Czytaj książkę: «Генерал на белом коне (сборник)»
© Пикуль В.С., наследники, 2011
© ООО «Издательство «Вече», 2011
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
«Железная башка» после Полтавы
Король был прост. Сначала имел сервиз из серебра, потом цинковый, а под Полтавой ел из жестяной миски. Академик Е.В. Тарле пишет: «Он был очень вынослив физически, молчаливо выносил долгое отсутствие привычной пищи и даже свежей, не пахнущей болотом воды. Его воздержанность, суровый, спартанский образ жизни, недоступность соблазнам – все это внушало к нему уважение». Карл XII питался хлебом с маслом, поджаренное на сковородке сало было для него уже лакомством. Когда он мерзнул, в палатку к нему приносили раскаленные ядра. Вина не употреблял (после того, как в молодости однажды напился и наболтал глупостей). Женщин король сторонился. «Любовь испортит любого героя», – утверждал он. Годами не менял одежды, в которой и спал, и сражался, редко снимал ботфорты и забывал мыть потные ноги.
У нас хорошо знают, что было до Полтавы и что было под Полтавой, но, кажется, не всем известно, что было после Полтавы… Накануне битвы король ввязался в дурацкую перестрелку с казаками и был ранен: пуля вонзилась в пятку и, пройдя через ступню, застряла между пальцев. Король сказал:
– Не в голову же! Вырежем пулю на славу…
Пока хирург извлекал пулю, слуга Гультман читал его величеству XV песнь из «Саги о Фритьофе»: «Рана – прибыль твоя: на челе, на груди то прямая украса мужам; ты чрез сутки, не прежде, ее повяжи…» Карл видел, как шведские флаги не раз уже были сброшены с валов Полтавы жителями города.
– Уж не сошли ли русские с ума, осмеливаясь сопротивляться лично мне и атакам моих непобедимых драбантов?
Рёншильда спрашивали, ради чего шведская армия торчит под этим городишком, фельдмаршал отвечал с раздражением:
– Королю скучно – Полтава для него развлечение…
А гетман Мазепа мрачно увещевал запорожцев:
– Потерпите, панове! Что там шведы? Скоро и татары из Крыма явятся. Тогда мы так Москвою тряхнем, что из нее все деньги сразу посыпятся, только успевай подставлять шапки…
В близости татар не сомневались: в лагере Карла XII явились от хана Девлет-Гирея миндаль, изюм, виноградное вино, пастила. Полтавское сражение открылось 8 июля 1709 года; битва исторического значения не была долгой – в два часа все было уже решено. Русское ядро разбило паланкин, в котором лежал король, а носильщиков изранило. Карла XII вбросили в седло убитого драгуна, настегнули под ним лошадь. Он кричал:
– Только не плен! Лучше подохнуть в Турции…
Вровень с ним скакал ясновельможный гетман Мазепа – изможденный старик в богатом жупане. Стаи птиц с криком пролетали над всадниками. Их нагнал храбрый генерал Спарре, которого Карл XII прочил в московские губернаторы.
– Русский царь не пойдет на мир, пока мы не выдадим ему этого плута! – И плетью он указал на гетмана.
Мазепа, пригнувшись, вонзил длинные испанские шпоры в бока лошади. Пять суток подряд мчались в безлюдном шатании трав и ковылей, устилая разбитый шлях трупами, людскими и конскими. На берегах Буга с трудом нашли одну лишь лодку, в которую внесли Карла XII, на шаткое днище попрыгали самые проворные, в том числе и гетман. Шведов настигла русская кавалерия, король издали видел, как русские вяжут его отважных драбантов. Дырявая лодка тонула, и король безжалостно повыбрасывал за борт бочонки с золотом, принадлежавшие Мазепе.
Беглецы остановились в Вендорах, где для короля был раскинут шатер. Петр I настойчиво требовал от Турции выдачи ему изменника Мазепы, и на ясновельможного, погруженного в ужас расплаты, вдруг напали вши! Мазепа выл и скребся, отряхивал вшей горстями, но они возникали вновь с такой непостижимой быстротой, будто организм старца сам порождал эту нечисть. Согласно легендам, Мазепа был буквально заеден вшами, отчего и умер, а Карл XII сказал:
– Достойная смерть великого человека! Вши заели и римского диктатора Суллу, они загрызли иудейского царя Ирода, а испанского короля Филиппа Второго вши не покинули даже в гробу.
Мазепу увезли в румынский Галац, там и закопали. Но янычары в поисках золота отрыли труп гетмана, обобрали с него одежды и швырнули в Дунай. Далее, по словам шведского историка, началось «фантастическое приключение в духе средневековых рыцарских романов». Главным героем романа стал Карл XII, которого за упрямство турки прозвали «железной башкой».
В год Полтавы королю было всего 27 лет.
По мусульманским понятиям, гостя в своем доме обидеть нельзя, а Карл XII остался в турецких владениях на правах гостя. Но даже историки, восхвалявшие короля, невольно оказывались в тупике беспочвенных догадок, не в силах толково объяснить, почему Карл XII «загостился» в Бендерах на пять долгих лет в то самое время, когда Швеция вымирала от бескормицы и жестоких налогов, а Петр I штурмовал Выборг и Кексгольм, вступил в Ревель, отвоевывал у шведов Финляндию, спешно отстраивал Петербург, утверждая господство русского флота на берегах Балтики. До нас дошла надменная фраза Карла XII: «Пусть он строит. Я вернусь – все разрушу…»
«Железная башка» после Полтавы не потерял даже малой толики самоуверенности и держался с видом победителя, завоевав особую любовь турецких головорезов. Раскинув лагерь неподалеку от Бендер, король выбрал неудачное место, затопляемое водами Днестра, на что и указали ему янычары. Но Карл XII не перенес лагерь на возвышенность, и весною, когда все спасались от половодья, он остался в своем шатре, стоя по колено в бурлящей воде. Этим он вызвал восхищение янычар.
Вот железная башка! Ну какая упрямая башка!
Объяснять долгое пребывание Карла XII в Бендерах ущемленным самолюбием или патологическим упрямством никак нельзя. На путях в Валгаллу он не выронил меча из длани и, неплохо разбираясь в политике Европы, отлично понимал, что военная коалиция Швеции, Польши и Турции с Крымом вместе – это не выдумка, а трезвая реальность, не учитывать которой не может и Петр I, требующий от султана изгнания шведского короля из бессарабских провинций. Выстроив в своем лагере дом для себя и свиты, Карл XII из этого дома сплетал паутину интриг, в ней он ловко запутал Австрию с Францией, которые через своих послов воздействовали на султана Ахмеда III, и своего добился: Турция неожиданно объявила войну России! Карл XII, горя отмщением за Полтаву, домогался получить под свое начало всю турецкую армию, но великий визирь Мехмед-паша отказал ему в этом:
– Король! Не подобает тебе, христианину, руководить правоверными мусульманами… Я сам поведу войско!
Петр I с русскою армией был окружен на Пруте громадными таборами янычар и крымских татар. Положение критическое. Порох и ядра кончались, фураж истреблен. Люди не имели пищи, кони бродили от дерева к дереву, обгрызали кору и поедали стебли. Но два штурма янычар все же отбили с успехом, и янычары, боясь поражения, уже буянили перед шатром визиря:
– Больше не пойдем на гауров! Иди сам или добудь мир!
Карл XII предавался ликованию. «Я каждую минуту, – писал он, – ожидал известия, что враг сдался, и уже представлял себе, с какой неописанной радостью увижу я Петра, лежащего у ног моих…» Петр приказал сжигать обозы и багаж армии. У него развилась страшная мигрень, он ушел в шатер и стал плакать от бессилия. Множество русских дам, сопровождавших армию в походе, генералы и офицеры последовали примеру Екатерины, догадавшейся отказаться от драгоценностей, и Мехмед-паша принял очень большую взятку в золоте и бриллиантах, после чего дозволил русским выйти из окружения с музыкой и развернутыми знаменами… Карл XII, узнав об этом, закричал:
– Коня! – и, запрыгнув в седло, помчался к Пруту…
Переправы через реку не было. Король шенкелями загнал лошадь в воду, а форсировав Прут, нечаянно угодил в самый центр русского лагеря. Вот бы его здесь и хватать голыми руками! Но ведь никто не думал, что Карл XII способен на подобную дерзость, да и трудно было признать короля Швеции в этом мокром и бледном всаднике, который, выбравшись на берег, галопом проскакал словно бешеный через весь русский компонент в сторону бивуаков турецкой армии. Великого визиря он стал гневно упрекать – как тот осмелился заключить мир без его, высококоролевского, ведома:
– Дай мне хотя бы десять пушек, и я обещаю тебе, глупец, повернуть назад всю историю варварской России…
Бывший дровосек, волею аллаха ставший великим визирем Оттоманской империи, невозмутимо покуривал янтарную трубку.
– Войну вел я, а не ты! Наши законы, – отвечал он королю, – повелевают мириться с неприятелем, который устал и просит о мире. Ты под Полтавой испытал гнев русских, мы их тоже знаем достаточно. Если тебе не хватает драки, бери своих поваров, писарей и лакеев, воюй хоть с утра до ночи.
– Но ведь одно усилие, и ты можешь стать велик, пленив не только армию, но и самого русского царя.
В ответе Мехмед-паши обнаружился юмор:
– Кто же станет управлять Россией, если я пленю русского царя? Каждый цезарь должен проживать у себя дома…
Это было уже оскорбление. Вольтер пишет, что Карл XII сел на диван рядом с визирем, долго смотрел на старика в упор, потом задрал ногу и острой шпорой распорол одежду Мехмед-паши, затем удалился в молчаливой ярости. Ахмет III прислал в Бендеры 30 арабских скакунов и мешки с деньгами, деликатно давая понять королю, что пора бы и честь знать – не побывать ли ему дома, где шведы забыли, как выглядит их король!
Но король на подобные намеки не обращал внимания, а деньги, которые слали ему на дорогу, он транжирил на свои надобности. И даже Франция, и даже Австрия не могли убедить «железную башку», чтобы из бендерского захолустья он возвратился в отечество, где его присутствие крайне необходимо. Наконец султан лично заверил Карла XII в том, что русские войска не станут мешать его проезду через польские пределы. Ахмет III соглашался выделить конвой в 10 000 турецких спагов для безопасности. Карл XII требовал 50 000 всадников (а столько же татар обещал дать ему Девлет-Гирей, хан крымский). Под видом конвоя он задумал набрать армию в 100 000 человек, пустить же его в Польшу – как козла в огород с капустой! Ясно же, что «железная башка» снова откроет войну с Россией…
Терпение турок истощилось, и в феврале 1713 года в Бендерах произошел знаменитый на всю Европу «калабалик». Это турецкое выражение сейчас переводят как «ссора», а раньше переводили более замысловато: «игра или возня со львом»! Шведы же объясняют его проще: «свалка, куча мала, потасовка, драка»…
Не зная, как выжить короля, султан снова прислал ему подарки, лошадей, богатую карету и мешки с золотом. По подсчетам историков, король в общей сумме вытянул из казны султана один миллион «ефимков» (рейхсталеров). Он просил еще 600 кисетов с золотом, чтобы расплатиться с долгами.
Бендерский сераскер настаивал на скором отъезде.
– Иначе, – пригрозил он, – падишах повелит мне принудить тебя к путешествию до своего дома, а мне бы не хотелось применять насилие, всегда связанное с бесчестьем.
Ответ Карла XII сохранился для истории:
– На вашу силу отвечу собственной силой…
В этот период при короле в Вендорах насчитывалось около 700 человек, включая прислугу и свиту. Сераскер запретил доставку продовольствия в шведский лагерь. Карл XII зарядил пистолеты и перестрелял арабских скакунов – дар султана:
– Если нет корма, зачем мне эти лошади?
Сераскер приказал блокировать шведский лагерь.
На это Карл ответил сооружением баррикад, а свой дом обставил палисадом из заостренных бревен. Наконец припасы у шведов кончились, люди начали голодать, и тогда «железная башка» открыл военные действия против страны, которая дала ему приют, терпела всяческие его капризы и воздавала ему почести, согласно древнему принципу: кесарю кесарево! Карл XII объявил:
– Когда на войне недостает фуража, войско добывает его через реквизиции у противника…
Султан переправил в Бендеры суровый «хаттишериф»: Карла отправить силой в греческие Салоники, откуда французы морем доставят его в Марсель; «…если же король погибнет, смерть его не должна ставиться в вину мусульманам». Была обнародована духовная «хетва» к правоверным, разрешающая нарушить законы Корана, а убийство «гостей» никому в вину не ставить. Короля навестил евангелический пастор и, пав на колени, умолял Карла XII не губить в Бендерах жалкие остатки той великой армии, что смогла уцелеть после Полтавы. Король топнул ботфортом:
– Для проповедей избери себе иное место, а здесь сейчас разгорится новая кровавая битва… Уходи!
Турки имели 12 пушек, а всего сераскер собрал 14 000 войска (по иным сведениям, его численность превышала 30 000 человек). Пушки уже громили баррикады, когда янычары стали горланить, что «хаттишериф» подложный и на приступ шведского лагеря они не пойдут. Сераскер схватил зачинщиков бунта, утопил их в Днестре, затем показал янычарам личные печати султана:
– Если вам так уж по сердцу шведский король, можете сами уговорить его исполнить повеление нашего падишаха…
Взяв в руки белые палочки (знак миролюбия), янычары без оружия явились в шведский лагерь, истошно крича, что не дадут в обиду Карла XII, но пусть он только доверится им, янычарам, и они доставят его хоть на край света. Карл XII высунулся из окна второго этажа, крикнув своим друзьям:
– Пошли все вон! Иначе я спалю ваши бороды.
Янычары, огорченно покачивая головами, говорили:
– Ну какая железная башка! Где еще найдешь такую?
В ставке короля вооружились все до последнего поваренка с кухни. Голштинский посол Фабриций писал, что король нарочно обострил обстановку «лишь для того, чтобы представить миру образец боя, который бы казался потомству попросту невероятным». Атака янычар началась в воскресенье – как раз во время духовной проповеди. Оборона шведов была сломлена, турки взяли баррикады и рассыпали их, как мусор. Напрасно Карл XII взывал к мужеству своих верных сподвижников – офицеры не пожелали участвовать в его авантюре, а старый генерал Дальдорф разорвал на себе мундир, обнажая незажившие раны:
– Король! Неужели одной Полтавы тебе еще мало?..
Вокруг Карла XII остались лишь драбанты и слуги человек тридцать, не больше. С трудом он пробился к своему дому. Одноглазый янычар схватил его за краги перчаток. Но король вырвался с такой силой, что упал на землю, а другой турок выстрелил: пуля прошла насквозь, задев нос и бровь короля. Карл хотел ринуться врукопашную, но драбанты удержали его за поясной ремень сзади. Король, освобождаясь, расстегнул пряжку спереди, бросаясь в свалку, но его силой затворили в доме. Шведы забились в одну из комнат, а дом уже принадлежал туркам, грабившим все подряд. Карл XII ударом ноги распахнул двери в соседнюю комнату, уколами шпаги заставил турок отступить – кого выбил в двери, а кто сам повыпрыгивал через окна.
– Драбанты, честь дороже всего! – призывал король…
Столовая зала была переполнена янычарами, разбиравшими посуду. Трое из них кинулись на Карла XII, желая пленить его. Король двоих заколол, а третий начал рубить короля саблей. Закрываясь левой рукой, Карл XII чуть не лишился пальцев. Началась невообразимая драка – в лязге клинков, в криках и воплях, в звоне битой посуды Карл XII был схвачен за глотку и прижат спиною к горячей кухонной плите.
– Драбанты! – позвал он на помощь.
Повар выстрелом в голову поверг турка, душившего короля. С боем Карл XII повел шведов на штурм спальни. Там все уже было разграблено и вынесено. Но два янычара еще стояли в углу, один спиною прикрыл грудь второго, и оба они держали перед собой пистолеты, готовые выпалить разом.
– Получайте сразу оба! – воскликнул Карл XII.
Рубака опытный, он пронзил обоих, нанизав турок на свой длинный клинок, будто букашек.
– Горим! – раздались крики с лестницы. Крыша гудела от попаданий ядер. В стены здания впивались татарские стрелы с комками горящей пакли, янычары подбегали к дому короля, бросая в окна охапки горящего сена. Карл XII велел обыскать всех убитых в поисках патронташей и оружия.
– Драбанты, – сказал Карл XII, – отныне вы все полковники.
– Крыша уже в пламени, – отвечали ему.
На чердаке пытались избавиться от горящих балок. Воды не было, пожар тушили болгарской водкой небывалой крепости, отчего пламя разгорелось еще сильнее. Карл XII и его свита спустились с чердака, когда лестница уже пылала. Потолки рушились.
– Пора уходить из дома, – доказывали Карлу XII.
– До тех пор, – возражал король, – пока на нас еще не загорелись одежды, я не вижу никакой опасности…
Наконец люди стали забивать пламя на своих одеждах.
– Король, – сказали они, – не лучше ли нам пробиться с боем до канцелярии, которая еще не горит?
– Отличный повод показать храбрость, – согласился Карл XII.
С пистолетом в левой руке, держа шпагу в правой, он выскочил на крыльцо перед изумленными турками. Но не сделал и пяти шагов, как его гигантские шпоры зацепились за кусты и король рухнул в обгоревшую траву. Тут его и схватили. Европа никак не ожидала такого финала: шведский король сделался пленником турок! Его отвезли в замок Демюрташ, где король выразил протест тем, что сразу же улегся в постель.
– Я не болен, но больше не встану, – сказал он.
Будучи в полном здравии, Карл XII умудрился целый год провести в постели. В самом деле, надо иметь «железную башку», чтобы обречь молодой организм на годичное существование в лежачем положении. Но весною 1714 года Карл XII испытал нервное возбуждение. Швеция еще держала крепость Штральзунд – последний оплот своего владычества в Померании, до короля дошли из Стокгольма слухи, что сестра собирается вступить на трон. Осенью он тронулся в путь. Всегда остригавший голову ножницами «под солдата», на этот раз Карл XII накрылся пышным париком, чтобы его не узнали. Сопровождал короля в пути через всю Европу лакей. В одну из ночей в воротах Штральзунда возникла тревога: кто-то ломился в крепость, требуя, чтобы его впустили.
– А кто он таков? – спросили его с фасов.
– Открывайте! Это я – ваш король…
Карл XII проскакал через Европу за шестнадцать суток…
Он сам возглавил оборону крепости, осажденной датчанами, и два месяца спал на земле перед воротами, особо опасными на случай штурма. Настала зима, лед сковал каналы, ведущие к морю. Не стало дров и хлеба. Претерпевая голод и стужу, Карл XII из Штральзунда диктовал приказы. Бомба взорвалась в соседней комнате, секретарь выронил перо.
– Отчего не пишешь далее? – спросил король.
– Но, ваше величество, бомба… бомба!
– Не понимаю, какое отношение к письму имеет бомба…
Наконец даже он осознал, что Штральзунд не удержать, и велел пробить во льду фарватер. Ночью, закутавшись в плащ солдата, он прыгнул в шлюпку, матросы навалились на весла, датчане открыли стрельбу, раня людей свиты. Под парусом пересекли море. Карл XII высадился на берегу Швеции, проведя ночь под скалой, защищавшей его от ветра, а когда рассвело, он узнал то самое место, которое покинул пятнадцать лет назад, чтобы вступить в единоборство с молодою Россией… А что было со Швецией, когда-то цветущей? Что застал он на родине после долгого отсутствия? Неурожаи, эпидемия чумы, войны и набеги выкосили население, а лучшие здоровые силы нации, оторванные от хлебных полей и железных рудников, погибали на полях битв, в снегах Сибири или на венецианских галерах…
– Зато я принес вам славу, – объявил он в Стокгольме.
Но шведы насытились славой по горло. В окружении короля вызрела оппозиция его правлению, возник заговор. Невзирая на все тяготы народа, Карл XII осенью 1718 года открыл новую кампанию – он вторгся в Норвегию, принадлежавшую тогда датчанам. Норвежская крепость Фредриксхальда напоминала орлиное гнездо в горах. В ночь на 30 ноября Карл XII осматривал саперные работы в траншеях. Он взобрался на вал и лег, подпирая голову левой рукою, желая лучше рассмотреть крепость в потемках. Его адъютант Яган Каульбарс, оставшись в траншее со свитою, постучал кулаком в подошвы ботфортов:
– Король, не пора ли подумать о голове?
– Оставь меня в покое, Яган, я должен все видеть сам…
Вслед за этим раздался странный плещущий звук («будто в болото упал камень»). Каульбарс за ноги стащил короля обратно в траншею. Карл XII был мертв. Протокола о смерти не составили. Придворный врач Мельхиор Нейман объявил, что пуля, убившая короля, прилетела из крепости – в левый висок. Но саперы, уносившие короля, утверждали, что рана в правом виске – выстрел сделан из траншеи. Настораживала очень большая сила удара пули, разрушившей череп, что возможно при выстреле с ближайшей дистанции. Хоронили Карла XII с подозрительной поспешностью. Швеция наполнялась мрачными слухами… Дабы пресечь их, в 1746 году Карла XII вынули из гроба. Выяснилось, что Мельхиор Нейман исказил истину: пуля пробила череп с правой стороны. Значит, стреляли в короля из траншеи. (А ведь Карл XII считал врача своим личным другом.) В 1859 году профессор истории Фриксель устроил повторную аутопсию Карла XII в присутствии членов королевской династии, но сомнения не разрешились. Пробовали стрелять из старинных ружей с фасов норвежской крепости по мишеням, которые втыкали в землю на том же месте, где лежал Карл XII, и – к удивлению криминалистов – пули с большою силой пробивали мишень насквозь. Шведский историк Ингвар Андерсон заключает главу о Карле XII словами: «Вопрос о том, погиб ли Карл XII от шальной пули из окопов или от пули тайного убийцы, не решен и сейчас».
Карл XII, эта неисправимая «железная башка», прожил всего лишь 35 лет, большую часть жизни проведя в походах вдали от родины. Сейчас наши историки пришли к выводу, что подлинный Карл XII «весьма далек от вольтеровско-пушкинского Карла. Величие петровской победы (при Полтаве) становится от этого еще ощутимее». Е.В. Тарле прав: тяжкое историческое возмездие постигло Швецию за ее попытку поработить русский народ.
После Карла XII правители Стокгольма трижды в истории жаждали реванша, но все их попытки кончались крахом, и лишь в 1809 году, когда русская кавалерия загарцевала в предместьях Стокгольма, шведы твердо решили: «Пусть эта война с Россией будет для нас войною последней!»
…На поле Полтавской битвы поставлен памятник «Шведам от россиян», и на нем можно прочесть благородные слова: «Вечная память храбрым шведским воинам…»
Дуб Морица Саксонского
Я хотел было начать с рассуждений о пьесе Эжена Скриба «Андриенна Лекуврер», которая пришла на русскую сцену с Элизой Рашель в заглавной роли, но потом передумал, решив начать с того, о чем мало извещен наш читатель…
Если забраться в самую гущу лесов Курляндии, то севернее речной долины Абавы мы выйдем к озеру Усмас, в котором есть райский островок Морицсала, еще в 1910 году объявленный заповедником. Посреди же острова, среди многих дерев, не ведавших топора, издревле растет дуб, возраст которого перевалил уже за 700 лет, а внутри дуба столь громадное дупло, что в нем легко умещаются десять человек. Местные жители называют этого великана «дубом Морица».
Не стану восторгаться деревом – пусть оно живет хоть тысячу лет; я поведаю о Морице Саксонском, который в 1727 году прятался в дупле этого дуба. Надеюсь, читателю интересно – от кого же он прятался в этой курляндской глухомани?
К сожалению, легендарный Мориц хорошо укрылся и от нас, ибо наши историки если и вспоминают о нем, то прежде всего как об авторе всеобщей воинской повинности, за что все читатели и остаются крайне ему благодарны…
Начало – точно в духе той давней эпохи, словно фабула его нарочно придумана для романов Дюма, а суть ее такова.
Прослышав об убийстве брата, шведская графиня Аврора Кёнигсмарк появилась в Дрездене, бывшем тогда столицей Саксонии. Красавица была озабочена тем, чтобы немецкие банкиры вернули ей бриллианты убитого брата. С просьбой о помощи Аврора обратилась к Августу Сильному, который был курфюрстом саксонским. Свидание состоялось в замке Морицбурга; оценив красоту просительницы, курфюрст обещал ей свое могучее покровительство, в результате которого последовали неизбежная беременность графини и возвращение ей бриллиантов.
Осенью 1696 года родился мальчик, которого – в память о свидании в Морицбурге – нарекли Морицем. А через год Август Сильный был избран королем польским, сидя на двух престолах сразу – и в Дрездене (там он курфюрст) и в Варшаве (там он король). В 1700 году Аврора Кёнигсмарк удалилась в монастырь, а беспутный папенька увез сына в Варшаву, где мальчик и жил на птичьих правах бастарда (незаконнорожденного). В этом же году разгорелась Северная война, шведский король Карл XII жестоко истерзал Прибалтику, его драбанты топтали земли польские и саксонские. Август Сильный оказался тоже «на птичьих правах», удирая от шведов то из Варшавы, то из Дрездена, а Мориц с детства изведал прелести бездомной кочевой жизни, которая ему – еще ребенку – безумно понравилась.
В коалиционной войне со шведами Август был невольным (а кстати, и неверным) союзником царя Петра I, и, утомленный постоянными ретирадами, он в 1702 году вызвал Аврору Кёнигсмарк из обители Кведлинбурга, велев ей приодеться наряднее.
– Если, – сказал он монахине, – плодом нашей встречи явился сын Мориц, то плодом вашей встречи, мадам, со шведским забиякой должен стать разумный мир, и тогда пусть русский царь сам разбирается в делах на Балтике… С меня хватит! Я уже набегался. Пусть теперь побегает русский царь…
Но даже греховная красота Авроры, появившейся в грязной палатке Карла XII, не произвела на «забияку» никакого впечатления, и война продолжалась. В 1709 году – в памятный год Полтавы! – Морицу исполнилось двенадцать лет, и он вступил под знамена польско-саксонской армии. Начиналась удивительная жизнь – на распутьях дорог, оснащенных виселицами, в боевом грохоте полковых барабанов, в громе рвущихся ядер.
– Замечательно! – восклицал мальчишка, радуясь…
Заискивая перед царем, Август послал его к Петру I, чтобы тот включил его в ряды своей армии, и летом 1710 года Морица видели в числе русских воинов, штурмовавших ворота Риги, доселе нерасторжимые. В свои пятнадцать лет он выглядел уже бравым офицером, на него стали посматривать невесты. Август Сильный имел сотни побочных детей, ни одного из бастардов не признавая своим. Но для Морица он сделал приятное исключение, признав себя его отцом, он даже присвоил ему титул графа Саксонского, обещая ежегодно выплачивать ему 10 000 талеров.
– Не сомневаюсь, сынок, – сказал Август, – этого вполне хватит тебе не только на вино, но даже на женщин…
Денег, увы, не хватало! Красивый, сообразительный и энергичный, граф Мориц Саксонский стал привлекательным женихом, но брачные узы его не соблазняли. Август, решив обуздать сына, повелел ему жениться на Виктории фон Лебен:
– Пойми! Богаче невесты, нежели Виктория, нет и не будет в моей Саксонии, так какого же черта тебе, балбес, еще надобно? Я бы на твоем месте долго не думал…
Женившись, Мориц так закутил, что скоро от богатейшего приданого жены остался, как говорят русские, «пшик на постном масле». Слухи о мотовстве сына дошли до Кведлинбурга, где его мать замаливала грехи, и Аврора, выпрямившись от поклона, велела передать Августу, чтобы тот повлиял на сына.
Август Сильный принял жестокое решение:
– Мориц совсем распустился, а потому – ради исправления его нравственности – я желаю сослать его… в Париж!
Хорош же был Дрезден времен Августа, если даже Париж считался образцом благолепия. Между тем раздоры супругов стали притчею во языцех, и, застав мужа в близком соседстве со служанкой, Виктория потребовала развода.
Эта «неприятность» случилась в 1721 году, который завершился приговором суда. Морица развели с Викторией, и ей, как порядочной даме, судьи разрешили вступать во второй брак, а Мориц Саксонский, как изменник и прелюбодей, навсегда терял юридическое право жениться вторично. Впрочем, этот приговор не ужаснул Морица, который, приехав в Париж, всюду называл себя убежденным холостяком. Далее позволю себе процитировать: «При дворе и в салонах Парижа он оказался необыкновенно популярным: мужчины находили его в высшей степени порядочным и приятным человеком, а дамы были без ума от его внешности, от его военных и донжуанских подвигов».
Конечно, он был представлен и королю Франции.
– Моя шпага, как и моя храбрость, – заявил он, – всегда к услугам вашего королевского величества…
Десять тысяч саксонских талеров обернулись для него жалованьем в десять тысяч французских ливров – Мориц был назначен в бригадные генералы версальской гвардии. Дамы парижского света, супруги изнеженных и слабосильных маркизов вскрикивали от восторга, когда он, блаженно улыбаясь, показывал им «русские фокусы»: разрывал пополам лошадиные подковы, а железные вертела для поджаривания дичи в каминах Мориц закручивал в штопор… «Разве же это трудно, мадам? Совсем нет!»
Но я, читатель, еще не сказал самого главного.
Полузакрыв глаза и призывно раскинув руки, к нему уже спешила радостная Андриенна Лекуврер, дочь башмачника и прачки, гениальная актриса из «Комеди Франсез», всегда домогавшаяся только дружбы с мужчинами. Только дружбы, а теперь…
– Мой любимый Геракл, – шептала она, счастливая.
– Но обреченный служить тому обществу, в котором всегда не хватало Гераклов, – отвечал Мориц.
Не лишенная доли тщеславия, Андриенна полюбила его, а он полюбил ее, но об этой любви я расскажу позже. Позже, ибо три года подряд Мориц хранил верность одной Андриенне, а в 1726 году он жестоко разомкнул любовные объятия:
– Извини. Для полноты счастья мне сейчас не хватает сущего пустяка… всего лишь п р е с т о л а!
Ради такого пустяка дело за расходами не постоит, и потому Андриенна Лекуврер вручила ему свои драгоценности.
– Только вернись, – заклинала она Морица.
– Я обязан вернуться, чтобы не быть должным женщине…
Читатель может не сомневаться: Мориц сдержал слово.
В дороге Морица сопровождал его верный слуга Жан Бовэ, которому он доверял очень многое, как ближайшему другу.
– Кажется, – рассуждал Мориц в пути, – судьба подкинула мне такие козырные карты, с которыми было бы смешно не выиграть. Престол герцогов Курляндских, занимаемый династией Кетлеров, вассален Речи Посполитой, где королем мой отец. Сейчас в Митаве тоскует вдова Анна Иоанновна, а Курляндией правит из Гамбурга бездетный герцог Фердинанд, которого митавские рыцари ненавидят и ждут его смерти…
Прибыв в Варшаву, Мориц эти же доводы изложил перед отцом, а отец предупредил, что любовная «акция» с герцогиней Анной Иоанновной грозит вмешательством России и Пруссии.
– Но ты прав, что династия Кетлеров при последнем издыхании, и ты, сын мой, попробуй оживить ее своей любовью. Но – поторопись! – сказал Август Сильный. – Претендентов на шаткий престол в Митаве всегда найдется достаточно…
Верно! Историк Карнович писал, что Европа давно вожделела к Митаве: «Разные герцоги, принцы, маркграфы и ландграфы мечтали о том, как бы им попасть в герцоги курляндские, вследствие чего явилось в ту пору множество искателей руки и сердца Анны Иоанновны». Всех перечислять я не стану, ибо только один Мориц Саксонский смело и решительно выступил в роли жениха, заявив отцу перед отъездом в Митаву:
– Эта вдовушка вряд ли устоит перед моим штурмом! Наконец, у меня есть на примете еще и российская цесаревна Елизавета, которая немало наслышана о моих достоинствах…
Из Петербурга саксонский посол Лефорт нахваливал ему Елизавету Петровну в таких выражениях: «У нее круглое, как у кошки, лицо, голубые глаза с поволокой и приятно возвышенный бюст… ей все равно, тепло или холодно, а живость ума делает ее ветреной… она рождена для Франции!» Описание достоинств цесаревны Лефорт заключал выводом, что Елизавета заочно влюблена в Морица, почему и ждет его на берегах Невы. Стоит напомнить, что на Руси царствовала тогда Екатерина I, а управлял ею всесильный князь Меншиков, и слово этого временщика было законом для всех и даже для нее, для самодержицы.
Жан Бовэ – по дороге в Митаву – пугался сам и пытался напугать своего любвеобильного суверена:
– Как бы этот «штурм» переспелой вдовицы не обошелся нам кровью, ибо давно известно, что Меншиков сам желает стать герцогом курляндским, согласный женить на Анне Иоанновне своего сынишку… Вы, граф, не боитесь могучего соперника?
– Я готов скрестить шпаги, – отвечал Мориц…
Вот и Митава! Анне Иоанновне страстно хотелось замуж, а потому она предстала перед женихом во всем своем многотелесном величии. Мориц поначалу даже обомлел: какая стать, какие бока, какой гигантский бюст, какие глазищи, какая рожа… Отношения меж ними определились, и бабище, изнывавшей во вдовстве, не стоило труда увериться в самой пылкой «любви» красавца. Между тем, чтобы время не пропадало даром, Мориц влюбил в себя и фрейлину герцогини Менгден – так что все складывалось прекрасно! Прекрасно еще и потому, что на сейме в Варшаве шляхта решила прибрать Курляндию к своим рукам, разделив ее на воеводства, что немало возмутило курляндских рыцарей.
– До каких же пор, – горланили они в ландтаге, – мы будем ждать, когда сдохнет Фердинанд, до каких же пор мы будем даром кормить эту русскую обжору, сидящую на самом краешке митавского престола… Хотим Морица!
28 июня 1726 года курляндский ландтаг ЕДИНОГЛАСНО избрал Морица Саксонского в герцоги курляндские:
– Но с единым условием – чтобы женился на герцогине Анне, и пусть он сам, как муж, заботится об ее прокормлении…
Анна Иоанновна блаженствовала, известив Петербург о своем счастье. Герцогиня восторгалась любовной пылкостью Морица, а фрейлина Менгден не уставала дивиться его проворству, с каким он мгновенно раздевал ее каждый вечер.
– О, как вы опытны, граф! – восхищалась девица…
Однако в Петербурге на эту возню в Митаве взирали с опаской. Русский кабинет не боялся обидеть Августа – курфюрста Саксонского, но ему совсем не хотелось ссориться с Августом – королем Речи Посполитой, которая всегда под самым боком России, достаточно грозная и не в меру буйная. Кроме того, Екатерина I желала бы видеть на престоле митавском своего зятя, герцога голштинского. Но при этом царица боялась и князя Меншикова, который топал на нее ботфортами, как на служанку.
– Или ты забыла, кто доставил тебе престол великороссийский? А теперь своего голштинского засранца на Митаву сажаешь, не желая со мною по-божески расплатиться…
Меншиков еще в 1711 году давал Августу Сильному взятку (в 200 000 рублей), чтобы тот помог ему взобраться на митавский престол, а теперь… теперь надо действовать. Анна Иоанновна была срочно отозвана из Курляндии в Ригу, а в Митаву прибыл посол князь Василий Долгорукий, внушавший рыцарям:
– Да что вы, рыцари, в парижского сикофанта уперлись? Или иных не видите из-за леса темного? А наша императрица желает видеть у вас герцогом высокоблагородного и светлейшего князя Меншикова или же своего мудрого зятя голштинского…
Тут курляндские рыцари стали хвататься за шпаги:
– Тому не бывать, чтобы нас на русской веревке таскали! Дело с Морицем решенное. Ландтаг уже по домам разъехался, и голосов для нового ландтага в Митаве не собрать…
– А тогда на себя пеняйте! – пригрозил дипломат.
Жалобное письмо Анны Иоанновны к Екатерине I, конечно же, попало в карман князя Меншикова, и по дороге на Ригу он прочитал его вновь; вдовица не скрывала симпатии к Морицу, о чем писала так: «И оной прынц моей светлости не противен!»
– Во сучка! – ругался Меншиков. – Нашла кобеля…
Меншиков ехал якобы ради «инспекции» крепостей в Прибалтике, но цели имел иные – личные. В рижском замке его поджидала Анна Иоанновна «с великою слезною просьбою», чтобы Морицу быть ее мужем и герцогом курляндским. Меншиков грубо пресек ее сладострастие, объявив это чувство «вредительством интересов российских». Разговор повел круто:
– Или сами того не ведаете, что Мориц зачат в блуде от метрессы курфюрста, а ваша светлость как-никак из дома Романовых, не чета сему махателю. А будь я герцогом, так доходы с ваших имений в Курляндии не утаил бы… А ежели супротивитесь мне, так я могу и неласковым быть!
Анна Иоанновна затрепетала, а Меншиков не щадил ее:
– К сему добавлю… знайте! Пока вы тут слезьми обливаетесь, Мориц каждый вечер сгоняет лишний жир с вашей же фрейлинки. Да попадись ему ваша дородная светлость, так он бы от вас един жалкий прутик оставил. То ведомо вам буди!
Анна Иоанновна зарыдала. Меншиков ей – тоном приказа:
– Ныне за верное станется, ежели держать вашу светлость от Митавы подале. Вот и катитесь в Питер, и там сидеть тишайше, пока я сам о вашем счастье не озабочусь…
Герцогиня тронулась в Петербург, а светлейший – в Митаву. Он был оповещен, что «курлянчики» стоят за Морица, а других герцогов им не надобно. Меншиков, прибыв в Митаву, заявил рыцарям, что за ним шагают двадцать тысяч солдат, и потому чтобы не мешкали с созывом нового ландтага, дабы избрать в герцоги непременно его – светлейшего и сиятельного.
– А сколь много солдат у вашего Морица? Сосчитайте…
При Морице состояли 12 офицеров, 104 солдата, 98 конных драгун и 33 человека домашней прислуги. Однако встречи с Меншиковым было не избежать. Мориц дважды виделся с князем, а каждое их свидание напоминало словесный поединок, чреватый обнажением шпаг. О том, как велись эти беседы, известно от самих собеседников, доверивших свои разговоры бумаге.
– Что же будет с Курляндией, если силою русских штыков вы изберете в герцоги свою светлейшую персону? – спрашивал Мориц. – И что будет, если ландтаг постоит за меня?
Меншиков ответил, что местные рыцари не пожелают разделять участь волков в Сибири, а сама Курляндия «не может искать ничьего покровительства, кроме русского…»
– Вы откровенны! А посему отвечу своей откровенностью. Сколько вам дать, чтобы вы убрались из Митавы?
– На таковой деловой вопрос, – нисколько не обиделся Меншиков, – я отвечу тем же вопросом: сколько мне дать вам, чтобы вашего духу не было в Митаве?
Из письма Морица: «Меншиков явился с видом властителя всего рода человеческого. Он даже изумлен, когда увидел, что эти ничтожные твари (курляндцы) отказываются от такой чести – быть под его управлением… он сказал мне, что свое право на Курляндию может доказать палочными ударами. Чтобы спровадить его обратно в Ригу, я предложил на пари 100 000 рублей, сказав, что эту сумму пусть получит один из нас, кто станет герцогом курляндским. Меншиков ударил со мною по рукам…»
Вот, читатель, как вершилась в те времена политика!
Убежденный в том, что ландтаг достаточно запуган его угрозами, а престол в Митаве достанется ему, Меншиков вернулся в Ригу, где и стал ожидать результатов новых выборов. Лефорт в эти дни продолжал заманивать Морица в Петербург, извещая, что цесаревна Елизавета горит любовным нетерпением. Между тем ландтаг и не думал собираться, отчего Меншиков пришел в ярость, желая ввести в Курляндию русские войска и арестовать Морица. От тех далеких дней сохранился рассказ, более схожий с анекдотом. Будто бы нападение на Митаву состоялось, но Морица спасло именно то обстоятельство, что в эту ночь он пировал с фрейлиной Менгден. Услышав, как трещат двери, разбиваемые прикладами, граф с присущим ему проворством раздел фрейлину, облачившись в ее платье, а Менгден быстро натянула его лосины, накинула его мундир, Мориц выпрыгнул в окно – и был таков… Финал этой сцены неожиданный: «Захвативший помянутую девицу русский офицер так пленился ею, что не замедлил на ней жениться!»
Однако методы князя Меншикова всполошили Петербург: митавский конфликт становился опасен последствиями, которые трудно предсказать. Меншикова срочно отозвали в Петербург, чтобы он понапрасну людей не пугал, а князь Василий Долгорукий любезно предложил Морицу выехать в лес – для охоты.
– России, – сказал он в лесу, – никак нельзя ссориться с поляками из-за вас, а мне весьма прискорбно, любезный граф, исполнить приказ о вашем немедленном удалении из Митавы…
Весною 1727 года скончалась Екатерина I, и смерть ее повергла Морица в отчаяние. Он понимал: Меншиков, став единовластным диктатором России, не замедлит с ним расправиться. Предчувствие не обмануло: генерал Петр Ласси двинул в Курляндию восемь тысяч русских солдат, предупредив Морица письмом, чтобы бежал из Митавы скорее, иначе, угрожал Ласси, графу предстоит знакомство «с очень отдаленной страной».
– Собирайся! – велел Мориц лакею Бовэ. – При всей моей страсти к приключениям я совсем не желаю знакомиться с природой Сибири и чудесными нравами ее жителей!
Путь отступления Морица сейчас указывает на карте железная дорога от Елгавы до Вентспилса. Ласси оказался мужчиной сердитым и «наступал на пятки» графу; преследуя его, он свирепо «дышал ему в затылок». Изнуренный отряд Морица Саксонского выбрался к озеру Усмас, здесь решили отдохнуть, затаившись на острове Зивьюсала (которое после этого случая местные жители, ливы и латыши, переименовали в Морицсала).
Мориц спрятался в дупле могучего дуба, его волонтеры укрылись в кустах, почти невидимые. Но Ласси разгадал их уловку, прокричав с берега, чтобы сдавались в плен, иначе он выкатит пушки, и тогда от этого райского островочка останется одна голая плешь. Мориц из дупла прогорланил в ответ ему:
– Женераль! Прошу десять дней… для размышлений.
– Сорок восемь часов… не более! – отвечал Ласси.
Капитуляция была неизбежна. Мориц наказал Бовэ хранить, как святыню, шкатулку с избирательным актом ландтага:
– На старости лет мне будет приятно почитать о себе, что я все-таки был, черт побери, герцогом курляндским…
– Что вы задумали, граф? – встревожился Бовэ.
– Я не желаю, чтобы люди, служившие мне, валялись в лужах крови. Пусть сдаются на милость победителя. Но меня среди пленных генерал Ласси не отыщет…
Он собрал свой отряд и, как хороший товарищ, простился с каждым. Потом легко запрыгнул в седло, взбодрив лошадь.
– Не надо мне перезрелой герцогини Анны, не нуждаюсь и в игривости цесаревны Елизаветы – меня давно ждет несравненная Андриенна Лекуврер, самая прекрасная женщина Парижа!
С такими словами он разогнал лошадь галопом, и – в ослепительных каскадах брызг – она обрушилась в озеро, поплыв к берегу, напряженно вытянув уши… Благополучно прибыв в Париж, граф Мориц Саксонский с удивлением узнал, что его могучий соперник князь Меншиков пал с высоты своего надменного величия и сам оказался в «очень отдаленной стране», где, наверное, мог бы встретить и Морица, если бы не ловкость Морица, если бы не его выносливая лошадь…
Вольтер был сердечным другом Андриенны Лекуврер, потому он и стал большим другом Морица Саксонского. Они оба любили эту женщину, но каждый обожал ее по-своему. К несчастью, летом 1729 года в Морица серьезно влюбилась герцогиня Бульонская, очень распутная женщина, и далее началась криминальная история, тайна которой до сих пор не раскрыта.
Андриенна, как женщина, никак не могла мириться с появлением соперницы, пусть даже очень знатной и богатой, а Париж знал о новой страсти Бульонской, с интересом наблюдая за схваткою двух «тигриц» из-за Морица Саксонского. Победила все-таки Андриенна, которая в расиновской «Федре», ведя заглавную роль, вдруг – в полной тишине театрального зала – обратилась к ложе, где восседала ее соперница:
Я не из женщин тех, беспечных в преступленьях,
Что, гнусность совершить готовые всегда,
Умеют не краснеть от тяжкого стыда…
Все зрители поняли намек Андриенны, и в грохоте аплодисментов герцогиня Бульонская покинула театр, провожаемая шиканьем и свистом. Андриенна была болезненной, а вскоре ей предложили загадочные таблетки, одна из которых издавала подозрительный запах. Это обнаружил сам Мориц.
– Ни в коем случае не принимай их, – велел он актрисе. – Я пошлю эти таблетки на анализ химику Этьену Жоффруа…
Жоффруа испытал их на своей собаке, ибо в те времена такой «химический» способ был самым верным, но собака осталась жива. Зато неожиданно скончалась Андриенна Лекуврер. Она умерла на руках Вольтера – так пишут одни, она умерла на руках Морица Саксонского – так пишут другие. Но путаницы тут нет, ибо первый и второй, оба рыдающие, приняли последний вздох великой актрисы. Вздох ее они приняли, сие верно, но, потрясенные смертью, они забыли пригласить кюре, чтобы тот исповедовал умирающую, и Андриенна умерла без святого причастия. Церковь же в ту пору относилась к актрисам как к профессиональным «чертовкам», отдавшим себя для служения дьяволу, и все сказанное, вместе взятое, довершило трагедию жизни…
Ночью – ни Вольтера, ни Морица не было – полиция прислала мортусов, которые, замотав тело Андриенны в рогожу, воровски утащили его на загородный пустырь, где уже была приготовлена яма. Мертвую бросили в яму, тут же обильно засыпав ее негашеной известью, чтобы от Андриенны не осталось даже костей, а землю над ее прахом мортусы сровняли так гладко, чтобы не сохранилось даже могилы.
– Счастливец! – сказал Мориц Вольтеру. – Вы хоть способны изливать свою ярость в разгневанных стихах и эпиграммах, а на что способен я, жалкий человек?..
В этом же году курляндская герцогиня стала русской императрицей Анной Иоанновной. Переиначивать прошлое – занятие наивное, но историки все же иногда задаются каверзным вопросом: что, если бы Мориц сделался мужем Анны Иоанновны? Если бы такое случилось, русский народ не изведал бы ужасов «бироновщины», зато Россия, соответственно драчливому характеру Мориса, наверняка не выбиралась бы из военных авантюр. Наконец, гадая на крапленых картах истории, можно задаться вопросом – что, если бы заочный роман с цесаревной Елизаветой завершился бы их браком, и не воссела бы тогда на русском престоле новая династия – Романовых-Саксонских? Но строить домыслы на сыром песке минувшего мы не станем, пусть читатель пофантазирует сам…
Потеряв свою Омфалу, Геркулес погрузился в уныние. Мориц спал или читал, читал или спал, избегая шумного света. Его оживила война за «польское наследство», а в 1737 году Бовэ опять потрясал перед ним избирательным актом ландтага:
– Проснитесь, граф! Фердинанд умер, а в Европе снова возник вопрос о пустующем престоле герцогов в Митаве…
Но Анна Иоанновна утвердила этот престол за Бироном.
Мориц все эти годы проживал во Франции, где и дождался кончины Анны Иоанновны, после чего Бирон сразу отправился зимовать в Пелым, а на престоле Романовых воцарилась веселая и бесшабашная Елизавета, когда-то влюбленная в Морица. Маркиз Шетарди, версальский посол при ее дворе, настойчиво звал Морица в Россию, чтобы «разогреть старые дрожжи», а Версаль вдруг проявил интерес к делам курляндским. Престарелый кардинал Флери, заправлявший политикой Франции, сказал Морицу:
– Надеюсь, акт о вашем избрании в герцоги еще не съеден мышами? Так прихватите его в Россию, ибо момент для вас чрезвычайно удачный: Елизавета коронуется в Москве, и на радостях ей ничего не стоит посадить вас на митавский престол, еще не остывший после сидения на нем герцога Бирона…
Был теплый душистый вечер 10 июня 1742 года, когда Мориц появился в Москве, а маркиз Шетарди сразу дал в его честь великолепный ужин, длившийся до утра – с винопитием и танцами. Москва уже была наслышана о его приезде, и в разгар ужина появилась сама Елизавета… Да, она хотела повидать Морица, но теперь женщиной двигала не наивная влюбленность, а лишь одно женское любопытство. Протягивая руку для поцелуя, императрица поцеловала Морица Саксонского в лоб.
– Я так много слышала о вас, – сказала она…
Морицу было уже 46 лет, и померкшая красота его не произвела на Елизавету должного впечатления. В ответ на приглашение к танцу она сказала:
– Первый контрданс я занята, за вами – второй…
Если ему второй, то кому же первый? Первый контрданс Елизавета провела с молодым чернобровым красавцем.
– Кто это? – ревниво спросил Мориц у Шетарди.
– Алексей Разумовский… сын свинопаса, – отвечал посол.
– О боги! – вздохнул Мориц. – Ему первый контрданс, а мне второй… Значит, я уже готов для могилы!
Вскоре камергер Воронцов дал для Морица завтрак, на котором была и Елизавета в мужском костюме; она сама предложила гостю прогулку верхом, выразив желание показать ему Москву. Он галопом скакал с нею по улицам, но вдруг хлынул оглушительный ливень, и Елизавета с Морицем спасались от дождя в кремлевских покоях. Елизавета сказала:
– Хотите, я покажу вам сокровища моих предков?..
Показывая драгоценности Оружейной палаты, не желала ли она наказать его упреком – ч т о он потерял, не откликнувшись на ее давние призывы? Елизавета призналась:
– Когда Ласси изгонял вас из Митавы, ваш отец, дабы утешить меня, прислал мне чайный сервиз из Мейсена, а я ведь тогда же сказала послу Лефорту: «Мне сейчас не фарфор, а… м у ж надобен!» Почему вы тогда не приехали?
– Об этом лучше спросить у того же генерала Ласси…
На этот намек, весьма горький в устах женщины, Мориц отвечал намеком на вакантный престол в Курляндии, но Елизавета сказала, что политикой ее кабинета ведают мужчины.
– А я, женщина слабая, могу только бить тарелки или плакать… Однако, – завершила она беседу, – Петербург не желает нарушать древние привилегии курляндских рыцарей, кои обоснованы на статьях их старинной конституции.
После такого ответа Мориц откланялся. Конец!
Осталось сказать последнее – едва ли не самое насущное…
С детства звенящий шпорами, Мориц замечал многое на войне, на что закрывали глаза его современники. Он много читал, чтобы сравнивать старое с новым в тактике боя и в стратегии войн. Ему не было еще и тридцати, когда известный шевалье де Фолар, сам военный мыслитель, сказал о Морице так:
– Я еще не встречал таких талантов полководца, только бы этот малый не подставлял свою голову под ядра!..
Ядра миновали голову Морица, в которой уже роились мысли иной эпохи – будущей. Неразлучный Бовэ давно привык к причудам Морица, который иногда начинал пророчить:
– Почему бы солдату не заменять хлеб сухарями, а дурацкие шляпы – железными касками? Пехоту надобно усилить ружьями, заряжаемыми с казны, чтобы не заталкивать пули шомполом. Нет, милый Бовэ, я совсем не стремлюсь к истреблению людей. Напротив, я помышляю о войнах с ничтожным пролитием крови.
Это правда. Мориц всегда берег солдат. Однажды был такой случай. Генералы сказали ему, что схватка обойдется в сущую ерунду – всего в дюжину солдат, на что Мориц ответил:
– Дюжина солдат? Но это не ерунда. Лучше я отдам неприятелю дюжину голов своих генералов…
Он считал битву при Полтаве шедевром военного искусства, призывая французов подражать русским: «Вот каким образом благодаря искусным мерам можно заставить счастье склониться в свою сторону», – писал он. Морица привыкли видеть кутящим с женщинами, но, пожалуй, один только Бовэ знал, как усидчив он, когда замыкался в творческом уединении, постигая тайны полководческого искусства. Мориц завещал, чтобы в армии обязательно учитывались народные традиции, «так как люди весьма привержены к ним, и даже от самых вредных обычаев отказываются неохотно и с великим трудом – в силу национальной гордости, в силу природной лени или просто по глупости…»
Еще смолоду он провел немало баталий, и не одну из них выиграл. Но в числе множества его побед самой внушительной и самой прославленной стала битва при Фонтенуа, в которой он разбил англичан, голландцев и ганноверцев, союзных австрийцам. Фонтенуа стало боевой гордостью народа Франции, а сам Мориц сделался для французов национальным героем.
– Я не радуюсь, – сказал он Бовэ. – Каждый мой успех порождает озлобленный лай шавок-завистников…
18 марта 1746 года – сразу после Фонтенуа! – в парижской Опере состоялось театральное «коронование» Морица, а знаменитый скульптор Пигаль – еще при жизни маршала – заранее соорудил для него погребальный саркофаг в Страсбурге.
– Невесело жить, заведомо зная, что тебя поджидает прекрасная гробница. К сожалению, – рассуждал Мориц, – полководец, даже приносящий только победы, всегда остается подобен плащу, о котором вспоминают лишь во время бурного ливня…
Эти слова полностью оправдались, когда наступил мир и придворная камарилья задвинула Морица в глубокую тень. Версаль третировал Морица, а потому он, уже страдающий от болезней, до конца жизни хотел доказать свое превосходство.
– Но доказать придворной сволочи свое превосходство я могу не театральной, а лишь подлинной коронацией…
Не будем удивляться! Таков был век, а Мориц был кровное дитя своего времени. Короны тогда не валялись на мостовых, но зато оставались девственные страны, еще не знавшие королей. После митавского конфуза Мориц обратил пламенные взоры на далекий и загадочный Мадагаскар, однако версальские политики оберегали этот остров от посторонних вожделений как свою будущую колонию. Мориц наметил для себя другой островок – Тобаго, которым когда-то владели курляндские герцоги. Но Тобаго перехватили голландцы. Мориц был согласен стать даже королем разбойников Корсики, но и Корсика оказалась ему недоступна. Видя, как он хлопочет о короне, Бовэ подсказал самое верное решение:
– В чем дело? Я бы на вашем месте не ломал голову зря, а сразу бы объявил себя царем иудейским!
Странно, что этот проект – быть новоявленным Моисеем – пришелся Морицу по душе, и он вознамерился собрать всех евреев в джунглях Латинской Америки, где и будет водружен его престол, украшенный звездами Давида. Нам это кажется смешно, но Мориц почему-то свято уверовал в то, что евреи не откажутся иметь такого бравого царя-маршала, каков он сам!
Последние годы жизни, пренебрегая знатью, Мориц замкнулся в Шамборе, окружив себя лишь писателями, философами, художниками и артистами. Но осенью 1750 года, навестив Версаль, он дал пощечину Людовику Конти, принцу королевской крови.
– Вам это дорого обойдется, – отвечал Конти…
Высокое положение соперника в обществе Франции обязывало их дуэлировать втайне. Об этом поединке почти никто не знал, и молодой Конти ранил Морица, который был вынужден скрывать свою рану даже от врачей. Все должны были думать, что он страдает от водянки, давно изнурявшей его.
– Жизнь – это лишь с о н, – говорил Мориц друзьям. – Мой сон был таким чудесным, почти волшебным. Но – увы! – каким коротким он оказался… И как быстро спешат стрелки часов.
Наконец его часы остановились, и Мориц завещал:
– Так бросьте же меня в любую поганую яму и засыпьте мое грешное тело ядовитой известью… Я хочу раствориться в этом проклятом мире, как растворилась и она!
Этими предсмертными словами Мориц Саксонский невольно доказал, что любил только одну женщину на свете – божественную и глубоко несчастную Андриенну Лекуврер…
Нам от Морица остался могучий дуб, много веков дремлющий в тишине колдовского озера, да его сочинения, изданные посмертно, в которых он рассуждал о нравственности на войне, о гуманных методах боя. Для нас он всегда останется не только искателем приключений, но и военным теоретиком, предвосхитившим тактику революционных армий будущего. Наши историки ставят Морица Саксонского в один ряд с такими полководцами, каковы были Монтекукули, Евгений Савойский, Мальборо, Тюренн, Фридрих Великий, Петр Салтыков и даже… даже Наполеон!
А пьеса Скриба «Андриенна Лекуврер», в которой выведен и граф Мориц Саксонский, в 1919 году последний раз была поставлена на русской сцене. Если бы эту пьесу возобновить в наших театрах, она многое бы нам напомнила…
Солдат Василий Михайлов
В нашей истории бурный и красочный XVIII век, век рыцарства и злодейства, век гордецов и подлецов, как бы окантован двумя мучительными процессами. В начале столетия Россия вышла на побережье Балтики, а весь конец века народ укреплял рубежи государства на берегах Черноморья. Дорога в Бахчисарай далась ценою большой крови, отняв у россиян жизнь нескольких поколений.
Дело это было великое, дело нужное – дело героев, давно позабытых. Сейчас бывшая Таврида стала всесоюзной здравницей, и загорающие в шезлонгах на верандах курортов меньше всего думают о своих пращурах, которые пешком ходили на Крым не ради обретения загара, а едино ради отмщения татарам за беды и насилия.
Иногда очень полезно вспомнить слова Пушкина:
«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие!»
Итак, мы во времени Анны Иоанновны…
Весною 1736 года русские легионы под жезлом фельдмаршала Миниха выступили в поход на Крымское ханство.
Солдат воодушевлял бой барабанный, флейты пели им о славе предбудущей:
Крепит отечества любовь
Сынов российских дух и руку;
Желает всяк пролить всю кровь,
От грозного бодрится звуку.
А за солдатами шагали люди служивые – лекаря с аптеками, профосы с кнутами, трубачи с гобоями, попы с кадилами, аудиторы с законами, писаря с чернильницами, кузнецы с молотами, цирюльники с ножницами, седельники с шилами, коновалы с резаками, плотники с топорами, извозчики с вожжами, землекопы с лопатами, каптенармусы с аттестатами…
Сверху обжигало людей нещадное степное солнце.
Боевые литавры гремели не умолкая…
В громадной карете – шлафвагене – ехал сам Миних; на походной жаровне пеклась для него яичница; фельдмаршал в одном исподнем белье сидел на бочке с золотыми червонцами, лениво понтируя со своим приятелем, пастором Мартенсом, и хвастал:
– Через четыре года, дружище, мои славные штандарты будут водружены над сералем султана турецкого… Я сдаю. Квинтич. Пики!
– В банке триста, – отвечал пастор. – Сначала, приятель, не сломай себе шею на взятии Перекопа, побывай в Бахчисарае крымского хана, а потом уж мечтай о Константинополе…
– Basta! – пришлепнул туза Миних. – Твоя карта бита… Не забывай, что мы с тобой не в Европе, а в России… Людские запасы этой страны столь велики, что кровь солдата на Руси дешевле чарки вина. Счастье, что я служу в русской армии, где можно свободно угробить миллион душ, но зато всегда добьешься успеха… Пики!
Дымчатые волы катили по травам 119 пушек, величавые верблюды тащили арбы с ядрами.
На телегах везли рогатины – столь великие, что одну из них с натугою шестеро солдат поднимали (этими рогатинами окружали по ночам бивуаки, дабы не наскочила татарская конница).
Казалось, не будет конца пути, никогда не кончатся эти солончаки и сожженные солнцем ковыли.
Палимы звенящим зноем, шли солдаты великой армии.
Голая степь и безводье царили на крымских подступах.
– Кошку высечь и то прутика не сыщешь, – говорили люди.
Чуткий сон армии стерегли по ночам скифские курганы…
Днем через каре армии прокатывали шлафваген Миниха.
– Вперед! – рычал на солдат фельдмаршал. – Кто остановился, тому смерть. А свободных телег для больных в обозе нету…
Жутко ревел на привалах скот, не поенный уже с неделю.
Выстелив по земле тонкие шеи, умирали плачущие от усталости кони.
Мертвых бросали в степи – на поживу ястребам и воронью.
17 мая 1736 года русское каре с ходу уперлось в Перекоп.
Походный толмач Максим Бобриков всмотрелся в пылищу.
– Перед нами ворота Ор-Капу, – доложил он Миниху.
– Ор-Капу? А что это значит?
– «Капу» – дверь, «Ор» – орда, вот и получается, что сия татарская перекопь есть «дверь в Орду» ханскую…
– Передайте войскам, – наказал Миних, – что за Перекопью их ждет вино и райские кущи. Ад – только здесь! А за этим валом «дверей в Орду» – отдых и прохлада садов ханских, где произрастает фруктаж редкостный, какого в дому у себя никто не пробовал!
Но 185 турецких пушек (против 119 русских) зорко стерегли вход в Крымское ханство; над фасами крепости реяли на бунчуках янычарских хвосты черных боевых кобыл, и старая мудрая сова, вырубленная из камня, сидела над воротами Ор-Капу, сурово взирая с высоты на пришельцев из далекой прохладной страны…
– Назавтра быть штурме немалой, – говорили ветераны, – а нонеча поспать надо, дабы отдохнули бранные мышцы!
И армия попадала на землю, изможденная до крайности.
Они дошли…
Но до Перекопа русские доходили уже не раз. Дойдут – и возвращаются обратно, крепости взять не в силах. Все степи Причерноморья усеяны русскими костями…
Спите!
Завтра покажет – быть вам в Крыму или не быть?
Еще затемно строили полки, в центр лагеря стаскивали обозы, чтобы они не мешали армии маневрировать.
В строгом молчании уходили ряды воинов, неся над собой частоколы ружей. Священники, проезжая на телегах, торопливо крестили солдат святою водицей – прямо с метелок! Погрязая в песок зыбучий, тяжко выползали мортиры и гаубицы. Рассвет сочился из-за моря, кровав и нерадостен, когда войска вышли на линию боя.
Миних на громадной рыжей кобыле проскакивал меж рядов, возвещая солдатам:
– Первого, кто на вал Перекопи ханской взойдет с оружием и цел останется, жалую в офицеры со шпагой и шарфом… Помните, солдаты, об этом и старайтесь быть первыми!
Плох тот солдат, что не жаждет стать офицером. Воины кричали:
– Виват, Руссия… виват, благая! Все будем первыми…
Янычары жгли костры на каланчах, ограждавших подступы к Перекопу со стороны степей. А ров на линии перешейка был столь крут и глубок, что голова кружилась.
И тянулся он, ров этот проклятый, рабами выкопанный, на многие версты – от Азовского до Черного моря.
Пастор Мартене наполнил бокал «венджиной» и протянул его фельдмаршалу, чтобы взбодрить его перед битвой:
– Всевышний пока за тебя, приятель: воды во рву татарском не оказалось, и в этом твое счастье… Выпей венгерского!
Окрестясь, солдаты кидались в ров, как в пропасть. Летели вслед им рогатины и пики, из которых тут же мастерили подобие штурмовых лестниц, и лезли наверх, беспощадно убиваемые прямо в грудь янычарами…
Дикая бойня возникла на приступе каланчей. Топорами рубили солдаты двери, чтобы проникнуть внутрь башен. Врукопашную – на багинетах, на ятаганах! – убивали людей сотнями, тысячами. Каланчи взяли – дело теперь за воротами Ор-Капу, и тогда «двери» Перекопа откроются сами по себе… Пять тысяч тамбовских мужиков, приставших к войскам, уже лопатили землю под собой, готовя проезжую «сакму» для входа в Крым, чтобы протащить через перешеек громоздкие обозы великой армии.
Миних часто спрашивал своего адъютанта:
– Манштейн, хоть один солдат взошел ли на вал?
– Увы, экселенц. Всех сбросили вниз.
В боевом органе битвы взревели медные трубы пушек.
– Вот же он… герой! – закричал Миних, когда на валу крепости, весь в дыму и пламени, показался первый русский солдат. – Кто бы он ни был, жалую его патентом офицерским!
К шатру Миниха подскакал толмач Максим Бобриков.
– Наши на валу, – возвестил хрипло, кашляя от дыма. – А паша перекопский парламентера шлет… милости просят!
Ворота Ор-Капу медленно разверзлись, и в них, паля из мушкетов, хлынуло воинство российское. В шатер, плещущий розовыми шелками, явили героя, взошедшего на вал первым, и Миних не поверил своим глазам:
– Неужели это ты на вал вскарабкался?
Перед ним стоял… мальчик.
– Солдат Василий Михайлов, – назвался он.
Миних расцеловал его в щеки, грязные и кислые от пороха.
– Сколь же лет тебе, храбрец?
– Четырнадцать. А служу второй годочек.
Миних деловито отцепил от пояса Манштейна офицерскую шпагу и перекинул ее солдату. Свой белый шарф повязал ему на поясе.
– Хвалю! Носи! Ступай! Служи!
В походной канцелярии, когда надо было подпись ставить, Васенька Михайлов, заробев, долго примеривался:
– Перышко-то… чего так худо очинено?
Окунул он палец в чернила, прижал его к бумаге. Выяснилось, что азбуки не знает. И тут мальчик-офицер расплакался:
– Тому не моя вина! По указу ее величества велено меня, сколь ни проживу на свете, грамоте никогда не учить…
Манштейн вскоре все выяснил об этом новом офицере:
– Солдат Василий Михайлов… на самом же деле – это Василий Михайлович из дому князей Долгоруких! Вы, экселенц, нарушили указ государыни нашей, коя велела отроков из этой фамилии пожизненно в солдатском звании содержать и в чины офицерские под страхом смерти не выводить…
Долгорукие в это время составляли оппозицию правлению Анны Иоанновны; члены этой фамилии выступали против засилия иноземцев в правительстве и армии; большая часть Долгоруких была уже казнена, сослана, сидела по тюрьмам и острогам.
– Так ты говоришь, что солдату век в солдатах ходить? – Миних в гневе топнул ботфортом, звенящим острою, как кинжал, испанскою шпорой: – Но я же слово армии дал, а слово маршала – закон…
Войска бурно растекались по узким канавам улиц Перекопа. А всюду – грязь; посреди улиц лежали кучи пороха. Валялись пушки с гербами московскими (еще от былых походов столетья прошлого). Кажется, и дня не прожить в этаком свинстве, какое царило в янычарской цитадели, и солдаты спрашивали:
– А где ж землица-то райская, кою сулили нам вчера?
Но за Перекопом им неласково приоткрылся Крым – опять степи голые, снова безлюдье, пустота и дичь. Парили над падалью ястребы да цвели дикие степные тюльпаны, никого не радуя. Решительным марш-маршем русская армия шагнула в Бахчисарай, столицу ханства, и предала ее карающему огню…
Сколько раз уже входил в Крым человек русский, и всегда только рабом. 1736 год – для истории памятный.
В этом году русский человек вступил сюда воином!
…Разведя армию на зимние квартиры вдоль берегов Днепра, Миних велел солдатам всю зиму дробить пешнями днепровский лед, чтобы конница татарская не могла по льду форсировать реку. А сам отъехал для доклада императрице в Петербург.
Закончив говорить о важных делах, он уже направился к дверям, и вдруг – хитрец! – хлопнул себя по лбу:
– Ах, голова моя! Все уже забывать стала.
– Ну, говори, – повелела Анна Иоанновна. – Что еще?
– В армии, матушка, состоял в солдатах отрок один. И первым на фас Перекопа вскочил. Так я, матушка, чин ему дал.
– И верно сделал, – одобрила его императрица.
– Да отрок-то сей неучен, матушка.
– Неучен, да зато храбр! Такие-то и надобны.
– Из Долгоруких он, матушка…
Царица нахмурилась. Долгорукие – ее личные враги; они кичились древнею славой предков своих, они бунтовали против нее и ее фаворита графа Бирона…
– Дал так дал, – недовольно сказала императрица. – Не отнимать же мне шпагу у сосунка. Пущай таскает ее… Но грамоте учить его не дозволю.
Война с Турцией закончилась в 1739 году, когда Василию Долгорукому исполнилось семнадцать лет, а за спиною юноши уже отполыхали пожары Очакова и Бахчисарая, в битвах окрепла его рука…
Стоившая народу немалых жертв, эта война никакой пользы России не принесла, разве что озлобила ханство.
В истории все объяснимо: могущество России, военное и экономическое, еще не созрело до такой степени, чтобы Крым взять и удержать за собой…
В последующее царствование – Елизаветы Петровны – многое на Руси изменилось к лучшему: было создано национальное русское правительство, куда вошли умные деловые люди; на берегах Невы открылась Академия художеств; промышленность ковала для армии мощное добротное вооружение; флот российский снова распустил паруса…
При Елизавете семь лет подряд Европу сотрясала война, которую принято называть Семилетней; вызвал эту войну прусский король Фридрих Великий – талантливейший полководец XVIII века, глубокомыслящий хищник, оригинальный стратег, побеждать которого было нелегко.
В рядах армии, прокладывавшей дорогу на Берлин, состоял и князь Василий Михайлович Долгорукий; в битве под Кюстрином он был жестоко изранен, но фронта не покинул, за что наградой был ему чин генерал-поручика.
Слава – фея капризная, и никогда не знаешь, где она тебя увенчает лаврами… Ему было уже пятьдесят лет, когда началась очередная русско-турецкая война.
Стотысячную армию возглавлял крымский хан Крым-Гирей.
«Пестрота одежд, блеск лат, колчанов и сабель, разукрашенных позолотой и камнями, сочетались со строгой мрачностью европейской амуниции… новенькие французские пушки замыкали торжественное шествие армии Гирея». Вся эта орава вторглась на Украину, и вновь запылали города и села, опять, как во времена Батыя, арканили людей, словно скотину, и тысячами гнали в крымскую Кафу, где шла бойкая торговля людьми на базарах. Кавалерийская орда Крым-Гирея с воплями вкатывалась в земли польские, по которым татары пронеслись, как через жнитво проносится черный смерч; на их пути все было уничтожено, все осквернено, все обесчещено; они вырезали ляхов семьями, а прекрасных полонянок табунами гнали в Крым – для продажи в гаремы; пламя пожаров полыхало над многострадальной Польшей, и было жутко, как никогда…
Русские генералы собрались в Зимнем дворце.
– Армию поднимать в поход… Отмщение врагу многовечному близится. Кровь великая будет, но и славы прибудет!
15 июня 1771 года русская армия под командованием «солдата Василия Михайлова» с ходу уперлась в твердыни Перекопа.
Долгорукий приставил подзорную трубу к слезящемуся от пыли глазу, всмотрелся в возню янычар на высоких крепостных фасах, вдоль которых красовалось страшное ожерелье из отрубленных голов христианских воинов.
– Един раз пришел я сюды мальчиком-солдатом, – сказал он штабу, – а ныне явился во второй уже стариком генералом… Товарищи! – обратился к войскам. – Первого из вас, кто взойдет на фас Перекопи и останется жив, жалую я офицерской шпагой…
Поэты писали:
И здесь в очах сего героя виден жар,
И храбрость во очах его та зрима,
С которыми разил кичливых он татар!
Се Долгорукий он и покоритель Крыма.
Ворота Ор-Капу вдребезги разлетелись, и, разломав крепости Перекопа, русское воинство хлынуло в Крым.
Это была блистательная операция! Долгорукий повершил Миниха и взял у татар не только Бахчисарай, но и Кафу (нынешняя Феодосия) – многовековой центр международной работорговли. Ханство было повержено…
При десанте в Алуште гренадеры наши дрались как дьяволы, а вел их в бой молодой Михаила Голенищев-Кутузов, и в небывалой ярости схватки пуля не пощадила его.
«Сей штаб-офицер, – рапортовал Долгорукий в столицу, – получил рану пулей, которая, ударивши его между глаза и виска, вышла напролет в том же месте на другой стороне лица…»
Рана опасная!
Державин сказал о ней поэтически:
«Смерть сквозь главу его промчалась!»
Уже на склоне лет, когда армию Наполеона гнали прочь из России, одноглазый Голенищев-Кутузов, князь Смоленский, в морозную ночь на бивуаке, греясь возле костра, неожиданно вспомнил молодость. Он долго рассказывал о князе Долгоруком…
– Под его командой, – заключил он рассказ, – я получил черную повязку на глаз и начал понимать войну… Спасибо старику – от него я многому научился!
Екатерина II вызвала князя Долгорукого в столицу…
Верхи Петрополя златые
Как бы колеблются меж снов,
Там стонут птицы роковые,
Сидя на высоте крестов!
Императрица приняла полководца во внутренних покоях, одетая в голубенький капот, на коленях у нее грелась злющая дымчатая кошка с острыми черными ушами, которая часто шипела…
– Звала ты меня, матушка? Так вот я – прибыл!
Она предложила ему чашечку кофе своего приготовления, но старик отвел от себя все ее заботы.
– Того не надобно, – сказал. – Уже откушал…
– Ну, Василий Михайлович, – заговорила императрица, – услужил ты отечеству в избытке. Жалую тебя шпагой с алмазами, и прими от меня бриллианты к ордену Святого Андрея Первозванного… Слышала я, будто долгов ты накошелял немало? Так ты скажи, сколько должен: все твои долги беру на себя…
За вторжение в Крым он получил титул Крымского!
– Доволен ли ты? – спросила Екатерина II.
– Да уж куда выше? – отвечал Долгорукий Крымский. – Но уважь просьбу мою… Сызмальства при войсках состою российских, сам бил, и меня били! Уставать начал от дел бранных. Дозволь в деревеньку отъехать, на солнышке раны погреть старые?
В деревне он засиделся, прижился в тиши поближе к петухам, будившим его на восходе солнца, поближе к яйцам, сметанам и лукошкам с грибами пахучими. Казалось, жизнь уже прожита, ничего больше не будет…
Но в 1780 году указом свыше его назначили на высокий пост главнокомандующего в Москве (по сути дела, он стал генерал-губернатором «первопрестольной столицы»).
Надо признать, что грамоты князь так и не осилил.
И всю жизнь обвинял в своей безграмотности… перья:
– Опять перышко худо зачинили – никак не могу писать! Эй, секлетарь, кудыть ты провалился, ты развей меня, ну-к, пиши за мою милость, а я тебе, дураку, диктовать стану…
Доступ к нему всегда был свободен.
– Мне ли, старому солдату, дверьми от народа затворяться! – говорил Крымский, и к нему в кабинет смело входили и купец, и ветеран-инвалид, и крестьянин с обидой на барина…
Законов князь никаких не знал и, кажется, даже гордился тем, что не знает, а судил-рядил «по-отечески», руководствуясь лишь смекалкой и богатым жизненным опытом.
– Я солдат, – с гордостью говаривал о себе Василий Михайлович, – в чернильной купели не купан, с острия пера не вскормлен, казенной бумагой не пеленат… Я прост, как ружейный багинет!
Был он человеком по-русски щедрым и хлебосольным, к столу своему сажал любого захожего с улицы. Дважды открывший двери для русской армии в лучезарный Крым, он скончался 30 января 1782 года. Умер как раз на пороге важного события, когда Крым вошел в состав нашего государства на правах новой губернии – Таврической!
Его похоронили в селе Полуехтове Рузского уезда Московской губернии, и над могилой полководца склонились трепетные русские березы, стали вить гнезда певучие русские птицы…
В эпитафии поэта Ю.А. Нелединского-Медецкого сказано:
Прохожий, не дивись, что пышный мавзолей
Не зришь над прахом ты его;
Бывает, оною покрыты и злодеи;
Для добродетели нет славы от того!
Пусть гордость тленная гробницы созидает —
По Долгорукове ж Москва рыдает.
В 1842 году в городе Симферополе «солдату Василию Михайлову» был сооружен памятник…
Остался на Москве дом его в Охотном ряду, где позже размещалось московское Благородное собрание, а ныне – Колонный зал Дома Союзов.
И каждый раз, когда передают концерт из Колонного зала, мне почему-то невольно припоминается Долгорукий Крымский…
Мир праху его солдатскому!
Лейтенант Ильин был
Летом 1886 года в России был спущен на воду самый быстроходный в мире корабль класса минных крейсеров. Шампанское обрызгало его острый форштевень, который под звуки оркестров стремительно рассек темную воду, и волна, отраженная от берега, обмыла золотую славянскую вязь его имени: «Лейтенант Ильин»…
Впрочем, среди публики слышались голоса:
– Лейтенант Ильин… простите, а кто он такой?
Это уже не ново, что история умеет прочно забывать.
Но зато история умеет и вспоминать!
Я раскрываю старинную книгу и читаю в ней такие слова:
«Клевета, зависть – вы уже довольно насытились, заживо преследуя почтенного Ильина: прекратите же гонения свои, скройте самих от себя, не беспокойте прах друга души моей!»
Итак, он был гоним… За что?
На синих воротниках матросов Российского флота издавна три белые полоски – в знак побед при Гангуте, Чесме и Синопе. В 1770 году русская эскадра под кейзер-флагом Алексея Орлова заперла флот султана турецкого в Чесменской бухте…
С этого и начинается рассказ о лейтенанте Ильине!
Накануне наша эскадра спускалась по ветру в Хиосский пролив, нагоняя турецкие корабли Гассан-бея, которых было много… очень много! «Увидя такое сооружение, – вспоминал Орлов, – я ужаснулся». Но ужасаться превосходству заклятого врага России было некогда, паче того, адмирал Спиридов уже деловито командовал:
– Как только выйдем на пистолетный выстрел, с Богом учиняйте пальбу великую… Всех псов-турок топить нещаднейше!
Ветер сносил эскадру в батальной линии все ниже по ветру. Авангардом из трех кораблей управлял Спиридов. «Европа» под флагом капитана 1-го ранга Клокачева малость замешкалась перед противником, и Спиридов тут же прогорланил:
– Каперанг Клокачев, поздравляю тебя: ты – матрос! А если еще сплохуешь, велю за борт выкинуть… Пошел вперед!
Кордебаталию из трех кораблей возглавлял сам Орлов, а за ними плыли суда арьергарда. Над головами, разрывая паруса и снасти, гремели раскаленные ядра. Спиридов, обнажив шпагу, гулял по шканцам «Святого Евстафия» словно по бульвару и скрипел новенькими ботфортами; на ютах кораблей играла воинственная музыка, литавры гремели, а Спиридов взбадривал музыкантов:
– Играть вам всем до последнего, кто живым останется…
Прошло два часа жаркой пальбы, ветер вдруг стих, но «Евстафий» уже врезался в борт турецкого флагмана «Реал-Мустафы», причем бушприт его навис над палубой неприятеля, и сразу началась дикая абордажная драка – на ножах, на штыках, на кулаках. «Один из наших матросов бросился срывать турецкий флаг. Его правая, протянутая к флагу рука была ранена. Протянул левую – ее отсекли ятаганом. Тогда он вцепился в флаг зубами, но, проколотый турком, упал мертвым с флагом в зубах…»
Такова ярость боя! Что тут еще можно добавить?
Горящая мачта турецкого флагмана рухнула на палубу русского корабля, давя людей, а мощные сквозняки пожара ворвались в пороховую крюйт-камеру. «Евстафий» раздулся бортами, как пузырь, и, лопнув, он взлетел на воздух вместе с «Реал-Мустафою»! 620 человек команды погибли в иссушающем пламени порохов, лишь несколько счастливцев выбросило взрывом далеко в море…
Неплох был и Алешка Орлов: он геройски вывел «Трех иерархов» напротив капудан-паши, велел отдать якоря и с якорей, чтобы стоять нерушимо, бил и бил в борт турецкий ядрами, пока от противника не осталась пылающая развалина. За «Тремя иерархами», все в дыму, проходили «Ростислав», «Саратов», «Не тронь меня» и прочие корабли, имена которых вписывались в летопись русского героизма…
Турки бежали! Они скрывались в лежащую близ Хиосского пролива Чесменскую бухту, и здесь русская эскадра затворила их.
Догорали пожары на кораблях. На ютах отпевали мертвых. Был созван флагманский совет. Прихлебывая черное, как деготь, кипрское вино из громадного кубка, по салону расхаживал Алешка Орлов, молодой и веселый, в прожженной рубахе. Перед ним сидели его соратники – Спиридов, Ганнибал и Грейг.
– Решайтесь, товарыщи, – говорил Орлов…
И решили: флот турецкий в Чесме вконец разорить, дабы самим стать в море господами, а действовать указано эскадре брандерами – брандскугелями (зажигательными снарядами). Спешно готовили к ночному прорыву в бухту Чесмы четыре брандера.
Грейг выстроил перед Орловым четырех офицеров:
– Брандер первый – капитан-лейтенант Дугдаль!
– Брандер второй – капитан-лейтенант Маккензи!
– Брандер третий – мичман князь Гагарин!
– Брандер четвертый – лейтенант Ильин!
– Смерти вам не желаю, а жизни не обещаю… Вы уж не подгадьте, ребятушки, – сказал Орлов командирам брандеров, и, волоча по ступеням трапа длинные полы халата, он удалился в салон…
Настала ночь – тихая, лунная. Грейг в полночь засветил на корме «Ростислава» три фонаря – сигнал атаки. Битва началась, турок стали обкладывать бомбами. Обстреливали их долго, но лишь во втором часу ночи русский «брандскугель упал в рубашку грот-марселя одного из турецких кораблей, а так как грот-марсель был совершенно сух и сделан из бумажной материи, то он мгновенно загорелся».
– Великому делу малый почин сделан, – говорили моряки.
Словно белка по деревьям, огонь быстро скакал по снастям турецкого корабля; мачта, подгорев у основания, рухнула на палубу, весь корабль охватило веселое пламя, брызжущее снопами искр.
– Брандеры! – наказал Грейг. – Вперед их!
Первым пошел брандер Дугдаля, но две турецкие галеры выплыли наперерез и взяли брандер на абордаж, нещадно уничтожив всю его команду.
Вторым проник в бухту брандер Маккензи, но сбился с пути и, выскочив на мель, был взорван своей же командой.
– Скверно начали! Князь Гагарин… с Богом!
– Ясно, – послышалось от воды.
Прибавив парусов, третий брандер ворвался в Чесменскую бухту и свалился с турецким кораблем – в свирепом огне, раздуваемом ветром, исчезли и турки и наши. Половина турецких судов уже горела, подожженная артиллерией, но большая часть эскадры Гассан-бея еще была совсем не тронута огнем.
– Лейтенант Ильин, – окрикнул Грейг проходящий брандер, – ты остался последний, на тебя вся надежда… Навались на турок, что стоят еще незажжены, да сцепись с ними покрепче.
– Сделаю, – отвечал лейтенант Ильин.
Было ему тогда 28 лет. Острым зрением он выбрал в гуще вражеских кораблей тот, который покрупнее и лучше вооружен. Неслышно возникнув из-под тени берега, брандер Ильина плотно, словно пластырь, прилип к борту неприятеля. Боцман запалил факел и побежал вдоль палубы, поджигая кучками рассыпанный порох. Огонь шипящею змейкой, чуть посвистывая, юркнул в люк – прямо в трюмы брандера, где тесно, одна к другой, стояли бочки с порохом.
– Готово! – крикнул боцман, швыряя факел в море. Ильин в это время прилаживал к борту врага «каркас» (особый взрывчатый снаряд). Два дюжих матроса работали мушкелями, заколачивая гвозди, которыми крепился «каркас» к неприятельскому кораблю. Сверху по ним не только стреляли, но даже плевались турки. Однако дело свое они довели до конца: «каркас» прибили, и он уже громко пощипывал, готовый вот-вот взорваться.
– Бросай все к черту… назад, ребята!
Попрыгали в шлюпку и оттолкнулись от брандера, яростно выгребая прочь. Замешкайся они сейчас – и смерть, а потому гребли с такой силищей, что вода бурлила, весла сгибались в дугу.
– Суши весла… стой! – велел вдруг Ильин.
Весла нависли над водой Чесменской бухты; Ильину хотелось своими глазами увидеть, чем все это закончится… Турецкий корабль уже разносило в куски, с палуб разметывало людей и пушки, вся бухта окрасилась в красный цвет, луну закрыло дымом, и стало жутко. Огонь схватил всю эскадру султана! Над шлюпкою Ильина пролетали горящие лохмотья снастей и раскаленные головешки сгоравшего рангоута. Перекрестившись на это сатанинское зрелище, матросы сказали:
– Слава те, хосподи, не стыдно домой возвращаться…
– Весла-а… на воду!
И пошли к своей эскадре.
Грейг второпях записывал в журнале: «Легче вообразить, нежели писать ужас, остолбенение и замешательство, овладевшие неприятелем: целые команды в страхе и отчаянии кидались в воду, поверхность бухты была покрыта множеством людей, но не многие из них спаслись». В одну ночь турецкий султан ПОТЕРЯЛ ВЕСЬ СВОЙ ФЛОТ. На воде Чесменской бухты еще долго дымились искореженные обломки кораблей, волна лениво колыхала жирный слой пепла…
Европа узнала об этой победе прежде России, и настроение королей, епископов и курфюрстов было надолго испорчено – от зависти! Русский флот заявил о себе миру как могучий флот, способный осуществлять самостоятельно дерзкие операции вдали от своих родных баз.
Наконец известие о Чесме курьеры домчали и до Петербурга.
«Блистая в свете не мнимым блеском, – писала Екатерина II Орлову, – флот наш нанес сей раз чувствительный удар оттоманской гордости… Лаврами покрыты вы, лаврами покрыта и вся, находящаяся при вас, эскадра!» Она велела наградить моряков годовым жалованьем, а матросам, согласно Морскому уставу, за сожженные вражеские корабли выдали 187 475 рублей – от казны!
И была выбита медаль, которою наградили всех участников Чесменской битвы. На одной стороне медали изображен погибающий турецкий флот, а на другой – отчеканено одно лаконичное слово: Б Ы Л.
Дмитрий Сергеевич Ильин – скромный парень из деревни Весьегонского уезда, он даже не знал, что его ждет впереди. Спору нет, и матросы и офицеры эскадры Орлова отважно дрались с врагом. Но главная роль в уничтожении турецкого флота все-таки принадлежала лейтенанту Ильину.
Деньги, как известно, разделить всегда легко.
Труднее делится слава…
И вот, когда стали «делить славу», тогда и обнаружилось, что у лейтенанта Ильина немало завистников. Рыцари в жестоких битвах стали не по-рыцарски вести себя после сражения.
Некоторые прямо говорили Ильину:
– Езжай-ка ты, Митя, в Весьегонск… гусей пасти!
Но последовал вызов из Петербурга – явить лейтенанта Ильина ко двору, яко особо отличившегося на брандере при Чесме.
Поехал Дмитрий Сергеевич, зла не ведая.
Прибыл!
«Лейтенант Ильин» – это имя тогда гремело в столице, и любой вельможный дом отворял перед ним двери. Митеньку сажали на лучшее место, под иконами: ешь, лейтенант, пей, лейтенант, только не молчи – рассказывай… На этом-то враги его и поймали! В гостиных никогда не шаркавший, от интриг далекий, простой и честный, Дмитрий Сергеевич не заметил подвоха в радушном гостеприимстве столицы!
Секретарю своему, Храповицкому, говорила императрица:
– Ильин-то, герой чесменский, приехал, а пошто ко мне не заявится? Вроде бы и зван был… Другие ног под собой не чуют, коли я до своей персоны зову, а Ильин ведет себя так, будто я сама должна первой ему визитировать.
– Матушка, – отвечал хитрый Храповицкий, вовлеченный в интригу, – да где ему до твоей милости! Кутит напропалую, даже дверьми ошибаться стал. Намедни к Нарышкиным его звали, так подъезды перепутал: закатился в дворницкую, где и пировал до утра с лакеями, ибо лакеев за господ Нарышкиных принял.
– Ну и ладно, – засмеялась императрица. – Когда отгуляется да проспится, пущай ко мне заявится… Человек он несветский, где ему знать порядки наши! А я наградить его особо должна…
Храповицкий шепнул кому следует, и завистники славы Ильина довершили свое черное дело. После ночного винопития однажды они взяли Ильина в охапку, бросили в сани и повезли во дворец…
В таком виде и представили императрице:
– Во, матушка, Ильин-то! Сказывают, ты его видеть хотела.
– Что это с ним? – спросила Екатерина II.
– Да… сама зри! Трезвым, почитай, и не бывает. Вишь как его заводит из стороны в сторону. Что делать-то с ним будем?
– Уберите его…
Она велела его убрать только из своего дворца, но враги Ильина решили убрать его вообще из русской истории. Вытащили бедного лейтенанта на мороз, уложили в санки и велели кучерам:
– Теперь гоните… аж до самого Весьегонска!
Громкая победа при Чесме была – да, но зато не было подвига лейтенанта Ильина – нет, не было. Историк пишет: «Не погибший в Чесменском бою, Ильин погиб от тех, кто захватил его славу, а те, в свою очередь, выбросив Ильина, торжествовали…» Санки остановились на окраине убогой деревушки, Дмитрий Сергеевич, хрустя снегом под валенками, пошагал в избу. Это была его родина – сельцо Застижье Весьегонского уезда Тверской губернии, и здесь «погибе его память без шума».
Слава Чесмы была поделена между другими!
Его имя предали вековому забвению…
Текли годы, умерла первая жена, он женился вторично и вторую похоронил, как и первую. Росли две дочери – русоголовые, смешливые, приносили из лесу грибы да ягоды. Дмитрий Сергеевич никуда из деревни не выезжал, вел жизнь бедную и одинокую. Иногда лишь, когда бывало особенно грустно, он раскрывал томик Хераскова.
Старик читал стихи о себе самом:
Как быто нес главу Горгоны к ним в руках,
Окамененье им Ильин навел и страх.
Он бросил молнию в их плавающие домы,
Ударили со всех сторон от россов громы…
К чему ни коснется, все гибнет и горит;
Огонь небесну твердь, пучину кровь багрит;
Подъемлют якори, от смерти убегают;
Но, кроясь от огня, друг друга зажигают.
Дочери выросли и покинули его. Старик остался один. На этот раз совсем один. За окном пылили синие морозные вьюги…
19 июля 1803 года легендарный лейтенант Ильин умер!
Его там же и погребли – неподалеку от Подборовского озера, возле бедной, прозрачной от ветхости церквушки.
Деревенские соседи – Ирецкие, Ушаковы, Лодыгины (это все морские фамилии!) – возложили на могилу плиту с надписью:
Под камнемъ симъ положено тело
Капитана перваго ранга
Дмитрия Сергеевича Ильина, который
сжегь турецкий флоть при Чесме.
Жилъ 65 леть. Скончался 1803.
Над забытой печальной могилой шумела молодая листва…
Прошло много-много лет, никто не навещал могилу; дочери Ильина прошли по земле бесследно, как тени; каменная плита поросла мхом и осела в землю; неграмотную надпись обмывали теплые грозы. Так бы и пропал лейтенант Ильин в забвении, если бы не было такой прекрасной науки, как история.
Ее задача – вспоминать и напоминать!
Ильина вспомнили. И напомнили о нем в печати.
Появились книги о славном Чесменском сражении.
Лейтенанты очень редко попадают в энциклопедии.
Все-таки, что ни говори, лейтенант – не адмирал.
Но лейтенант Ильин попал и в русские энциклопедии.
Наконец, в 1886 году был спущен на воду минный крейсер «Лейтенант Ильин», а в 1893 году морской министр адмирал Чихачев вошел с докладом к императору Александру III.
– Ваше величество, – сказал он ему, – через два года стодвадцатипятилетие Чесменской битвы, а могила главного героя Чесмы, лейтенанта Ильина, находится в ужасном состоянии…
– Безобразие! А на что существуют родственники?
– Пробовали искать потомков лейтенанта Ильина через департамент герольдии, но… увы. А с могилою надо что-то делать.
– Весьегонский уезд… это такая глушь, – отвечал император. – Стоит ли там ставить и поддерживать памятник Ильину?
– И ставить там, и следить за ним придется там, ибо Пантеона для героев русской славы пока нет, а прах усопшего покоится в весьма живописной местности… Это же его отчие места!
Скуп был Александр III, но все же расщедрился:
– Вот тысяча рублей… и больше не просите – не дам!
Над могилою лейтенанта Ильина вырос памятник с надписью:
В воздаяние славных боевых подвигов
при Чесме в 1770 году.
На гранях памятника были укреплены медальоны из черной бронзы – увеличенные копии медалей времен Чесмы, а вокруг надгробия расположились восемь чугунных пушек старинного образца, соединенных якорной цепью… Так что если тебе, читатель, случится побывать в тех краях, ты не будь удивлен, когда тропинка выведет из леса на кладбище, где угрюмо смотрят в притихшую даль старинные корабельные пушки, а меж ними тяжко провисают якорные цепи.
«Лейтенант Ильин – потомству в пример».
Такова стародавняя формула увековечивания героев.
Чесма была – и лейтенант Ильин тоже был!
Мешая дело с бездельем
Двести лет назад сочные воронежские лесостепи, еще не взрезанные плугом, топтали табуны диких лошадей. Это – родина знаменитого орловского рысака, а вывел его талантливый зоотехник граф Алексей Григорьевич Орлов Чесменский, который, всю жизнь мешая дело с бездельем, был и первым русским спортсменом… Державин писал:
Его покой – движенье,
Игра, борьба и бег…
Итак, имя героя названо; сразу предупреждаю, что Орлов был подчас страшным, но смешным никогда. Одна из выразительных фигур своего сумбурного века! Человек сильных страстей: в его поступках не было полумер – он все свершал сверх меры, и эта мера была для него одинаковой как во дни юности, так и на закате жизни. «Неукротимые, бурные силы жили в этом необычном человеке, – писал академик Е.В. Тарле, – никакие ни моральные, ни физические, ни политические препятствия для него не существовали, и он даже не мог взять в толк, почему они существуют для других…»
Я заговорил о спорте. А был ли тогда спорт?
Нет, спорта не было, но зато мужчины ездили верхом, дуэлировали на шпагах, гонялись за волками и лисицами на парфорсной охоте, а женщины много и с увлечением танцевали. Простые же люди играли в горелки и бабки, бегали по праздникам взапуски; парни ходили «стенка на стенку», и все усиленно работали мускулами. Однако средь множества богатырей века Екатерины II слово «спортсмен» историки относят лишь к одному Орлову Чесменскому; правда, что Потемкин Таврический силой не уступал Орлову, но разве повернется язык, чтобы назвать сибарита Потемкина спортсменом?
А через всю великую русскую литературу прошли на рысях «Холстомер» Толстого и «Изумруд» Куприна; за этими великолепными сагами о рысаках я вижу красивое белое лицо Алешки Орлова, страшно разрубленное в пьяной кабацкой драке сабельным ударом.
Алехан – так его звали в российской гвардии!
Пять братьев Орловых прибыли в столицу из глухой провинции, стали солдатами гвардии. Гроша за душой не имели. Но были могучи и неустрашимы, как львы. Только здоровущий лейб-компанеец Шванвич мог осилить одного из Орловых; но зато двое Орловых уже насмерть били Шванвича! Однажды этот Шванвич играл на бильярде в трактире Юберкампфа, когда туда закатились хмельные Гришка да Алешка Орловы; выпили они все вино Шванвича, отняли у него деньги, а самого вытолкали за двери трактира; стоя под проливным дождем, Шванвич дождался, когда Алехан вышел на двор, и рубанул его сплеча саблей по голове.
– Вот тебе, – сказал, – от меня на вечную память!2
Алехан, весь в крови, завалился в канаву. Кончик отрубленного носа как-то умудрился прирасти на прежнее место, а шрам остался на всю жизнь, изуродовав лицо.
В 1762 году Алехан был самым энергичным деятелем заговора в пользу Екатерины; 28 июня он вошел в спальню к молодой императрице и спокойным голосом, будто звал ее к завтраку, возвестил:
– Вставай-ка, матушка. У меня все готово…
В Петергофе избил караул голштинцев, а сам поскакал в Ораниенбаум, где арестовал императора. 6 июля он выставил на стол вина побольше, распечатал колоду карт и посадил сверженного Петра III рядом с собой – стали играть; были тут еще князь Ванька Барятинский да актер Федор Волков, зачинатель русского театра. Игра закончилась тем, что Орлов заколол царя вилкой. Екатерине он прислал записку: мол, ты не бойся, дело уже сделано! Петра III, как простого офицера, без царских почестей зарыли в конце Невского на кладбище Лавры, а записку Орлова об убийстве мужа Екатерина спрятала в секретную шкатулку. Алехан в награду получил чин генерала, восемьсот крепостных душ и титул графа.
– Это самый страшный человек, какого я знаю, – тишком признавалась Екатерина II своим близким, и словно желая задобрить Алехана наперед, чтобы он и ее не убил, она осыпала его имениями, орденами, лошадьми, золотом, чинами и богатыми сервизами.
Орлов все брал – никогда не морщился!
И вдруг… заболел. Под чужим именем покатил на заграничные воды для поправки здоровья. На самом же деле все его путешествие было разведкой! Россия выходила на южные моря, а борьба с Турцией была главным политическим делом русского человека. Орлов вел себя как опытный шпион-резидент: вошел в контакт с греческими патриотами, русские офицеры под видом купцов проникали в Черногорию и Морею, где становились военными советниками при инсургентах. В 1769 году Алехан получил право давать офицерские чины героям борьбы с турками – грекам и славянам; из Петербурга его тайно предупредили, что вокруг Европы уже движется в Средиземное море российский флот…
Эскадра пришла! Спиридов и Ганнибал взяли у турок крепость Наварин, а Европа злорадно потешалась над моряками России и лично над Орловым: «Куда они забрались, эти безумцы? Когда грозный капудан-паша Гассан-бей станет топить их корабли, русским ведь даже негде спасаться. Орлов поднял кейзер-флаг над эскадрой, будучи генералом от кавалерии… Ха-ха!» Европа не понимала того, что понимал любой наш матрос. Россия не имела тогда флота на Черном море, и она, следовательно, не могла нанести удар по флоту турецкому от своих берегов. А потому в Петербурге и решились ударить по эскадрам Гассан-бея из тылов Средиземноморья, где турки много веков подряд хозяйничали, как им хотелось. Адмирал Спиридов богатым опытом флотоводца подпирал «кавалерийскую» дерзость Орлова, и Европа могла смеяться сколько угодно, но тут грянула Чесма! Дым сгорающих эскадр Гассан-бея объял ужасом Турцию, а Европу наполнил изумлением…
Алехан за победу при Чесме получил перстень с портретом императрицы и богатую трость с компасом на набалдашнике; в честь его была выбита медаль; дворец «Кекерексинец» (Лягушачье болото) стал называться Чесменским; в благодатной зелени Царского Села возник памятник – Чесменский обелиск… Позже юный лицеист – Пушкин – воскликнул перед Державиным:
О, громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!
Алехан обрел европейскую славу. Столицы открывали перед ним ворота; короли оказывали ему небывалые почести, поэты слагали в его честь пышные дифирамбы.
Русская эскадра возвращалась домой… А через знойные пустыни Аравии и Сирии, через Турцию, Венгрию в Польшу – под вооруженным конвоем! – арабы вели на Москву кровных скакунов Востока, закупленных Орловым, и дольше всех (целых два года!) шел на новую родину удивительный жеребец Сметанка – пращур наших Холстомеров и Изумрудов.
Алехана на родине поджидал титул Чесменский, пожизненный пенсион, орден Георгия I степени и… ничегонеделание. Решительный Потемкин, отстранив от Екатерины ее фаворита Григория Орлова, сам занял его место; следом за Гришкой были отставлены от службы и все его братья: песенка «орлов» уже спета! На этом, казалось бы, все и закончилось.
Но как раз с этого-то все и начинается.
Жизнь в отставке он проводил в Нескучном дворце возле Донского монастыря. «Герой Чесменский, – вспоминал о нем москвич Степан Жихарев, – доживал свой громкий век в древней столице. Какое-то очарование привлекало к нему любовь народную. Могучий крепостью тела, могучий силою духа и воли, он был доступен, радушен, доброжелателен, справедлив; вел образ жизни на русский лад и вкус имел народный: любил разгул, удальство, мешал дело с бездельем…» Знатный вельможа, он запросто общался с конюхами, мужиками, солдатами, монахами и нищими.
Державин описывал образ жизни опального Алехана:
Я под качелями гуляю,
В шинки пить меды заезжаю,
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку набекрене,
Лечу на резвом скакуне…
Скакун здесь упомянут недаром! Лошадь по тем временам была основой государственного хозяйства. Плуг тащила и гостей развозила, в атаку ходила и почту доставляла! Не будь лошади – все развалится. А тем более в такой стране, как Россия, где столько пашен, столько забот, столько войн, столько дурных дорог. Когда в столице поджидали из Австрии императора Иосифа II, царица вызвала в Зимний дворец лучшего петербургского ямщика:
– Степан, мне нужно, чтобы кесарь через тридцать шесть часов стал моим гостем. Берешься ли доставить его ко мне за такой срок?
Ответ ямщика стал ответом историческим:
– Доставлю и раньше! Но душа в нем жива не будет.
При такой лихости езды России требовались и лихие рысаки, а их… не было. Правда, вельможи запрягали в шестерни коней венецианской породы, которые брали разбег очень быстро, но еще быстрее выдыхались. Это ведь не от роскоши, это не от барства применялись у нас шестерочные упряжи – оттого, что лошади были слабые! Орлов путем генетического отбора, путем сложного скрещивания задумал получить такую лошадь, которая бы отвечала русским условиям, – выносливую в дальней дороге, красивую по статям, быструю как ветер. Он заводил родословные книги на лошадей (студ-буки), следил за генеалогией – кто дед, откуда бабка? Для него был важен год рождения, возраст родителей, сезон первого выезда – зимний или летний? Алехан лично присутствовал при вскрытии павших лошадей, стараясь выявить причину недуга…
Подмосковье казалось ему темным, да и травы не те! В 1778 году Алехан перевел свои конские заводы в Хреновое – обширнейшее имение в воронежских степях, где славный Жилярди выстроил гигантский комплекс дворцов-конюшен, существующий и поныне для целей советского конезаводства. Здесь граф расселил 10 000 крестьян-лошадников с их семьями, выстроил больницу и школу. Совместными усилиями Орлова и мужиков в Хреновом был выведен знаменитый рысак Свирепый – родоначальник всех орловских рысаков, – отсюда началась их удивительная скачка…
Орлову частенько ставили в вину то, что он продавал своих лошадей, имея от того коммерческую выгоду. Верно – продавал! Но зато Алехан ни одну свою лошадь не отправил на живодерню. Его кони состаривались в уютных стойлах, в дружной семье своих сыновей и внуков, получая полный рацион овса, как в пору беговой молодости. А когда умирали, их хоронили на хреновском кладбище; рысаков ставили в могилах на четыре копыта (стоймя!), с уздечкою возле губ, с седлами на спинах… И плакали над ними, как над людьми!
– Только не бить – лаской надо, – внушал Орлов конюхам. – Лошадь, полюбившая человека, сама наполовину как человек…
Орловские лошади, не зная кнута и страха, были общительны, сами шли к людям, теплыми губами, шумно фыркая, брали с ладоней подсоленные куски ржаного хлеба, смотрели умными глазами, как собаки, пытаясь понять, чего желает от них человек.
Так же не терпел Орлов и презренного слова «кличка».
– Помилуйте, – обижался он, – это средь каторжных да воров существуют клички, а у моих лошадей только имена…
Имена он давал не с бухты-барахты, а разумно. Это уж потом появились жеребцы – Авиатор, Кагор, Бис, Спрут, Электрик, Шофер, Рислинг, а кобылы – Ателье, Синусоида, Тактика, Браво, Субсидия, Эволюция… Орлов не давал лошади имени до тех пор, пока она не выявляла главной черты своего характера или стати. Имя свое лошадь «должна была сначала заработать, а потом уже оправдывать всю свою жизнь».
Вникнем, читатель, в характеры орловских лошадей: Капризная, Щеголиха, Добрая, Павушка, Откровенная, Чудачка, Субтильная, Догоняй, Султанша, Цыганка, Ревнивая – это все кобылы, а вот имена жеребцов: Свирепый, Варвар, Изменщик, Залетай, Танцмейстер, Умница, Барс, Лебедь, Богатырь, Горностай, Мужик… Именно этот Мужик и привлек внимание Орлова Чесменского.
– До чего же ровно бежит! – воскликнул он. – Ну, будто холсты меряет. Не бывать ему в Мужиках – быть ему Холстомером!
Холстомер и стал главным героем повести Льва Толстого…
Старая Россия знала лишь «проезды» на лошадях по улицам городов в праздники – вроде гуляния. Орлов ввел в нашу жизнь бега и скачки, в которых до самой смерти участвовал лично, делая ставки не на деньги, а на румяные калачи, которые с большим удовольствием и надкусывал в случае своей победы. Бешеный аллюр орловских рысаков продолжается и поныне…
Ему было под пятьдесят, когда он женился на молоденькой Лопухиной. Жена оказалась не под стать ему: больше молилась и вскоре умерла, оставив ему дочь. Орлов всегда жаловался:
– Даже нарядов не нашивала. В икону ткнется – и все тут! В дерюжном бы мешке такую таскать… Нет, это не по мне!
Ему больше нравилась его старая метресса Марья Бахметева, с которой он жил, как собака с кошкой, и они то разводились с громом и молниями, так что вся Москва бурлила, то снова съезжались, дружески иронизируя по поводу своих «разводов».
– Эх, Алешка! – говорила Марья. – Шумишь ты, а ведь от меня никуда не денешься… Для всех ты граф Чесменский, а для меня ты князь Деревенский! Лучше б ты подарил мне что-либо…
К дочери Орлов относился деспотично. Если его навещал человек, достойный уважения, он призывал к себе юную графиню:
– Вишь, гость-то каков! Или мы тебя, никудышную, сейчас с кашей съедим, или… мой полы в честь гостя приятного!
Графиня тащила ведро с водой, устраивала поломытие.
– Да не так моешь! – кричал на нее отец. – Не ленись лишний раз тряпку-то выжать… Это тебе не Богу маливаться!
Тургеневский герой, однодворец Овсянников, вспоминал: «Пока не знаешь его, не взойдешь к нему, боишься, точно робеешь, а войдешь – словно солнышко пригреет – и весь повеселеешь… Голубей-турманов держал первейшего сорта. Выйдет, бывало, во двор, сядет в кресло и прикажет голубей поднять; а кругом на крышах люди стоят с ружьями против ястребов. К ногам графа большой серебряный таз поставят с водою: он и смотрит в воду на голубков… А рассердится – словно гром прогремит. Страху много, а плакать не на что: смотришь – уж и улыбается».
Совсем иное впечатление производил Орлов на иностранцев.
Англичанка мисс Вальмонт признавалась, что при виде Алехана все ее тело охватила дрожь ужаса, а когда ей следовало поцеловать Орлова в изуродованное лицо, она чуть не упала в обморок. Чесменский герой казался нежной мисс каким-то чудовищем, и ей было странно видеть, как средь азиатской роскоши свободно и легко двигался этот «дикий варвар» в распахнутом на груди кафтане, с повадками мужика-растяпы и при этом носил на руках чью-то маленькую, чумазую девочку, которую он нежно целовал и еще приплясывал, забавляя ребенка:
У кота, у кота – колыбелька золота,
а у кошки, у кошечки – золочены окошечки.
– Чье это очаровательное дитя? – спросила мисс Вальмонт.
– А разве узнаешь… – отвечал Орлов. – Забежала вот вчера с улицы… Так и осталась. Не выкидывать же. Пущай живет!
Москвичи знали, что там, где Орлов, там всегда весело, и толпами валили в его Нескучное, где любовались рысистым наметом лошадей, красотой одежд конюхов… Алехан иногда скидывал на снег тулупчик козлиный, ему подавали бойцовские рукавицы:
– Ну, ребята? Пришло время кровь потешить…
Специально, чтобы с Орловым подраться, приезжали в Москву туляки – самые опытные на Руси драчуны-боксеры. Алехан, которому пошло на седьмой десяток, браковал соперников:
– Да куды ты лезешь, черт старый! Я ж тебя еще молодым парнем бивал… Давай сына! Ах, с внуком приехал? Станови внука…
Из толпы заяузских кожемяков выходил парень: сам – что дуб, а кулаки – будто две тыквы:
– Давай, граф, на пять рублев биться.
– А у тебя разве пять рублев сыщется?
– Никогда в руках не держал. Но тебя побью – будут…
– Ну, держись тогда, кила рязанская!
Теснее смыкался круг людей, и на истоптанном валенками снегу начиналась боевая потеха. Иной раз и кровь заливала снег, так что смотреть страшно. Но зато все вершилось по правилам – без злобы. А туляки почасту свергали Орлова наземь. Порядок же был таков: «Кого поборет Орлов – наградит, а коли кто его поборет – того задарит совсем и в губы зацелует!»
По натуре он был азартный игрок. На пари брался с одного удара отрубить быку голову – и отрубал. Спорил с ямщиками валдайскими, что остановит шестерку лошадей за колесо – и останавливал. Мешая дело с бездельем, он устроил на Москве регулярную голубиную почту. Развел петушиные бои, вывел особую породу гусей – бойцовских. На всю Россию славились своим удивительным напевом канарейки – тоже «орловские»!
Наконец, из раздолья молдаванских степей он вывез на Москву цыганские таборы, поселил их в подмосковном селе Пушкине, где образовался цыганский хор. Орлов первым на Руси оценил божественную красоту цыганского пения. Всех хористов он называл по-цыгански «чавалы» (в переводе на русский значит «ребята»):
– Ну, чавалы, спойте, чтобы я немножко поплакал…
На традиционном майском гулянии в Сокольниках цыгане пели и плясали в шатрах. Растроганный их искусством, Алехан раскрепостил весь хор, и отсюда, из парка Сокольников, слава цыганских романсов пошла бродить по России – по ярмаркам и ресторанам, восхищая всех людей, от Пушкина до Толстого, от Каталани до Листа! А в грозном 1812 году цыганский хор целиком вступил в Народное ополчение, и певцы Орлова стали гусарами и уланами, геройски сражаясь за свое новое отечество.
Только дважды была потревожена жизнь Алехана… Вдруг он заявился в Петербург, где его никто не ждал, и посеял страшное беспокойство в Зимнем дворце.
– Зачем он здесь? – испуганно говорила Екатерина II. – Это опасный человек. Я боюсь этого разбойника!
Орлов Чесменский прибыл на берега Невы только затем, чтобы как следует поругаться со своей старой подругой. В глаза императрице он смело высказал все недовольство непорядками в управлении страной.
Екатерина от критики уже давно отвыкла, сама считала себя «великой» и потому ясно дала понять, чтобы Орлов убирался обратно…
В 1796 году на престол вступил Павел I, боготворивший память своего отца. В шкатулке матери он обнаружил ту самую записку, в которой Орлов признавался Екатерине, что убил ее мужа-императора. Павел I сказал:
– Я накажу его так, что он никогда не опомнится…
Участников переворота 1762 года собрали в столице; были они уже старые, и только Алехан выглядел по-прежнему молодцом. Петра III извлекли из могилы. Началась тягостная церемония переноса его останков из Лавры в Петропавловскую крепость. В этот день свирепствовал лютейший мороз. Траурный кортеж тянулся через весь Невский, через замерзшую Неву: от страшной стужи чулки придворных примерзали к лодыжкам. А впереди всех шествовал Алехан; в руках без перчаток (!) он нес покрытую изморозью корону убитого им императора. Месть была утонченна: в соборе Павел I велел старикам целовать прах и кости своего отца. Многие ослабли при этом. Орлов с самым невозмутимым видом облобызал голштинский череп. Павел I понял, что такого лихого скакуна на голой соломе не проведешь.
– Езжай прочь, граф, – сказал он сипло…
Вместе с Марьей Бахметевой он укатил за границу, проживая зимы в Дрездене и Лейпциге, лета проводил в Карлсбаде и Теплице. «Здесь, – сообщал на родину, – довольно перебесились на мой щет. Всио предлагают, чтобы я здесь поселился… встречали со радошным лицем, и кланелись, из дверей выбегая и из окошек выглядывая. Много старичков, взлягивая, в припрышку взбегались, а ребетишки становились во фрунт…» Европа уважала Орлова: это были отзвуки Чесмы – отзвуки молодости! В его честь бывали факельные шествия, сжигались пышные фейерверки, города иллюминировали, стрелковые ферейны Тироля устраивали перед ним показательные стрельбы, а при въезде в столицы герцогств на огромных щитах полыхали приветственные слова, сложенные из разноцветных лампионов:
ВИВАТ КОНТЕСС Д’ОРЛОВ
Несколько городов, зная о гонениях императора на Орлова, предлагали ему политическое убежище. «Я же им в ответ говорю, што они с ума сошли, што хотят меня неверным отечеству сделать. Если так поступить, так лутче дневнаго света не видать!» Весной 1804 года Алехан дождался известия из России, что Павла I задушили в потемках спальни шарфиком, и граф сказал своей метрессе:
– Ну, Марья, сбирайся домой ехать… отгостевали!
Жизнь была прожита. Одни скажут – хорошо. Другие скажут – плохо. Белинский писал: «Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтоб хорошее неизменно было хорошим, а дурное – дурным, и которое слышать не хочет, чтоб один и тот же предмет вмещал в себя и хорошее и дурное». Это слова к месту: граф Орлов Чесменский легко выносил ненависть современников и горячую их любовь… Где же тут середина?
В 1805 году до него дошло известие о поражении наших войск при Аустерлице. Старик заплакал, как ребенок.
Семидесяти трех лет от роду он скончался 24 декабря 1807 года и был погребен в селе Отрада Подольского уезда Московской губернии. Его дочь, предавшись религиозному ханжеству, все несметные орловские сокровища раздарила алчным монахам, даже прах отца перенесла в новгородский Юрьевский монастырь. Но в 1896 году, уже на грани XX века, Алехана вновь потревожили в его могиле. Цугом в шесть орловских рысаков его доставили обратно в Отраду.
На этот раз его везли уже на орудийном лафете!
Потопи меня или будь проклят!
Американский посол во Франции, мистер Портэр, все шесть лет пребывания в Париже занимался изучением старинных, затоптанных временем кладбищ. Наконец в 1905 году его поиски увенчались успехом: на кладбище Grangeaux Belles он обнаружил могилу человека, о котором уже были написаны два романа (один – Фенимором Купером, а другой – Александром Дюма).
– Вы уверены, что нашли Поля Джонса? – спрашивали посла.
– Я открою гроб и посмотрю ему в лицо.
– Вы надеетесь, что адмирал так хорошо сохранился?
– Еще бы! Гроб до самого верху залит алкоголем…
Гроб распечатали, выплеснув из него крепкий виноградный спирт, и все были поражены сходством усопшего с гипсовой маской лица Поля Джонса, что сохранилась в музее Филадельфии. Знаменитые антропологи Папильон и Капитэн подвергли останки адмирала тщательному изучению и пришли к выводу:
– Да, перед нами славный «пенитель морей» – Поль Джонс, в его легких сохранились даже следы того воспаления, которым он страдал в конце жизни…
Мертвеца переложили в металлический гроб, в крышку которого вставили корабельный иллюминатор; через Атлантику тронулась к берегам Франции эскадра боевых кораблей США, а в Анаполисе янки заранее возводили торжественный склеп-памятник, дабы адмирал Поль Джонс нашел в Америке место своего последнего успокоения… Париж давно не видывал такого великолепного шествия! Гроб с телом моряка сопровождали французские полки и кортеж американских матросов. Во главе траурной процессии, держа в руке цилиндр, выступал сам премьер Франции; оркестры играли марши (но не погребальные, а триумфальные). За катафалком, водруженным на лафет, дефилировали послы и посланники разных стран, аккредитованные в Париже, и русский военно-морской атташе с усмешкою заметил послу А.И. Нелидову:
– Американцы твердо запомнили, что Поль Джонс был создателем флота США, но они забыли, что чин адмирала он заслужил не от Америки, а от России… все-таки – от нас!
Сын шотландского садовника, он начинал свою жизнь, как и многие бедные мальчики в Англии, с юнги. На корабле, перевозившем негров-рабов из Африки в американские колонии, он познал «вкус моря», научился предугадывать опасность в темноте и тумане, но душа Поля была возмущена жестокостью соотечественников. Юный моряк покинул невольничий корабль, поклявшись себе никогда более не служить британской короне.
– Английские корабли достойны только того, чтобы их топить, словно бешеных собак! – кричал Джонс в портовой таверне…
Новый Свет приютил беглеца. В 1775 году началась война за независимость Америки, и стране, еще не обозначенной на картах мира, предложил свои услуги «лейтенант» Поль Джонс. Вашингтон сказал:
– Я знаю этого парня… Дайте ему подраться!
Джонс собрал экипаж из отчаянных сорвиголов, не знавших ни отца, ни матери, не имевших крыши над головой, и с этими ребятами разбивал англичан на море так, что от спесивой доблести «владычицы морей» только искры летели. В жестоких абордажных схватках, где исход боя решал удар копьем или саблей, Джонс брал в плен британские корабли и приволакивал их, обесчещенных, в гавани Америки, а на берегу его восторженно чествовали шумные толпы народа… Поль Джонс говорил Вашингтону:
– Теперь я хочу подпалить шкуру английского короля в его же английской овчарне! Клянусь дьяволом, так и будет!
Весной 1778 года у берегов Англии появился внешне безобидный корабль, за бортами которого укрылись восемнадцать пушек. Это был замаскированный под «купца» корвет «Рейнджэр».
– Что слыхать нового в мире, приятель? – спросили лоцмана, когда он поднялся на палубу корвета.
– Говорят, – отвечал тот капитану, – что близ наших берегов шляется изменник Поль Джонс, а это такой негодяй, это такой мерзавец, что рано или поздно он будет повешен.
– Вот как? Хорошее же у вас, англичан, мнение обо мне. Будем знакомы: я и есть Поль Джонс! Но я тебя не повешу…
В громе картечи и ручных гранат, ободряя матросов свистом и песнями, Поль Джонс топил британские корабли у их же берегов. Лондонскую биржу лихорадило, цены на товары росли, банковские конторы разорялись на простое судов в гаванях.
…Лоцман показал вдаль, где брезжили огни города:
– Вот и Уайтхейвен, как вы и желали, сэр. Позволено мне узнать, что вы собираетесь делать здесь, сэр?
– Это моя родина, – отвечал Поль Джонс, – а родину иногда следует навещать даже такому сыну, как я!
Осыпанные теплым ночным дождем, матросы во главе со своим капитаном высадились в городе, взяли форт, заклепали все его пушки, и, спалив британские корабли, стоявшие в гавани, они снова растворились в безбрежии моря…
Король, удрученный, сказал:
– Мне стыдно. Или слава моего флота – это миф?
– Что делать, – отвечали королю адмиралы, – но Джонс неуловим, как старая трюмная крыса… Нет веревки на флоте вашего величества, которая бы не источала кровавых слез от желания удавить на мачте этого нахального пирата!
А Поль Джонс уже высадился в графстве Селкирк, где в старинном замке застал только графиню, которой и принес глубочайшие извинения за беспокойство, а ребята с «Рейнджэра» потащили на корабль все графское серебро, что заставило Джонса до конца своих дней выплачивать Селкиркам стоимость сервиза из своего кошелька. «Но я же не разбойник, каким меня англичане считают, – говорил Поль Джонс, – а если моим славным ребятам так уж хочется ужинать непременно на серебре, так пускай они едят у меня по-графски… У них так мало радостей в жизни!» Вскоре, отдохнув с командой во Франции, он снова появился в морях Англии на «Простаке Ричарде»; на этот раз его сопровождали французские корабли под флагом некоего Ландэ, уволенного с флота как сумасшедшего. Джонс взял его к себе на службу. «Я и сам, когда дерусь, – сказал он, – тоже делаюсь не в себе. Так что этот полоумный парень вполне сгодится для такого дела, каким мы решили заняться…» На траверзе мыса Фламборо Джонс разглядел в тумане высокую оснастку пятидесятипушечного линейного фрегата «Серапис», который по праву считался лучшим кораблем королевского флота; за ним ветер подгонял красавец фрегат «Графиня Скарборо»…
Сначала англичане окликнули их в рупор:
– Отвечайте, что за судно, или мы вас утопим!
Поль Джонс в чистой белой рубахе, рукава которой он закатал до локтей, отвечал с небывалой яростью:
– Потопи меня или будь проклят!
В этот рискованный момент «сумасшедший» Ландэ на своих кораблях погнался за торговыми кораблями. Благодаря явной дурости Ландэ маленький «Простак Ричард» остался один на один с грозным королевским противником. Прозвучал первый залп англичан – корабль американцев дал течь и загорелся, при стрельбе разорвало несколько пушек. Корабли дрались с ожесточением – час, другой, третий, и битва завершалась уже при лунном свете. Круто галсируя и осыпая друг друга снопами искр от пылающих парусов, враги иногда сходились так близко, что к ногам Джонса рухнула бизань-мачта «Сераписа», и он схватил ее в свои объятия.
– Клянусь, – закричал в бешенстве, – я не выпущу ее из рук до тех пор, пока один из нас не отправится на дно моря!..
Палуба стала скользкой от крови. В треске пожаров, теряя рангоут и пушки, «Простак Ричард» сражался, а из пламени слышались то свист, то брань, то песни: это раненый Поль Джонс воодушевлял своих матросов.
– На абордаж, на абордаж! – донеслось с «Сераписа».
– Милости прошу! – отвечал Джонс. – Мы вас примем…
И английские солдаты полетели за борт, иссеченные саблями. Но мощь королевской артиллерии сделала свое дело: «Простак Ричард» с шипением погружался в пучину. Море уже захлестывало его палубу, и тогда с «Сераписа» храбрецов окликнули:
– Эй, у вас, кажется, все кончено… Если сдаетесь, так прекращайте драться и ведите себя как джентльмены!
Поль Джонс швырнул в англичан ручную бомбу.
– С чего вы взяли? Мы ведь еще не начинали драться.
– Пора бы уж вам и заканчивать эту историю…
– Я сейчас закончу эту историю так быстро, что вы, клянусь дьяволом, даже помолиться не успеете!
«Простак Ричард» с силой врезался в борт «Сераписа»; высоко взлетев, абордажные крючья с хрустом впились в дерево бортов; два враждующих корабля сцепились в поединке. Началась рукопашная свалка, и в этот момент с моря подошел безумный Ландэ со своими кораблями. Не разбираясь, кто тут свой, а кто чужой, он осыпал дерущихся такой жаркой картечью, что сразу выбил половину англичан и американцев.
– Нет, он и в самом деле сошел с ума! – воскликнул Поль Джонс, истекая кровью от второй раны.
Но тут капитан «Сераписа» вручил ему свою шпагу:
– Поздравляю вас, сэр! Эту партию я проиграл…
С треском обрывая абордажные канаты, «Простак Ричард» ушел в бездну, выпуская наверх громадные булькающие пузыри из трюмов, звездный флаг взметнулся над мачтою «Сераписа».
– А мы снова на палубе, ребята! – возвестил команде Джонс. – Берем на абордаж и «Графиню Скарборо»…
На двух кораблях победители плыли к французским берегам. Отпевали погибших, перевязывали раны, открывали бочки с вином, варили густой «янки-хаш», плясали и пели:
У Порторико брось причал —
на берегу ждет каннибал.
Чек-чеккелек!
Моли за нас патрона, поп,
а мы из пушек – прямо в лоб.
Ха-ха-ха!
Окончен бой – давай пожрать,
потом мы будем крепко спать.
Чек-чеккелек!
По вкусу всяк найдет кусок —
бедро, огузок, грудь, пупок.
Котел очистим мы до дна.
Xa-xa-xa!
Дух грубого времени в этой старинной моряцкой песне, которая родилась в душных тавернах Нового Света.
Гибкий и смуглый, совсем не похожий на шотландца, он напоминал вождя индейских племен; взгляд его сумрачных глаз пронзал собеседника насквозь; щеки, пробуренные ветрами всех широт, были почти коричневыми, как финики, и «приводили на ум тропические страны. Это необычайно молодое лицо дышало горделивым дружелюбием и презрительной замкнутостью».
Таким запомнили Поля Джонса его современники…
В честь его поэты Парижа слагали поэмы, а он, не любивший быть кому-то должным, тут же расплачивался за них сочинением приятных лирических элегий. Парижские красавицы стали монтировать прически в виде парусов и такелажа – в честь побед «Простака Ричарда». Франция, исстари враждебная Англии, осыпала Джонса небывалыми милостями, король причислил его к своему рыцарству, в парижской опере моряка публично венчали лаврами, самые знатные дамы искали минутной беседы с ним, они обласкивали его дождем любовных записочек.
Джонс вправе был ожидать, что конгресс страны, для которой он немало сделал, присвоит ему чин адмирала, и он был возмущен, когда за океаном в честь его подвигов лишь оттиснули бронзовую медальку. Вокруг имени Поля Джонса, гремевшего на всех морях и океанах, уже начинались интриги политиканов: конгрессмены завидовали его славе… Поль Джонс обозлился:
– Я согласен проливать кровь ради свободы человечества, но тонуть на горящих кораблях ради лавочников-конгрессменов я не желаю… Пусть американцы забудут, что я был, что я есть и я буду!
А в далеком заснеженном Петербурге давно уже следили за его подвигами. Екатерина II, политик опытный и хитрый, сразу поняла, что за океаном рождается сейчас великая страна с энергичным народом, и объявила «вооруженный нейтралитет», чем и помогла Америке добиться свободы. Между тем в причерноморских степях назревала новая война с Турцией, и России требовались молодые, храбрые капитаны флота.
– Иван Андреич, – наказала Екатерина II вице-канцлеру Остерману, – выгодно нам забияку Поля Джонса на нашу службу переманить, и то прошу учинить через послов наших…
Джонс дал согласие вступить на русскую службу; в апреле 1788 года он уже получил чин контр-адмирала, а писаться в русских документах стал «Павлом Жонесом». «Императрица приняла меня с самым лестным вниманием, которым может похвастаться иностранец», – сообщал он парижским друзьям. А русская столица открыла перед ним двери особняков и дворцов: Джонса засыпали приглашениями на ужины и обеды, на интимные приемы в Зимнем дворце… Английские купцы – в знак протеста! – позакрывали в Петербурге свои магазины, наемные моряки-англичане, служившие под русским флагом, демонстративно подали в отставку. Английская разведка точила зубы и когти, выжидая случая, чтобы загубить карьеру Джонса в России… Моряк и подле русского престола вел себя как республиканец: он дерзко преподнес в подарок Екатерине II тексты конституции США и Декларацию Независимости, на что императрица, как женщина дальновидная, отвечала ему так:
– Чаю, революция американская не может не вызвать других революций… этот пожар и далее перекинется!
– Смею думать, ваше величество, что принципы американской свободы отворят немало тюрем, ключи от которых утопим в океане.
Контр-адмирал отъехал к Черному морю, где поднял свой флаг на мачте «Владимира»; он имел под своим началом парусную эскадру, громившую турок под Очаковом в Днепровском лимане. Отважный корсар теперь выступал в ином обличье – в запыленных шароварах запорожца, с кривою саблей у бедра. Поль Джонс курил из люльки хохлацкий тютюн и пил казачью горилку, закусывая ее шматами сала, чесноком и огурцами. Ночью на запорожской остроносой «чайке», велев обмотать весла тряпками, контр-адмирал проплыл вдоль строя турецкой эскадры. На борту флагмана султанского флота он куском мела начертал свою дерзкую резолюцию:
Сжечь. Паль Джонс.
Русские были восхищены его удалью, но и сам Джонс неизменно восхищался бесподобным мужеством русских солдат и матросов. В сражении на Кинбурнской косе Джонс действовал рука об руку с Суворовым («Как столетние знакомцы», – писал об этом Суворов), и турецкий флот понес страшное поражение. Поль Джонс был отличным моряком, но зато он был бездарным дипломатом, и его отношения с князем Потемкиным вскоре же обострились до крайности… Английская разведка, незримое око которой сторожило Джонса даже в днепровских плавнях, выжидала момент, чтобы нанести удар!
Удар был особо болезнен, ибо как раз в этот период Джонс хлопотал о развитии торговли между Россией и Америкой; он строил планы о создании объединенной русско-американской эскадры, которая должна базироваться в Средиземном море как всеобщий залог мира в Европе… Но с князем Потемкиным он разругался в пух и прах, а англичане обрушили на него из Петербурга лавину ложных и грязных слухов: будто он повинен в контрабанде, будто застрелил своего племянника и прочее. Не обошлось дело и без подкупа в столичных верхах… Историкам еще многое неясно, а отсутствие документов и масса легенд, основанных на сплетнях того времени, только запутывают истину. Но кое в чем историки все-таки разобрались. Поль Джонс стал неугоден не русскому флоту, а самой императрице, которую не уставал «просвещать» в конституционном духе, всюду рекламируя республиканский образ жизни.
Ну что ж. Отставка дана. Суворов подарил ему шубу.
– Но я еще вернусь в Россию, – убежденно заявил Поль Джонс, когда лошади взяли шаг и карета завернула к заставе…
Покружив по Европе, словно бездомный бродяга, он закончил свой бег по морям и океанам в Париже.
Париж был иным – уже революционным. Ключи от Бастилии парижане переслали за океан – в дар Вашингтону со словами: «Принципы Америки отворили Бастилию!» Отсюда, из Парижа, моряк переслал в Россию свой проект весьма удачной конструкции пятидесятичетырехпушечного корабля, но в Петербурге его спрятали под сукно.
Екатерина II близким своим людям признавалась:
– Поль Джонс обладал очень вздорным умом и совершенно заслуженно чествовался презренным сбродом…
Эту фразу императрицы легко расшифровать: «презренный сброд», всегда окружавший Джонса, – это были люди, алчущие свободы, это были его друзья-якобинцы… Начиналась новая полоса жизни!
Из окна своей убогой мансарды «пенитель морей» видел черепичные крыши Парижа и сладко грезил о могучих эскадрах, что выходят в океан ради битв против деспотии.
Как и все передовые люди того времени, Поль Джонс вступил в масонскую ложу Девяти Сестер3, вобравшую в себя лучшие умы Франции; в эти годы моряка окружали поэты, философы и революционеры, а проживал он под опекою своей сердечной подруги – госпожи Телисьен, побочной дочери Людовика XV. Франция хотела, чтобы Поль Джонс возглавил революционный флот, но «пенитель морей» был уже болен… Да, он был болен и беден. Передвигался уже с палочкой в руках. Однако белая рубашка моряка и сейчас, как в канун битвы, неизменно сверкала ослепительной чистотой.
Смерть сразила его 18 июля 1792 года.
Ему было всего 45 лет.
Поль Джонс умер ночью – в полном одиночестве.
Он умер стоя, прислонившись спиной к шкафу, а в опущенной руке держал раскрытый том сочинений Вольтера. Конец удивительный! Даже в смерти адмирал не упал, и даже смерть не смогла разжать его пальцев, державших книгу…
Американский посол не явился на его похороны.
Национальное собрание Франции почтило память «человека, хорошо послужившего делу свободы», вставанием и молчанием.
Двенадцать парижских санкюлотов во фригийских красных колпаках проводили «пенителя морей» до его могилы. Тогда же было решено перенести его тело в Пантеон великих людей, но в вихре последующих событий об этом как-то забыли.
Забыли и то место, где Поль Джонс был погребен.
Наконец забыли и самого Поля Джонса…
О нем вспомнил Наполеон – в черный для Франции день, когда адмирал Нельсон уничтожил французский флот в битве при Трафальгаре.
– Жалею, – сказал Наполеон, – что Поль Джонс не дожил до наших дней. Будь он во главе моего флота, и позор Трафальгара никогда бы не обрушился на голову французской нации…
В 1905 году историк Август Бюэль отыскал в Америке человека, сохранившего мемуары своего прадеда Джона Кильби, который служил матросом на «Простаке Ричарде»; этот Кильби писал о Джонсе:
«Хотя англичане и трубили о нем, как о самом худшем человеке на белом свете, но я должен сказать, что такого моряка и джентльмена я никогда еще не видел. Поль был храбр в бою, добр в обращении с нами, простыми матросами, он кормил нас отлично и вообще вел себя как следует. Если же нам не всегда выдавали жалованье, то это уже не его вина…» (Это вина конгресса!)
Поль Джонс занял место в американском Пантеоне. Недавно в нашей стране вышла монография ученого Н.Н. Болховитинова «Становление русско-американских отношений», в которой и Джонсу отведено достойное место; там сказано:
«Чтить своих военных героев американцы, как известно, умеют. О Поле Джонсе знает каждый школьник, и очерк о храбром капитане можно найти рядом с биографиями Дж. Вашингтона, Б. Франклина, А. Линкольна и Ф. Рузвельта. Поначалу мы несколько удивились, увидев Поля Джонса в столь блестящем окружении, но в конце концов решили, что американцам лучше знать, кого надо больше всего чтить, а мы, вообще говоря, меньше всего помышляем о том, чтобы как-то умалить заслуги знаменитого адмирала».
Поразмыслив, можно сказать последнее…
Конечно, где-то в глубине души Поль Джонс всегда оставался искателем приключений с замашками типичного флибустьера XVIII века, и не свяжи он своей судьбы с борьбою за свободу Америки, не стань он адмиралом флота России – кто знает? – возможно, и скатился бы он в обычное морское пиратство, а на этом кровавом поприще Поль Джонс наверняка оставил бы нашей истории самые яркие страницы морского разбоя.
Но жизнь сама вписала поправки в судьбу этого незаурядного человека, и Поль Джонс останется в истории народов как адмирал русского флота, как национальный герой Америки!
Darmowy fragment się skończył.