноморского регионализма означает тщетную и бесперспективную попытку реставрации традиционализма, если не превознесение одной культуры в ущерб другой или, например, рассуждая в извращенной логике фашизма, стремление столкнуть латинские народы с народами северными. Все это – одно сплошное недоразумение, и цель настоящей лекции – постараться его разрешить. Корень заблуждения таится в том, что мы часто путаем Средиземноморье и Латинский мир и связываем с Римом то, что началось в Афинах. Для нас это очевидно, и вопрос вовсе не в каком-то национализме солнца. Мы не можем становиться рабами традиции и ставить наше живое будущее в зависимость от подвигов давно почивших героев. Традиция – это прошлое, уродующее настоящее. Напротив, окружающее Средиземноморье – живой край, наполненный игрой и улыбками. С другой стороны, национализм своими действиями сам вынес себе приговор. В истории любые националистические движения всегда служат признаком упадка. Лишь когда рушится монументальное здание Римской империи и распадается духовная общность, наполнявшая смыслом существование ее многочисленных провинций, начинают возникать национальности. С тех пор Запад так и не смог вновь обрести единство. Сегодня вернуть ему его подлинное назначение пытается интернационализм, но уже не на основе христианства и помимо папского Рима и Священной Римской империи. Сегодня базовым принципом становится человек. Единство достигается не через веру, а через надежду. Цивилизация существует, пока источником ее единства и величия служит, поверх всех национальных особенностей, принцип духовности. Индия, размерами почти не уступающая Европе, даже после двух веков английского владычества сохранила свое лицо, не имея ни наций, ни верховного правителя.
Вот почему мы прежде всего отвергаем принцип средиземноморского национализма. Впрочем, вопрос не в превосходстве средиземноморской культуры. Человек выражает себя в гармонии со своей страной, и превосходство в области культуры сводится исключительно к этой гармонии. Не бывает более или менее великих культур. Есть культуры более или менее подлинные. Все, чего мы хотим, – это помочь стране выразить себя. На местном уровне. Только и всего. Возможна ли средиземноморская культура – вот в чем вопрос.
II
Очевидные факты
а) Есть Средиземное море, в бассейне которого расположены десятки стран. Шумные завсегдатаи испанских кафешантанов и гуляки, бродящие по генуэзскому порту и по набережным Марселя – эта удивительная и сильная раса, живущая бок о бок с нами, – все они происходят из одной семьи. Когда, путешествуя по Европе, попадаешь в Италию или в Прованс, вздыхаешь с облегчением, встречая этих небрежно одетых людей, эту яркую и бьющую ключом жизнь, так хорошо знакомую нам всем. Я провел два месяца в Центральной Европе, от Австрии до Германии, не переставая задаваться вопросом: откуда у меня это ощущение придавленности, это поселившееся во мне глухое беспокойство? Не так давно я понял. Окружавшие меня люди всегда были застегнуты на все пуговицы. Они не знали, что такое непосредственность. Не ведали радости, которую не следует путать со смехом. Но именно такие детали и позволяют наполнить слово «Родина» истинным смыслом. Родина – не абстракция, побуждающая людей к массовым убийствам, а определенный вкус к жизни, свойственный многим человеческим существам, благодаря чему житель Генуи или Майорки мне ближе, чем уроженец Нормандии или Эльзаса. Это и есть Средиземноморье – его особый дух, неповторимый аромат, с трудом поддающийся описанию. Мы просто чувствуем его кожей.
б) Есть и другие очевидные факты, в том числе исторические. Каждый раз, когда в Средиземноморский бассейн проникало какое-либо учение, вызывая битву идей, страны Средиземноморья оставались собой: этот край способен победить любое учение. Исходно христианство было эмоционально заряженным, но закрытым учением, проникнутым духом иудаизма и меньше всего размышляющим о возможных последствиях – суровых, ни на что не похожих и восхитительных. Его проникновение в Средиземноморье породило новое учение – католицизм. К своду чаяний, основанных на чувстве, добавилась философия. Сооружение величественного здания было завершено, декорировано – и приспособлено к человеку. Благодаря Средиземноморью христианство сумело охватить мир и, как нам известно, начать по нему свое чудесное шествие.
Тем, кто превратил христианство – замкнутое на себе и страдающее – в гимн природе и простодушной радости, был опять-таки уроженец Средиземноморья – Франциск Ассизский. А единственной попыткой оторвать христианство от мира мы обязаны представителю северного народа – Мартину Лютеру. Протестантизм есть не что иное, как католицизм, вырванный из средиземноморской почвы и освобожденный от ее одновременно пагубного и захватывающего влияния.
Присмотримся внимательнее. Для того, кто успел пожить и в Германии, и в Италии, очевидно, что в каждой из этих двух стран фашизм выглядит по-разному. В Германии он ощущается повсюду, на улицах городов, читается на лицах людей. Военизированный город Дрезден буквально задыхается под пятой невидимого врага. В Италии вы сразу чувствуете, что вы в Италии. Немец – это прежде всего тот, кто приветствует вас возгласом: «Хайль Гитлер!» Итальянец – это прежде всего радушный и веселый человек. Здесь, судя по всему, учение снова отступает перед духом страны: Средиземноморье чудесным образом позволяет людям гуманистических убеждений жить, не подвергаясь репрессиям, в государстве с антигуманными законами.
III
Для нас, однако, в живой реальности Средиземноморья нет ничего нового. Представляется, что его культура складывалась по образу и подобию древнеримской, попытку возвращения которой в Средние века предприняло Возрождение. Этот латинский дух и стремятся монополизировать Моррас и его сторонники. Во имя сохранения этого латинского духа двадцать четыре западных интеллектуала подписали в ходе Абиссинского кризиса позорный манифест, прославляющий цивилизаторское вмешательство Италии в дела варварской Эфиопии.
Но нет. Не такое Средиземноморье нужно нашему Дому культуры. Просто потому, что оно действительно иное. Не абстрактно-условное, каким его видят Рим и римляне. Этот народ имитаторов, лишенных фантазии, все же вообразил, будто способен заменить свой вечный дефицит художественного гения и жизненного смысла гением войны. Хваленый порядок, который они стремятся нам навязать, делает ставку на силу, а не на разум. Даже копируя, они все только портили. Они ведь имитировали не подлинный гений Греции, а плоды ее упадка и ошибки. Не сильную и несгибаемую Грецию великих трагедий и комедий, а кокетливое жеманство ее последних веков. Рим позаимствовал у Греции не жизнь, а абстрактное инфантильное резонерство. Средиземноморье – это совсем иное. Оно являет собой отрицание Рима и латинского духа. Воплощает жизнь и не желает иметь ничего общего с абстракциями. Мы охотно согласимся с претензией господина Муссолини на роль достойного преемника античных Цезаря и Августа, если понимать под ней то же стремление принести истину и величие в жертву бездушному насилию.
Мы хотим для Средиземноморья не абстрактного резонерства, а свойственной ему жизни – с его дворами, кипарисами, пирамидами перцев. Эсхила, а не Еврипида; дорических Аполлонов, а не ватиканских копий. Испании с ее силой и пессимизмом, а не римского бахвальства; выжженных солнцем пейзажей, а не театральной декорации, на фоне которой диктатор, пьянея от собственного голоса, подчиняет себе толпу. Мы хотим не лжи, победившей в Эфиопии, а правды, которую сейчас убивают в Испании.
IV
Средиземноморский бассейн – территория, населенная многими народами и подверженная множеству течений, возможно, единственный регион, способный к восприятию великой восточной философии. Далекий от упорядоченности классицизма, многоликий и неугомонный, он дает о себе знать в арабских кварталах или в портах Генуи и Туниса. Торжествующее жизнелюбие, сутолока и скука, пустеющие к полудню площади Испании, сиеста – вот что такое подлинное Средиземноморье, и это сближает его с Востоком. С Востоком, а не с латинским Западом. Северная Африка – единственный регион, где Восток и Запад сосуществуют. В этой точке слияния нет никакой разницы в образе жизни испанца или итальянца с набережных Алжира и окружающих их арабов. Не исключено, что своей сущностью средиземноморский дух обязан этой уникальной в истории и географии встрече Востока и Запада. (На эту тему достаточно послушать Аудизио2.)
Эта культура, эта средиземноморская правда существует и проявляет себя в самых разных аспектах:
1. В языковом единстве (владея одним из романских языков, легко выучить другой).
2. В единстве происхождения (поразительный коллективизм Средних веков – рыцарские ордена, монашеские ордена, феодальные структуры и т. д.). В этом смысле Средиземноморье воплощает картину живой цивилизации – причудливой, осязаемой, меняющей любые теории по своему образу и подобию и впитывающей чужие идеи, не изменяя собственной природе.
Но, возразят нам, зачем в таком случае делать что-либо еще?
V
Проблема в том, что регион, преобразовавший большое количество всевозможных учений, сейчас должен так же поступить с нынешними. Средиземноморский коллективизм не похож на русский коллективизм в прямом смысле слова. Сегодня судьба коллективизма решается не в России, а в странах Средиземноморского бассейна и в Испании. Да, судьба человека стоит на кону давно, но, полагаю, именно здесь эта игра достигла высшей степени трагизма, а у нас на руках так много козырей. На наших глазах разворачиваются события, которые сильнее нас, однако наше сознание примет их и приспособится к ним. Вот почему наши противники, возражая нам, ошибаются во всем. Никто не имеет права предрешать судьбу того или иного учения или судить о собственном будущем исходя из прошлого, даже если речь идет о России.
Мы видим нашу задачу в том, чтобы реабилитировать Средиземноморье, вернуть его себе, отобрав у тех, кто безосновательно заявляет на него свои права, и подготовить к восприятию новых неизбежных экономических форм. Мы должны понять, что здесь есть конкретного, живого, и в любом случае способствовать развитию самых разных аспектов его культуры. Сделать это нам проще, поскольку мы находимся в непосредственном соприкосновении с Востоком, у которого можем многому в этом отношении научиться. Мы – со Средиземноморьем, а не с Римом. Такие города, как Алжир и Барселона, могли бы сыграть важнейшую роль, внеся скромный вклад в развитие средиземноморской культуры, нацеленной на служение человеку, а не на его подавление.
VI
У современной интеллигенции трудная роль. Не ей приходится менять историю. Кто бы что ни говорил, вначале происходят революции, и лишь затем наступает черед идей. Поэтому в наши дни верность духовным ценностям требует огромного мужества. Но оно, по крайней мере, не бесполезно. Если сегодня образ интеллигента встречает столько презрения и осуждения, то потому, что с ним связано представление о некоем господине, увлеченно спорящем на абстрактные темы и не способном обратить внимание на реальную жизнь, ставящем свою личность выше остального мира. Но для тех, кто не намерен увиливать от ответственности, главная задача – реабилитировать интеллигенцию, вдохнув жизнь в материал, с каким она работает, вернуть понятию духовного его истинный смысл, а культуре – подлинный здоровый и солнечный облик. Я уже говорил, что это мужество не бесполезно. Действительно, если менять историю – не дело интеллигенции, то ее задача – воздействовать на человека, который творит историю. Мы должны способствовать решению данной задачи. Мы хотим снова связать культуру с жизнью. Этому нас учит Средиземноморье, окруженное улыбками, солнцем и морем. В своей книге «Анабасис» Ксенофонт рассказывает, что после унизительного поражения в Азии греческие воины возвращались домой, умирая от голода и жажды, но, поднявшись на вершину горы, откуда открывался знакомый им с детства вид на море, они пустились в пляс, забыв об усталости и горе. Мы тоже не хотим отделять себя от мира. Существует всего одна культура. Не та, что питается абстракциями и пишется с заглавной буквы. Не та, что осуждает. Не та, что обеляет несправедливость и убийства эфиопов и оправдывает стремление к варварским завоеваниям. Нам она хорошо знакома, и мы ее отвергаем. Нам нужна культура, живущая в дереве, в холме, в человеке.
Вот почему представители левых движений сегодня выступают перед вами в защиту дела, на первый взгляд не имеющего ничего общего с их убеждениями. Мне хотелось бы, чтобы и вы вслед за мной поверили в обратное. Мы считаем своим все, что живо. Политика для людей, а не люди для политики. Обитателям Средиземноморья нужна средиземноморская политика. Мы не желаем жить баснями. В окружающем нас мире насилия и смерти нет места надежде. Но, может, в нем есть место для цивилизации – подлинной цивилизации, для которой правда важнее сказки, а жизнь – главнее мечты. Этой цивилизации не нужна надежда. Внутри нее человек живет с опорой на истины3.
К этому общему усилию должны присоединиться люди Запада. В рамках интернационализма это осуществимо. Если каждый в собственной области, в своей стране, в провинции согласится внести скромный вклад, успех не за горами. Что до нас, то мы знаем, в чем наша цель, и сознаем свои ограничения и возможности. Нам достаточно открыть глаза, чтобы увидеть, в чем состоит наша задача: убедить остальных в том, что сущность культуры – в служении жизни, а никакая духовность не должна быть враждебна человеку. Так же, как средиземноморское солнце светит всем, и плоды трудов человеческого интеллекта должны быть общим достоянием, а не источником конфликтов и причиной убийств.
Возможна ли новая средиземноморская культура, отвечающая нашему идеалу? Да. Но нам и вам предстоит помочь ее становлению.
В защиту интеллигенции
1945
После четырехлетнего перерыва, вызванного войной, в августе 1944 года снова начинает выходить газета «Настоящее время». 15 марта 1945 года этот католический еженедельник при поддержке ассоциации «Французская дружба» приглашает «молодых представителей интеллигенции» на слет в Париже, в зале «Мютюалите». Перед собравшимися выступил Альбер Камю. В числе остальных ораторов были главный редактор «Настоящего времени» Станислас Фюме4, Андре Мандуз5, Эмманюэль Мунье6 и Морис Шуман7. Текст выступления «В защиту интеллигенции» был впервые опубликован в конце 1945 года в первом номере журнала «Варьете». Альбер Камю включил его в первый том своих «Злободневных заметок» (1950), в раздел «Пессимизм и тирания».
Если бы французская дружба, о которой мы сегодня говорим, была не более чем излиянием чувств между приятными людьми, я недорого дал бы за нее. Практиковать подобную дружбу легко – и бесполезно. Полагаю, что те, кто предпринял сегодняшнюю инициативу, стремились совсем к другому, к более сложной концепции дружбы, понимаемой как созидание. Чтобы не поддаться искушению легкости, позволяющей удовлетвориться высказыванием взаимных комплиментов, я хотел бы в отведенные мне десять минут показать, насколько это непростая задача. С этой точки зрения будет лучше, если я остановлюсь на том, что противоположно дружбе, – я имею в виду ложь и ненависть.
Действительно, мы не сможем ничего сделать для французской дружбы, если не избавимся от лжи и ненависти. В каком-то смысле мы и правда от них не избавились. Мы слишком долго посещали их школу. И, вероятно, последняя и самая долгоиграющая победа гитлеризма как раз и состоит в наличии этих постыдных следов в сердцах тех, кто изо всех сил боролся против него. Но разве могло быть иначе? На протяжении многих лет мир утопал в беспрецедентных потоках ненависти. Мы и сами четыре года присутствовали при ее сознательных проявлениях. Такие же люди, как вы и я, утром гладили по головке детей в метро, а вечером перевоплощались в старательных палачей. Они становились чиновниками ненависти и пытки. На протяжении четырех лет они управляли административной машиной: создавали целые деревни сирот, расстреливали людей, целясь в лицо, чтобы затруднить опознание; ногами запихивали детские трупы в слишком маленькие гробы, пытали брата на глазах у сестры, плодили подлецов и уничтожали самых несгибаемых. Но все эти четыре года они нуждались в нас, в нашей плоти и наших страхах. На протяжении четырех лет каждый француз получал, как оплеуху, свою порцию ненависти – стоило ему открыть утреннюю газету. От этого неизбежно должно было что-то остаться.
В нас осталась ненависть. В нас осталось то, что недавно в Дижоне заставило четырнадцатилетнего подростка броситься на казненного судом Линча коллаборациониста и разодрать ему лицо. В нас осталась ярость, сжигающая душу при воспоминании о многих картинах и лицах. Ответом на ненависть палачей стала ненависть жертв. И, когда палачи убрались, французы остались со своей не до конца израсходованной ненавистью. Они до сих пор смотрят друг на друга со злобой.
Вот что мы должны побороть в первую очередь. Исцелить эти отравленные сердца. Одержать победу в самой трудной битве с врагом нам предстоит в самих себе, предприняв сверхусилия для преобразования жажды ненависти в стремление к справедливости. Не поддаваться ненависти, не уступать искушению насилием, не позволять слепым страстям завладеть нами – вот что мы можем сделать ради дружбы и против гитлеризма. Еще и сегодня некоторые газеты дышат оскорбительной ненавистью. Но тем самым они снова пасуют перед врагом. Напротив, мы не должны допускать, чтобы критика превращалась в оскорбление; мы должны признать, что у нашего противника могли быть свои резоны, и они, какими бы дурными ни были, не обязательно продиктованы корыстью. Мы должны наконец изменить свое политическое мышление.
Если задуматься, что это означает? Это означает, что мы должны защитить интеллигенцию. Я убежден, что проблема именно в этом. Несколько лет назад, когда нацисты только пришли к власти, Геринг ясно изложил их мировоззрение, заявив: «Когда я слышу слово „интеллигенция“, я хватаюсь за револьвер»8. Эта идея вышла далеко за пределы Германии. В то время во всей цивилизованной Европе участились нападки на интеллигенцию. Любопытной оказалась реакция самих представителей интеллигенции, не в последнюю очередь возглавивших этот процесс. Повсюду торжествовала философия инстинкта, а вместе с ней – низкопробный романтизм, провозгласивший приоритет чувства над мыслью, будто одно не связано неразрывной нитью с другим. С тех пор на интеллигенцию непрерывно сыплются обвинения. Началась война, следом – поражение. Режим Виши сообщил нам, что ответственность за него несет интеллигенция. Крестьяне начитались Пруста, и все согласились, что признаки интеллигентности – это «Пари-Суар»9, Фернандель и дружеские посиделки. По их мнению, источником убийственной посредственности Франции служили книги.
Еще и сегодня интеллигенцию подвергают жестокой критике. Это доказывает лишь одно: враг пока не побежден. Стоит вам попытаться вникнуть во что-нибудь без предубеждения или заговорить об объективном подходе, как вас обвинят в изворотливости и извратят ваши побуждения. Это неправильно! Именно это мы и должны изменить. Мне, как и всем остальным, известны эксцессы интеллекта; как и все остальные, я знаю, что интеллектуал – опасное животное, легко склонное к предательству. Но все это – примеры интеллигенции, которую не назовешь хорошей. Мы же говорим о смелой интеллигенции, на протяжении четырех лет платившей дорогую цену за право на самоуважение. Когда умирает такая интеллигенция, наступает ночь диктатур. Поэтому мы должны поддерживать ее права и обязанности. Только такой ценой обретет смысл французская дружба. Дружба – это наука свободных людей. А свободы не бывает без интеллекта и взаимопонимания.
В заключение я хотел бы обратиться к вам, студентам. Я не из тех, кто станет читать вам мораль. Слишком многие французы путают добродетель с анемией. Имей я право, я бы выступил перед вами проповедником страсти. Но мне хотелось бы, чтобы те, кому предстоит стать интеллигенцией завтрашнего дня, решились бы не соглашаться хотя бы по одному-двум пунктам. Мне хотелось бы, чтобы они не соглашались, когда им скажут, что интеллигенция ни для чего не нужна, и попробуют доказать, что ради успеха можно и солгать. Мне хотелось бы, чтобы они не шли на уступки перед хитростью, насилием и слабоволием. Тогда, вероятно, французская дружба перестанет считаться пустой болтовней и будет чем-то иным. Тогда, возможно, человек свободного и влюбленного в правду народа вернет себе интерес к людям, без которого мир навсегда останется необъятной пустыней одиночества.
Выступление Альбера Камю
(перед румынами)
1945
Альбер Камю выступил перед румынским народом в тот момент, когда страна переживала серьезный политический кризис. Под давлением коммунистов правительство национального единства, образованное в августе 1944 года, после разгрома немецких и румынских войск силами Красной армии в октябре ушло в отставку, и его сменило просоветское правительство, которое возглавил Петру Гроза10. После выборов 1946 года и отречения короля Михая I в 1947-м Румыния стала народной демократией под патронажем Москвы. Нам не известны обстоятельства, при каких состоялось выступление Альбера Камю по радио. Возможно, в его организации приняли участие Пьер Кауфман и Серж Карски, поочередно работавшие в Румынии в качестве специальных корреспондентов газеты «Комба», главным редактором которой тогда был Альбер Камю.
У француза, сегодня говорящего с вами, нет иного титула, кроме одного: на протяжении четырех лет я был гражданином страны, покоренной и униженной так же, как Румыния. Поэтому я не собираюсь ни произносить перед вами официальную речь, ни делиться личными переживаниями, что могли бы позволить себе выдающиеся деятели. Но, мне кажется, я могу говорить с вами как один из миллионов безымянных французов, составляющих народ, познавший угнетение.
Как и всем моим соотечественникам, мне известно, что Румынию и Францию всегда объединяли прочные связи. Но они, упоминаемые в речах государственных чиновников или в академическом дискурсе, казались мне немного абстрактными. Если бы мне пришлось говорить только о них, то нечего было бы вам сказать. Но в последние четыре года сложилась новая европейская общность, внутри которой между французским и румынским народами возникли новые связи, и она – это общность страдания. И, будучи ее частью, я могу говорить.
Я не очень люблю ораторские приемчики. Поэтому скажу то, что думаю: Румыния и Франция одновременно погрузились в стыд и одновременно от него освободились. Именно это делает нас похожими и предрекает нам общую судьбу. Это должно помочь нам лучше понять друг друга. Ведь если народы не сблизят стыд и общая борьба, то их не сблизит ничто на свете и они будут обречены на вечное одиночество.
Едва рассеялся мрак оккупации, Европе приходится признать насущную необходимость солидарности. Сегодня мы знаем: то, что угрожает свободе румын, грозит и свободе французов, и наоборот; все, что наносит ущерб французу, одновременно вредит и свободным людям Румынии. Мы понимаем, что наше спасение – в единении с остальными народами Европы; в противном случае мы вместе погибнем. И, возможно, то, чего мы не сумели сделать, пока интеллигенция была свободной и счастливой, мы сделаем теперь, после долгих лет ее унижения и отчаяния.
Я знаю, что среди вас есть те, кто беспокоится о судьбе Франции и вспоминает о ее величии. Они задаются вопросом: «Что с ней происходит и что с ней будет завтра?» На этот вопрос у меня нет ответа. Мои ровесники, французы, привыкли с тревогой думать о своей стране, и им не с кем разделить эту тревогу. Но о том, в чем мы уверены, я могу с вами говорить. Мы убеждены, что ни Франция, ни вся Европа не изменятся сами по себе. Завоевать политическое величие трудно, а потерять его легко. Но мы также знаем, что есть непреходящее величие, хотя и для его достижения нужно приложить немало усилий.
Я говорю о величии, которое указывает нам путь, потому что оно основано не на ненависти и не на угнетении других. Это величие справедливости и свободы. Много лет мы ненавидели несправедливость, нас утешала надежда на свободу, и мы больше не хотим жить в неправедной и покоренной стране. Я верю, что вы, мои румынские друзья, как и вся Европа, по своей воле разделите с нами это величие.
Кризис человека
1946
Весной 1946 года отдел культуры Министерства иностранных дел предложил Альберу Камю прочитать цикл лекций в Северной Америке. За время морского перехода он написал эссе «Кризис человека», с которым впервые публично выступил 28 марта 1946 года на встрече в Колумбийском университете. Участие в мероприятии приняли также Веркор11 и Тимере12. В немного расширенном виде Камю, оставаясь в США, еще раз прочитал эту лекцию, машинописный текст которой был не так давно обнаружен в архиве Дороти Норман (Библиотека Байнеке Йельского университета). Именно данный вариант лекции публикуется ниже. Дороти Норман – главный редактор журнала «Twice a Year» («Дважды в год») – напечатала «Кризис человека» в конце 1946 года в английском переводе Лайонела Эйбела.
Дамы и господа!
Когда мне предложили выступить с лекциями в Соединенных Штатах Америки, меня охватили сомнения и колебания. Я не в том возрасте, когда люди обычно выступают с лекциями, и гораздо увереннее чувствую себя, делясь размышлениями, а не категорическими утверждениями. Дело в том, что я не ощущаю себя обладателем того, что часто называют истиной. Я озвучил свои сомнения, и мне очень вежливо ответили, что мое личное мнение не так уж важно. Главное, чтобы я сумел передать своей аудитории сведения о Франции, на основании которых она составила бы собственное представление. Мне предложили просветить моих слушателей относительно французского театра, литературы и даже философии. Я ответил, что, вероятно, было бы не менее интересно поговорить о чрезвычайно тяжелых условиях, в каких работают французские железнодорожники и шахтеры северных областей страны. На что мне твердо возразили, что никогда не следует насиловать свой талант и на специальные темы лучше высказываться тем, кто наделен для этого соответствующими полномочиями. Вопросами литературы я интересуюсь давно, однако, вне всякого сомнения, понятия не имею, как правильно переводить стрелки, поэтому казалось естественным, что от меня ждали рассказа о литературе, а не о железных дорогах.
И тут меня осенило. Я должен говорить о том, что хорошо знаю, и дать слушателям представление о Франции. Поэтому я решил, что не стану касаться ни литературы, ни театра. Литература, театр, философия, интеллектуальный поиск и труд целого народа – все это не более чем отражения другого, основополагающего вопроса – борьбы за жизнь и за человека, который и составляет главную проблему настоящего времени. Французы чувствуют, что угроза человеку никуда не исчезла, и они также сознают, что не смогут продолжать жить, пока представление о человеке не преодолеет кризис, вызывающий споры по всему миру. Вот почему, храня верность своей стране, я решил, что буду рассказывать о кризисе человека. И, поскольку мне следует говорить о том, что хорошо знаю, я счел, что будет лучше, если с максимальной ясностью опишу духовный опыт людей моего поколения – по той причине, что этот опыт по масштабу вполне сопоставим с мировым кризисом и способен пролить хотя бы слабый свет и на абсурдность судьбы, и на один из аспектов нынешней французской восприимчивости.
Прежде всего я хотел бы очертить рамки этого поколения. Мои ровесники во Франции и вообще в Европе родились либо накануне, либо во время Первой мировой войны. Они вступили в возраст отрочества, когда в мире бушевал экономический кризис, и достигли 20-летия в год захвата власти Гитлером. Затем для завершения образования им предложили войну в Испании, Мюнхен, войну 1939 года, поражение и четыре года оккупации и подпольной борьбы. Полагаю, они представляют собой то, что назвали «интересным поколением». Поэтому я, наверное, правильно рассудил, решив, что для вас будет более познавательно, если я стану говорить не от себя лично, а от имени определенного числа французов, которым сегодня около 30 лет и чьи разум и чувства сформировались в те ужасные годы, когда вместе со всей страной они терпели позор и жили мечтой о бунте.
Да, это интересное поколение – и интересно оно прежде всего тем, что, вынужденное лицом к лицу столкнуться с абсурдом мира, слепленного для них старшими предшественниками, ни во что не верило и жило мыслью о бунте. Его литература возражала против ясности изложения, повествовательности и самой фразы. Живопись восставала против сюжета, реализма и простой гармонии. Музыка отказалась от мелодичности. Что до философии, то она учила тому, что истины не существует и есть только феномены; что существуют мистер Смит, месье Дюран и герр Фогель, но между этими тремя разными персонажами нет ничего общего. В нравственном отношении это поколение было еще более категорично: национализм казался ему устаревшим понятием, а религия – способом бегства от реальности. Двадцать пять лет международной политики приучили его с сомнением относиться к любой чистоте и думать, что никто никогда не ошибается и каждый может оказаться правым. Что касается традиционной морали нашего общества, то она представлялась нам тем, чем всегда и являлась, – чудовищным лицемерием.
Итак, мы отрицали все. Разумеется, в этом не было ничего нового. Другие поколения в разных странах и на иных отрезках истории пережили подобный опыт. Новым было то, что люди, чуждые любым ценностям, были вынуждены определять свою позицию по отношению к убийству и террору. Именно потому, что, пережив мучительно противоречивый период, они пришли к мысли, что, возможно, имеет место Кризис Человека. В самом деле, в войну они вступили как вступают в ад – если правда, что ад – это отрицание. Им не нравилась ни война, ни насилие; им пришлось мириться с войной и применять насилие. Если они и испытывали ненависть, то только к ненависти. Тем не менее им пришлось освоить эту трудную науку. Раздираемые внутренними противоречиями, они столкнулись с необходимостью решать самую болезненную из проблем, прежде никогда не встававшую перед людьми. Итак, с одной стороны, перед нами – уникальное поколение, какое я только что описал, а с другой – мирового масштаба кризис человеческого сознания, который мне хотелось бы охарактеризовать с наибольшей ясностью.
Что собой представляет кризис? Я хотел бы вместо общих характеристик вначале привести в пример четыре короткие истории о том времени, которое мир уже начал забывать, но оно все еще обжигает болью наши сердца.
1) В одной из европейских столиц, в здании гестапо, сидели два обвиняемых, связанные и истекающие кровью после ночного допроса. Туда пришла уборщица, безмятежная и, очевидно, успевшая позавтракать, и старательно принялась за свое дело; в ответ на упрек одного из истерзанных узников она с негодованием произнесла фразу, которая в переводе звучала бы примерно так: «Чем занимаются мои жильцы, меня не касается».
2) В Лионе одного из моих товарищей вывели из камеры на допрос – третий за ночь. Во время последнего допроса ему разорвали уши, и поэтому голова у него была забинтована. Его конвоир, тот самый немецкий офицер, присутствовавший на двух предыдущих допросах, с чем-то вроде теплоты и заботы спросил: «Ну, как ваши уши?»
3) В Греции после одной из партизанских вылазок немецкий офицер ведет на расстрел трех братьев, взятых в заложники. Старуха-мать бросается ему в ноги, и он соглашается пощадить одного из братьев, но при условии, что она сама укажет какого. Мать никак не могла решиться с выбором, и офицер взял заложников на прицел. Тогда она указала на старшего, потому что у того уже была семья, но тем самым обрекла на гибель двух других, как того и хотел немецкий офицер.
4) Группа депортированных женщин, в числе которых была одна из наших знакомых, возвращалась во Францию через Швейцарию. На швейцарской территории им попалась на глаза обычная могила, и вид этой могилы вызвал у них истерический смех. «Так вот как тут обходятся с мертвыми!» – повторяли они.
Я рассказал эти истории не потому, что хотел вас поразить. Знаю, что чувства людей надо щадить, они сами предпочитают на многое закрывать глаза, чтобы не лишиться покоя. Я рассказал их потому, что они позволяют мне, отвечая на вопрос: «Действительно ли мы наблюдаем Кризис Человека?», не ограничиваться кратким «да». Они разрешают мне отвечать на него так же, как ответили все те люди, о ком я рассказал. Да, Кризис Человека реален, потому что в нашем мире можно смотреть на смерть или пытку с равнодушием, или с дружеским интересом, или с любопытством, или с безразличием. Да, Кризис Человека реален, поскольку на убийство можно смотреть не с ужасом и возмущением, как это должно быть. Человеческая боль воспринимается как досадная неприятность наподобие трудностей с продовольствием или необходимости стоять в очереди, чтобы раздобыть хотя бы немного сливочного масла.
В этом смысле слишком легко во всем обвинить одного Гитлера и заявить, что после смерти зверя исчез и его яд. Но мы хорошо знаем, что яд никуда не исчез, все мы носим его в своем сердце, и это чувствуется по тем остаткам злобы, с какой смотрят друг на друга народы, партии и отдельные люди. Я всегда думал, что народ несет ответственность как за своих предателей, так и за героев. Но и вся цивилизация, в частности белая цивилизация, отвечает как за свои перекосы, так и за собственные достижения. С этой точки зрения, мы все ответственны за гитлеризм и должны заняться поиском общих причин, из-за которых стало возможно столь ужасное зло, изуродовавшее лик Европы.
Давайте попробуем с помощью четырех рассказанных мною историй перечислить самые явные симптомы данного кризиса. Прежде всего это:
1) Подъем волны террора вследствие извращения таких ценностей, как человек или логика истории, о которых судят не по их достоинствам, а по их успешности. Весь современный кризис сводится к факту, что ни один западный человек не уверен в ближайшем будущем и каждый живет во власти более или менее сильной тревоги так или иначе оказаться перемолотым Историей. Если мы хотим, чтобы этот несчастный человек, этот Иов современности, не погиб от ран, утопая в дерьме, мы должны сначала устранить препятствие в виде страха и тревоги и вернуть ему свободу духа, без чего он не сумеет решить ни одну проблему из тех, что стоят сегодня перед нашим сознанием и совестью.
2) Этот кризис основан на невозможности убеждения. Люди живут и могут жить, только разделяя идею, что у них есть нечто общее, что позволяет им в любых обстоятельствах понимать друг друга. Мы продолжаем верить, что, обращаясь к человеку на человеческом языке, всегда можем рассчитывать на человеческую реакцию. Однако вот что нам открылось: есть люди, которых нельзя убедить. Жертва концентрационного лагеря не питает надежды, что сумеет объяснить избивающим ее эсэсовцам, что так поступать не следует. Греческая мать, о которой я рассказал, не могла убедить немецкого офицера, что нехорошо навязывать выбор, разрывающий ей сердце. Дело в том, что эсэсовец или немецкий офицер представляют не человека и не человечество, а служат воплощением инстинкта, возведенного в ранг идеи или учения. Страсть, даже смертоубийственная, была бы предпочтительнее. Потому что страсть конечна, и ее может переубедить другая страсть или иной вопль плоти или крик души. Но человек, способный проявлять заботу об ушах, которые сам же порвал, не охвачен никакими страстями; в нем говорит математика, которую ничто не в силах остановить или переубедить.
3) Еще одно свойство кризиса – замена природного объекта бумажкой, то есть разрастание бюрократии. Современный человек все чаще воздвигает между природой и собой сложную абстрактную машину, обрекающую его на одиночество. Карточки появляются, когда не хватает хлеба. Французам полагается всего 1200 калорий в день, зато у них есть шесть разных видов карточек, на которых стоит сотня штампов. Так происходит повсюду в мире, где разрослась и продолжает расширяться бюрократия. Чтобы приплыть из Франции в Америку, по требованию обеих сторон я извел груду бумаги. Этого количества бумаги хватило бы, чтобы напечатать мою лекцию в достаточном количестве экземпляров и раздать ее всем присутствующим, и мне незачем было бы приезжать. Множа бумаги, учреждения и чиновников, мы творим мир, из которого исчезает человеческое тепло, где ни один человек не может прикоснуться к другому, не пройдя лабиринт того, что именуется формальностями. Интересуясь состоянием ушей моего товарища, немецкий офицер не видел в этом ничего странного, поскольку, когда чуть раньше он их ему рвал, он просто исполнял свои служебные обязанности, следовательно, не делал ничего дурного. В результате люди умирают, любят и убивают не от своего лица, а по доверенности, и это называется, во всяком случае, я так полагаю, хорошей организацией.
4) Происходит вытеснение реального человека человеком политическим. Нет больше личных страстей, есть только страсти коллективные, то есть абстракции. Все мы вольно или невольно вовлечены в политику. Отныне значение имеет не уважение к матери и не стремление избавить ее от страданий, а торжество учения. Человеческая боль никого не возмущает – она превращена в цифру в счете, и его чудовищный суммарный итог еще даже не подсчитан.
5) Очевидно, что все эти симптомы сводятся к одному, представляющему собой одновременно культ эффективности и культ абстракции. Вот почему современный европеец обречен на одиночество и молчание. Он не способен объединиться с другими людьми на базе общих ценностей. И, поскольку у него больше нет защиты, основанной на уважении человеческих ценностей, ему остается одно: стать жертвой или палачом.
II
Вот что поняли люди моего поколения и вот каков кризис, перед которым они оказались и в каком продолжают пребывать. Мы должны найти из него выход с опорой на ценности, которыми располагаем, иначе говоря, с единственной опорой на осознание абсурда существующего положения. Именно с этим безутешным чувством мы вступили в ужасную войну, не имея уверенности в себе. Мы знали только, что не можем покориться зверью, поднявшему голову по всей Европе. Однако не понимали, как объяснить самим себе, в чем заключается наш долг. Мало того, самые сознательные из нас замечали, что не способны сформулировать принцип, который помог бы им противостоять террору и осудить убийство.
Действительно, если ни во что не веришь и все бессмысленно, тогда все позволено и ничто не имеет значения. Не существует ни добра, ни зла, а Гитлер одновременно и неправ, и прав. Значит, можно отправить миллионы невинных душ в печи крематория – или посвятить себя уходу за прокаженными. Одной рукой рвать человеку уши, а другой – гладить его по голове. Заниматься уборкой на глазах истязаемых палачом. Воздавать последние почести усопшим или выбрасывать трупы на помойку. Все равноценно. Но если ничто не имеет смысла, то мы вынуждены признать: прав тот, кто добился успеха. Еще и сегодня находится множество умных скептиков, заявляющих: если бы Гитлер выиграл войну, история признала бы его заслуги и воздвигла бы ему тот отвратительный пьедестал, на который он попытался вскарабкаться сам. Нет никаких сомнений, что история, какой мы ее знаем, освятила бы имя герра Гитлера и оправдала террор и убийство, как мы сами освящаем их и оправдываем, стоит нам допустить мысль, что ничто на свете не имеет смысла.
Правда, среди нас есть те, кто полагал, что в отсутствие каких бы то ни было высших ценностей возможно хотя бы поверить, что смысл имеет история. В любом случае действовали они так, словно и правда так думали. Они говорили, что эта война необходима потому, что покончит с эпохой национализмов и подготовит пришествие эры империй, за которой наступит – после череды конфликтов либо без них – время общечеловеческого общества и рая на земле.
Но, рассуждая подобным образом, они приходили к тому же выводу, как если бы соглашались с мыслью, что все бессмысленно. Ведь если история имеет смысл, то это должен быть всеобъемлющий смысл – или не будет никакого. Эти люди рассуждали и поступали так, словно история подчиняется некой независимой диалектике, а все мы дружно направляемся к некой конечной цели. Они думали и действовали согласно гнусному принципу, сформулированному Гегелем: «Человек для истории, а не история для человека». На самом деле, политический и моральный реализм, сегодня правящий судьбами мира, часто невольно руководствуется философией истории в немецком изводе, утверждающей, что человечество движется разумным путем к определенному будущему. Мы заменили нигилизм абсолютным рационализмом, но результат в обоих случаях один и тот же. Если правда, что история подчиняется независимой фатальной логике, если согласно все той же немецкой философии верно, что на смену анархии должно с неизбежностью прийти феодальное государство, затем феодализм должен уступить место национальному государству, а национальные государства – империям, чтобы наконец слиться в общечеловеческое общество, тогда все, что служит успеху этого неизбежного продвижения, является правильным, а исторические свершения представляют собой окончательные истины. Но, поскольку эти свершения могут быть осуществлены лишь посредством обыкновенных способов, таких как войны, заговоры и убийства – единичные и массовые, – то судить следует не о том, хороши эти действия или дурны, а о том, успешны они или нет.
Таким образом, в современном мире люди моего поколения на протяжении долгих лет подвергались двойному искусу: либо поверить, что истины нет, либо признать истиной исключительно исторический фатализм. Многие поддались одному из этих искушений. Мир оказался подчинен власти силы, то есть в конечном счете террору. Ведь если нет ни правды, ни лжи, ни добра и ни зла, то единственной ценностью становится эффективность, а законом жизни – умение проявлять эффективность, иначе говоря, показывать силу. Отныне мир должен делиться не на праведников и негодяев, а на хозяев и рабов. Прав тот, кто сумел поработить других. Права уборщица, а заключенные, подвергающиеся пыткам, неправы. Пытавший их немецкий офицер, палач, эсэсовец, взявший на себя роль могильщика, – вот они, разумные люди нового мира. Оглянитесь вокруг и спросите себя: может, это время уже наступило? Мы существуем, задыхаясь в удавке насилия. Внутри отдельных стран и по всему миру подозрительность, ресентимент, алчность и борьба за власть формируют вселенную тьмы и отчаяния, где каждый человек вынужден жить в настоящем, страшась самого слова «будущее», беспомощный перед абстрактной силой, изможденный и ошеломленный стремительностью жизни, оторванный от естественных ценностей, разумного досуга и простого счастья. Вероятно, впрочем, что вы в своей пока еще счастливой Америке не увидите этого или почти не увидите. А вот люди, о ком я говорю, смотрят на это годами, чувствуют это зло на своей шкуре, читают его на лицах тех, кого любят, и из глубины их больных сердец поднимается огромная мятежная волна, которая погребет под собой все. Преследуемые видением чудовищных картин прошлого, они понимают, что справиться с ней будет нелегко, но ужас недавних лет проник в них слишком глубоко, чтобы они согласились от нее отвернуться, и здесь для них начинаются настоящие проблемы.
III
Если нынешний кризис характеризуют воля к власти, террор, вытеснение реального человека человеком политическим и историческим, доминирование абстракций и фатализма, а также лишенное будущего одиночество, и если мы хотим добиться разрешения этого кризиса, то должны изменить данные характеристики. Наше поколение столкнулось с огромной проблемой – проблемой отрицания всего и вся, и именно из этого отрицания ему пришлось черпать силы для борьбы. Бессмысленно было советовать нам, что надо верить в Бога, или в Платона, или в Маркса, потому что вера подобного рода была нам чужда. Единственный стоявший перед нами вопрос заключался в том, согласны ли мы принять мир, где каждому отведена или роль жертвы, или палача. Разумеется, ни то, ни другое нас не привлекало, поскольку в глубине души мы понимали, что это разделение иллюзорно и в конечном счете жертвами оказываются все, включая убийц, которых ждет тот же крах. Проблема, следовательно, состояла не в приятии или неприятии условий этого мира, а в том, чтобы выяснить, что мы можем ему противопоставить.
Вот почему, избрав – без видимых причин – путь борьбы со злом, мы постарались найти аргументы, объясняющие наш бунт, и поняли, что восстаем не только ради себя, но и ради чего-то такого, что объединяет всех людей.
Как мы к этому пришли?
Действительно, что означал наш бунт в мире, лишенном ценностей, в духовной пустыне, служившей нам домом? Она превратила нас в тех, кто сказал: «Нет». Но в то же время мы были теми, кто произнес: «Да». Мы говорили нет этому миру, его сущностному абсурду, опасным абстракциям и убийственной цивилизации, которую он для нас готовил. Говоря нет, мы заявляли, что все это продлилось достаточно долго и есть грань, за какую переступать нельзя. Одновременно мы заявляли, что есть нечто и за этой гранью – нечто в нас, что отказывалось далее терпеть этот позор и что не желало более мириться с унижением. Разумеется, данное противоречие вынудило нас к размышлениям. Мы полагали, что этот мир живет и борется без опоры на реальные ценности. Тем не менее мы боролись против Германии. Знакомые мне участники французского Сопротивления, развозившие листовки, читали в поезде Монтеня, тем самым доказывая, что мы – как минимум – способны понять скептиков, не отвергая идею чести. Следовательно, самим фактом своей жизни, наполненной надеждой и борьбой, мы утверждали нечто позитивное.
Darmowy fragment się skończył.