Czytaj książkę: «С утра до вечера»

Czcionka:

С утра до вечера
(роман в 8 частях)

Часть первая
Утро

1. Рассвет

Среди многочисленных своих сверстников детства я лучше всего помню одного – Вячку Койранского.

Это был маленький и постоянно вертящийся мальчуган, то хохотавший над чем-то до слез и заражавший смехом других, то не в меру серъезный, задумчивый и временами даже грустный.

Я познакомился с Вячкой в первом классе гимназии, куда мы поступили одновременно.

Я узнал о нем, что он лучше всех выдержал вступительный экзамен, и первым стоял в списке принятых.

Я также узнал из слов классного наставника Ящинского, что Койранский – сирота, что отец его умер зимой в год поступления его в гимназию, а больную мать увезли куда-то далеко и он живет у брата, офицера крепости.

«Он хороший, честный мальчик», говорил наш руководитель,» он нашел в городском саду золотые часы и не присвоил, а отдал мне». Все посмотрели на этого честного мальчика, решив, вероятно, что непроходимо глуп, а сам Вячка сидел красный, как рак, вынутый из крутого кипятка.

Вячка всегда опаздывал на первый урок, так как он ходил пешком из крепости, отстоявшей от города в трех верстах, поэтому ему прощали опоздания. Но однажды один из педелей (помощников классных наставников), Яков Яковлевич Клячко, или попросту «Кляча», сделал Вячке замечание, приведя его, опоздавшего, в класс, где уже восседал на кафедре учитель арифметики Федор Федорович Галун.

«Вы, Койранский, каждый день опаздываете. Так нельзя. Надо ранбше выходить из дому».

Вячка вспыхнул, мгновенно показал «Кляче» язык и, сев на свою парту, зарыдал громко и неутешно.

Клячко и Галун растерялись, смотрели молча то друг на друга, то на Вячку. А в классе стало тихо-тихо.

Потом Клячко ушел, а Галун, что-то объясняя, начал писать на доске и Вячка как-то сразу успокоился.

Свое ученье в гимназии Вячка начал с двоек, которые сыпались на него как из рога изобилия, даже по закону божию.

И хорошим поведением он также не отлтчался: то побъет товарища, то намажет чернилами учительский стол, то заведет на уроке музыку на пере, воткнутом между партой и ее крышкой.

Учителя терпели Вячкины проделки и редко наказывали, а инспектор гимназии Шантырь даже благоволил к нему, приглашал к себе в гости, часто на переменах ласкал, гладя его черную голову.

Как и следовало ожидать, учебный год для Вячки кончился печально, он остался на второй год в первом классе.

На каникулы Вячка уехал из города к матери и о нем все забыли. Только сын инспектора Жора Шантырь нет-нет да и вспомнит своего неспокойного соседа по парте:

«Жаль, что Вячки не будет в нашем классе: замечательный парень, очень жаль!»

В новом учебном году Вячка жил уже не в крепости, у брата, которого перевели на другое место службы, а в городе, на ученической квартире, которую содержала жена офицера стоящего в городе Эстляндского пехотного полка, Горшкова Мария Николаевна. Это была лучшая из всех ученических квартир города. В том году в ней жило 12 гимназистов разных классов, от 8-го до 1-го.

Понятно, режим там был строгий, уроки учить заставляли каждый день и проверяли. Проверка производилась старшими гимназистами. Вячка был прикреплен к гимназисту 7-го, предпоследнего, класса Силе Ляшко. Это был даровитый юноша, хорошо игравший на скрипке и певший приятным тенорком, но почему-то игравший в гимназическом духовом оркестре на малом барабане.

Сила прелестно декламировал, здорово читал стихи и Вячка подпал под его влияние. Они подружились – 11-летний с 18-летним.

В этом году Вячка очень переменился. Он стал хорошо учиться, не стало его шалостей и разных с ним приключений.

Но в классе Вячка был словно чужой: ни с кем не дружил, с одноклассниками не играл в лапту или в городки, стал читать книги, но больше всего Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Фета. Он читал на переменках и дома и почти каждое воскресенье его можно было встретить с книгой на скамейке городского сада, либо одного, либо вместе с Силой Ляшко.

Он научился вдохновенно читать в классе заданные по русскому стихи, выразительно, увлеченно читать прозу. В следующих классах учителя использовали эту его способность: он читал для класса принесенные учителями книги по истории, по географии и другим предметам; он был непременным участником школьных вечеров самодеятельности.

Помню, как в 4-ом классе Вячка инсценировал рассказ Чехова «Лекция о вреде табака». Это было замечательно! Ему долго хлопал зал, а учителя позвали его из-за кулис и по очереди пожимали ему руку.

Уже с 1-го класса авторитет Вячки стал заметен. Его все встречали с симпатией, охотно с ним беседовали. Даже старшие гимназисты зазывали его на переменах и слушали декламацию Койранского, его рассуждения о красивых и некрасивых стихах, рассуждения еще детски-наивные, но интересные.

Как я уже раньше сказал, Вячка учился хорошо, без троек, и поведенья был отличного. Но конец учебного года был отмечен неприятным для него происшествием.

Весной мальчишки, жившие у Горшковой, затеяли игру в войну. В саду дома хозяйка развесила для просушки десяток предназначенных для копченья свиных окороков. Шалуны пожелали имитировать войну с японцами, начавшуюся в январе этого года, и стали забрасывать окорока, заменившие японцев, комьями грязи. Через полчаса бомбардировки окорока превратились в сплошную грязь. Все разбежались, кроме Вячки, который не принимал участия в ребячьей потехе. Он, сидя на скамейке, читал как всегда книгу.

Квартирная хозяйка пожаловалась в гимназию. Началось расследование. Никто не признавался. Инспектор взялся за Вячку, долго его «пытал», играя на чувствительных струнах мальчишки и Вячка рассказал всю правду, назвал всез и себя в том числе, как участника.

Все были наказаны карцером на восемь часов и поведенье уменьшено до четырех балов.

Вячка стоически перенес наказание, но отношение с товарищами по общежитию были испорчены. Но так как все участники этой шалости, кроме Вячки, не были на следующий год взяты Горшковой на ученическую квартиру, этот инцендент был скоро совершенно забыт в гимназии.

В следующем учебном году, когда Вячка учился уже во втором классе, ученическая квартира была ликвидирована Горшковой. Она, принаняв два этажа в этом же доме, открыла женскую прогимназию, с 4-го по 6-й класс. А Вячке и Ляшко просто сдавала комнату на двоих с полным пансионом.

Этот год был для Вячки и печальным и знаменательным.

Печальным потому, что во время рождественских каникул умерла его мать, знаменательным – по другим очень важным причинам.

Прежде всего Вячка вступил в духовой гимназический оркестр. Ляшко, кончая в этом году гимназию, должен был найти себе заместителя на малый барабан. И он уговорил Вячку, которого обучил в течение месяца. И уже с октября Вячка стал самостоятельным оркестрантом. Капельмейстер Эрнест Иванович Крейбих, чех по национальности, старался привить оркестрантам, независимо от того, на каком инструменте играли, вкус к прекрасному, чувство красоты и гармонии.

И Вячка открыл свою детскую душу всему прекрасному, человечному и чистому.

Ему хотелось выражать эти свои высокие чувства, уже достаточно приготовленные раньше чтеньем поэзии и дружбой с поклонником красоты Силой Ляшко, но он не знал как это сделать, а барабан, которым он овладел в совершенстве, не мог стать средством выражения этих чувств.

Случай, правда печальный, помог Вячке.

В том же доме, где он жил, на четвертом этаже были квартиры учителей прогимназии Горшковой. В одной из них жили супруги Сутугины, оба учителя. У них была маленькая дочурка Лиля, 4-х лет. Сутугины, уходя, оставляли дочку одну и часто с открытым окном на улицу.

В один из теплых осенних дней Лиля взобралась на открытое окно, сидела, играя куклой, и напевала песенку. Неожиданно она повернулась и, не удержав равновесия, упала на каменный тротуар. Конечно, Лиля разбилась на смерть. Как говорили взрослые, смерть наступила от шока.

Это происшествие так подействовала на Вячку, что он две недели был скучным и задумчивым. Его обуревали чувства жалости и напрасности жертвы. Это его состояние разрешилось тем, что он написал в своей новой тетради стихотворение «Лиля», написанное смаху, без намерения сделать это и без обдумывания.

Он сам удивился, много раз перечитывал и никак не мог понять, как это произошло.

Вот это неожиданное стихотворение. Привожу его по памяти, не утверждаю, что оно таким и было, хотя прошло уже много лет.

 
«Лиля»
Сидела Лиля на окне,
      Веселая была,
Как вдруг по Лялиной спине
      Букашка поползла.
И Лиля спину почесала
      И повернулась боком,
И равновесье потеряла,
      Упала и разбилась шоком.
Бедные родители
      Плачут, как служители
На еврейской свадьбе
      На цветной веранде.
 

Это наивное и простодушное выражение своих дум и чувств пытается объяснить причину паденья девочки из окна – это обвинение взрослым, хотя и завуалированное. Шоком разбилось: он еще не понимал, что такое «шок», но слышал, что смерть от шока. И дальше: плач родителей он считает неискренним, как у наемных плакальщиц, оплакивавших, как он недавно видел, еврейскую невесту по древне-еврейскому обычаю. Так впечатлительный Вячка, отразив свои впечатления, гневно прокричал свои в стихах о своей жалости и о своем негодовании.

Теперь Вячка нашел средство для выражения своих чувств и дум.

Это его и озадачило, и обрадовало. Но он не знал, хорошо ли он выразил свои чувства, сомневался, прятал стихотворение, чтобы его не увидели, и перечитывал по несколько раз в день. Наконец, не выдержал, показал стихотворение своему другу Ляшко, а тот, прочитав, неистово стал целовать его, поздравлять и торжественно объявил, что Вячка – талант.

Прошло немного времени, и как-то после уроков Ляшко и три его товарища-восьмиклассника увели Вячку на квартиру огромного двадцатилетнего Иннокентия Хало, первого силача в гимназии, замечательного гимнаста и устроителя вечеров самодеятельности. Там Вячке показали рукописный журнал «Колокольчик», который уже несколько лет издавали гимназисты старших классов. Они заявили Вячке, что им нужен свой поэт, что больше не будут писать в журнале стихи Надсона и Фофанова, что отныне Вячка будет поэтом журнала.

На извинения Вячки, что он не умеет писать стихи, Ляшко прочитать стихотворение «Лиля», а также потребовал от Вячки «честной честности». А когда друзья прочитали «Лилю», было решено, что Койранский будет скот и ретроград, если он откажется сотрудничать в журнале. Вячке пришлось согласиться, и его тут же утвердили членом редакции.

Следующий номер журнала должен был выйти через неделю. К этому номеру отпоэта требовалось стихотворение не больше 30 строк и не меньше 20, на любую тему. Представьте себе положение Вячки. С ним, двенадцатилетним мальчишкой, поступили как с опытным писателем. А он написал, и без намерения к тому же, только одно стихотворение.

О чем писать, как писать, когда нет нужных мыслей и навыков. Почти всю неделю думал Вячка и ничего не придумал. Он решил спросить Силу.

Тот посмотрел в окно, показал Вячке на снег, который впервые в этом году вздумал посыпаться на землю, и сказал:

«Вот она, тема, летит прямо к тебе в руки, – пиши, что идет снежок и все будем кататься на санях и устраивать снежные бои на реке».

И Вячка загорелся. Он сел к столу и через 15 минут было написано второе Вячкино стихотворение. Он прочитал и протянул Силе.

«Здорово!» – Это все, что сказал друг.

Стихотворение было помещено в журнале «Колокольчик». Вот оно:

 
«Снежок»
Идет снежок пушинками
    И застилает землю,
А мы бежим тропинками,
    Шаг отбивая трелью.
Бежим – земля еще звенит
    Под нашими ногами,
Но скоро-скоро заскрипит,
    Застонет под санями!
Иди, снежок, стели нам пух,
    Набрасывай перину,
И мы помчимся во весь дух
    На Барскую куртину,
На Буг, на Муху и на лед,
    Быстрее легкой лани,
По зеркалу замерзших вод
    Навстречу снежной брани!
 

Под стихотворением в журнале стояла фамилия «Койранский». Это было так необычно, так ново и удивительно, что Вячка долго не находил себе нигде места. Для него стало мученьем сидеть на уроке. Хотелось двигаться, петь, кричать…

Этот восторг долго владел Вячкой, тем более, что по мере распространения журнала (его переписывали в десяти экземпляров), глаза многих устремлялись на Койранского.

Его с уважением стали звать Вяча, Вячик, милый Вячеслав.

К Вячке пришла слава, яркая, ощутимая, которой больше никогда в жизни он не знал.

С тез пор в каждом номере «Колокольчика» красовалась его фамилия под одним, а иногда под двумя стихотворениями.

Теперь темы приходили сами. Вячка их не искал и ни с кем не советовался, разве Иннокентий Хало попросит непременно о чем-нибудь написать. Эти заказные стихи получались хуже и даже иногда их приходилось не раз переделывать, по указанию редакции.

Журнал был секретным от гимназического начальства, имел сатирическое направление, а потому участие в нем было довольно опасным делом, о чем не подозревал счастливый Вячка. Он продолжал еще оставаться ребенком, хотя рассвет его жизни уже заканчивался.

Наступало солнечное, чистое утро.

2. Конец славы

В душе Ыячки росло какое-то новое чувство. Оно окрашивало все, что он видел, что он чувствовал, в красивые, даже неповторимо-красивые цвета, плохому придавало хорошее толкование, восторженно принимало хорошее.

Как позднее определил Вячка, это было лирическое направление души, требовавшее все опоэтизировать. Это было огромное, неописуемое счастье!

Мелодии музыкальных пушкинских стихов сливались с собственными мыслями, словами и рифмами.

Вячка писал так много, что исписывал в несколько дней тетрадку. И не перечитывал написанного, совершенно нге интересуясь, хорошо или дурно написаны стихи.

Ему надо было только писать, только выражать свои чувства и думы стихами.

Это состояние отражалось на ученье, на поведенье в классе. Во время уроков не было возможности слушать. Стихи текли и рука с карандашом механически записывала на на клочках бумаги неразборчивые фразы, которых часто он сам не читал, а просто складывал в тетрадке для стихов.

Учителя дивились и за невнимательность отчитыали, а потом ставили единицы. Что мог сказать им Вячка?..

Тем временем слава поэта продолжала сопутствовать Вячке.

Когда он, склонившись над своим барабаном, на корке нотной тетради писал и его карандаш-огрызок быстро бегал или на некоторое время останавливался, а глаза устремлялись вдаль, оркестранты сразу затихали, чтобы не мешать «брестскому Пушкину», как многие часто называли Вячку.

Уже через небольшой срок о Вячке стали говорить и в женской гимназии. В 3-ем классе впервые его пригласили на вечер в женскую гимназию, тогда как только с 4-го класса обычно гимназисты получали такие приглашения. Вячкино приглашение было подписано так: «От имени 4-го класса Лёля Пашкевич».

Вячка смущенно пришел в первый раз на вечер к гимназисткам. Его там ожидал почти весь 4-ый класс. Лёля Пашкевич представилась сама и познакомила со многими своими подругами. Некоторые подруги убежали. Лёля позвала гостя в зал, где готовились танцы. Лёля была маленькая, коренастая девочка, довольно круглая на вид. Ослепительно белый воротничок оттенял ее смуглое лицо с большими выразительными глазами, маленькими губками и ушками и с маленьким же широким носом, приплюснутым, как у императора Павла, портрет которого украшал учебник русской истории Иловайского.

Но Вячке она показалась ангелом, божеством. Она почти не отходила от Вячки и танцевала весь вечер только с ним.

Нужно сказать, что Вячка отменно танцевал и умел, как танцор, понравиться девочкам. Это искусство он постиг частыми упражнениями еще до смерти отца, в крепости, где жила его семья и где все дети учились танцам.

Словом, все было в зале красиво и поэтично. Но Лёля не оставляла Вячке времени на сосредоточения.

В антрактах между танцами гимназистки и гимназисты прогуливались в зале и в коридорах, пели, декламировали, рассказывали смешное.

Девочки подходили к начальнице гимназии и к классным дамам для представления приглашенных ими гимназистов.

Этой участи не избежал и Вячка. Начальница внимательно осмотрела его и сказала Лёле:

«Что это Вы Пашкевич, такого маленького пригласили?»…

Пашкевич что-то пролепетала и тут же отошла, таща за руку Вячку.

В городе было известно, что Евгения Ивановна, начальница женской гимназии, любила высоких девочек и мальчиков. Это был пункт ее помешательства и об этом по городу ходили смешные анекдоты. В одном из них рассказывалось, что Евгения Ивановна в молодости была влюблена в морского кадета, при чем заочно, по требованию маменьки и папеньки, сговорившихся с соседями по имению, что их дети по окончании кадетского корпуса и института обязательно поженятся. Евгения Ивановна давно окончила институт, а нареченный все не ехал за ней. Она прятала его портрет под подушкой, по ночам страстно целовала его, а его все не было: по окончании морского корпуса он отправился в кругосветное плавание, продолжавшееся четыре долгих года. Наконец любимый приехал и поспешил навестить невесту. Евгения Ивановна, увидя его, была разгневана: жених был такого низкого роста, что приходился не до пояса высокой представительной девушке. Она сочла его малый рост за обман и, конечно, через неделю официально отказала ему в своей руке. А вскоре переехала с матерью к своему дяде в нашем городе, где двадцать лет была классной дамой, а потом начальницей гимназии. Обманутая в лучших своих чувствах в молодости, так и не вышла она замуж. Впрочем, это не мешало ей быть весьма уважаемой и горожанами и своими воспитанницами.

Вячка ей явно не понравился.

В один из перерывов между танцами, по просьбе Лёли и еще других, Вячка декламировал стихотворение Пушкина «Стансы» и по своему обыкновению так прекрасно, что вызвал бурю аплодисментов. И тут же – свое новое стихотворение «Другу», посвященное Силе Ляшко, которого уже не было в гимназии, Это стихотворение явно было сочинением самого декламатора и было встречено восторженно.

После этого к Вячке подошла одна из классных дам и, обняв за плечи, подвела к Евгении Ивановне. Что та говорила, Вячка не понял, но слышал: он был на верхушке славы.

А когда Евгения Ивановна встала и поцеловала Вячку в лоб, он убежал в раздевальню и здесь, что греха таить, немного всплакнул от счастья.

После вечера он провожал Лёлю Пашкевич, и у своего дома она его поцеловала в губы. Это было так неожиданно, что он долго не мог разобраться, какие чувства вызвали в нем отношение Лёли и ее поцелуй. В конце концов он решил, что влюблен в Лёлю.

Он стал ежедневно ее встречать у входа в гимназию и провожать домой, неся ее сумку с книгами. Он стал покупать ей дешевые лубочные картинки и на обороте писать коротенькие стихи свои, посвященные ей, вроде таких:

 
«Лёля! Вы – ангел небесный,
Ваш милый задумчивый взгляд
Мне дарит подарок чудесный
– Любви вашей нежный заряд!»
 

Но этот «заряд» не тревожил и не осчастливливал Вячку.

Как то уже в начале октября они с Лёлей сидели бугском молу и о чем-то беседовали. Вячка долго смотрел на нее и был поражен некрасивостью ее носа. Без всякого намерения обидеть ее он сказал Лёле:

«У Вас, Лёля, нос, как кнопка от электрического звонка!»

Лёля мгновенно убежала не сказав ни слова. Это был конец любви. Несколько раз Вячка пытался встретить Лёлю около гимназии, чтобы проводить домой, но Лёля уклонялась. Однажды она, сощурив глаза, посмотрела на него и громко выпалила:

«Я с клопами дела не имею!». Это был намек на его рост и месть за нос. Это был окончательный разрыв.

На это не последовало ни слез, ни сожалений: ну, и не надо – и делу конец!

Тем боле, что разные события последовали одно за другим и отвлекли внимание Вячки.

Шел октябрь 1905 года. Революция, катившаяся по России, докатилась и до нашего небольшого тогда города. Рабочии гильзовой фабрики, механических мастерских, типографии и большого железнодорожного узла устроили всеобщую забастовку, а через два дня, после опубликования царского манифеста о даровании первой конституции и свободы слова, печати и собраний, организовали демонстрацию, и с красными флагами, с революционными песнями ходили по городу.

Полицейские попрятались, конных жандармов также не было видно. В день демонстрации, с утра, гимназисты не пошли в гимназию. Они отдельной колонной примкнули к рабочим, шагали с песней, вовсе не революционной, а той, что всегда распевали, когда шли в строю или на прогулку. Женская же гимназия не участвовала в демонстрации. В ней проводились занятия.

Когда демонстрация вышла на Кирпичную улицу, на углу которой находилась женская гимназия, восьмиклассник Левицкий подозвал Вячку и приказал ему по водосточной трубе взобраться к окну второго этажа, попробовать его открыть, влезть в класс, где занимались семиклассницы (выпускной класс), и пригласить их на демонстрацию.

Не задумываясь, Вячка по трубе долез до указанного окна. Ему тотчас же открыла окно сидевшая около него гимназистка и он прыгнул в класс. Там была Евгения Ивановна, Начальница!..

По видимому, ей очень не хотелось выпускать своих воспитанниц, потому что, как оказалось, двери класса были закрыты на ключ, а ключ она держала у себя в кармане.

Она чуть ли не с кулаками набросилась на Вячку, так что тот сначала даже струсил, но потом крик гимназисток и удары в дверь снаружи заставили начальницу открыть дверь. В дверях стояли Левицкий и еще несколько человек, по видимому, из рабочих.

Семиклассницы выбежали из класса, стали открывать двери других классов. Женская гимназия присоединилась к народной демонстрации, к ликованию народа, получившего, наконец, основные свободы, не подозревавшего гнусного обмана царского правительства и его палачей. Когда эта мирная демонстрация подошла к зданию мужской гимназии на Алексеевской улице, раздались выстрелы, но никто не падал, так как стреляли, очевидно, поверх голов демонстрантов.

Но паника началась. Часть рабочих и гимназисты-старшеклассники укрылись на гимназическом дворе, где они все через два часа, после демонстративной стрельбы и ультиматума жандармов, были арестованы. Другие демонстранты, не зная, откуда стреляют, бросились вверх по улице и набежали на отряд полиции, которая, испугавшись, отступила в боковую улицу и пропустила бегущих. С ними были и мы с Вячкой. Мы смиренно уселись в саду дома Горшковых, как будто нигде не были и ничего не знали.

Расплата началась на другой же день. Вячку не пустили в гимназию до решения педагогического совета.

Дело могло закончиться исключением его из гимназии с волчьим билетом, т. е. без права поступления в казенные учебные заведения и на работу куда бы то ни было.

Но Вячку спасли. Несмотря на уверенья Евгении Ивановны, что это Койранский взбунтовал женскую гимназию вместе с Левицким, было представлено начальству свидетельство врача о том, что он с 8 часов утра до 4-х часов дня находился на излечении в его кабинете. И семиклассницы заявили, что начальница обозналась. Исключенный из гимназии восьмиклассник Левицкий даже назвал фамилию мальчика, влезшего в окно, причем того, который был застрелен на гимназическом дворе.

На этот раз Вячка уцелел. Его спасла хозяйка его квартиры Мария Николаевна Горшкова, пользовавшаяся большим весом в городе и легко получившая нужную врачебную справку.

Она почему-то любила Вячку, хотя никогда не давала ему этог понять. И после всего случившегося не упрекнула его в содеянном. Только муж ее, капитан Горшков, долго похохатывал, вспоминая «подвиг» Вячки.

Жизнь потекла по-старому, но что-то в Вячке изменилось. Он перестал дышать только поэзией, стал учиться и перестал появляться на вечерах в женской гимназии.

Он стал религиозным, бывал аккуратно на всех богослужениях в гимназической церкви. Своим прилежанием к дому божию он обратил на себя внимание гимназического священника отца Иоанна и был сделан прислужником в алтаре. На его обязанностях лежали: раздувать кадила и подавать их попу, зажигать и гасить свечи, откупоривать вино, предназначенное для причастия, ходить к просфирне за просфорами.

То ли письма старших братьев и сестер подействовали на него, то ли наставленья инспектора гимназии Шантыря, то ли чудодейственное спасение от, казалось бы, неминучей беды, а вернее все это вместе оказало свое влияние.

Но скоро разразился новый удар, который чуть не доконал Вячку. По вине одного ротозея из 6-го класса, Костьки Смирнова, было раскрыто существование журнала «Колокольчик». К счастью, номер журнала, забытый Смирновым в парте, был выпущен до октябрьских событий. Но в нем красовались подлинные фамилии всех его участников, в том числе и Вячки.

Когда стало известно о провале, все экземпляры журнала, как бывшие на руках, так и хранившиеся у матери Иннокентия Хало, которого уже не было в гимназии, были уничтожены.

Все участники выпуска журнала были исключены из гимназии, а Виктора Чума, назвавший себя главным редактором, – с волчьим билетом.

Не он был главным редактором, а Данилевский, но Виктор пожертвовал собой для спасенья менее обеспеченного товарища: он был сыном владельца чулочной мастерской, прилично зарабатывавшего, а Данилевский – сыном дьячка кладбищенской церкви, пять других детей которого надеялись на старшего брата, что он, получив среднее образований, их вытянет.

Вячка тоже был исключен. Он уже несколько дней не ходил в гимназию, собирался поступать в переплетную мастерскую, содержавшуюся отцом одноклассника Цукермана. И вдруг его вызвал директор гимназии. В кабинете директора сидели отец Иоанн и учитель Ящинский, которого гимназисты прозвали «Морж» за длинные усы, спускавшиеся книзу, как клыки моржа.

На столе директора лежал злополучный журнал, открытый на той странице, где было написано стихотворение Вячки, посвященное умирающему лесу, защитнику людей, их кормильцу и другу, который безжалостно уничтожают некоторые люди, чтобы устроить свое благополучие, вопреки благополучию всех.

В содержании этого стихотворенья, к тому же озаглавленного «Противники народа», была усмотрена революционная идея, хотя Вячка во все время следствия упорно отрицал это.

Теперь, когда он вошел в кабинет директора, отец Иоанн задал, после некоторой паузы, вопрос Вячке:

«Скажите, Койранский, что Вы подразумевали под лесом в своем стихотворении?»

А директор досказал: «Не свободу ли?»

«Только правду говорите,» добавил священник.

Вячка ответил не сразу. Ему показалось, что Ящинский делает ему глазами знаки отрицания. И он, подумав, сказал:

«Мне нечего врать. Я уже исключен и завтра пойду на работу. Только жалею, что моя способность писать стихи принесла это несправедливое наказанье… Разве я, мальчик, похож на революционера?.. Что вы выиграли от моего исключения?»

С этими словами он повернулся и вышел.

Ему было тринадцать лет, но душой он уже был взрослым.

Вечером Ящинский, который теперь жил в квартире уехавших родителей несчастной Лили Сутугиной, зашел к Горшковой, попросил позвать Вячку и показал ему решение Педагогического совета об отмене исключения Койранского из гимназии.

Вячка потом говорил, что это известие произвело на него тяжелое впечатление, как будто он изменил всему коллективу товарищей, исключенных за журнал из гимназии. И он заявил, что в гимназию не вернется. Только уговоры Горшковых, особенно дочерей Горшкова от другой жены, Гали и Сони Ясиняк, убедили Вячку, что ради своего дарования он должен учиться, так как неучи не достойны называться поэтами.

1-го ноября Вячка пришел после долгого перерыва в гимназию. Класс его сторонился. Другие смотрели, как на прокаженного. Старшеклассники не замечали его, учителя явно не сочувствовали.

Что было делать?..

Но Койранский стойко переносил остракизм. Он даже побил товарища по классу Эпштейна за лицемерно-жалостливое и в то же время насмешливое «защитник народа». Отсидев в карцере 2 часа, Вячка еще больше ожесточился и долго был чужим в классе.

Былая слава поэта обернулась против него. Теперь все были против него.

3. Дразнилки

Тягостно было на душе у Вячки: друзей у него не стало, журнала, в котором он видел трибуну для своих стихов, уже не было.

Он забросил свою тетрадь со стихами на шкаф в своей комнате и больше шести месяцев не вспоминал о ней, не писал, хотя голос обиды и мщенья звучал с огромной страстнстью в его груди просились наружу. Но Вячка подавил в себе тягу к жалобе на несправедливость и злобу за нее.

В этом ему помог Жора Шантырь, бывший сосед его по парте, сын инспектора гимназии. Как-то он, идя с коньками на реку, зашел за Вячкой, весело позвал его с собой и они долго катались вдвоем, молча, но дружелюбно разошлись у калитки гимназического двора, глее жил Жора. Эти молчаливые прогулки стали повторяться. И в дни, когда Жора почему-нибудь не приходил, Вячка скучал и пугался: вдруг Жора, как все, отвернется. Но Жора был всегда дружелюбен и видно было, что он понимает состояние Вячки и готов все сделать, что бы его облегчить. Он звал его к себе, но Вячка был обижен на его отца, как и на все гимназическое начальство, и не хотел поэтому идти в его квартиру, питая к нему недобрые чувства.

Наконец произошло объяснение между Вячкой и Жорой.

Шантырь открыто жалел друга и, как все простодушные, не очень дальновидные люди, стал утешать Вячку, говоря, что все перемелится и станет на свое место, вновь он будет равноправным членом школьного коллектива.

Вячка от этих слов сжался, как от удара кнута. Он выслушал до конца Жорино сочувствие, сказал «спасибо» и тотчас же ушел с реки. На другой и на третий день заходившему за ним Жоре он заявлял, что не по дет на реку. А в воскресенье в церкви сунул Жоре записку, в которой после провала журнала выразил свое настроение в стихах:

 
Пожалей, Шантырь, собачку,
Можешь кошку пожалеть,
Но моей души болячку
Трогать лапами не сметь!
 

Жора окончательно обиделся и оставил Вячку в покое.

Но этот стих всколыхнул в Вячке желанье писать стихи, но писать что-нибудь сатирическое, осмеивающее, унижающее других.

Случай скоро подвернулся. С Вячкой на одной парте сидел Сашка Володин. Он был из очень бедной семьи. Для него обновка в одежде всегда была праздником, он ею хвастался перед товарищами и очень берег ее.

Вот Володину купили новые сапоги. Он за ними ухаживал, вытирал на них каждое пятнышко. Но однажды он пришел в гимназию с новыми грязными сапогами. Классный наставник сделал ему замечание. Володин удивился, посмотрел на сапоги и громко проговорил:

«Как же это они?.. Ведь я их на ночь прятал в ведро!»

Все засмеялись. Вячка тоже посмеялся, а на первом же уроке вырвал из черновика клочок бумаги и на нем написал:

 
Володину глупышке
Купили сапожишки.
Он спрятал их в ведре,
В коровнином добре!
 

Бумажку эту он подсунул соседу. Тот прочитал, спрятал в карман, а на перемене прочитал стихи другим, вызвав общий смех и как бы одобренье тому, кто это написал.

Все знали, что стихотворение мог написать только Койранский. Своим одобрением класс как будто поощрял Вячку писать такие метко осмеивающие стихи, которые вскоре получили название «дразнилок», так как их появлялось в классе все больше и больше.

Вспомнить их всех невозможно, но некоторые остались в памяти, так как были очень острыми и вызвали жалобы на Вячку.

Его скоро окрестили новым именем: Койранского в классе стали звать Дразнилкиным.

Интересны некоторые «дразнилки» и короткие в четыре строки, и длиннее.

Целую бурю вызвала «дразнилка» на переростка Анцуту, которому было чуть ли не 17 лет, высокого, говорившего басом третьеклассника. Анцута, несмотря на великовозрастность, любил забавляться тем, что на переменках, как во дворе, так и в классе, подставлял ножку другим, особенно малышам, и бурно выражал свой восторг, когда тот неожиданно падал, иногда ушибался.

Раз Анцута подставил ножку Вячке. Вячка не упал, но сильно ударился о подоконник. Анцута по обыкновению хохотал.

Это была большая перемена. Следующий урок был закон божий. Перед уроком Вячка пошел в класс и на классной доске большими буквами написал:

 
У нашего Анцута
Манеры лилипута,
Хоть сам он очень длинный,
Как мокрый хвост ослиный.
 

Потом написанное закрыл тряпкой, повешенной на доске.

На уроке закона божия классная доска обычно не используется, поэтому тряпка благополучно скрывала то, что нужно было до времени скрыть.

Когда на следующий урок пришел учитель истории Петр Николаевич Журин и сел за свой стол, Вячка подошел к доске и снял тряпку. Весь класс прочитал и дружно громко захохотал, загрохотал, защелкал. Удивленный Журин сначала подумал, что он является виновником смеха, но, обернувшись к доске, понял и не засмеялся. Не смеялся один Анцута. Он негодовал, он требовал наказанья виновника, подошел к учителю и сказал:

«Это Койранский. Я протестую и прошу наказать его за эту глупую дразнилку».

«Койранский! Вы это написали?» – спросил Журин.

«Да, написал это я за точто он, забавляясь, подставил мне ногу, и я сильно ушиб голову. Анцута часто устраивает такие забавы, особенно с малышами. Я хотел отучить его от этого».

«Идите оба к инспектору и расскажите ему. Кто-нибудь, перепишите этот стишок», было приказание Журина.

Анцута вышел из класса первым, но к инспектору не пошел.

Вот Вячка в кабинете инспектора. Александр Платонович Шантырь поднял от стола голову и удивленно смотрел на Вячку, который молча положил перед ним переписанный четким почерком стишок.

«Вы написали?» – сразу догадался Шантырь, «Кто Вас послал?» – продолжил он расспросы, «За что Вы так осмеяли товарища?»

«Послал Петр Николаевич. А эта дразнилка написана мною для того, чтобы Анцута больше не смел издеваться, подставляя ногу и наслаждаясь чужой бедой», ответил Вячка и подробно передал о проделках этого взрослого парня, умолчав, однако, о своем ушибе.

«А эта дразнилка тоже написана для исправления чужих грехов?» – и инспектор вынул из стола и показал Вячке такую дразнилку:

 
Глуп Галуб,
Как куриный пуп,
Туп и жаден пуп,
Как наш Галуб!
 

Вячка, конечно, узнал написанную им на прошлой неделе дразнилку. Ромка Голуб – первый ученик в классе, любимец учителей, ябеда и доносчик. Эту дразнилку Вячка написал из-за того, что Голуб донес учителю математики на классного любимца Мишу Былинина, который якобы списал на перемене из тетради Голуба, во время его отсутствия, решение задачи по арифметике. Миша получил единицу.

Весь класс был возмущен. Мишу любили за мягкий и добрый характер и за уменье великолепно, задушевно играть на рояле.

Голуб сидел впереди Вячки. Он на уроке написал этот стишок на небольшой бумажке, вырванной из блокнота, и булавочкой прикрепил к спине гимнастерки Голуба. Инспектор сам отстегнул эту бумажку, увидев, что Голуб ходит с какой-то наклейкой.

Но Вячка об этом не знал. Теперь он ответил:

«Голуб – свинья и доносчик. Я хотел его проучить».

«Хорошо. Жора мне сказал, что вы порвали дружбу с ним. Почему?.. В чем провинился Жора?» – спросил Шантырь.

«Жора Ваш чистоплюй, а я преступник, чуть было не изгнанный из гимназии. И мне его жалости не надо, я не собака!.. Я имею право на такую же гордость, как и он», возразил Вячка.

«Ступайте в класс», приказал инспектор.

После уроков «Кляча» сообщил решение инспектора: поставить обоих под звонок – Анцуту по полчаса на 4 дня во время большой перемены, а Койранского – на 3 дня по полтора часа в день, полчаса на большой перемене и по часу после уроков.

И с этого дня ему предстояло начать отбытие наказания.

Вячка понял, что это наказание наложено и за Анцуту, и за Голуба и за обиду, нанесенную Жоре Шантырю.

Он с гордо поднятой головой стоял на площадке под звонком и дерзко смотрел в глаза инспектора, который, будто нарочно, несколько раз прошел мимо и смотрел, как стоит наказанный, нельзя ли придраться, чтоб увеличить наказание.

Зато как был счастлив Вячка, когда стоял под звонком рядом с огромным против него Анцутой.

После этого случая Вячка еще несколько раз стоял под звонком, опять же за дразнилки, которые он сыпал направо и налево. И его уже стали звать не Койранский, не Дразнилкин, а Подзвонковский. Большой скандал вызвала дразнилка на Ваньку Дубинина. Дубинин был хороший малый, хорошо учился и был прекрасным товарищем. Он не раз подстрекал Вячку написать на того или другого дразнилку, давал ему материал для дразнилок.

Однажды «Морж» поставил Дубинину двойку за классное изложение, мотивировав тем, что Дубинин определенно списал с книги, и как Дубинин не отрицал, Ящинский остался при своем.

После уроков, вскоре, Дубинин, в присутствии нескольких товарищей, в том числе и Вячки, воскликнул:

«Ну, погоди же, Морж, узнаешь ты меня!»

На другой день он принес из дома мышонка с завязанными струной ножками и положил, как он думал, в карман пальто Ящинского. На пятом уроке раздался вдруг визгливый крик учителя географии Сороки. У него вообще был бабий голос и бабьи повадки. А тут у него они проявились во всю. Собираясь домой, он надел пальто, сунул руку в карман и вытащил мыша. Он тут же бросил мышонка на пол, визжа, как зарезанный, но мышонок не убежал, а прибежавший на крик служитель рассмотрев, заявил, что у мышонка связаны ноги. Следовательно, кто-то из учеников сделал это учителю в отместку за что-то.

Началось следствие, которое, однако, виновника не нашло.

Дубинин был зол: не в тот карман положил мышонка, а мы, знавшие об этом, весело смеялись, особенно Вячка.

Недели через три, когда этот случай был забыт, Ванька Дубинин принес убитую им лягушку, завернул бережно в красивую обертку и перевязал красненькой ленточкой. Выйдя на уроке русского языка из класса, вроде за носовым платком, он пошел в раздевалку и положил, теперь уже наверняка, свой подарок в карман пальто Моржа.

Но Дубинин снова ошибся. Карман оказался Василенко, учителя рисования. Виновный опять не был найден. В третий раз Дубинин не решился искать карман Ящинского. Он сделал хитрее. Он налил в маленький шарик из тонкого стекла красных чернил и сургучом крепко запечатал его. Шарик он положил на столик Ящинского в учительской, зайдя туда перед уроками. Шарик он ничем не накрыл. Случилось так, что первым в это день пришел учитель немецкого языка Вильгельм Иванович Браун. Он был очень любознательный, очень любопытный человек, всегда совал нос, куда не следует. На этот раз он покрутившись по учительской, заметил блестящий красный шарик. Он мигом взял его и долго играл им. Когда явился Ящинский, Браун подошел к нему, показал бывшим тут учителям и Ящинскому шарик и незаметно для себя немного сжал его пальцами. Из шарика брызнули чернила, обрызгали лицо, нос и усы, потекли по рукам и по сюртуку немца. Все это предназначалось Моржу, а получил другой. Смеху не было конца. Смеялись учителя, а еще больше – гимназисты, которым Браун, в припадке откровенности сам рассказал.

А для Дубинина – третья незадача. Вячка решил посмеяться над незадачливым мстителем. Он дома написал шутливую дразнилку, скатал ее тоненькой палочкой и на уроке русского языка послал «почтой» через многие руки Дубинину.

Когда Дубинин получил ее, он не успел развернуть палочку, как был вызван Ящинским с тетрадкой домашних упражнений, лежавшей открытой на парте. Дубинин машинально положил записку в тетрадь и закрыл ее. Ящинский взял у подошедшего Дубинина тетрадь и, найдя записку, развернул. Вот что он прочитал:

 
Дубинину на пятку
Ящинский наступил.
Задумал мстить Ванятка
И выпустил сто пил.
Пилит теперь он ими,
Но вовсе не Моржа!
Наш класс не знал дубины
Глупей сего ежа!
 

Ящинский остолбенел. Потом, покраснев, сказал:

«Дубинин и Койранский, идем со мной!» Все трое пошли к инспектору.

«Что это значит?» – спросил Шантырь.

«Я не знаю», ответил Ванька Дубинин, «Мне непонятно!»

«Простая шутка», сказал Вячка.

Две недели, изо дня в день, допрашивали Вячку по очереди то инспектор, то директор. Вячка был тверд: «Шутка и все!»

Ничего не добившись, за непочтенье к учителю Вячку посадили на шесть часов в карцер, из них на три часа в воскресенье.

Тогда подходило время экзамен и карцер помог Вячке лучше подготовиться к первому экзамену.

Наступили экзамены. Вячка держал их успешно. Однако, и теперь, в самом конце учебного года, с Вячкой случилось довольно неприятное происшествие: он был побит товарищем по классу Володькой Сахно. Это был очень противный тип. Сын колбасника, т. е. владельца колбасного производства, Сахно был жирным, и всегда как будто блестевший жиром: лицо, рубашки, книжная сумка, книги, тетради были заляпаны, не говоря о сальных и грязных руках, учился плохо и едва-едва, вероятно, по милости отцовских колбас был допущен к переводным экзаменам.

В последний день занятий перед зкзаменами Сахно, подозвав Вячку на перемене в угол двора, развернул огромный кусок сала и протянул его Вячке. Тот, не понимая, что это значит, а Сахно тихо сказал «Договоримся!.. За это сало ты пришлешь мне на экзамене решение задачи по арифметике и план русского изложения. Понял?»…

Вячка задрожал от бешенства:…

«Дрянь ты колбасная!»…

И с этими словами швырнул сало в лицо Сахно. Сало упало на песок. Сахно моментально его поднял, спрятал за пазуху, схватил Вячку за ворот и начал бить кулаком по лицу, по спине, по шее.

Вячка не мог вырваться, – Сахно был старше, много выше и сильнее. Раздавшийся звонок на уроки прервал избиение.

На занятия Вячка идти не мог. Он с трудом дошел до дома и до вечера лежал, плакал и стонал.

Дочь Горшкова, Сонечка, смазала йодом ссадины, заклеила пластырем синяки на лбу и на лице.

Начались экзамены. Сахно по всем предметам получил двойки и был оставлен на второй год.

Когда после экзаменов классный наставник, Сергей Васильевич Преображенский собрал весь класс для вручения переводных аттестатов, наград, а также экзаменационных оценок оставшимся на второй год или получившим переэкзаменовки, Вячка прочитал свою последнюю в этом году дразнилку в присутствии всего класса и классного наставника, даже с его разрешения, Выразительно и громко Вячка продекламировал:

 
Двойки нравятся Сахно,
Как колбаска все равно,
Двойкам нравится Сахно:
Лезут в двери и в окно,
Лезут в парту и в дневник,
На кровать, за воротник,
Под рубашку, в сапоги
И в вонючие штаны.
Он их ловит, он их ест
Сто одну, в один присест!
Ох, и вкусно!.. Ох, добро!
Похваляется Сахно.
 

Смех и аплодисменты покрыли последние слова Вячки. Сахно вскочил и тронулся к Вячке, но путь ему преградили одноклассники, не любившие Сахно и знавшие об избиении им Койранского.

Шли домой все вместе, проводили Вячку до его дома.

В тот же день, ночью, Вячка уехал на каникулы. Закончился очень несчастливый для Вячки учебный год. Его тетрадь со стихами осталась на шкафу у Горшковых.

Будет ли Вячка поэтом?.. Дразнилки – не поэзия. Вячка это знал и был опечален, что больше не может писать, так как стихи – его враги, за них он расплачивался и расплачивался жестоко.

В доме сестры, где он проводил свои каникулы, ему мерещились разные страхи и вспоминались обиды.

Во всем были виновны стихи!..

4. Морж благословил

4-й класс. Много перемен. Вячка живет у Горшковых, но в другом конце здания, далеко от жилых комнат хозяев.

Его комната рядом с комнатой бабушки, матери Николая Павловича Горшкова, и сестер Гали и Сони Ясиняк.

В гимназии тоже перемены. Сергей Васильевич Преображенский, бывший у Вячки классным наставником, ушел из нашей гимназии. Классным наставником 4-го класса оказался Морж.

Шантыря перевели в гор. директором гимназии, а инспектор у нас новый – Петр Петрович Лебедев, словесник, сравнительно молодой, лет тридцати, высокий, худой, с большой вьющейся шнвелюрой. В женской гимназии тоже новость. Евгения Ивановна вышла замуж за нашего директора Волковича, вдовца, очень моложавого и молодящегося старичка.

Начальницей женской гимназии стала молодая, красивая дама из Петербурга, Юлия Михайловна Салтыкова.

Скажу в скобках: мне она очень понравилась. А гимназистки трусят: каково-то будет при новой начальнице.

В нашем классе появилось несколько новых учеников. Среди них обращал на себя внимание высокий юноша, в пенсне, с длинными зачесываемыми назад темными волосами.

Как мы узнали при перекличке, его фамилия Незнамов. Его посадили с Вячкой, так как Володин остался на второй год не выдержав переэкзаменовки по географии.

На перемене Вячка ближе познакомился с соседом. Он узнал, что его зовут Юрка, что полная его фамилия такая: князь Солтан-Пересвет-Рюрикович-Незнамов. ОН узнал также, что семья Юрки из Севастополя, где Юркин отец, адмирал, был командиром военно-морского порта и умер два года тому назад. Сюда они приехали потому, что его дядя, мамин брат, был здешний помещик, Шульгин, имел дом в городе. В этом доме они и поселились. Юрка говорил, что его мать любит маленькие города, как наш, что у него есть сестренка, Юлинька, на два года моложе его, что она будет учиться в 3-м классе, так как он, Юрка, был второгодником в 3-ем классе и что в 4-м он также будет учиться уже второй год. Между прочим он сказал:

«Скука в этой гимназии!.. То ли дело в корпусе!.. Но мама ни за что не хочет отпустить меня в корпус, даже в сухопутный».

Вячка заинтересовался новым товарищем и охотно согласился на дружбу с ним, когда тот ее предложил.

Он стал каждый день бывать у Незнамовых, познакомился с его матерью и сестрой, даже стал у них в доме своим. Все это отвлекло Вячку от дум о стихах, хотя тетрадку с его стихами Соня Ясиняк спасла от гибели, приберегла и отдала ему, когда он возвратился с каникул.

Теперь тетрадка лежала в столе, но он к ней не прикасался.

В течение месяца Вячка не написал ни одного стихотворения, ни одной дразнилки. Но в классе его продолжали звать по-прежнему Подзвонковским. Почему-то и латинист его так называл: «Подзвонковский, идите отвечать!» – вызывал Вертоградский и никто не смеялся, все привыкли и Вячка не обижался.

5-го октября гимназия отмечала свой праздник: день именин или, как тогда говорили, тезоименитство наследника престола Алексея, так как в его честь наша гимназия была названа Алексеевской.

К празднику обычно готовились заранее. Ящинский руководил художественной частью. Он привлек в качестве декламатора и Вячку Койранского, которому надлежало прочитать длинное стихотворение какого-то Лодыженского, посвященное царской семье и главное Алексею.

Вячка прилежно выучил стихотворенье, читал его на репетициях, но на самом вечере читать отказался, заявив, что у него очень болит зуб. Директор, у которого Койранский давно был на подозрении, заключил, что он принципиально не желает выступать с таким стихотворением, и Койранскому могло быть плохо. Пришлось на другой день пойти к дантисту и вырвать здоровый зуб, никогда не болевший. Это удалось потому, что зубному врачу, известному в городе либералу, Вячка рассказал, почему он просит вырвать зуб.

Когда он принес Ящинскому вырванный зуб, благонадежность Койранского в глазах начальства была восстановлена вполне.

Правду о зубе Вячка не открыл и Юрке, так как видел, что Юрка и его семья – ярые монархисты. После этого случая Ящинский делал вид, что стал лучше относиться к Вячке, как будто Морж чувствовал себя виновным в непатриотическом подозрении Вячки.

Он как-то зазвал его к себе на дом, познакомил с женой, Фелицией Аристарховной, маленькой и худенькой женщиной, себя целиком своему моржеобразному супругу и двум девочкам-погодкам, пяти и шести лет.

Морж очень хотел познакомиться со стихами Вячки и просил его показать ему написанные стихи, но Вячка отнекивался и уверял, что уже год, как он ничего не писал, кроме дразнилок, а то, что написал раньше, подарил Соне Ясиняк.

Но Ящинский через Марью Николаевну Горшкову добился, что тетрадь со стихами попала-таки к нему.

Это произошло так: Марья Николаевна спросила Соню, правда ли, что Вячка подарил ей тетрадь со своими стихами?.. Соня, думая, что так надо Вячке, ответила утвердительно. Тогда мачеха приказала Соне принести тетрадь ей. Соня сначала отказывалась, говоря, что это неудобно, что по отношению к Вячке это будет предательство, но та настаивала и уверяла, что она почитает и тут же вернет, так что Вячка и не узнает. Соня поверила.

Она в отсутствии Вячки взяла из его стола тетрадь и дала мачехе. Она знала, что ничего предосудительного в этой тетради нет, все стихи вполне легальны.

Горшкова, почитав сама, отнесла стихотворенья Вячки Моржу, но не сказала ему о данном Соне обещании, что Койранский ничего не узнает.

Но он узнал. На другой день вечером Ящинский сам принес в комнату Вячки его стихи, похвалил его за хорошие, благозвучные, как он выразился, стихи и посоветовал продолжать писать их, совершенствоваться и подарил Вячке книгу «Теория стихосложения», Королева для изучения и руководства.

Когда он ушел, оставив Вячке его тетрадь, Вячка призадумался. Как попала тетрадь к Ящинскому?.. Зачем она ему понадобилась?.. И он решил, что тетрадь скорее всего выкрадена Марьей Николаевной по требованию Моржа, который ожидал найти антиправительственные или нецензурные стихи, за которые он с чистой совестью мог отплатить Койранскому за дубининскую дразнилку и отыграться за больгой зуб, и тем успокоить свою нечистую совесть.

Так оно фактически и было. Руками Сони и путем ее обмана тетрадь была украдена Горшковой, а в целях Ящинского сомневаться было нечего.

От Сони Вячка узнал подробности и от души смеялся над одурачившим себя самого Моржом.

Однако, совет Моржа продолжать писать был по душе Вячки. Он залпом изучил теорию стихосложения, кстати, очень несложную, и вновь засел за поэзию.

Первой вещью, написанной после длительного перерыва, была сатира: «Хорошо смеяться последнему!». В ней иносказательно высмеян Морж, Горшкова и их глупые намерения.

Для таких нелегальных стихов была заведена особая тетрадь в коленкоровой обложке и хранилась она в комнате бабушки за иконами. Об этом позаботилась Соня. А в стол складывались стихи дозволенного характера, при чем неизменно подшивались в ту же первую тетрадь.

Вслед за первым стихотворением Вячка стал писать другие, и легальные и нелегальные. Его неизменным критиком и вдохновителем была Соня Ясиняк. Их дружба росла и вдохновляла Вячку, питала его приподнятое настроение и неунываемость.

Соня была годом старше Вячки, но смотрела на него, как на человека высшего порядка, подчинялась его требованиям и сглаживала некоторые его промахи.

Она была очень красива. Трудно передать на бумаге эту красоту, которая западала в душу и раз навсегда оставалась в ней. Эта красота не волновала, она успокаивала, особенно глаза, большие, черные, с длинными ресницами, и такие выразительные, что можно было по ним читать мысли и думы девушки.

Она училась годом старше Вячки, говорила по-французски и по-немецки, много читала, любила поэзию, чтенье которой всегда доставляло ей наслажденье.

Дружок Вячки, Юрка, тоже обратил внимание на Соню, что доставляло немало горьких минут Вячке, так как Соня, не видя дурных намерений Юрки хорошо, по-дружески относилась к нему.

Как-то Юрка провожал Соню вечером после всенощной в субботу из церкви. Проходя пустырем, Юрка сгреб свою спутницу в объятья и стал целовать. Едва вырвавшись, она прибежала домой и здесь рассказала все.

Вячка вскипел. В тот же вечер он написал стихи, шельмующие поступок Юрки Незнамова:

 
Девушка. Пустырь. Темнюга.
Ты помнишь, Юрка, ты напал,
И, как подлейшая зверюга,
Как шакал жадный, целовал,
Руки ломал и платье рвал!
Ты думал, тайну не откроет
Осенней ночи чернота,
А жертва шакала покроет,
Чтоб избежать самой стыда!
И ты уйдешь, трус, от суда.
Труслив ты, Юрка, Каин подлый,
Но от суда ты не уйдешь:
Мой негодующий стих злобный
Тебя найдет, и ты падешь!
Я раздавлю тебя, как вошь!
Нет хуже подлости, чем та,
Которой ты себя изгадил!
Я презираю червяка!
Бесчестный, ты себе приладил
Отныне имя – Юрка Гадин!
 
У. Живанен

Этот стих был положен в конверт и отправлен по адресу Юрки.

Письмо получила его сестра, Юлинька. Она вскрыла конверт, прочитала и в негодовании показала матери. Что произошло между матерью и сыном, неизвестно. Узнав по почерку, что стихи писал Вячка, Юрка решил отплатить.

Он переписал стихи, изменив до неузнаваемости свой почерк, но вместо несколько раз повторявшегося своего имени, поставил имя инспектора гимназии Лебедева – Петька – и, подписав «Койранский», послал в гимназию на имя Лебедева.

Лебедев стал ходить по классам и искать почерк, которым было написано стихотворенье. Он несколько раз брал тетради Койранского и убедился, что это писал не он. Тогда он вызвал Вячку, показал ему стихи и, смотря на него, спросил: «Знакомо?»

Вячка покраснел и солгать не сумел. Он сказал: «Это писал я, но имя было другое. Спросите Незнамова».

Юрка от всего отказался, заявив, что впервые видит эти стихи.

Для Вячки дело оборачивалось плохо. Учителя все заявили, что стихоплетством в гимназии занимается один Койранский и потребовали исключить его из гимназии, чтобы избавиться, наконец, от мальчишки-писаки.

В день, когда вопрос об исключении Вячки должен был решаться на педагогическом совете, Соня Ясиняк пришла к инспектору гимназии и все правдиво рассказала ему.

Педагогический совет исключил Незнамова из гимназии, и Койранский был спасен.

Об этом узнали обе гимназии и авторитет Вячки опять вырос. Он вступился за обиженную девушку но ценою собственного унижения и даже под угрозой исключения из гимназии не назвал инспектору ее имени, чтобы не сделать объектом сплетен и насмешек.

Начальница гимназии на одном из вечеров лично поблагодарила Вячку за мужественный и благородный поступок.

По ее инициативе и под ее руководством гимназистки начали выпускать один раз в неделю журнал «Дружба». Состав редакции менялся для каждого журнала, получая от начальницы ведущую тему предстоящего номера. Статьи в журнале походили на сочинения и, очевидно, сам журнал должен был, по мысли начальницы, служить практикой в письме и стимулом для развития гимназисток над своим развитием.

С согласия начальницы в журнал попало несколько стихотворений Койранского, из которых одно – «Доблесть» – обсуждалось на уроке литературы в 6-м классе. Стихотворение было посвящено патриотической теме о подвиге крейсера «Варяг» и канонерской лодки «Кореец», на которых в 1904 году напал весь японский флот и предложил сдаться, на что русские моряки ответили отказом и сражались, пока можно было, а потом, изрешеченные японскими снарядами и подожженные, сами взорвали свои корабли, предпочев смерть плену.

В феврале 1907 года Вячка сменил барабан, который его не удовлетворял валторной, играть на ней учился три месяца и только в мае, перед самыми экзаменами стал играть в оркестре на валторне.

Музыка очень помогала и одухотворяла Вячку и способствовала его поэтическим успехам. В этом учебном году Вячка написал стихов и две поэмы. Конечно, поэмы были слабые, плохо и неумело написанные, с несоответствием содержания форме, но искренние, правдивые, проникнутые верой в человека, в добро.

Вячка еще верил в добро. Эту веру он потерял немного позже, в следующем учебном году. Вячка понимал, что его творчество очень несовершенно, что нужно много работать над собой. Но, к его несчастью, не было около него знающего и серьезного критика и учителя, а ему не пришло в голову послать стихи свои на отзыв тому же Фофанову, которым Вячка тогда восхищался. Он был один, вокруг были только враждебные силы. Он не мог и помышлять послать свои творения в журнал или в газету. Это бы значило, в его понимании, отдать на осмеяние себя и свои творения, или, еже того хуже, обречь себя на исключение из гимназии.

Вячка боялся показать свои произведения учителям. Он был уверен, что они не заинтересованы в развитии его таланта, так как вражду к своим стихам видел он на протяжении двух лет.

С другой стороны, Горшковы, муж и жена, советовали ему бросить стихи и мечту стать поэтом. Над их советом много размышлял Вячка, но Соня, самый большой его доброжелатель, его друг, наоборот, доказывала, что он талантлив, что бросать занятия поэзией бессмысленно и вредно, как для него самого, так и для общества, которому, в конце концов, принадлежит его дарование.

Вячка был на перепутье. Возможно, он бросил бы поэзию, но настояния Сони, ее любовь и дружба победили.

Вячка опять стал писать, опять увлекся и совсем забросил учебу.

Соня, стихи и музыка, – вот что составляло тогда жизнь Вячки.

Кто мог наставить его на путь истинный?.. Родные были далеко и интерес их к жизни Вячки был чисто платоническим, наружным, распространявшимся на одежду, обувь и прочие аксессуары, нужные для его существования. Его внутренняя жизнь, душа, если можно так сказать, были для родных темны и неинтересны. Все увлечения Вячки для них были чужды, а для Вячки – святы!.. В лучшем случае, они вызывали у них улыбку сочувствия.

Надлежащее и доброжелательное руководство, в котором Вячка так тогда нуждался, сохранило бы для него и дружбу с Соней, и поэзию, и музыку. И все это осветилось бы прилежной учебой и уважением к ней.

Но без руководства эти увлечения принесли отрицательные последствия. Три двойки в годовых оценках оставили Вячку на второй год. Никому было невдомек, отчего это произошло, все было отнесено на счет Вячкиной лени.

И сам Вячка не понимал, в чем дело. Он тоже винил свою лень. Им были недовольны учителя, недовольна квартирная хозяйка Горшкова, осуждавшая его дружбу с Соней, недовольны родные. Неудачно для Вячки закончился учебный год.

Но Вячка не унывал!

Его сердце было с его поэзией и с его Соней!..

5. Расставанье

Вячка проводил каникулы, как всегда, в городе К., где жили его старшие сестры и где в этом году проводил каникулы старший его брат, Петр, закончивший уже московский университет.

Печальные это были каникулы! Сестры укоряли его за второгодничество и за лень, брат откровенно угрожал дубиной. Ему запретили заниматься поэзией. Вячка покорился, затаив в себе обиду и гнев. Ему оставалась только балалайка, на которой он виртуозно играл со второго класса и даже одно время участвовал в струнном оркестре. Поддерживали Вячку и письма Сони, которые она аккуратно писала, почти еженедельно, да его письма к ней, в которых он горько жаловался на отрешенье от поэзии.

Но и эта переписка прервалась: Вячкины письма проходили через руки Марии Николаевны Горшковой, мачехи Сони, и подвергались прочтенью. Узнав, Соня прислала новый адрес, своей подруги, Раи Гинзбург. Но и этот адрес провалился: рая сама была неравнодушна к Вячке и письма его стала передавать Сониной сестре Гале, а та мачехе, выслуживаясь перед ней за различные безделушки – перчатки, чулки, туфли, воротничок и тому подобные.

Соню Горшкова не любила за непокорность и уменье правду сказать в лицо, а теперь возненавидела, ничего ей не покупала, держала в старых платьях и стоптанных башмаках.

Соня не меньше ненавидела мачеху, разлучившую ее отца с родной матерью, жившей в Вязьме на гроши, зарабатываемые от продажи газет в станционном киоске.

Соня переписывалась с матерью по адресу на женскую гимназию.

Итак, переписка Вячки и Сони прервалась. Но это уже было перед концом каникул.

Вячка, как и раньше, с канику приехал прямо в дом Горшковых.

Но их денщик Никифор не впустил его в комнаты, заявив, что-де «не приказано пущать».

Вячка потребовал вызвать Марью Николаевну, Та величественно приплыла и, после вежливых взаимных приветствий, изрекла:

«Мы с Колей решили больше комнату тебе не сдавать. Она нам нужна. В ней будет жить Галя, перешедшая в выпускной класс».

«А как же я?» – оторопело спросил Вячка.

«А ты живи где хочешь. Поэту Койранскому даже Гинзбурги двери откроют».

Гинзбург был известный в городе богач, банкир.

Вячка почувствовал злую иронию и намек на чувства Раи Гинзбург, о которых, вероятно, Галя информировала мачеху.

Раздосадованный и злой Вячка воскликнул:

«У Гинзбургов уж Вы ищите покровительства, а я найду себе что-нибудь почестнее!»

«Ах, так?!.. К нам ходить не смей!.. Я прикажу Никифору накостылять тебе шею в первый же твой приход… И с Сонькой видеться не смей!.. Ишь, развратитель!..» – прокричала бывшая хозяйка Вячки и тут же добавила:

«Никифор, снеси его вещи с лестницы и помни, что я тебе приказала!»

С этими словами она повернулась и ушла в комнаты.

«Ехидна!» – тихо сказал Никифор, которого Вячка не раз угощал папиросами и с которым был в полуприятельских отношениях в прошлую зиму.

Но делать нечего! И Вячка с Никифором пошли вниз, таща корзину с бельем и одеждой и перевязанную ремнями постель. В подъезде Вячка остановился, угостил Никифора папиросой и, тяжело отдуваясь, понес свои вещи на Скобелевскую улицу, где жил Ванька Дубинин.

Оставив у него вещи, Вячка в сопровождении Дубинина пошел искать новую квартиру. Они обежали полгорода и только к вечеру на калитке небольшого одноэтажного домика на Широкой улице наклейку с извещением, что сдается комната.

Они вошли. Их встретила еще не старая женщина, с умным и симпатичным лицом, подтвердившая, что, действительно, она сдает комнату, и провела их в нее.

Комната была просторная, с мебелью. Однако, выяснилось, что плата за нее равнялась тем деньгам, которыми располагал Вячка и сколько он платил Горшковой, но без стола и без стирки белья, как у той.

Хозяйка вышла из положения. Она предложила Вячке поселиться в комнате рядом, с ее взрослым сыном. В этом случае стол и стирка входили в Вячкину сумму.

Эта комната тоже была большой и в ней без труда устанавливалась вторая кровать.

И сюда поздно вечером Вячка и Ванька Дубинин принесли вещи. Здесь Вячка стал жить, в одной комнате с Петей, парнем лет 20, служившим телеграфистом на станции железной дороги.

Хозяйская семья, с которой Вячка потом искренне подружился, состояла из главы семьи, Ольги Ивановны Бегалович, вдовы сельского дьякона, купившей этот дом только в прошлом году, сына Петра и дочерей старшей Насти и младшей Оленьки. Насти в то время не было: она ездила на каникулы к дяде, в Бессарабию, в город Бельцы, и должна была на днях вернуться домой, так как училась в Епархиальном училище.

Действительно, она приехала через пять дней. Это была рослая, красивая девушка, 16 лет. Она была старше Оленьки на 10 лет. Оленька, как младшая, была любимицей всех. Ее очень полюбил и Вячка, ходил с ней на каток и учил танцевать.

Устроившись, Вячка, через Никифора, назначил Соне свиданье. Они встретились в беседке сада того дома, где жили Горшковы, и потом, помимо прогулок за город по берегу Буга, часто встречались в этой беседке, пока не подглядела Галя. Вячка бывал на вечерах в женской гимназии и, продолжая сотрудничать в журнале «Дружба», заходил иногда в гимназию после уроков в будни. Там он и виделся с Соней, дружба с которой не только не заглохла, а, наоборот, росла с каждым днем.

Тетради со стихами Соня сберегла и передала Вячке.

Теперь в бесконтрольной и дружественной обстановке он отдался с новой силой своему творчеству, писал и легальные, посвященные природе и лучшим человеческим чувствам стихи, но не забывал и о тетради в коленкоровой обложке. Сюда попадали обличительные, гневные строки о царе, о царских палачах, об удушливой атмосфере России, о негодяях из гимназии, мечты, стихи о будущем России, как оно наивно представлялось тогда Вячке. Он тогда думал о республике, о парламентаризме, о государственной думе с кадетами во главе (конституционно-демократическая партия), не зная, что кадеты – монархисты, какими они остались до свержения царя в 1917 году.

Это настроение было поколеблено новым жильцом, Сергеем Ивановичем Ширинским, казначейским чиновником, убежденным противником царского строя, государственной думы и государства вообще. Только безвластие присуще человеку, а всякая власть – цепи на его ногах и на шее. Эту мысль всегда проводил Ширинский, беседуя с Петей и Вячкой в их комнате, куда он вечерами часто наведывался.

Раз, зайдя в их комнату, когда они были на вечернем чае в столовой (Ширинский не столовался у хозяев), Ширинский увидел на столе Вячки лист бумаги, вырванной из тетрадки, и на нем написанное, но не подписанное стихотворенье, предназначавшееся журналу «Дружба». Это были стихи о птице, попавшей в силок жестокого и неумного старика.

Ширинский прочитал их несколько раз и пришел в восторг.

«Чье это стихотворенье?» – спросил Сергей Иванович, когда Вячка вернулся из столовой. Вячка смутился. Ему не пришло в голову солгать, назвав любую фамилию.

«Не знаю», пролепетал он. Ширинский удивился и машинально открыл лежащую на столе коленкоровую тетрадь. Он увидел стихи, много стихов. И тогда он догадался, что автор всех стихов – сам Вячка. Он схватил его за ворот гимнастерки и, смотря прямо в глаза, сказал: «Не бойся, я нем, как рыба. Даю тебе, Койранский, слово, что никто не узнает об этом… Но какой, оказывается, ты… Я уважаю тебя!»

Пришлось Вячке все рассказать и он очень был удивлен, что написанное для журнала стихотворенье о птице революционного содержания, вернее, по идее своей революционно.

И Вячка не отдал его в журнал и тем, может быть, не подставил свою голову под новый страшный удар.

С тех пор Сергей Иванович стал критиком и цензором стихов Вячки, цензором строгим, но доброжелательным и даже любящим.

С новым классом у Вячки сложились на редкость хорошие отношения, без заискивания перед второгодником, отношения равных товарищей, но ценящих его дарование и уважающих его прошлые злоключения, а также понимающие истоки неистовой неприязни к Вячке учителей и особенно Моржа, который, хоть и не был классным наставником, преподавал в его классе русский язык. Его придирчивость к Вячке бросалась в глаза. 5-й и 6-й классы, где учились бывшие Вячкины сверстники, тоже стали хорошо относиться к Вячке, оберегая его от всех возможных неприятностей, предупреждая о надвигающейся буре и помогая своими объяснениями постигать науки.

Так было тепло у Вячки на душе!

И эту теплоту увеличивала до горячего восторга дружба с Соней, ее честное слово быть всегда с ним, что бы ни случилось!

Романтики!.. Им было 15 и 16 лет, но несчасья сделали их гораздо старше.

Эту дружбу, ее красоту и чистоту Вячка переживал с не меньшим энтузиазмом, чем свою дружбу с поэзией, невольно отождествляя их. Но Вячку и Соню преследовали неудачи.

По просьбе мачехи начальница гимназии Салтыкова запретила Соне приглашать Вячку на вечера в женскую гимназию и принимать его приглашения на вечера в мужской гимназии, а также вообще видеться с ним под страхом исключения из гимназии.

И на вечере 5-го октября этого года Сони уже не было, несмотря на приглашение Вячки. Но он знал об этих запретах от подруг Сони.

А накануне октябрьского вечера, когда он принес в женскую гимназию свои стихи для журнала «Дружба», одна из классных дам вернула Вячке стихотворенье и отрезала:

«Вам не разрешается заходить в нашу гимназию, потому что вы – бесчестный и грязный мальчик!»

Вячка выбежал, как ошпаренный.

Вечером он написал басню «Муха в паучьем гнезде» и прочитал ее со сцены на гимназическом вечере вместо стихотворенья в прозе Тургенева «Как хороши, как свежи были розы». Его не посмели остановить. Под бурные аплодисменты зала Вячка вежливо поклонился и быстро вышел, вошел в раздевалку, оделся и ушел домой.

Его второй номер, с которым он должен был выступить, – несколько вальсов на балалайке под аккомпанемент гитары – не состоялся, так как Вячку не нашли.

А на другой день началась расправа.

На первом уроке поп, отец Иоанн, заявил, что Вячка освобождается от прислуживанья в церкви за пасквиль, прочитанный на вечере. Поп не был на вечере и басни не слышал: было ясно, что эта мера принята по отношению к Вячке с общего решения учителей, а не попа.

На втором уроке Морж поставил Вячке двойку за незнание правила, которое только предстояло учить.

А на большой перемене, когда Вячка подкреплялся бутербродом в коридоре, около дверей своего класса, к нему подошел директор и, с ненавистью глядя на него, стал ругать за то, что он не знает места для завтрака, и дал ему наказанье: два часа карцера после уроков. Но и это еще не все. Когда через несколько дней Вячка явился на сыгровку духового оркестра, добрый, уважаемый Эрнест Иванович Крейбих, капельмейстер, отвел Вячку в сторону и тихо, чтобы никто не услышал, прошептал:

«Вы знаете, черт побери, что мне приказаль директор Вас прогнайт с оркестр… Вы не будьте сердит на меня!»

У Крейбиха в глазах стояли слезы.

Этот организованный и дружный натиск злобствующих учителей подействовал на Вячку не так, как хотели его организаторы. Он не испугался, он ожесточился.

На одном уроке Моржа, получив очередную двойку, Вчку будто что толкнуло и он заявил учителю:

«Ваши двойки, Яков Николаевич, как и другие стрелы в меня, например, в оркестре и в церкви, еще больше убеждают меня в моей правоте. Зачем они?.. Легче же просто вывести меня за ворота гимназии. Но педагогический совет боится это сделать: уж очень громкий резонанс пойдет, и кое-кто пострадать может. Я не боюсь ни двоек, ни исключенья, так как ничего дурного не сделал, а меня преследуют, как муху пауки».

Весь класс слышал слова Вячки, скоро они стали известны всей гимназии. Вячка и его друзья ждали исключенья. Но Лебедев, инспектор, как говорили восьмиклассники, заявил директору и учителям, что они «перегнули палку».

Вячка продолжал учиться, неизменно получал двойки по русскому языку, хотя все прекрасно знал и писал грамотно, без ошибок. Но Морж был верен себе. Он мстил сейчас, а впоследствии, когда Койранский ушел из-под непосредственных его ударов, отомстил так, что рана, им нанесенная Вячке, долго не могла зажить и повлияла на течение всей его жизни. По другим предметам у Вячки были тройки, а по закону божию даже 4.

С Соней Вячка не встречался, так как за ней, как сыщик, следила Галя, да и Вячка не хотел подвергать Соню неприятностям дома и в гимназии.

Но переписка шла оживленная через Марусю Каужен, одноклассницу и хорошую подругу Сони, и через ее брата Мишу, одноклассника Вячки, по схеме: Соня – Маруся – Миша – Вячка и обратно.

Стихи Вячка продолжал писать, читал дома всем. Они обсуждались и тут же критиковались, но больше хвалились.

Так бы и продолжалось до рождественских каникул, если бы не случай, круто изменивший жизнь Вячки.

В ноябре месяце умер гимназист 6-го класса Могилко. Его хоронить решила вся гимназия. Но в день похорон был десятиградусный мороз, и большая часть участников духового оркестра, боясь простуды, на похороны не явилась.

Эрнест Иванович попросил директора для усиления неполного оркестра разрешить играть Вячке.

«Как, братцы?» – спросил Вячка у товарищей.

«Надо, Вячка!.. Для Петьки Могилко сделай это!» Надо проводить товарища в последний путь, играя на волторне.

Через три дня он сильно заболел. Сначала врачи не могли распознать болезни, а потом, когда уже было поздно, хватились, что это гнойный плеврит. Была сделана операция и Вячка долго лежал в кровати.

Этот период болезни Вячки был демонстрацией глубоких дружеских чувств к нему со стороны гимназистов всех классов, даже гимназисток. Его посещали очень многие: и одноклассники, и бывшие одноклассники, и товарищи по оркестру, и просто гимназисты и гимназистки, знавшие Вячку. Ему несли фрукты, пирожные, какао, книги.

Гимназистки каждый день ему приносили цветы, немотря на мороз, всегда с запиской «от С. Я.».

Ему надарили много теплого белья и еще чего-то много, что даже не вспомнить. Все подарки занимали так много места, что часть их пришлось складывать на полу.

Естественно, Вячка не мог съесть всего приносимого, он угощал всех домашних и приходивших к нему, а поток даров не прекращался.

Однако лучшим подарком для Вячки было посещение его Соней. Их оставляли одних и они долго разговаривали. И тут они решили, что Вячки больше оставаться в этой гимназии нельзя, так как в ней создана учителями слишком враждебная обстановка, которая мешает ему учиться. Куда он уедет, Вячка еще не знал, нужно было списаться с родными, от которых он материально зависел.

Соня вновь подтвердила Вячке, что она с ним связана навеки и будет стремиться по окончании гимназии поехать туда, где будет Вячка. Это обещание очень поддержало настроение Койранского и вознаградило его за все переживания.

За все время болезни (с 11 ноября по 20 декабря) никто из учителей не был у Вячки, даже классный наставник. Вот это-то и убедило его в глубине вражды к нему. Он написал обо всем родным, доказывая невозможность дальнейшего пребывания его в Б…й гимназии. Сестры сослались на решение брата Петра, бывшего уже учителем математики в К…й гимназии. А Петр долго не отвечал.

Вячка написал ему вторично, указав, что надо решить немедленно, так как врачи разрешили ему 15 декабря встать с постели, а также, что он предлагает 20 декабря уехать навсегда из Б.

Вместо письма приехал сам брат Петр. Он сказал, что приехал, чтобы сопровождать Вячку к сестрам, ввиду его недавней болезни и слабости после нее, но о дальнейшей его судьбе ни гу-гу.

На прямой вопрос Вячки он ответил, что не знает. Это зависит от той характеристики, какую ему выдадут в этой гимназии, а также от гимназического начальства другой гимназии.

Брат Вячки много раз побывал в гимназии, выслушал неимоверное количество гадостей про Вячку и не добился удовлетворительной характеристики. А кондуит (журнал о поведении и успехах учащегося), который, обычно, пересылается при переводе гимназиста в другую гимназию, был таков, что у брата, как он рассказывал, волосы дыбом стали.

«Выпороть бы тебя следовало за такие дела!»

Вячка не понимал: он хорошо помнил все, что с ним было с начала поступления в эту гимназию, но такого, за что надо бить, за собой не знал.

Уже в дороге юрат рассказал Вячке о наиболее возмутительных его поступках. И тут выяснилось, что все факты либо искажены, либо просто сочинены.

Например, чтенье на вечере басни «Муха в паучьем гнезде» представлено как нецензурная, площадная брань по адресу учителей, а разговор с Моржом, который передан выше, изображен так: Койранский кричал полчаса на Я. Я. Ящинского и готовился к кулачной расправе. Как-то нелогично наврано: почему же не исключили такого хулигана из гимназии?..

Эти жалкие людишки даже не сумели логтчно оболгать ученика, которого они так истерически ненавидели. Но они догадались не посылать его кондуит в К…ую гимназию, несмотря на несколько запросов.

Предстояло ехать, но куда, неизвестно! Пока, на время зимних каникул, он ехал к сестрам, в К…о.

Вячка знал, как отрицательно его родные относятся к занятиям его поэзией, и он принял героическое, страшное для него тяжелое решение: сжечь все плоды своего творчества за три с половиной года.

Как говорила потом Соня, она бы взялась сохранить его тетради. Вячка не подумал о такой возможности и он сжег, без ведома Сергея Ивановича Ширинского, Петра Бегалович и кого бы то ни было. Он бросил их в топившуюся печку.

Горе его было очень велико!.. Но он уверил себя, что это – жертва, чтобы умилостивить тех, к кому он ехал.

Наступил день отъезда. Вячка ждал Соню, но она не пришла. Письмо ее, полученное во время каникул, объяснило причину: она была заперта в комнате на ключ, так как день отъезда Койранского был известен Гале.

Народа собралось много в комнате Вячки. Все жали его руку, уверяли в неименной дружбе.

Ванька Дубинин от имени всех собравшихся произнес речь, в которой назвал Вячку победителем в борьбе за справедливость и личную свободу.

Вячка не ответил речью. Он молча целовал всех. Его глаза были полны слез. Но он нашел в себе силы попросить молчания и, когда настала тишина, прочитал свое последнее в родном городе стихотворение:

 
«Прощай, город милого детства,
Город славы и горьких слез!
Покидаю тебя, и в час бегства
Благодарность тебе принес,
Благодарность за все испытанья,
Что на долю мою ты дарил,
И, предвидя пору расставанья,
К битвам будущим дух закалил,
Благодарность за гордость мальчишки
И за все, чем я стал и чем был,
За лиричного творчества вышки,
Что заботливо ты мне открыл;
И за Сониной дружбы счастье,
За умение нежно любить,
За душу мою не карасью
И за радость на свете жить!
Заверяю словом поэта,
Словом сына тебе клянусь:
С новой славой, с любовным приветом
Я к тебе, мой родимый, вернусь!»
 

Но никогда уже Вячке не пришлось увидеть свой родной город!..

КОНЕЦ первой части

Часть вторая
Два года

1. Первые радости

Вячка Койранский после тяжелой болезни в конце декабря 1907 года, сопровождаемый старшим братом, учителем, уехал из родного города.

Пятнадцатилетний мальчишка, он пережил первую, по-настоящему большую драму: он принужден был покинуть свой родной город, расстаться с любимым другом Соней и уничтожить плоды своего литературного творчества, свое детище, часть своей души.

Он уехал, чтобы начать новую жизнь, учиться в другой гимназии, вращаться среди других людей и среди других товарищей.

В новой среде его поэзия должна ожить, не встречая злобы, в обстановке полного доброжелательства.

Койранский так думал и на это надеялся.

Но с самого отъезда из Б. Койранского окутывала неизвестность, неопределенность.

Он ехал к сестрам, как обычно, на каникулы и вместе с тем, чтобы поправиться после болезни и чтобы переждать угнетавшую сильно его неизвестеость.

Эта неопределенность создалась из-за того, что характеристика, выданная Вячке старой гимназией, была так отвратительна, что оставляла мало надежды на прием в другую гимназию, даже в ту, где подвизался учителем математики его брат.

По правде говоря, Вячка и не хотел попасть в эту гимназию, так как пришлось бы жить у брата, который отрицательно относился к его занятиям поэзией, считая это неоправданной блажью. Да и отношения между ними были не очень братскими.

Но Вячка решил покориться любой перспективе, и, поприжав язык, ожидать решения своей судьбы.

Сетры встретили Вячку против его ожидания хорошо, дали понять, что прошлое будет забыто. Они беспокоились о его здоровье, вызвали врача, который наговорил разных страхов о возможности чахотки, и сестры принялись отхаживать его.

Брат, завезя Вячку в К., сейчас же уехал домой, пообещав позаботиться о дальнейшей его судьбе.

Вячка отдыхал, набирался сил под действием специального питания, поигрывал с сестрами в картишки и… ждал.

Ждать пришлось очень долго. Кончились каникулы, а известий от брата все не было. Вячка уже потерял терпение и собирался ехать к самому старшему брату в Варшаву, чтобы поступить на работу хотя бы на почтамт, где большим чином был этот брат.

Но старшая сестра не отпускала его, заявляя, что не допустит этого, что в крайнем случае, сама поедет просить о приеме Вячки в какую-нибудь гимназию.

Наконец, 30 января пришла телеграмма от брата Петра, извещавшая, что Вячка принят в К…ю гимназию, где он учительствовал. Телеграмм предлагала немедленно ехать в К.

Итак, вариант оказался самый нежелательный. Но делать было нечего. На другой день утром, уже в 1908 году, Вячка поехал по вызову и в тот же день приехал на свое новое пепелище.

Его встретили приветливо. Особенное радушие Вячка нашел в жене брата Софье Леопольдовне.

Вячке была отведена отдельная комната, что очень его порадовало: значит, он без присмотра будет заниматься и сможет писать стихи, когда захочет.

На другой день Вячка был уже в гимназии. Там он также был встречен дружески.

Директор гимназии сам привел Вячку в класс, позаботился о его месте, отрекомендовал товарищам и просил их любить и уважать Вячку.

Началось его знакомство с новыми учителями, товарищами, с обычаями и традициями гимназии, с успеваемостью класса.

Оказалось, что Вячка не только не отстал от класса, благодаря опозданию, но в познаниях не уступал классу. И уже на второй день он начал получать пятерки и четверки, от которых давно уже отвык.

Через несколько дней брат предъявил Вячке свои требования: вести себя прилично, не задираться с учителями и с гимназистами, уроки учить так, чтобы не было за него стыдно. И самое главное: ходить гулять только с его или его жены разрешения и только на разрешенное время.

О стихах никакого упоминания. Вячка был на седьмом небе от радости. Он поспешил дать слово, что будет выполнять эти требования и выполнял их подчеркнуто настойчиво, пока жил у брата.

Стихи Вячка начал писать вскоре жк по приезде в К. Он хранил их в открытом столе, помня, во-первых, что они не запрещены, во-вторых, надеясь на культурность и порядочность своих воспитателей, брата и его жены.

В классе было только восемь русских учеников и, естественно, Вячка хотел подружиться с русским, так как совсем не знал польского языка, на котором разговаривало большинство на переменках и за стенами гимназии.

Кроме того, чувствовалась некоторая враждебность поляков и евреев к русским, как к завоевателям. В этом Вячка скоро убедился.

Через неделю у Вячки уже был друг. Это был Виктор Томкевич. Он был немного моложе Вячки, одног роста с ним, хорошо учился, любил поэзию и сам писал стихи, правда, довольно плохие. Ему родители не запрещали писать, и он широко этим пользовался.

У Витьки было до трех десятаов стихов, поэма о Пушкине, которому он не только подражал, но часто в пушкинский текст подставлял имена и места своего настоящего. Например, он грубо списал стихотворение Пушкина «Мое собрание насекомых», подставив имена и прозвища товарищей по классу и выдал за свое творчество; Вячка не выдержал, запротестовал. Витька сначала ругался, утверждая, что стихи эти он написал, а потом, когда Вячка показал ему свои стихи, Витька понял, что Вячка достаточно сведущ в русской поэзии и его нельзя ошеломить как плохими стихами, так и списанными с других поэтов.

Но в общем, Витька был хороший парень, верный товарищ и интересный собеседник, начитанный и умный. Он Вячке нравился.

Впоследствии Вячка с ним часто ссорился, но в нужные для него минуты Витька всегда поддерживал друга.

Вячка стал бывать у него в доме, познакомился с его родителями. Отец Витки был довольно крупным чиновником.

Скоро Вячка был вынужден свои стихи передать на хранение Томкевичу. Это было так.

Однажды, месяца через полтора после приезда в К., прийдя в свою комнату, Вячка нашел тетрадь со стихами на столе. Между тем, он хорошо помнил, что тетрадь в этот день он не вынимал из стола, где она лежала на самом дне ящика, а на ней лежала читавшаяся в то время книга о французской революции.

Вячка понял, что над его поэтической работой установлена негласная цензура, значит, над его мыслями, убежденьями, над его чтением.

Душа Вячки протестовала, ему было больно от недоверия к нему, и брат еще больше потерял в уважении Вячки.

Он был бессилен отстранить контроль над собой, но над мыслями, над поэзией он не допускал контроля и решил, что тетрадь со стихами и дневник, который вячка вел очень нерегулярно, надо как-то спрятать. Где? У кого? И тут Вячке пришел в голову Витька Томкевич.

На дугой день Вячка спросил Витьку о возможности прятать стихи у него. Витька сразу согласился.

После уроков он затащил Вячку к себе, принес небольшой ящичек, ключ от него отдал Вячке и при нем прибил дно ящика к полу. Тетрадь и дневник были с Вячкой и он тут же спрятал их в хранилище.

Вячка был так доволен, что это не укрылось от брата. За обедом он спросил Вячку:

«Чем ты так доволен?»

«Может быть скоро узнаешь», ответил Вячка.

И брат, вероятно, скоро узнал, так как отношение его к Вячке стало суше, они стали меньше разговаривать. Узнала ли об этом Софья Леопольдовна, неизвестно, но отношения с ней остались, как были, теплыми. Теперь и переписка с Соней возобновилась на адрес Томкевича предупрежденного заранее.

До сих пор переписка была односторонней: Вячка писал Соне, она же не могла писать за отсутствием адреса: сначала по осторожности Вячка не решился сообщить Соне адрес брата, а потом по цензурным причинам, так как вовсе не желал посвящать кого бы то ни было в свои личные дела.

Теперь переписка наладилась и была регулярной все два года пребывания Вячки в городе К.

Печальны дела были у Сони. Ее отношения с мачехой так обострились, что, только жалея отца, она не бросила гимназии и не уехала к матери, которая также удерживала ее от такого шага: она не могла дать дочери возможности доучиваться в гимназии.

Соня решила остаться в Б., но за лето пройти курс шестого класса и осенью держать экзамен в седьмой класс, чтобы сократить время проживания с мачехой.

С учителями у Вячки сложились хорошие отношения. Отметки у него были хорошие. Почти все учителя бывали в гостях у брата, и Вячка с ними познакомился ближе и не в школьной обстановке.

Товарищи по классу дружески были расположены к Вячке, увидели в нем отсутствие великодержавного шовинизма народа-завоевателя. Весной Вячку познакомили с гимназистками. От нечего делать и из желания быть в обществе девочек Вячка стал ухаживать за некоторыми, никому, однако, не давая предпочтения. Вячка приобретал среди девочек все больше и больше знакомств. Всем он нравился, все охотно гуляли с ним.

Это не нравилось Витьке Томкевичу, который ревновал девчат к Вячке. Гимназистка, за которой ухаживал Витька, вдруг перестала им интересоваться, стала уходить от него к Вячке. Витька дулся на Койранского, старался его чем-нибудь задеть.

Однажды он вывесил в классе на доске большую бумажную полосу, вроде афиши, на которой буквами размером в спичку было написано следующее:

 
«Хоть Вячка Койранский
И любимец бабский,
Но все же Койранский,
Одетый по-барски,
Дурень брест-литовский.»
 
Том

Это был вызов перед лицом всего класса, всей гимназии, о котором неминуемо должны узнать и гимназистки, за которыми ухаживал. Вячка не снял с доски позорящих его стихов, это сделал кто-то другой. На следующей переменке Вячка подошел к Витьке и громко, чтобы все слышали, спросил:

«Это – перчатка?.. Я ее поднял!.. Понял?..»

Очевидно Витька струсил, подумав, что ответ Вячки будет мщением через брата и через учителей.

«Можете не отвечать!..Лучше не отвечайте, я могу извиниться!» – сказал глупый Витька.

Ответ Вячки его убил:

«Я не требую извинения, вот тебе моя рука!» С этими словами Вячка отошел от Томкевича.

Сначала Вячка хотел ответить ядовитым стихотворением, но вспомнил свои дразнилки и то, что из-за них произошло, и само собою сложилось решение написать примирительное, но гордое стихотворение, которое сразило бы Томкевича своим великодушием.

В первый раз Вячка так долго обдумывал содержание стихотворения, долго сидел над каждым словом, не то, что строкой.

В гимназии еще не знали, что Вячка – поэт. Надо было дать не только содержание, надо придумать красивую форму.

И через день Вячка написал свой ответ. Он был помещен на листе обыкновенной бумаги и прикреплен к доске кнопками в самом начале большой перемены, которая тогда продолжалась три четверти часа.

 
ТОМКЕВИЧУ
Как хорошо, что мне цветут улыбки
И лаской полнятся девчоночьи глаз!
И в этом вовсе нет ошибки:
Мне, только мне, сияет их краса!
Как хорошо, что солнце светит ярко
И разливается в торжественной красе!
Что ж, я готов отдать, и мне совсем не жалко,
Улыбки все и взоры все-все-все!
Зачем ругаться?!! Я к твоим услугам,
Хотя дуэли нынче не в ходу,
Согласен я отдать девчат со всей округи,
Себе ж возьму нездешнюю одну!
 

Сначала, когда продолжалось чтенье, никто никак не реагировал. Вячка сидел на своей скамье и переживал и гордость, и смущенье, и радость. Его собственное великодушие умиляло его самого – на глазах были слезы.

Но вот кто-то закричал «ура», его подхватили и оно гремело и перекатывалось по классу. Вячка такого не ожидал. Он встал и слезы и слезы капали на скамью.

Первым подошел к нему Марьянский, довольно большой брюнет, на которого раньше Вячка не обращал вниманья. Он плохо учился и ему все давалось трудно из-за плохого знания русского языка.

Он схватил руку Вячки и, пожимая ее, по-польски сказал: «Позвольте мне написать музыку на этот красивый романс!»

Вячка ничего не понял, смотрел на него долго и не знал, что ему ответить. На выручку пришел Костя Громеко. Он перевел предложение Марьянского. Вячка поблагодарил, но не придал значения его предложению, приняв его за шутку.

Товарищи поздравляли Вячку, благодарили за прекрасный урок заносчивому Томкевичу и просили, если это можно, познакомить с другими своими стихами. В общем, 45 минут стоял шум, раздавались крики. В этот день никто не пошел в буфет завтракать.

Томкевич прочитал стихотворенье и, услышав бурю в классе, ушел и не показывался до конца перемены.

Почему?.. Стыдно ли ему стало или он обозлился на Вячкино великодушие подавлявшее его, или реакция класса была ему неприятна?..

Вероятно и то, и другое, и третье подействовало на него, и он понял, что побежден.

После уроков, когда уже выходили из гимназии, Витька, идя сзади Вячки, спросил его:

«Вяша, мне можно пойти с тобою?»

Вячка взял его под руку и, сжимая его руку, сказал:

«По-моему мы с тобою помирились, и будем по-прежнему друзьями. То, что написано, написано искренне. Драться и ссориться не из-за чего!»

Томкевич поблагодарил и к этому случаю они с Вячкой нмкогда больше не возвращались.

Томкевич рассказал Вячке о Марьянском. Оказывается, он играл в главном костеле (католическая церковь) на органе, продолжая учиться музыке у какого-то знаменитого музыканта, и сам сочинял музыку, но не светскую, а для костела.

Обещание Марьянского Вячка скоро забыл, хотя сам Марьянский ежелневно утром и после уроков жал ему руку, здороваясь и прощаясь с Вячкой.

Кончился учебный год, первый год учебы Вячки в К…й гимназии. Экзамены прошли отлично и он был переведен в пятый класс.

Перед отъездом на каникулы, Вячка был приглашен восьмиклассниками на их выпускной вечер. Он раньше никогда не бывал на выпускных вечерах, и ему было интересно быть на нем, увидеть, как провожают учителя своих питомцев и как расстаются они сами друг с другом. И Вячка дождался.

Официальная часть раздачи аттестатов зрелости была торжественна и интересна. Директор сказал хорошую речь, пожелал счастья и благополучия выпускникам. Затем классный наставник вызывал по одному к столу президиума, за которым сидело большинство учителей, представитель попечителя учебного округа (вроде нынешнего Одлоно), какой-то генерал и еще много неизвестных. Вручая каждому аттестат, он пожимал руку выпускника.

После раздачи аттестатов говорил классный наставник. Он указывал склонности каждого, подмеченные за время учения, и давал совет, кому и куда следует учиться дальше, кому идти работать и так далее. Затем говорили окончившие гимназисты. Они благодарили своих учителей, давали обещания не забывать все хорошее, что дали им их наставники, особенно культуру и любовь к ней. К этому времени в зале уже было так много народа, что не все вмещались в нем. Тут были гимназисты разных классов, родители выпускников и много гимназисток.

Потом был концерт. Сначала хор исполнил гимн, потом исполнял разные песни. Наконец, хор ушел и один из учеников объявил следующий номер: «Георгий Соколов исполнит романс Марьянского на слова Койранского, учеников нашей гимназии.

Вячка остолбенел. Он вслушивался и не узнавал своего стихотворения, хотя ни одно слово не было изменено или выброшено. Прекрасная мелодия так украсила слова, что их нельзя было узнать. Только первоклассный композитор мог написать такую музыку, совершенно соответствующую содержанию, будто не музыка написана для стихов, а, наоборот, – стихи для музыки.

Исполнение было повторено два раза по требованию слушателей.

Марьянский сидел рядом с Вячкой и пожимал ему руку, переживая, очевидно, те же чувства, что и Вячка.

Но окончилось пение и никто не вызвал на сцену ни композитора, ни автора стихов.

Но счастье Вячки и Марьянского было так велико, что они не остались на танцы, – в тот час они не соблазнились танцами.

Они вышли на улицу, долго гуляли вдвоем и трудно сказать, было ли произнесено ими больше десяти слов. Когда уже стало совсем темно, а весною керосиновые фонари на улицах не зажигались, Вячка и Марьянский перестали видеть друг друга, видеть чувства, отражавшиеся на их лицах и в их глазах. И тогда, как будто по сговору, они расстались, пожав на прощанье руки друг друга. В этот вечер Вячка не выходил из своей комнаты. Он был переполнен еще неведомыми ему чувствами. Он был и счастлив, и ему было грустно, что никто не разделяет с ним его счастья. Благодарность к Марьянскому была так велика, что Вячка не поколебался бы тогда назвать его братом, он любил его как брата, как лучшего друга.

В последующие два дня, предшествующие отъезду, Вячку не спрашивали дома о романсе, не поднимали разговора о вечере выпускников.

В день отъезда Вячку затащил к себе товарищ по классу Павел Бажаев, пасынок учителя гимназии Журдо.

Среди прочих разговоров Павел вспомнил выпускной вечер. Он спросил, почему Вячка так скоро ушел и, вроде между прочим, смеясь, сказал: «Здорово вы с Марьянским опутали публику, выдали чужую вещь за свою! Зачем вам это нужно было?»

О стихах Вячки Бажаев не знал, так как в то время болел и в классе не был. Вячка вспыхнул, наговорил Бажаеву кучу ругани, назвал его полным дураком и остолопом и ушел от него, заявив, что больше не хочет его знать.

На вокзале Вячку провожал Витька Томкевич и когда Вячка передал ему о дурацкой выдумке Бажаева, Витька рассказал, что эту брехню пустили учителя. Будто когда Вячку и Марьянского искали, учитель Друнич сказал:

«Они спрятались, боясь разоблачения. Больно здорово надули!..»

Как горько стало на душе Вячки!.. С первого же стихотворения, обнародованного в новой гимназии, его оклеветали, оплевали, сделали мошенником… И кто?.. Учителя, которые должны бы поддержать своего воспитанника.

Этого Вячка не мог простить и отомстил. И, как оказалось, на свою беду. С этим чувством оскорбления и горечи Вячка уехал на каникулы.

2. Каникулы

Обычно, Вячкины каникулы протекали однообразно, даже скучно. Нечего было вспомнить о летних днях. Ежедневная игра в карты с сестрами, в стуколоку, да прогулки в окрестностях города и на станцию железной дороги по вечерам, – вот и все времяпровождение.

А днем чтенье и писанье стихов на кладбище или на берегу маленькой речушки, издававшей не очень приятные запахи из-за сливавшихся в нее нечистот. Речка эта быстро заболачивалась и зарастала камышом. По вечерам на берегу сидели и гуляли пары, что привлекало любопытство Вячки.

Товарищей в этом городе у Вячки не было, знакомых девочек тоже. Вообще, русских жителей там было очень мало, город был польско-еврейский.

Зато окрестности его изобиловали красивыми местами, привлекавшими Вячку.

Но путешествия его стали небезопасными: ему пригрозили какие-то парни расправой, если он не прекратит своих экскурсий.

Вячка, конечно, покорился. Это совсем неинтересными сделало каникулы.

Но в этом году каникулы запомнились Вячке на всю жизнь. Он вырастал физически и духовно, хотя детского в нем еще было достаточно. Тем не менее, возмужание делало свое дело. Оно как-то сразу, скачком, пришло к Вячке и внесло в сознание то новое, что влияло на формирование уже на половину мужского сознания. А обстоятельства этого лета ускорили этот процесс.

Вячка приехал на каникулы злой и оскорбленный. Разумеется, с сестрами он не поделился своим возмущением. Лишь в письме к Соне отвел душу. Но ее утешения не получил, так как не получил и писем ее.

Надо было найти подходящий адрес. И Вячка недолго его искал, он быстро нашелся.

В доме сестры Вячка познакомился с хорошим знакомым сестер, Чумаковым, работавшим в акцизном надзоре на одном из сахарных заводов, принадлежащих частным лицам. Чумаков жил при заводе в местечке Островы, в 14 верстах от города.

Чумаков пригласил Вячку к себе: у него был сын Володя, вращавшийся среди польской молодежи, плохо владевший поэтому русским языком. Отцу хотелось несколько обрусить сына при помощи общения с Вячкой. Вячка побывал в Островах, познакомился с семьей Чумакова, с Володей и сего матерью-полькой.

При железнодорожной станции Островы было почтовое отделение, и это надоумило Вячку дать Соне адрес до востребования на эту почту.

Здесь его никто не знал, вокруг станции было несколько сахарных заводов, следовательно тайна переписки была обеспечена.

Ожиданья Вячки оправдались: в это лето письма Сони он получал аккуратно, в точно назначенное время.

В Островах было очень красиво. Близь местечка было несколько проточных, соединенных друг с другом прудов, полных рыбы, так как ловить ее здесь разрешалось только удочкой. Здесь было чудесное купанье, а недалеко был смешанный лес. Это были замечательные места для отдыха и для удовольствий. И Вячка часто наезжал сюда поездом Варшаво-Венской железной дороги.

Володя Чумаком был моложе Вячки на два года, но физически был развит лучше Вячки. У него уже пробивались черные усики. Умственно и духовно он был ребенком. Он ничего не читал, не интересовался театром, жизнью страны. Весь мир его сосредотачивался на азартной игре в карты, на девчонках и на веселом времяпрепровождении.

Володя ввел Вячку в круг своих друзей. Этот кружок состоял из нескольких девочек и трех парней. Парни непрерывно дымили папиросами и чересчур часто ругались «пся крев».

Центром кружка была почти взрослая девушка, хорошо физически развитая, со смазливым личиком. Ее все звали Велюся, хотя настоящее имя ее было Мария. Кампания проводила время в прогулках в лес, в купании, в ужении рыбы, а также в разных играх.

Вячке особенно нравилось ужение рыбы. Он часто отказывался от прогулок ради того, чтобы посидеть с удочкой и поймать несколько линей.

Иногда по вечерам в овраге, на берегу прудов, поднималась возня: там боролись, смеялись, визжали и вновь поднимались, вновь бегали и так далее. Вячка видел, что это любимая игра всей кампании, но не участвовал в ней. Он не понимал, что в ней интересного.

Он заметил, что Велюся всегда бегает с одним и тем же парнем, которого звали Зырка.

Остальные убегали от них подальше. В другой группе коноводил Володя. Он трепал девочкам волосы, щипал их и заставлял визжать и смеяться. Вячка наблюдал за группой Володи, сам смеялся, но не бегал, хотя здесь на двоих мальчиков приходилось не меньше пяти девочек, 12–13 лет.

Однажды Зырка объявил, что он поступил на работу и больше приходить на игры не будет. Велюся подошла к Вячке и спросила по-польски, согласен ли он быть ее кавалером?.. Вячка плохо еще понимал по-польски, но угадал ее вопрос.

«Добже!» – воскликнул Вячка и взял Велюсю за руку.

С этого дня они стали неразлучны, вместе гуляли, вместе купались. Велюся учила говорить Вячку по-польски. Потом она втянула его в свою игру: они бегали и возились в овраге. Велюся старалась разбудить в нем чувственность и добилась своего. Она была довольна, не от разбуженных чувств, а шла им навстречу. Начались какие-то необыкновенные поцелуи, притягивавшие к ней. Вячка смелел, а она только смеялась. Однажды она едва вырвалась от него. И больше в это лето он ее не видел.

Но дело было сделано. В Вячке были разбужены такие чувства, которые ускорили переделку его сознания, его возмужалость. Понятно, сознаться в них Вячке было стыдно. Он не посмел написать о них Соне, от которой пока решительно ничего не скрывал.

Но хуже было то, что Вячка не мог уже забыть о них.

Он сам стал другим: иначе ему представлялись почти все жизненные явления, отношения людей.

Он, однако, научился сдерживать в себе иногда прорывавшиеся порывы, но исключить их совсем из своей жизни не сумел.

Этот перелом отразился и на поэзии Вячки. Он стал писать эротические стихи, которых сам стыдился и в конце концов сжег их.

Из Вячки-ребенка вырастал Вячка-мужчина.

Еще одно нехорошее воспоминание осталось у Вячки от этих каникул. Он научился пить вино. Правда, красное вино он уже и раньше пил. Когда учился в Б., старшеклассники как-то увели его от ворот гимназии в местечко Тересполь и там в грязном еврейском кабачке распивали красное вино и закусывали пряниками.

А теперь Вячку угощали в доме Чумакова настоящей водкой. И хотя она ему была противна, он пил, чтобы доказать, что он настоящий мужчина, о чем ему не переставал напоминать друг и приятель Чумакова, Г. Можно бы, пожалуй, не вспоминать того, чем памятны эти каникулы, но тогда было бы непонятно многое, что впоследствии вошло в его натуру и властно держало его долго и удивительно.

В конце каникул Вячка, списавшись с Соней, ездил в Варшаву, где она назначила ему свидание. Вячка приехал накануне, остановился у брата, а на другой день встретил Соню. Ей негде было остановиться, и она в от же день уехала обратно в Б.

Они с Вячкой очень сожалели, что свидание их продолжалось так недолго, но ничего сделать не могли.

Вячка узнал, что Соню не допустили к экзаменам в седьмой класс по настоянию мачехи, хотя она хорошо подготовилась за шестой класс. Провожая Соню, Вячка поцеловал ее уже не совсем обычным поцелуем. С каникул Вячка возвратился рано. Ему нечего было делать ни в К., ни в Островах.

До начала занятий в гимназии он много гулял с товарищами и с гимназистками.

Он был приятно удивлен: его песня распевалась на польском языке, под заглавием «Дарунек», что значит по-русски подарок.

Ее и по-русски пели русские гимназисты и гимназистки. Песня, оказывается стала популярной.

Только автора музыки Вячка никогда уже не видел. Говорили, что он переехал в город Радом и стал там главным органистом.

Имя Марьянского Вячка услышал больше двадцати лет спустя, как имя известного польского композитора.

3. Отречение

Как бы то ни было, Вячка гордился и за себя, и за Марьянского. И, хотя они не были всенародно признаны авторами распеваемой модной песни, Вячка был счастлив, как никогда раньше и сам постоянно напевал этот ставший модным мотив. Его напевали друзья и посторонние, его напевал даже брат Петр.

Некоторые товарищи Вячки, знавшие, что слова песни действительно сочинил он, горячо доказывали это, а также, что музыку написал Марьянский. Вячка решил познакомить одноклассников и других желающих со своими стихами, чтобы не было сомнений, что автором слов песни мог быть он.

Они с Томкевичем устроили вечер чтения своих стихов, и это принесло, конечно, свои плоды. И это вызвало разговоры о Вячке, как о поэте, в гимназии и за ее стенами.

Вячке пришло в голову написать еще такое стихотворение, какое захотелось бы музыканту положить на музыку, но беда в том, что ни он, ни Витька не знали такого музыканта. Все же Вячка засел за работу и, что называется, вымучил песню «Рыбка».

Витька долго носился с ней, отыскивая композитора. Он ходил в костел, разговаривал с капельмейстером военного оркестра, никто не брался за сочинение музыки.

Наконец, решили отправить песню Марьянскому, но нигде не могли найти его адреса. Чуть ли не вся гимназия принимала участие в розыске нужного адреса и, хотя адреса не нашли, разговоры о будущей песне и об имени ее автора широко распространялись.

Таким образом, поиски композитора сыграли службу не меньшую, чем сама песня, которая никогда не увидела нот и света.

Но в устах гимназической общественности обеих гимназий фамилия Койранский и гордое слово «поэт» стояли рядом и это обстоятельство уже не возбуждало сомнений.

С другой стороны, это имело и свои последствия: от многих, в том числе и от гимназисток, посыпались просьбы написать стихотворение, песню, оду, каламбур. Некоторые просьбы были уважены, но большинству, конечно, пришлось отказать.

В первых числах ноября Вячка за первую крупную вещь – лирическую поэму, которую он задумал еще в конце каникул, и тогда же начал писать, но она тогда не двигалась из-за неподходящей обстановки, не позволявшей сосредоточиться и не всегда позволявшей уединиться.

Теперь Вячка с большой радостью писал, пользуясь каждой свободной минутой. К зимним каникулам поэма была вчерне готова. Предстояло еще дать ей имя и отработать начисто стих, рифму, некоторые отдельные места. Эту работу Вячка решил проделать после каникул. Но ему не удалось завершить эту работу. Ее у него попросту украли. Дело было так. Собираясь перед каникулами снести поэму в заветное хранилище к Томкевичу, Вячка взял тетрадки с поэмой с собой в гимназию. Они лежали среди книг и тетрадей, но были завернуты в толстую черную бумагу.

После занятий Вячка стал стягивать ремни, в которых всегда носил книги в гимназию, и заметил, что нет поэмы. Поиски ни к чему не привели.

Кто мог взять?.. Вячка решительно никого не подозревал. Спросил у одноклассников, никто не знал.

Вячке было очень обидно: пропал труд нескольких недель и потому особенно, что пропавшая поэма была первой крупной поэтической работой его.

Поэма нашлась только в следующем учебном году, когда Вячка собирался навсегда прощаться с К…й гимназией. Ее Вячке отдал учитель русского языка Друнин, объяснивший, что эти тетради попали к нему с другими тетрадями, собранными на проверку в классе.

Вячка был очень рад находке, наружно поверил учителю, а в душе подыскивал разные не очень лестные эпитеты поступку Друнина.

На уроке русского языка он обратился к Койранскому:

«В марте месяце будет отмечаться столетие со дня рождения великого писателя земли русской, Николая Васильевича Гоголя. Предполагается поставить спектакль из какой-нибудь комедии писателя, вероятно, будем ставить «Женитьбу». Было бы хорошо прочитать на вечере стихотворение, посвященное Гоголю… Не напишите ли вы его?.. Подумайте и потом через неделю, что ли, скажете мне… Одно условие: что бы стихотворение было приемлемо с цензурной стороны… Понятно?»…

Первым желанием Вячки было отказаться. Слишком свежи еще были обиды от обвинения его этим же Друниным в надувательстве.

Но Вячка ничего не ответил. Он сел за парту и призадумался… Посоветоваться было не с кем, надо было решать самому. Он понимал, что отказ мого быть превратно истолкован. С другой стороны, чтобы писать о Гоголе или вообще о ком-либо, надо знать того, о ком пишешь; надо было знать писателя, значит, знать его произведения, их основное идейное направление. В то время Вячка знал о Гоголе не так уж много, чтобы в стихах дать оценку великого писателя. Прошла неделя. Ответа Друнину Вячка не дал. Прошло еще две недели или около того, Вячка молчал.

К этому времени уже выяснилось окончательно, что на вечере будет ставиться «Женитьба», но что женская гимназия не хочет участвовать в этом спектакле, так как гимназистки решили играть «Ревизор».

Выяснилось, что все роли, включая и женские, будут играть гимназисты. И Друнин уже начал намечать гимназистов на разные роли, главным образом русских.

В классе и за его пределами шли бесконечные разговоры о распределении ролей. Витьке Томкевичу обещана роль свахи, и он был на седьмом небе от радости.

Вячка участвовать не хотел, роли не просил, а Витьке непременно хотелось завербовать Вячку, и он надоедал и Друнину, и всей труппе, предлагая Койранского чуть ли не на все роли.

В феврале начались репетиции. Вячка, не состоявший в труппе, на нихне бывал. Неожиданно заболел товарищ, игравший невесту. Эту роль Друнин предложил Вячке. Тот возразил:

«Какая же из меня невеста, когда голос выдает мой мужской пол!».

Тогда было решено, что Вячка будет играть Дуняшу, а невесту ранее назначенный Дуняшей Лызлов.

Так Вячка все-таки попал в труппу. Репетиции были частыми, так как многие многие раньше не участвовали в спектаклях, их надо было учить держаться на сцене, «натаскивать», как тогда смеялись.

На одной из репетиций Друнин спросил Вячку о стихах. Вячка сказал ему о своих опасениях. На другой день Друнин принес Вячке книгу, изданную ко дню столетья, о творчестве Гоголя, в ней было до пятнадцати статей, написанных учителями нашего учебного округа. И хотя все статьи были о разных сторонах творчества Гоголя, но все сводилось к оценке значения его в русской литературе.

Когда Вячка прочитал книгу, ему стало ясно, о чем надо писать. И Вячка написал. В окончательной редакции он принес свое стихотворение Друнину. Тот прочитал стихи несколько раз, на недолго задумался и произнес:

«Все бы хорошо, да зачем вы о народной судьбе и о новой тоге выдумали писать?.. Нет, пожалуй не пойдет!..Пишите заново!»

Вячка ответил:

«Я больше писать не буду. Вообще цензуру не признаю!» И он хотел взять листок из рук Друнина, но учитель не отдал, повернулся и пошел в учительскую.

«Не поладили с Друниным?» – смеясь, спросил брат за обедом. Вячка не понял. Тогда брат добавил:

«Директор не нашел ничего предосудительного». И тут только до Вячки дошло, о чем идет речь.

На другой день Друнин отдал Вячке стихотворение и сказал, что можно будет прочитать его на вечере.

«Только наизусть!» – предупредил он.

20 марта 1909 года Вячка прочитал свое стихотворение, хотя, по правде говоря оно не совсем было ему по душе. Но исправлять после того как оно побывало у Друнина и после того, как его читал директор, Вячка не решился.

И когда он читал на вечере, ему было неудобно и досадно и оттого чтение было не очень выразительным и не совсем понятным по тону произношения. Но слушал зал внимательно и аплодисментами поблагодарил автора.

Но как Вячка и ожидал, стихотворение фурора не произвело. И не только потому, что оно было плохо написано, но и потому, что мало кто в зале знал по-настоящему творчество Гоголя.

Во всяком случае учащиеся.

Вот оно, это стихотворение:

 
Н. В. ГОГОЛЬ (к столетию со дня рождения)
Великий сын России,
Друг и учитель людей,
Чей смех и слезы учили
Борьбе за власть новых идей!
 
 
Сегодня поем мы славу,
Через столетье нашей борьбы,
Тебе, герою по праву,
Провидцу народной судьбы!
 
 
Обещаем тебе, что смех твой
Будем слышать везде и всегда,
Когда пошлость, рядясь новой тогой,
Закрадется в любые сердца!
 
 
Великому Гоголю слава!
Вечная память ему!
Смеху веселому слава,
 

Жизни разумной творцу! Вячка понимал, что его постигла неудача и, конечно, горько переживал ее и жалел, что согласился на предложение Друнина написать стихотворение. Опять подтвердилось, как раньше заметил Вячка, что написанное по заказу всегда плохо! Лучше не браться!

Но вопреки этому выводу, Вячка скоро опять принял заказ, и очень ответственный. Он соблазнил Вячку тем, что дает ему возможность наказать учителей, обидевших его когда-то обвинением в мошенничестве. Вячка поддался чувству мщения и, не отдавая отчета себе, принял заказ. Он не понимал, что из этого может получиться.

Дело в том, что гимназисты восьмого класса попросили Вячку написать прощальный гимн, в котором сказать об учителях все, характеризующее их, что бы они как живые, всегда напоминали ученикам о себе. При этом, Вячке было дано много характеристик, зачастую даже противоположных.

Конечно, главное место отводилось мнению автора.

Вячку предупредили заказчики об одном условии: гимн должен распеваться на мотив студенческой песни «Прекрасно создан божий свет». Вячка поставил и свое условие: слова песни заказчики не должны передавать кому бы то ни было и фамилия автора сохраняется втайне. Работа продолжалась больше месяца. Когда он закончил, Вячка сам поразился: получилось плохо. Вдобавок, ругательные и нецензурные эпитеты сделали написанный гимн совсем неприемлемым.

Сразу же захотелось уничтожить его. Но Вячка не послушал этой мысли, показал гимн восьмиклассникам. Заказчики одобрили песню, названную Вячкой «Звериада», название классическое, как «Илиада», но которое можно читать как два слова.

Он отдал написанное стихотворение восьмиклассникам.

«Черт меня попутал!» – говорил впоследствии Вячка. Настроение его было прескверное, но брать обратно он не решился, чтобы не попасть в разряд трусов, да и вряд ли они отдали бы ему, не переписав.

Песня была длинная, в ней досталось всем учителям, даже родному брату.

Чтобы было понятно, что это за песня, достаточно процитировать слова Вячки о брате:

 
«Прощай задачник без ответов,
Набитый цифрами мешок,
Друг Архимедовых заветов,
Его подопытный горшок!
 
 
Тебя похвалит антикварий,
В витрину древностей возьмет,
Зачем же ты усатой харей
Сегодня портишь наш живот?
 
 
Не видишь ты красот Вселенной,
Живя лишь алгеброй своей,
Да геометрией священной!
Прощай, сухарь из сухарей!
 

Трудно подыскать название Вячкиному поступку. Он, который всегда писал только о прекрасном и красивым языком, красивыми словами, сам возмущался.

А когда что-то подсказало ему, что вполне возможно раскрытие секрета и наказание за него, страх присоединялся к возмущению.

Вячке неловко было смотреть в глаза брата, так как он понимал, что грубо нарушил обещание и в какой-то мере сочтут ответственным за этот пасквиль на учителей.

Восьмиклассники подтвердили свое обещание никому о песне не рассказывать, никому ее не читать и тем более никому не давать.

Но неминуемое все-таки случилось.

В восьмом классе учился брат педеля Сиводет. Он переписал песню для себя и показал брату. Педель взял песню из кармана брата, когда тот спал, и отнес директору, потому что слишком неприглядно был нарисован сам Сиводет.

Дубина-восьмиклассник, боясь товарищей, не сказал, что у него пропала песня, и удар разразился неожиданно.

Директор гимназии, Михалевич, оказался умным и дальновидным человеком. Поэтому удар был не слишком тяжелым, он был неслышным и мягким. Удар прошелся только по Вячке и по времени никакого резонанса не имел.

На каком-то уроке директор вызвал Вячку к себе в кабинет, посадил и без устали, почти два урока подряд, читал ему назидание.

Он показал Вячке всю неказистость его поступка, который и без того был Вячке ясен и, когда он признал, что поступил безобразно по отношению к учителям и воспитателям, директор убежденно сказал: «Природный дар нужно использовать умело. Если он служит злу, его надо забыть или пренебречь им, Я предлагаю Вам бросить заниматься пустым стихоплетством, чтобы оно не повредило вам в будущем. Дайте мен слово, что вы так поступите и впредь не будете писать стихи, и я оставлю все только между нами, не дам хода этому делу, сохранив доброе имя вашего брата».

Что было делать Вячке?.. Отказаться дать такое слово?.. Тогда скандал, позор, неприятность брату, исключение из гимназии.

Вячка дал слово. Он отрекся от поэзии. Это была очень дорогая цена за его легкомысленный поступок.

Его горю не было границ. Это было отречение от самого себя!

Он думал примерно так: теперь вся жизнь потеряна, она уже не имеет для меня никакой ценности!

Вячка опустил руки, бросил учиться и либо сидел без мыслей в своей комнате, либо блуждал по городу без всякой цели, не думая о том, что будет дальше.

Хорошо, что это был конец учебного года и что скоро пришли каникулы, плохие ли, не интересные ли, но каникулы.

4. Слово нарушено

Мрачное настроение, с которым Вячка приехал к сестрам, недолго владело им. Первое же письмо Сони, которой Вячка написал подробно о случившемся с ним несастье, ободрило его.

Соня согласилась, что для отведения удара Вячка должен был отречься от своего призвания, другого выхода не было. В то же время Соня утверждала, что дарование ему дано не для него, а для людей, для общества, а потому никто не может его отнять от него, Вячки, и он не имеет права от него отказываться. Что же касается состоявшегося отречения, то «для спасения основного иногда нужно пожертвовать частностью» – это подлинные слова письма Сони. Она даже привела такой пример: для спасения христианства первые христиане часто нарушали слово и лгали притеснителям своего учения.

Таким образом, Соня морально оправдала Вячкино отречение.

Он поверил ей, потому что жаждал оправдания. Значит, он свободен от запрета, от данного слова и может писать, не докладываясь никому, в том числе и директору.

Однако, Вячка был признателен ему за то, что он пощадил его и брата. В связи с этим Вячка твердо решил, что ни одно стихотворение его больше не будет оглашено в гимназии и он, в этом случае, останется честным в глазах директора.

И он опять принялся за свои стихи.

Но душа его не была спокойна. Он долго раздумывал, при каких обстоятельствах можно нарушить слово и лгать, и при каких нельзя.

Вячка спорил сам с собой, придумывал разные обстоятельства и решил можно ли, приняв их во внимание, солгать. Никаких критериев он не нашел, но иезуитский принцип, выдвинутый Соней для спасения Вячкиной поэзией, был, однако, усвоен и некоторое время Вячка руководствовался им. Но в конце концов, его честная натура одержала верх: хотя Вячка не сдержал данного слова, он понял, что всегда надо быть правдивым, никогда не изменять данному слову.

Он понял, что его ошибка заключалась в том, что написав скверную песню, оскорбив учителей, он побоялся понести наказание, которое заслужил, которое должен был понести для спасения своего права на дальнейшее творчество.

Без права на него он продолжал писать.

Каникулы Вячка провел однообразно и скучно. В Островы он ездил, главным образом за письмами Сони.

Он охладел к купанью, к рыбной ловле и к прочим удовольствиям.

В первый же приезд Вячка встретился с Велюсей, которая пришла к Чумаковым, узнав о приезде Вячки. Она сразу же предложила ему погулять, но Вячка отказался. И в следующий приезд Велюся опять звала Вячку гулять и он опять отказался. Она поняла и больше не показывалась.

В это лето Вячка написал цикл стихов, посвященных Соне, связанных общей темой: дружбой. Но Вячка тогда ей их не послал, за исключением одного, в котором впервые выражал откровенно свою любовь. Соня на это стихотворение не ответила.

Кроме того, Вячка писал эпопею под заглавием «Россия». В ней вспоминались все геройские дела русского народа, его борьба с татарами и французами. Вячка увлекся этой работой и долго не замечал недостатков ее. Но, перечитав несколько раз написанное, пришел к мысли, что эту эпопею не так надо было писать: очень большое место занимали в ней князья и цари. Против них еще в В. Вячка был настроен Ширинским и теперь остался недоволен своим трудом. Он, не долго думая, изорвал всю тетрадь. И не жалел об этом. Он подумал, что когда-нибудь снова напишет, но с других позиций. Но такую эпопею Вячке не пришлось написать.

Вячке пришло время уезжать с каникул, Вячка был настроен куда лучше, чем в прошлом году, так как в К. теперь жила его сестра с мужем и маленькой дочуркой Таленькой. Вячка часто заходил к ним, отводя душу в настоящих родственных отношениях.

В данное же время сестра с девочкой гостила вместе с Вячкой у сестры Бышко и еще оставалась у нее на некоторое время.

Вячка поехал один. В К. все было, как обычно. Ни брат, ни учителя, ни товарищи не вспоминали злополучной «Звериады», одни потому, что не знали о ней, другие, очевидно, по настоянию директора.

Восьмиклассников уже не было в гимназии, и Вячке никто не напоминал о его проступке. Он был доволен, как может быть доволен человек, заслуживший наказание и избежавший его.

Но у Вячки была другая беда: дома и в гимназии он опасался попасться. И он долго ничего не писал. Это, с одной стороны, томило его, а с другой – отвлекало от беспокойных дум о его праве на творчество. Ему казалось, что сама судьба устраивает так, чтобы он честно выполнял свое слово. А ему хотелось быть честным, и он радовался, что в эти дни был честным.

Пришла дождливая осень. Гулянья сами собой прекратились. Сидеть дома было скучно. Сестра еще не вернулась, а разговаривать с женой брата было тяжело: в голову лезли мысли, что она знает о его провале, осуждает его, и стыдно было смотреть ей в глаза, так как она продолжала очень хорошо и тепло к нему относиться.

С Витькой Томкевичем они повздорили и не разговаривали. Пойти было некуда, так как других друзей у Вячки не было.

В один из таких дней Вячка разговорился с Павлом Бажаевым, спросившим, как Вячка проводит вечера. Узнав, что Вячка по вечерам скучает, он пригласил его в гости к двум сестрам-гимназисткам, жившим недалеко от вокзала в отдельной комнате, которую снимали у хозяев квартиры. «Девчонки красивые, веселые… Мы посидим, выпьем чайку, погуторим и отправимся восвояси»…, предложил Павел, Вячка согласился.

Бажаев зашел за ним, и он, с разрешения Софьи Леопольдовны, которой сказал, что идет в гости к Жудро, пошел в гости.

Гимназистки, о которых идет речь, жили в комнате с отдельным входом, и никто не мог знать, кто к ним ходит.

Это были сестры М. Старшая училась уже в последнем, седьмом, классе гимназии, ее звали Дорой.

Младшая сестра ее, Кира, была в пятом классе. Обе сестры были очень красивы, Дора сильно хромала: одна нога у нее была короче.

Их родители жили в другом городе, в ста верстах от К.

Сестры сами готовили себе пищу и были совершенно свободны во всех своих поступках.

Сестры были рады приходу гостей. Вячку, оказывается, они знали, как брата учителя, преподававшего в их гимназии физику. Они очень его хвалили, даже заявили, что в него полгимназии влюблена.

«Если вы такой же, как ваш брат, мы обязательно в вас влюбимся, берегитесь!» – говорили Вячке сестры.

Вечер прошел незаметно, в смехе, остротах, анекдотах… Хозяйки угостили гостей чаем с вареньем и с пряникаи.

Вячка с Павлом ушли от сестер поздно и за это получили дома нахлобучку. Вячка зато был доволен новым знакомством.

Через несколько дней приезжала его сестра Д. со своей дочуркой. К брату зашел муж сестры и просил Вячку встретить ее на вокзале, так как в этот вечер он был занят по службе.

В день приезда сестры вечером Вячка отправился на вокзал, который был в конце той улицы, под названием «Русская», на которой жили Вячка, сестра его и сестры М. Сестра жила ближе к вокзалу, чем Вячка, а вчерашние знакомые Вячки еще ближе.

Вечер был дождливый. Под дождем Вячка пришел на вокзал, здорово промокший. В вокзале он увидел Дору. Она тоже пришла встречать кого-то из родных. Они беседовали до прихода поезда. Случилось так, что ни сестра, ни к Доре с этим поездом не приехали: следующий поезд приходил через полтора часа.

Дора предложила Вячке пойти к ней, благо у нее зонтик, немного у нее обсушиться и погреться чайком. Вячка согласился и они пошли. Киры дома не было. В комнате было темно. Дора зажгла лампу, поставила на керосинку чайник, развесила Вячкино мокрое пальто, с которого прямо-таки текло.

Когда было покончено с чаем, Дора внезапно погасила лампу, села к Вячке на диван и принялась целовать его.

Страшный приступ чувственности покорил Вячку. Он отвечал на сумасшедшие поцелуи Доры. Внезапно ему вспомнилась Соня. Чувственность притупилась. Он стал сопротивляться и хотел встать, но его цепко держали за шею руки проказницы… Тогда Вячка с усилием встал и, размахнувшись, ударил девушку по лицу. Она стала плакать, а Вячка оделся и вышел.

Ему было и стыдно за удар, и хорошо на душе: он спас свою любовь к Соне и доказал развращенной девчонке, что ею он не дорожит и что ее поступок настолько низок, что больше оплеухи ничего не заслуживает.

Это был единственный случай в жизни Вячки, когда он ударил женщину. И, пожалуй, этого стыдиться не надо: он защищал свою честь и свою любовь.

А скоро произошли события, показавшие Вячку нечестным.

Он учился уже в шестом классе, ему было семнадцать лет, и пора ему уже было отвечать за свои поступки.

А произошло вот что.

Как-то в классе был свободный урок. Вместо заболевшего учителя в класс явился гимназический врач Демидов. Он был военным врачом, и в гимназии работал по совместительству. Это был очень добродушный толстяк, любивший похохотать, рассказать анекдот; одним словом, он пациентов больше лечил смехом, чем лекарствами. А из лекарств любил угощать гимназистов касторкой, йодом, хиной и тому подобной дрянью.

Демидов занял вниманье класса рассказами о своей медицинской практике на военной службе, такими смешными, что класс хохотал до упаду, а в конце принялся учить, как надо поступать при ожогах и при обморожениях.

Вячка машинально в открытом черновике написал четверостишие, которое после звонка вырвал из черновой тетради и бросил в мусорную корзинку. Сосед, сидевший сзади, Витковский, очевидно, подсмотрел, когда Вячка писал. Он вынул бумажку из корзинки, разгладил и в присутствии многих товарищей прочитал вслух:

 
Лечи, лечи, наш медик «тощий»,
Давай побольше нам лекарств
И отправляй и в дни, и в нощи
Нас в высь небесных божьих царств!
 

Вячка не придал значения тому, что бумажка со стишком не уничтожена. Через час он уже забыл о ней.

Прошло несколько дней, и его неожиданно вызвал директор в свой кабинет. Без всяких предчувствий Вячка вошел к нему.

Директор был разгневан. Это Вячка сразу увидал по лицу директора. Он закричал на Вячку:

«Обманщик!.. Нечестный!.. Лживый!..»

Когда Вячка протестующее сказал что-то, перебивая директора, он показал ему бумажку, сложенную несколько раз, на которой мелкими печатными буквами было написано стихотворение о Демидове.

Вячка изменился в лице, поняв, что кто-то его подвел.

«Вы писали?.. Вы сочинили?.. Вы положили эту гадость врачу в калоши?.. Поиздеваться захотели?..»

Вячка мог отказаться, но чувство порядочности подсказало ему, что отпираться стыдно, и он ответил:

«Сочинил стихи я, но даю честное слово, что писал на этой бумажке не я, в калоши врача клал тоже не я».

«Тогда кто же?.. Кому отдали вы написанное?.. Говорите!..» – закричал директор.

Вячка не хотел выдавать товарища и сказал, что не помнит.

И хотя Демидов, зашедший к брату Вячки в этот вечер, смеялся и жалел, что отдал стихи директору, так как не знал, что их писал Вячка, его брат был мрачнее тучи. Вячке было ясно, что на него свалилась неприятность от директора, и, вероятно, открылась тайна «Звериады», и учителя все узнали, как Вячка их ошельмовал.

Брат с Вячкой не разговаривал и он молчал, не расспрашивал, почти все время сидел в своей комнате. Но из отрывистых ответов и далеко неласковых взглядов жены брата Вячка видел, как переживает случившееся брат. И сам он горевал по-настоящему.

Через несколько дней стало известно, что приехал новый директор, а Михалевич уходит в отставку.

Вячка не задумывался, лучше это или хуже для него. Он, как побитая собачонка, ждал ударов на свою голову.

Уехал старый директор, не сделавший брату прощального визита, новый никак не реагировал.

Дни текли, никто не говорил с Вячкой о несчастном стишке.

Брат по-прежнему был сердит на него. Учителя будто не изменили своего хорошего отношения к Вячке.

Только латинист Ярема на уроке как-то сказал:

«Незенцурные стихи умеете писать, а перевести статейки не умеете». И поставил Вячке первую двойку за все время его учения в К…й гимназии.

Товарищи знали о свалившемся на голову Вячки несчастье, молча сочувствовали ему и, кажется, тоже переживали.

Витковский не признавался, что это он положил стихи в калошу врача. Это возмутило Вячку. Он ему сказал, что раз он не признается, ему ничего другого не остается, как сообщить, кто подобрал стишок из мусорной корзинки. И тогда Витковский сознался. Он, плача, просил Вячку не выдавать его. Вячка дал ему слово.

Перд самыми зимними каникулами стало известно, что брата перевели в Сосновицкое реальное училище, на самой германской границе. Вячка так и не узнал, был ли этот перевод следствием злополучной «Звериады» или ничего общего с ней не имел. Но тогда впечатление было такое, что о переводе брата кто-то просил округ.

Брат Петр объявил дома, что Вячке оставаться в К…й гимназии нельзя, хотя он мог жить у сестры и продолжать учиться в этой гимназии. Но, по словам брата, учителя потребовали, чтобы Вячки не было в К…й гимназии.

Повторилась та же история, что и два года назад, но тогда Вячка сам сбежал, не дожидаясь, когда его выгонят, а теперь его выпроваживали. Вячка опять уезжал к сестрам ожидать решения своей судьбы.

И опять, как и два года назад, пришлось уничтожить все результаты литературной работы за два года, так как он не знал, что ожидает его, даже приблизительно не знал, какая участь ждет его, если он попадет в Варшаву, самое вероятное место его нового жительства и ученья.

Одно ему было ясно: поэзия – это злой гений его существования, она, как некий «злой дух», «дух изгнания», помимо его воли, носит его по свету, не давая покоя и умиротворения.

И несмотря на это, поэзия была так дорога Вячке, так необходима ему, что без нее он не мог уже жить.

И опять старое решение: куда бы не бросила его судьба, в каких бы условиях он не жил бы, он будет писать.

Или творить, или не жить. Тогда его вовсе не заботила мысль об опубликовании плодов его творчества, так как речь шла о большем – о жизни его поэзии. Это обстоятельство сыграло немаловажную роль в том, увидят свет Вячкины произведения или не увидят. В борьбе Вячки это было второстепенным. Он дрался за самую жизнь своего творчества.

А сейчас все было туманно, неопределенно, как два года тому назад.

КОНЕЦ

Часть третья
Жизнь кусает

1. Варшава

Варшава в 1910 году была прекрасна. Это была бывшая столица Польского королевства, а в то время – центр и сосредоточие польской национальной жизни, национальной культуры, национальных чаяний и свершений.

Это был центр не только той части Польши, которая находилась под управлением России, но и частей, входивших в состав Германии и Австро-Венгрии.

Сравнительно небольшой по размерам, город носил печать западно-европейской цивилизации. Париж и Лондон, Берлин и Вена повторялись в Варшаве, как в своей младшей сестре.

Ничего, или почти ничего, самобытного в Варшаве нельзя было найти. Но нельзя было в городе и отыскать каких-либо следов русского влияния, несмотря на столетнее русское правление.

Разве кое-где были наставлены памятники русским генералам-поработителям или полякам-предателям польской государственности. Но это было делом русских насильственных рук, рук царской администрации. Население враждебно относилось ко всему русскому, особенно к офицерам и солдатам.

В магазинах торговый персонал демонстративно не говорил по-русски, а в некоторых вообще не отзывался на русскую речь.

Кафе и рестораны часто покидались посетителями, как только в них появлялась группа русских офицеров, предпочитавших посещать общественные места не в одиночку.

В Варшаве жило много евреев, целые кварталы были заселены ими. Евреи в небольшом числе поддерживали поляков в их ненависти к русским. Большая часть их раболепствовала перед русскими, заискивало в них. Особенно этим отличалась еврейская буржуазия. Рабочие же целиком были на стороне поляков.

Польская буржуазия, наоборот, подчеркивала свою нелюбовь и свое презрение к русским, тогда как неимущие слои рабочих, служащих и крестьян были безразличны или казались такими.

Центр Варшавы и многие кварталы новой застройки представляли сплошной массив четырех и пятиэтажных домов, беспрерывно продолжающихся по многим кварталам.

Окраины старой Варшавы носили характер провинциального города, так же, как и предместье Варшавы.

В городе было трамвайное сообщение, но еще большое значение играли и конные извозчики.

Город освещался в большей части газом, в меньшей электричеством. Варшава была богата зеленью, садами, парками, бульварами и просто улицами-аллеями. Особенно хороши были Уяздовские и Иерусалимские аллеи, Саксонский сад и парк Лазенки, куда не пускали простых людей, для которых предназначались так называемые Беляны – сад, где устраивались гулянья для простолюдинов.

В такую Варшаву попал гимназист Вячка Койранский, изгнанный за свою «нечестивую» поэзию из гимназии в городе К., где он проучился два года.

Койранский и раньше бывал в Варшаве, но бывал очень недолго, часы, самое большее – два дня, не зная города и был к нему безразличен. Приехав сюда учиться, Вячка Койранский почувствовал себя постоянным жителем города, и громада домов, которая должна стать для него постоянным ландшафтом, стала давить на сознание Вячки, придавила его своей непрерывностью, высотой и каменным однообразием.

Черз некоторое время Вячка привык к огромному городу и к его каменным громадам. И тогда, вспоминая первые свои впечатления, подсмеивался над собой, над своей провинциальностью.

Под нажимом большого начальства из учебного округа Койранский был принят в 3-ю Варшавскую мужскую гимназию и поселился у самого старшего своего брата, Ивана, работавшего в почтамте и жившего там же на казенной квартире, на Варецкой площади.

Директор гимназии Некрасов, долго отказывавшийся от приема Койранского, в первый же день появления его в этой гимназии, вызвал его к себе в кабинет и здесь подверг предварительной, больше, чем получасовой, «обработке», закончив ее так:

«Малейший проступок или манкирование учением вызовут немедленное исключение. И чтобы я не слышал о ваших дурацких стихах!»

Впечатление Койранский получил незабываемое!..

Прийдя в этот день с уроков домой, он представлял жалкую удрученность. И ожидал не меньшее от брата, еще не успевшего толком поговорить с ним после приезда накануне вечером.

Брат сразу заметил настроение Вячки.

«Что нос повесил?.. Или гимназия не понравилась?..» – спросил он.

«Начинается!..» – подумал Вячка.

«Получил первую порку, пока авансом», ответил Вячка, готовясь защищаться.

«Ну-ка расскажи!» – потребовал брат.

И когда Вячка подробно изложил директорское назидание и его угрозу, брат вспыхнул:

«И ты смолчал?.. Не защищался?..Здорово же тебя вышколили у Пети».

Вячка был поражен и удивленно смотрел на Ивана.

«Что смотришь? Думаешь, я такой же дисциплинарщик и буду тебя палкой и бранью воспитывать? Нет, брат! Ты уже взрослый, тебе восемнадцатый год, и я буду с тобой обращаться как с товарищем. И никакого надзора над тобой устраивать не намерен… Живи, как хочешь, учись, когда хочешь, но старайся обойтись без двоек… Можешь бывать у кого хочешь, только берегись уличных девчонок… Вот и вся моя нотация!» – так установил Ваня модус вивенди (образ жизни) Вячки.

«И стихи могу писать?» – спросил он.

«Чудак, пиши хоть оперы! И разыгрывай на своей балалайке!» – смеялся брат.

«Нет, я серьезно. Ведь за стихи меня преследуют всюду», – тихо сказал Вячка.

«Если стихи – дрянь, надо преследовать, а если хорошие – в барабан надо бить», смеялся брат.

Вячка не мог показать своих стихов, их у него не было.

«Показать не могу: все что написал, сжег», заявил он.

«Пиши, сколько влезет. Если хочешь, можешь мне показывать», закончил беседу брат.

Так была утверждена конституция для Вячкиной поэзии.

Получились две, совершенно непохожие друг на друга жизненные платформы: гимназическая, с ее жесткими для Койранского условиями – ходи, но не пискни, учись, но не разговаривай, бойся каждой щепки, как бы не споткнуться!.. Другая – домашняя – человеческая, свободная.

2. Гимназия

Гимназия. Она помещалась в трех этажах большого дома на углу улиц «Новый свет» и «Графа Берга».

Очевидно, она недавно ремонтировалась: в ней все было чисто, все блестело, парты были новенькие, как и стенные доски, и развешенные стенам географические и исторические карты, и непременно в каждом классе царские портреты.

6-й класс помещался на втором этаже. Класс был большой, пожалуй, больше, чем требовалось для его тридцати учеников. Класс занимал выгодное положение: он был угловой, и окнами выходил на обе улицы. Русских в классе было только трое, Койранский пришел четвертым. Проняков, Покровский и Концевич – нужно было выбирать друга из этой тройки. Вячка был осторожен и не хотел раскрываться перед мало знакомым, хотя бы и симпатичным ему, и решил наблюдать их и других товарищей по классу.

Теперь он уже немного знал польский язык, во всяком случае, понимал все, но говорил плоховато, с «москальским» акцентом, как говорили ему еще в К.

Эти трое русских готовы были, как ему казалось, с ним дружить, но сами между собою дружны не были и были совсем разные.

Проняков был сын подрядчика-строителя, из зажиточной семьи. Он хорошо одевался, всегда был франтом, носил белые перчатки и любил смеяться над другими, а еще больше любил рассказывать анекдоты, которых он знал сотни, а может сам их выдумывал. В них осмеивались недостатки людей и особенно евреев, осмеивались их национальные черты, их корыстолюбие и пресмыкание перед сильными, знатными и богатыми.

Почти на каждой перемене можно было наблюдать, как Митька Проняков, собрав вокруг себя группу одноклассников, рассказывает свои анекдоты, и часто по-польски, так как он, как уроженец Варшавы, прекрасно владел польским языком и без «москальского» акцента говорил на нем. То и дело слышался дружный смех любителей анекдотов, при чем евреи, а их в классе было до 50 %, смеялись сами над собой.

Проняков плохо учился, списывал домашние задания и контрольные работы, но с таким апломбом отвечал учителям, когда его вызывали, что незнанье скрадывалось потоком красноречия, и Митька всегда выходил «сухим», со спасительной тройкой.

Вячке Проняков и нравился своей веселостью и непринужденностью, уменьем всегда найтись и выйти из самых трудных положений, и не нравился из-за плохого отношения к учебе, малой начитанностью, манерой осмеивать других и пренебреженьем к незнатным и к небогатым.

Покровский Леонид был сыном священника. Он был скромный и послушный юноша, хорошо учился, много читал и писал интересный дневник, который читал в классе товарищам, как бы хвастался своими «умными» мыслями. За ним водился один грех: он был фискал. Все, о чем говорилось в классе среди учеников, на другой день становилось известным учителям. Оказывается, инспектор гимназии Тимашков был дядей Покровского, кроме немца Бигге, который дружил с ним, выведывал от него, что ему было нужно, из учительских предначертаний на несколько недель вперед, заставляя узнавать это от дяди, а потом рассказывать другим гимназистам. Уже в 7-м классе оказалось, что Покровский все врал, а Бигге принимал за чистую монету. Покровский стал противен Вячке, когда он узнал о его функциях доносчика.

Концевич Александр, очень красивый и умный парень, был из бедной рабочей семьи. Поэтому он всегда ходил в заношенном до нельзя костюме, драных башмаках. Взгляд его красивых глаз часто с недоумением останавливался на товарище, когда тот о чем-нибудь его спрашивал, будто, прежде, чем понять, осмысливал в уме этот вопрос.

Он всегда сидел на самой задней парте и, казалось, что делается в классе, так он был всегда занят своими, никому неведомыми мыслями, Его всегда спрашивали неожиданно:

«Концевич, повторите!»

Концевич либо молчал, либо декламировал пушкинское: «немного слов исходит до меня!»

И учился слабо, с трудом переходил из класса в класс и сам удивлялся, как это он переходил.

Эти три гимназиста не могли вызвать у Вячки Койранского чувства дружбы. Они были не под стать ему, уже потрепанному и учителями, и товарищами, знающему, чего он хочет и не нашедшего в них ничего, что могло бы вызвать его сочувствие. Поэтому Койранский остался без друга и дружбы.

Класс первое время сторонился Вячки, видя его замкнутость и даже настороженность. Учителя довольно откровенно выражали Вячке свое неудовольствие, хотя не было решительно никаких оснований: он всегда знал то, что его спрашивали, прилично выполнял домашние задания, был вежлив, но без предупредительности и заискивания.

Классным наставником Койранского был учитель немецкого языка Брауэр Иван Карлович. Он, как очень нервный человек, не выносил долгого взгляда на себе Койранского и сердился:

«Ах, ви, пожальста, пошему так смотрите?» – нередко кричал он на него. А если Койранский избегал смотреть на него и устремлял взгляд в другую сторону, немец положительно не выносил:

«Пошему ви глядит нах хаузе (домой)?.. Антвортете мир ви, новий эзель!..Ауф, ауф!.. (отвечайте мне новый осел!.. Встать!..» – таково было обращение этого горе-учителя к своему воспитаннику. Койранский спокойно относился к крикам этого чрезмерно нервного человека и в душе посылал его к черту, так как класс «ласку» учителя вседа сопровождал громким смехом.

Койранскому было ясно, что явное нерасположение к нему учителей навеяно директором Некрасовым, вопреки воле которого Вячка стал учеником 3-й гимназии.

Товарищи по классу, поляки и евреи, встретили Койранского без симпатии, если не сказать враждебно. Его обращение к ним по-русски вызывало их негодование, так как все русские говорили с ними по-польски.

Но настроение класса резко изменилось в пользу Койранского, когда учитель русского языка разнес его за классное сочинение на тему «Мысли Державина в оде бог». Вячка раскритиковал бездоказательные утверждения Державина, повторившего в оде определения божества по катехизису (учебник закона божия). Он закончил свое сочинение словами: «Стоило ли переписывать катехизис?»

Койранский получил двойку за сочинение, а под жирной двойкой учителя было написано:

«В ваши лета не должно сметь свои суждения иметь!»

Учитель Истрин так разошелся, пробирая Койранского, что назвал его сочинение крамольным, а самого Вячку крамольником.

Само собой разумеется, что инцидент мог иметь печальные последствия, но гимназический священник Божик взял Койранского под защиту, заявив, что бога и благодати божией Койранский не оскорбил, и нечего поднимать шум.

Об этом Вячка узнал значительно позднее.

Теперь же после истринского «благословения», Вячка и все в классе ожидали репрессий. Товарищи подходили к нему, сочувственно жали ему руку и восхищались его смелостью.

С этого дня уважение всего класса было завоевано и завоевание не колебалось до окончания гимназии.

3. Поэзия, бог и новая учительница

Жизнь Койранского в Варшаве стала ему нравиться. Особенно хорошо было ему дома. Он стал писать стихи, сначала выражающие его настроение и мысли, приходившие ему в голову на каждом шагу: о нетерпимости угнетения, о сочувствии полякам в их национальном несчастье, о правде Льва Толстого и неправде, царившей в России в то время. При этом у самого Койранского не было ясного представления о настоящей правде, был мальчишеский протест, не больше.

Вячка с удовольствием показывал стихи брату, но долго не получал от него ни одобрения, ни порицания.

Вячка не приставал с расспросами. Он терпеливо ждал, понимая, что брат наблюдает за ним, определяет его и его убеждения, проверяет на разных случаях. Он думал, что брату не понравились его первые стихи в Варшаве и начал писать следующие, поправлять, по несколько раз переписывать. Уже нельзя было писать стихи в тетрадку, как раньше; Койранский стал писать на листах бумаги и складывать их в папку, нумеровать страницы.

В свою очередь, Вячка начал изучать брата. То ему казалось, что он не больше, чем ограниченный царский чиновник, не очень грамотный, любитель «винта» и выпивки, хоть и добрый малый.

Однажды он заметил на тумбочке, стоящей у постели брата, открытую книгу, на заглавном листе которой было написано: «Что делать?» и ниже: «Для марксистских кружков».

Несколько раз повторилось, что к нему приходили какие-то мужчины, и брат просил Вячку пойти погулять часа на два, а жену выпроваживал к соседям.

Что бы это значило? – размышлял Вячка, но тогда так и не догадался. Но все это заставило Вячку другими глазами смотреть на брата.

Он полюбил разговоры с ним на житейские и философские темы и понял, что его брат – умнейший человек, много видевший и много знающий, хотя простой в обращении и не очень спокойный по характеру.

Он терпеть не мог лжи и часто говорил, что ложь – враг людей, что настанет время и люди отучаться лгать, что правда, как бы она тяжела не была, лучше лжи. И сам он был правдивым. Например, он не прикидывался любящим супругом второй своей жены. Он открыто говорил ей, что женился на ней, не любя, что она нужна ему под старость, как друг и спутник, что продолжает любить свою первую жену, с которой развелся. Это было неприятно его жене, но это была правда.

Вячка продолжал показывать брату свои стихи и однажды, наконец, услышал критику, такую, что заставило вячку все в мире увидеть другими глазами.

Это было стихотворение довольно сумбурное, но поставившее важные вопросы о цели жизни и где найти счастье, но не ответившее ни на тот, ни на другой вопрос:

 
КУДА?
Кто знает, куда нужно людям идти,
Какую дорогу избрать?
На этом заманчивом кратком пути,
Куда бы хотелось бежать,
– Остроги, да ужасы ссылки сибирской,
На том – плен тяжелого рабства!
И кто же пойдет той дорогою склизкой!
Иль примет печать окаянства?
Приходят, уходят тысячи нас,
Жаждущих лучшего в жизни,
Но видят лишь жадную пасть без прикрас
И бесконечные тризны!
Куда же идти? Указал бы ты бог!
Что ждать нам от этого века?
И есть ли на свете та из дорог,
Что к счастью ведет человека?
 

«Правильный ты вопрос поставил, братишка! Каждый бы ставил перед собой этот вопрос, давно человечество нашло бы правильный путь. Ты вот не сумел ответить на интересующий тебя вопрос. Но ты еще молод и неопытен, поэтому ты спрашиваешь бога. Бог не поможет, люди сами дошли до правильного ответа вопреки богу и против его воли. Революция – вот к чему человечество должно стремиться. Революция ниспровергнет рабство людей, их зависимость от царей и богачей, от бога и святых. Подумай над этим. И когда поймешь и согласишься, тогда я тебе расскажу больше» – так говорил Вячке брат и добавил:

«Стихотворение это никому не показывай, а то попадешь, куда Макар телят не гонял, а лучше изорви или брось в печку».

Вячка сделал свои выводы, но не сразу они были правильные.

Мучительно было думать, что надо идти против бога. Вячка не знал о тесной связи между богом и царем, богом и богачом и, если он давно был настроен против царя, то бог жил в нем, и в это время наиболее сильно владел им, временами он доходил до мистицизма, искренней веры в загробную жизнь.

Он регулярно ходил в церковь и отдавался там какому-то самосозерцанию. Его наиболее привлекала домашняя архиерейская церковь, куда любил ходить ко всенощной (вечернее богослужение), с ее монашеской негромкой службой, полумраком и какой-то таинственностью.

Отношения с братом оставались хорошими, но Вячка в этот период не верил брату, считал, что он заблуждается.

И брат не знал, что Вячка часто ходит в церковь, не знал о его религиозности.

Как-то брат позвал Вячку к обедне в кафедральный собор, в которой находилась кафедра высшего служителя церкви, архиерея. Вячка удивился:

«Ты же против бога, зачем тебе в церковь?» – недоуменно спросил он.

«Так надо», ответил Вячке брат.

Они неоднократно ходили вместе в собор, но только днем, к обедне. Вячка замечал, что брат крестится и на колени становится в нужных местах богослужения, не выделяясь от других, напротив, рьянее других, и свечи ставил, и колени утруждал.

Вера в бога поддерживалась в Вячке его другом Соней. Она была фанатично религиозна и умело разжигала эту религиозность в душе Вячки Койранского.

Переписка с Соней, прерванная после отъезда Вячки из К., восстановилась, при этом Соня писала на адрес брата. Из переписки Вячка узнал, что с будущего учебного года Соня и Галя будут учиться в Варшаве, на Высших Женских Курсах, представлявший своеобразный женский унивкрситет. В мужской университет женщин тогда не принимали. Перспектива жить с Соней в одном городе, часто видеться с ней, была очень отрадна. И Вячка радовался, что так хорошо складываются обстоятельства.

Конец учебного года ознаменовался небольшим, казалось бы, событием, но оставившим большой след в жизни Койранского.

Учитель французского языка, Блюм, был арестован за какие-то неблаговидные дела, вроде подделки векселя, а в гимназию была назначена в качестве преподавателя французского языка Евгения Николаевна Бельская. Она была совсем молоденькой девушкой, 18 лет. Попала она в гимназию по ходатайству какого-то высокопоставленного лица. Она родилась и училась в Париже, там же закончила университет и приехала с матерью в Россию после смерти отца, политического эмигранта. При этом им с матерью была определена местом жительства Варшава.

Бельская была небольшого роста, блондинка, с большой копной вьющихся волос, с серыми выразительными глазами, тоненькая и очень подвижная, как все настоящие француженки.

Красивой ее нельзя было назвать, но в лице ее было что-то детское, чистое, наивное, что-то возбуждающее симпатию к ней.

Нечего и говорить, что все старшеклассники влюбились в новую Учительницу, обожали ее, и французский язык стал любимым уроком во всей гимназии, начиная с 5-го класса, так как во 2,3 и 4-м классах преподавала другая учительница, без высшего образования.

Койранскому Бельская тоже понравилась, но, охраняя свое чувство к Соне, он относился к ней с подчеркнутым безразличием, даже с некоторым оттенком пренебрежения.

Бельская это замечала и это ей было, очевидно, неприятно, особенно среди всеобщего поклонения. Она, в свою очередь, стала выделять Койранского, как недостойного ее внимания мальчишку, и наделяла только тройками.

4. Военные действия и прекрасная Клод

Перед самыми пасхальными (теперь весенними) каникулами с Вячкой опять беседовал директор Некрасов, но на этот раз совсем в другом тоне. Он сказал, что очень удовлетворен поведением и успехами Койранского, зарекомендовавшего себя только с хорошей стороны, как воспитанный и вполне интеллигентный юноша.

Он прямо сказал:

«Прошу забыть все, что я говорил вам в январе. Я надеюсь, что таким же вы останетесь в будущем».

Вячке было очень радостно. Он тогда не знал, что обязан был этим неслыханным поощрением директора главным образом Бельской, которая на педагогическом совете дала характеристику Койранскому, как единственно достойному и воспитанному юноше.

После каникул Вячка продолжил свою линию незамечания девушки-учительницы.

Как-то в польском театре шла французская пьеса, которую играли учащиеся французской гимназии.

Бельская предложила всем классом, вместе с ней, пойти в театр.

Класс криками изъявил согласие. Кому-то было предложено записать желающих. Бельская получила список и обратила внимание, что в списке нет одного Койранского. Она спросила его:

«Койранский, а вы, что же, не пойдете?»

«Нет!», ответил он без пояснения причин.

На другой день Бельская принесла билеты, раздала их и, проходя мимо Вячки, спросила его:

«А может быть, пойдете?.. У меня есть билет для вас».

Койранский досадливо сказал:

«Не заботьтесь обо мне, Евгения Николаевна!»

Но в театре он был, сам купил билет в кассе и сидел не в амфитеатре где сидели все, а в партере. Он пошел в театр, так как подумал, что его демонстративное отсутствие может отразиться на оценке его в четверти.

В антракте Бельская увидела Вячку в коридоре. Она нахмурилась, а на его поклон не ответила, отвернулась в сторону стены.

Эта война обострилась еще больше через несколько дней.

На уроке французского языка, во время письменной работы, сидевший сзади Койранского толстый и очень противный Фридман вдруг издал очень неприличный звук. Бельская крикнула:

«Койранский, немедленно уйдите из класса!»

«Почему?» – спросил он, хотя понял, что учительница заподозрила его в этом неблаговидном поступке. Койранский оглянулся на Фридмана, покрасневшего как после бани, но тот не пожелал признаться.

И Койранский, пожав плечами, вышел из класса.

Товарищи рассказали, что Фридман был тут же пересажен на свободную заднюю скамью.

Это дало Койранскому повод через несколько дней подойти к Бельской, когда она, по окончании урока, выходила из класса, и спросить ее:

«Может быть вы все-таки извинитесь?»

«Вы – нахал!» – получил Койранский ответ.

За недописанную письменную работу Койранский получил двойку и его ни разу не спросили, не пригласили к устному ответу. За 4-ю четверть и за год была поставлена также двойка. На осень был назначен экзамен по французскому языку.

Ох, как досадно было Вячке!.. Было испорчено лето, а он так надеялся посвятить его своей поэзией. И не было уверенности, что в результате войны с разгневанной девушкой он перейдет в следующий класс. Во всяком случае, надо было здорово заниматься.

По совету брата Койранский первый месяц каникул отдыхал в К., у сестер, а два месяца, вернувшись в Варшаву, нафранцузивался.

Эти каникулы памятны были одним происшествием.

В Островы, к Чумакову, приехали две сестры, девушки, не очень молодые, в пределах 26–30 лет, родственницы жены Чумакова. Хотя девушки изображали ходячую скромность в доме дядюшки, вне дома они вели себя, можно сказать распущенно. Старшая сестра, более интересная, по имени Берта, познакомившись с Койранским, предложила ему себя в качестве компаньонки, гуляла с ним, сопровождала его в К., если он уезжал домой, давала ему понять всякими способами, что он ей нравиться и готова разрешить ему всякие вольности. Койранский делал вид, что не понимает и оставался глух и слеп к прелестям пани Берты.

Однажды, во время прогулки в лесу, Берта поспорила с Койранским, что для него она готова на все и даже предстать перед ним голой. Она утверждала, что может в таком виде бвть с ним, сколько он захочет времени. Койранский, смеясь, выразил недоверие к такой смелости ее. Тогда она предложила пари: в случае выигрыша, она приобретает право поцеловать Койранского в губы десять раз, а в случае проигрыша, он получит право целовать ее, сколько хочет и куда хочет, каждый день, пока она не уедет в Варшаву.

Вячка не отказался от такого пари, боялся показаться смешным мальчишкой. Пари для нее было беспроигрышным, и она выиграла его, а Койранский проиграл свою чистоту.

В июле Вячка приехал в Варшаву. Сначала он занимался дома, а потом, соблазнившись летней погодой, забирал книги, тетради и отправлялся куда-либо в сад, чаще всего в Лазенковский парк. Там, на скамейке под деревом он и занимался своим французским языком.

Дело подвигалось успешно, так как днем в парке никого не было, и никто не мешал.

Как-то на его скамью села девушка, хотя рядом стояло несколько пустых скамеек. Вячка, как ни в чем не бывало, продолжал заниматься. Она сидела на одном конце скамьи, Вячка – на другом. Как-то случилось, что Вячка произнес вслух французское слово. Девушка по-французски спросила что-то непонятое им. Он переспросил. Она, тоже не поняв по-русски, спросила по-французски, что он делает. При этом она придвинулась к нему и увидела французские книги. Он, с помощью польского языка, сдобренного немного французскими словами, объяснил, что готовится к французскому экзамену. Тогда она предложила ему свою помощь, как француженка-парижанка.

Они проболтали весь положенный Койранским для занятий срок, сумели познакомиться и кое-что узнать друг о друге.

Ее звали Клод Гренье. Она уже три месяца в Варшаве, работает гувернанткой детей в богатой еврейской семье Лямперт.

Ей хорошо платят, у нее хорошая комната и хорошее питание. До трех часов дня дети занимаются с разными учителями, а с 4-х до 10 часов и по воскресеньям с 10 часов утра до 6 часов вечера занимается с детьми она. Поэтому она свободна по будням с утра до обеда, т. е. до 2-х часов, а в воскресенье – по вечерам.

В Париже у нее брат и сестра. Родителей нет у нее уже давно.

Они уговорились, что будут встречаться на этой скамейке ежедневно. Клод на вид было 20–22 года. Лицо, обрамленное хорошо и по-модному зачесанными каштановыми волосами, освещаемое красивыми серыми глазами, было изящно, как и вся ее небольшая фигурка, как ее платье, открытое по-летнему, но скромное, как ее маленькие ножки, обутые в сандалеты, которых в Варшаве тогда еще не носили. Можно с уверенностью сказать, что Койранский заинтересовался своей новой знакомой настолько, что с какой-то затаенной радостью ожидал ее на другой день.

Она пришла. Занимались они усердно, почти не отвлекаясь посторонними разговорами. Перевод книги «Маленький Мук» с русского на французский язык, при помощи вспомогательных польских слов, быстро подвигался вперед, причем запись в тетради французского текста пожелала вести Клод. Так продолжалось ежедневно.

За час до установленного срока они прекращали занятья и оставшееся время использовали на болтовню по-французски. Было условлено, что она будет учить его французскому разговору, а он ее – русскому.

Клод оказалось веселой и интересной собеседницей, очень остроумной, умеющей хорошо рассказывать, метко характеризовать, доброжелательно смеяться.

При этом в разговоре все время менялись ее интонации речи от шепота до громкого речитатива. И лицо ее менялось соответственно речи. Оно то было смешливым, то грустным, то добрым, то сердитым.

Ее глаза то пылали, то потухали, то грозно блестели, то прикрывались длинными красивыми изогнутыми ресницами.

Она была неподражаема!

Уже на третий день знакомства Клод чувствовала себя с Койранским, как со старым добрым другом, называя его «мон шер энсюипортабль лесэкт» (мое дорогое несносное насекомое), гладила его рукой по лицу, как ребенка, и, смеясь, при этом добавляла:

«О, целоваться пока не будем, это опасно!»

По воскресеньям Койранский гулял с Клод очень подолгу, до 12 часов ночи, а иногда и позднее. Она научила его ходить под руку по-парижски, крепко прижимая к себе руку дамы и, разговаривая, касаться губами ее уха.

Она изобретала разные игры, в которых всегда обставляла Вячку и называла его «неуклюжим раком».

Она грациозно показывала Вячке ножку, сидя с ним рядом на скамейке, и, пока он не замечал ее и не шептал ей на ухо «каль шарман» (какая прелестная), смеялась и громко кричала «ленсенсибль!» (бесчувственный!).

Словом, и дело делалось, т. е. успешно проходила подготовка к экзамену и весело, приятно, как никогда раньше, текли Вячкины дни, и он так преуспел в разговорной французской речи, что уже через полтора месяца почти свободно говорил и грамотно писал по-французски.

Клод тоже оказалась способной ученицей. Она узнала много русских слов, верно их произносила, только не совсем правильно объединяла их в предложениях. Писала она по-русски плохо, все путала русские буквы с французскими.

В конце лета, в одно из воскресений, вечером, в Иерусалимской аллее, Клод неожиданно расплакалась. Она прижалась к Койранскому и шептала: «Мой любимый мальчик, скоро ты меня забудешь, а я так люблю, так люблю!»

Койранский закрыл ей рот своими губами, он целовал ее глаза, шею, открытую грудь, а она не переставала плакать.

В эту ночь только под утро он проводил ее домой.

На другой день в Варшаву приехала Соня с сестрой. Они письмом с посыльными вызвали Вячку на вокзал и он вместе с ними целый день искал для них комнату. Только в шестом часу вечера Соня и Галя были устроены на квартире.

В этот день Вячка не был в Лазенках. Клод напрасно ждала его.

А на следующее утро Вячка приехал в Лазенки вместе с Соней, отрекомендовав ее Клод, как своего друга. Соня свободно говорила по-французски. Она хотела поговорить с Клод о Франции, о Париже, но Клод отвечала односложно, неохотно. Она внимательно слушала, о чем говорили Койранский с Соней, потом сославшись на головную боль, ушла, холодно попрощавшись.

Больше на условленное место Клод не приходила. Койранский потерял свою учительницу Клод Гренье и никогда больше ему не пришлось встретить ее, но память сохранила в его душе ее образ.

5. Французский экзамен и счастливая осень

Экзамен Койранского был назначен на 10 августа (по старому стилю). Он пришел немного раньше назначенного времени и увидел входившую в гимназию Бельскую.

Она быстро подошла к нему и полушепотом спросила:

«Хорошо подготовились? Каких авторов лучше всего знаете?»

«Я могу переводить все, что дадите», ответил Койранский.

Бельская удивленно взглянула на него, но ничего больше не сказала, а в глазах ее появилась будто печаль: она пожалела, что Койранский не понял ее готовности помочь ему выдержать экзамен.

Диктант был не длинный и легкий. Он был проверен сейчас же. Койранский получил пятерку. Потом был тоже небольшой пересказ, написанный Вячкой быстро и без ошибок. Ставя пятерку, Бельская сказалаему:

«За такую работу спасибо. Вы меня успокоили».

Койранский ответил по-французски:

«Если бы мадемуазель была более внимательна ко мне, ей не пришлось бы беспокоиться, но я благодарю Вас за Ваше беспокойство».

Бельская одновременно удивилась французскому разговору Вячки и разгневалась на его развязность.

«Кэль лемиюдан!» (Какой нахал!), воскликнула она.

Устный экзамен, кроме двух вопросов о неправильных глаголах, состоял в переводе с одного языка на другой из книг, переведенных в течение учебного года. Койранскому раздосадованная Евгения Николаевна дала незнакомый текст, рассчитывая, очевидно, срезав его, снизить общий балл до тройки.

Вячка спокойно, читая лишь глазами, быстро перевел данный текст.

«Вы говорите по-французски?» – спросила сидевшая за столом учительница французского языка младших классов.

«Да, мадам!» – ответил Койранский.

Она посмотрела на Бельскую и тихо сказала: «Бывает!»

«Можете идти», сказала Койранскому Евгения Николаевна, смущенная до предела.

«Милая Евгения Николаевна: как я Вам жестоко отомстил!» – подумал Койранский, даже не поинтересовавшись, какой общий балл он получил на экзамене.

Оставшиеся до начала занятий дни Койранский проводил с Соней. У нее были вступительные экзамены. Они с сестрой поступали на факультет новых языков, т. е. французского, немецкого и английского. Несколько экзаменов обе сестры выдержали на отлично и были приняты студентками Высших Женских Курсов.

Дни до занятий были для Койранского вознаграждением за несколько лет разлуки с Соней.

Учебный год в седьмом классе начался с больших новостей.

Во-первых, 10-процентная норма для евреев была распространена и на казенные учебные заведения Варшавского учебного округа, поэтому многих евреев в седьмом классе уже не было, их просто уволили. А на их место, в порядке разгрузки 1-й гимназии, комплектуемой только русскими, перевели шестерых русских. Они были, конечно, худшие ученики, и это повлияло на успеваемость и поведение класса.

Во-вторых, классным наставником класса стал сам директор Некрасов. Он же стал преподавать в классе историю.

В третьих, не стало Истрина, учителя русского языка. Вместо него приехал Лучко Михаил Иванович, редкий учитель и замечательный человек.

На фоне этих перемен учиться стало и приятнее и легче.

Койранский сразу завоевал одно из первых мест по успеваемости. Мало того, он стал любимцем учителей, особенно Лучко и Некрасова. Директор неоднократно ставил Койранского в пример другим.

И только одна Бельская дулась на Вячку, редко обращалась к нему и всякий раз при этом краснела, будто гневалась, будто неприятно ей было с ним говорить.

Осень 1910 года была самым счастливым временем в жизни Вячки. Он почти ежедневно бывал у Сони по вечерам и вытаскивал ее гулять, возил в парки и сады, сидел с ней подолгу в Иерусалимских аллеях. Дни этой осени стояли на редкость погожие, а вечера – волшебные, теплые, завлекающие.

По воскресеньям Вячка с Соней ездили в окрестности Варшавы: в Билянув, в Яблонну, Градиску и в другие места. Но излюбленным местом их был Билянув.

Они возвращались в Варшаву к 10 часам вечера усталые, голодные, счастливые, подкреплялись в какой-нибудь цукерне (кафе) и только около 12 часов провожал Вячку свою подругу домой.

Счастье так их окрыляло, что на все они смотрели через его розовые очки. Не было дня, чтобы они не виделись, не было часа, чтобы они не чувствовали друг друга.

Они смотрели в глаза один другому и каждый читал красноречивый постоянный ответ: да, люблю! Из учителей Евгения Николаевна Бельская замечала счастливую приподнятость Вячки. Он чувствовал, что она что-то знает о нем.

Один раз, как дежурный, он принес ей в учительскую собранные в классе тетради домашних работ. Она, принимая от него тетради, тихо спросила, краснея, по-французски:

«Вы очень счастливы?..Да?..»

Вячка был поражен. Он также тихо ответил:

«Да!..Очень!..»

Она сейчас же отвернулась и отошла от него.

Она даже узнала имя той, кто давал Вячке такое необузданное счастье. Раз, на уроке, проходя мимо парты Койранского, Вольская попросила у него словарник, в который записывались не слова, а обороты речи, употребляемые в обычном французском разговоре, зная, что у него он наиболее полный: уже верила в его аккуратность.

Вячка дал не заметив вложенной в словарник бумажки. Бельская вынула бумажку, прочитала написанное на ней и положила на парту Койранского. На бумажке было написано начатое, неоконченное стихотворение:

 
«Если бы не было Сони,
Солнце светило б не так:
Было б темно, как в неволе,
Мир был бы мрачный барак!»
 

Об этом начатом и неоконченном стихотворении Вячка забыл. А теперь стало неловко. Он смущенно смотрел на учительницу и видел, что она рассержена, даже голос ее стал другим, каким-то глухим, грудным.

Вячка демонстративно изорвал бумажку.

После этого случая Бельская опять перестала замечать Койранского, на его вопросы не отвечала, либо отвечала односложно и раздраженно.

«Чего она злится?.. Что я ей сделал?..Какое ей дело до меня?» – думал о ней Койранский.

Этой осенью брат посоветовал Вячке начать печатать стихи, например в журнале «Нива». Эта мысль до сих пор как-то не приходила в голову Вячки. Он обрадовался. Они с братом отобрали два стихотворения и Вячка послал их в Петербург, в знаменитый тогда журнал.

Эти стихотворения были: «Спириты» и «Захолустье». В первом Вячка осмеял и осудил спиритизм, как обман. Тогда занятие спиритизмом было очень распространено среди интеллигенции. И сам Вячка не раз проводил вечера за верченьем блюдца, обманываясь и обманывая других. В стихотворении «Захолустье» изображался идиотизм жизни обывателей-мещан в небольших городах России (примером послужил город Б.), ничтожность их интересов и отсутствие каких-либо идеалов и стремлений.

Новое чувство присоединилось к счастью Вячки, чувство гордости, своей значительности и ожидания, что все будут читать его стихи и оценят его, как «нашего» русского поэта.

Все улыбалось тогда Койранскому: его беззаветно любила Соня, он свободно занимался поэзией и его стихи будут печататься, его имя узнает вся Россия, он был одним из первых по успеваемости в классе, учителя и товарищи любили его.

Вот только Бельская за что-то невзлюбила его, и это было очень неприятно Вячке. Он не считал, что в чем-то виноват перед ней, и старался забвением отделаться от этого неприятного чувства, как ложка дегтя испортившего ему настроение, его счастливое состояние.

Эта ложка дегтя была – несправедливость к нему учительницы французского языка и ее обидное отношение к нему этой славной девушки, которая только на один год была старше Вячки.

С чувством уверенности в лучезарном будущем Койранский проводил Свою Соню и ее сестру Галю на рождественские каникулы в Б., усадив их вагон на пражском вокзале.

А через два часа сам уехал в К., к сестрам.

6. Первый укус жизни

Каникулы прошли, как обычно, ни весело, ни скучно. Но Вячка был так счастлив, что всех заражал веселостью, счастьем и доброжелательностью.

Вероятно, сестры впервые ощутили, что их брат уже не мальчик, что у него есть своя, незнакомая им жизнь, и эта жизнь его чем-то богата, потому что он всегда весел, остроумен, полон жизнерадостности. В довершенье, сестра Давидович, жившая в К., где Вячка два года учился, сообщила о переводе ее мужа в Варшаву и просила Вячку на два дня раньше вернуться в Варшаву, чтобы помочь ей в устройстве.

Счастливый Вячка прехал, как его просили, но, оказывается, нужно было приехать днем раньше. Все же он в чем-то помогал.

В день назначенного возвращения Сони с каникул Вячка приехал на вокзал встретить ее.

Подошел брестский поезд. Из вагона вышла Галя и ее ухажер Петрашев, работавший разъездным почтовым чиновником.

Сони нет с ними. Сердце у Вячки упало, почувствовав несчастье. Он сдавленным голосом спросил:

«Почему нет Сони? Заболела?»

«Твоя Соня тебе рога наставила!» – цинично заявила Галя.

Подозревая шутку, Койранский вторично спросил:

«Соня больна? Чем?»

И Галя совсем серьезно сказала:

«Она вчера стала мадам Ящинской. Ее мать и отец заставили пойти за Ящинского. У него умерла жена, и Соня будет воспитывать его девочек. Она сама тебе пишет, вот возьми письмо».

Вячка машинально взял письмо, постоял около Гали и Петрашева, собравших вещи, чтобы идти к трамваю.

Он посмотрел на письмо, бывшее в его руках, и действительность ударила ему в голову.

Стало так больно и так обидно!

Вячка разорвал, не читая, письмо в клочья и бросил тут же на перрон. Потом повернулся и пошел.

Он ходил взад и вперед по грязной улице, недалеко от вокзала, и его сознание не могло примириться с чудовищным фактом измены. Он не обдумывал случившегося, он протестовал каждым нервом, каждым фибром души.

Так ходил он туда и обратно час, два, три. И лишь когда загорелись фонари, Койранский сел в трамвай и поехал домой.

Хорошо, что дома никого не было. Вячка лег на диван и зарыдал так, как рыдал в детстве, когда его обижали.

Пришедший брат, думая, что Вячка спит, стал будить его. Вячка вскочил растрепанный с опухшими от слез глазами, с лихорадочной дрожью. Он удивительно спокойно сказал брату:

«Червяк она навозный!»

Он сел на диван и брат больше не мог добиться от него ни одного слова.

Он несколько дней был невменяем: хотя по привычке выполнял то, что было надо, но ни на кого не глядел, ни на чьи вопросы не отвечал, молча переживая свое несчастье. В эти дни он не учил уроков, не отвечал учителям, а они, как нарочно, как будто сговорившись, спрашивали его, но потом отстали, поняв его недомогание.

Только Бельская его не тревожила, не обращалась к нему, не смотрела на него, и ему было легче на ее уроках.

Брат видел состояние Вячки, понял, что он что-то переживает тяжело и не трогал его.

Когда Вячка за столом налил себе в чашку ликера, залпом выпил, брат, ничего не говоря, убрал бутылку в буфет.

Вечерами Вячка ходил по улицам. Как-то он забрался на плохо освещенную Журавью улицу. На углу к нему прицепилось «погибшее созданье». Вячка остановился, схватил ее за пальто и стал бить по голове, по лицу. Та заорала благим матом, и Вячка вдруг понял, что он делает. Он вбежал во двор, простоял на третьем этаже дома минут пятнадцать, выскочил на двор и неожиданно увидел другие ворота, через которые он вышел на другую улицу.

С этого началось прояснение Вячкиного сознания.

Возвратившись домой, Вячка все рассказал брату, сидя у его постели, так как он уже лег спать, а жена его не вернулась из Б., куда ездила к своим родителям.

Брат, выслушав, сказал:

«Да, жизнь, брат, злая, кусается!»… А потом добавил:

«Все это я выстрадал, мне понятны твои переживания. Не вздумай ухаживать за другой, немилой или развратной, мстить той. Она не узнает даже или посмеется, а себе можешь напортить».

Поговорив еще немного, Вячка пошел спать. Лежа в постели, он вспомнил предупреждение брата не мстить. И его сознание уцепилось именно за месть, поднялась страшная злоба против Сони, против других женщин и захотелось мстить всем, всем женщинам и прежде всего той, кто так грубо растоптал его чувство.

«Всех ненавижу, всем буду делать зло всю жизнь!» – решил он.

И тут перед ним почему-то появился образ Евгении Николаевны Бельской. И странное дело: против нее Вячка не почувствовал злобы и не было у него желанья сделать ей зло.

Но мысль о мщении не покидало его.

7. Бунт совести. Девочка Казя

Наружно Койранский успокоился. Он стал учиться, вошел в обычную колею. Чтобы заполнить время, взял урок: подготовить мальчика к экзамену в первый класс гимназии.

Нужно сказать, что уроками Койранский стал заниматься давно, еще в Б., так как ему не хватало тех денег, которые перепадали ему на личные расходы.

А мысль о мщении грызла его. И он решился, благо в Варшаве на каждом шагу можно было встретить «этих милых женщин».

Начался какой-то невероятный вихрь: случайные встречи, милые, но падшие, продающиеся и ищущие приключений.

Койранский понимал, что то, сто он делает – позор, но остановиться не мог.

В это время он узнал, что в Варшаве живет и Пашка Важаев, товарищ по К-й гимназии, отчим которого перевелся инспектором 2-й Варшавской гимназии. Встреча с ним подлила масло в огонь: Пашка уже пристрастился к варшавским удовольствиям, и бесшабашный разгул Койранского получил новый разгон. Совесть бунтовала в нем против лжи, против обмана, которому не было оправданий, подстегивала его месть. Петрашев, Галин обожатель, несколько раз приносил Вячке письма от Сони, посылавшиеся ею через Галю, но ни одного письма Вячка не читал. Он рвал их в присутствии подателя. И в этом уничтожении писем обманщицы Вячка чувствовал большее удовлетворение, чем от своего разгула. Разврат не приносил уже удовлетворения. Почему? – старался понять Койранский. И, наконец, мысль, что мстить всему женскому сословию через падших и продажных смешно. Только чистым девушкам надо делать зло, только их боль, их страдания могут окупить боль и страдания его.

И Вячка решил перенести свою месть на действительно чистых созданий. Он ожидал, в этом случае, наверняка получить желаемое удовлетворение: это будет настоящая его месть всем за обман одной.

В один из зимних еще дней, в конце января, возвращаясь с урока, на улице святого креста или Свентокшистской, как ее называли поляки, Койранский встретил девушку, лицо которой приглянулось ему своей миловидностью. Ей было не больше 17 лет. Она была маленькая, худенькая.

Вячка сразу подумал: «Вот она, моя жертва!»

Он вернулся, пошел за нею и у самого дома прошептал ей на ухо по-польски: «не уходи!..Пойдем посидим где-нибудь!»

Она пыталась освободить руку, но ее крепко держали. Тогда она сказала: «Завтра в пять часов приходи сюда и спроси у дворничихи Казю. Мы и погуляем и посидим. Только условие: вести себя не по-мужицки. Обещаешь?»

«Обещаю», ответил Койранский. И они расстались.

Вячка обнаружил, что у Кази зеленые-зеленые глаза и ужасно большие, а ручка маленькая, как у ребенка.

На другой день в назначенное время Койранский уже был у дома № 10 по Свентокшистской улице. Он никого не увидел вблизи дома, вошел под свод ворот. Направо дверь, над которой написано «дворник». Вячка открыл дверь. Довольно большая комната, освещенная электрической лампочкой. У противоположной от стены двери – стол, приставленный к ней меньшей своей стороной. За столом девушка, почти девочка. Только по глазам можно определить, что это та, вчерашняя.

Сегодня она другая: щупленькая, тоненькая, стриженая, прямой маленький нос и малюсенькие ушки. Оказывается, светлая шатенка, лицо очень белое, чистое, чуть продолговатое, Брови изогнутые, темные. Губы тонкие с красивым изгибом.

«Прямо девчонка!» – подумал Койранский. «С таким ребенком смешно связываться» и хотел уже уходить.

Вдруг Казя рассмеялась таким искренним красивым смехом, будто, рассыпаясь, звенело серебро, и, подойдя близко, спросила:

«Не узнал?.. Не ту вчера затронул?.. Эх, ты, кавалер!»

Тогда Вячка заявил, что узнал ее и, конечно пойдет с ней гулять!»

Девушка, видно, обрадовалась. Она сняла со стены пальто, повязалась платком, так как на дворе было изрядно холодно, надела калоши, перчатки и, взяв за руку Вячку, потянула его за собой. Она привела его в Саксонский сад, усадила на скамейку и сама села близко-близко. Вячка обнял ее, а немного погодя, стал целовать. Она не сопротивлялась.

Из разговоров с ней он узнал, что она дочь дворничихи, отца у ней нет, что она работает уборщицей-курьером в писчебумажном магазине по улице графа Верга и получает жалованье сорок злотых (злотый – 15 коп.). она рассказала, что кавалеры у нее уже были, но она еще никого не любила, так себе – дурачилась.

Так завязалось знакомство Койранского с девчонкой Казей.

Она была очень правдива, любила по-детски бегать по аллеям сада, при этом смеялась своим замечательным рассыпчатым смехом.

Она нередко ухарски на ходу соскакивала с трамвая или вскакивала в трамвай и, конечно, смеялась.

Свиданья их стали ежедневными. Но вместо сада они заходили в кино, в здание филармонии и здесь, в огромном полупустом зале просиживали несколько сеансов подряд за одни и те же билеты. Здесь было удобно в темноте обниматься и целоваться.

Вячка привязался к этой девушке. Он понял, что на таком ребенке вымещать свою обиду нельзя. И вообще у него пропала жажда мести. Вячка стал забывать нанесенную ему обиду, редко вспоминал об этом и вспоминал без прежней злобы, хотя письма обманщицы по-прежнему рвал, но механически, без прежнего удовлетворения.

Казя тоже привязалась к своему кавалеру. Она ласкалась к нему, часто затаскивала в свою комнату, когда там не было матери, или выпроваживала мать посидеть у ворот.

Мать Кази, пани Пикульска, боготворила свою цурку (дочку), исполняла малейшие ее желания.

Дружба с русским нисколько не смущала ни дочь, ни мать. Напртив, Казя говорила, что русские – сильные люди и таких приятно любить. Она требовала от Койранского завершить их отношения более серъезными узами, но Вячка уклонялся, понимая ответственность свою перед этим ребенком-женщиной.

Однажды Казя пропала, не вернулась с работы.

Ее искала мать, искала полиция, но больше десяти дней ее не было, не могли напасть на ее след.

Вячка горевал, но все-таки надеялся, что она вернется, считая, что эта девчонка выкинула что-нибудь чрезвычайное.

И Казя вернулась. Она вернулась вечером и тут же послала мать за Вячкой. Пани Пикульска просила, чтобы Койранский пришел к ним в дворницкую, но не раньше 11–12 часов ночи, так как Казе не разрешают видеться с ним. Больше ничего пани Пикульска сообщить Вячке не могла.

В 11 часов Вячка отправился к Казе. Она выслала мать и повисла на шее друга. Пересыпая свой рассказ поцелуями, Казя поведала, что была где-то за городом, ее увезли молодые парни, которых она не знала и держали в доме «за полисадом», хорошо с ней обращались, кормили хорошо только требовали, чтобы дала слово «матке боске» (божьей матери), что никогда не будет гулять с «москалем», бросит его, иначе ей будет худо. Казя долго не соглашалась дать слово, говоря «я кохам не москаля, а человека». Наконец, все-таки пришлось дать требуемое слово. И ее привезли на Зельную улицу и отпустили.

«Значит конец нашей любви?» – спросил Койранский.

«Разве я могу отказаться любить?» – вопросом же ответила Казя.

И дружба их продолжалась. Сначала они виделись только в дворницкой, потом на полчасика-часик стали выходить вечером подышать воздухом. Потом как-то прокрались в свою любимую филармонию, чтобы и кино посмотреть, и понежничать в темном зале.

А потом забыли о запрете, об угрозах, не вспоминали об этом, гуляли открыто под руку, громко смеялись, не боясь ничего.

Это продолжалось не особенно долго. В одно воскресенье, после прогулки с Вячкой на Веляны, Казя была выведена из дома неизвестной женщиной и не вернулась домой. Пани Пикульска в полицию не заявила, решила дождаться утра. А утром у ворот дома она нашла уже окоченевший и обескровленный труп своей дочки. К платью на груди гвоздем была приколота бумажка: «За блуд с москалем».

Койранскому пани Пикульска сказала рано утром, идя из полицейского участка, куда ходила заявлять о несчастной своей дочке.

Когда Вячка пришел, около трупа уже стоял полицейский и много народа. Вячка протиснулся сквозь толпу и долго смотрел на Казю. Глаза ее были закрыты, руки и ноги связаны канатом. На груди большая ножевая рана, как будто ее убили не ножом, а колотушку в грудь вбивали. Губы плотно сжаты, как при молчаливом страдании. Крови не было ни на платье, ни около трупа. Значит, ее убили где-то в другом месте.

Через полчаса, когда был составлен протокол осмотра, Казю увезли полицейские, и Вячка больше уж никогда не видел полюбившуюся ему девушку.

Пани Пикульска ему говорила, что Казя была похоронена в тот же день, после вскрытия.

«Первую мою любовь отнял у меня лютый мой враг Морж, вторую – изуверы-дикари… Что это?.. Божественный промысел?.. Нет, это торжество зла над богом! А есть ли бог?.. Если есть, как же он допустил, чтобы зло дважды покарало его верного сына?..»

Так думал Койранский, переживая свое новое несчастье.

На страстной неделе поста Вячка исповедывался, и на исповеди так сказал священнику:

«Бог не посмотрел на то, что я чтил его, он ни за что дважды наказал меня, отняв любимых людей… Как же, батюшка, мне почитать его?..»

А тот ответил:

«Бог знал, что делал… Значит, так надо было…»

«Так я не хочу его знать, пусть наказывает меня!» – закричал Вячка.

Священник не допустил его до причастия.

Вячка остался равнодушным к этому. Бога в нем уже не было.

8. Снова буйство против зла

Пасхальные каникулы печальный Вячка проводил в городе Сосновице, на границе с Германией, у брата Петра. Его пригласил брат и он согласился: ему хотелось забыться в новых незнакомых местах, побывать за границей.

Действительно, эта поездка смягчила его душевное состояние.

Он побывал за время каникул несколько раз в Германии, благодаря специальным паспортам, которыми снабжались постоянные приграничные жители.

Первый визит его был в город Катовице, очень красивый польский город, в миниатюре Варшава.

Здесь пьяный немецкий солдат, по серой гимназической шинели принявший Вячку за русского офицера, стал перед ним во фронт и громко сказал по-немецки:

«Русише официр бите!»

Он как бы напророчил будущее офицерство Вячки Койранского.

Потом, в обществе учителей реального училища Койранский побывал в Австрии, в местечке Мысловице, где в уголке 3-х императоров и здесь в еврейском трактирчике пил старое венгерское вино, заедая вкусным пирожным.

В общем, каникулы прошли интересно.

На обратном пути в вагон вместе с ним села дочь директора Сосновицкого реального училмща, где учительствовал брат Петр, Зина Дьяконова. Она училась в шестом классе Варшавской первой женской гимназии и теперь возвращалась с каникул в Варшаву.

Их познакомили. Но разговор в пути не клеился. Вячка сухо отвечал на вопросы Дьяконовой, и она оставила его в покое.

В Варшаве, перед выходом из вагона, Зина обнаружила пропажу проездного билета, который предъявлялся при выходе из вагона. Она заволновалась и спросила Койранского, что ей делать.

Вячка, не долго думая, отдал ей свой билет.

«А как же вы?» – спрсила она.

Его, конечно, задержали и повели к дежурному по вокзалу. Вячка уплатил штраф в двойном размере от стоимости билета, отдав все свои деньги.

Выйдя на улицу, он увидел, что Дьяконова ожидает его.

«Ну, как?..» – подойдя к нему, спросила девушка.

«Только поругали, и все», отважно соврал Вячка.

«Спасибо вам!.. Я не знаю, чтобы делала, если бы не вы!» – благодарила Зина.

Койранский перебил: «Куда вам?.. На какой трамвай?»

И он подхватил ее чемодан, так как сам ехал с пустыми руками. Он довез ее до места, внес в дом чемодан и, кивнув, ушел.

В его голове замелькали было мысли о мщении, но стыдно стало связывать свою злобу с этой девушкой, полной веры в его порядочность и в существовавшее на свете добро.

Дома его ждали приятная новость и письмо от Сони, занесенное Петрышевым. Письмо Вячка вынул из конверта и сейчас же вложил обратно и спрятал в какую-то книгу, не понимая, зачем это делает.

Приятное заключалось в том, что Вячка получил деньги за стихи от редакции журнала «Нива». Никакого сообщения, что стихи будут напечатаны, в переводе не было.

В одной из ежемесячных книжек, являвшихся приложением к журналу, действительно были напечатаны оба стихотворения за подписью Койранского.

Ни при получении денег, ни при чтении своих стихов в журнале, Вячка не испытывал радости. То и другое он встретил с безразличием, удивившим брата: Варшава дыхнула на него пережитым горем, затмевающим все другие впечатления.

«Надо еще посылать», заметил брат.

«Да, надо», равнодушно отозвался Вячка.

«Выбери лучшие и покажи мне», предложил брат.

«Хорошо», ответил Вячка.

Недели через две брат поинтересовался, как идет отбор и, узнав, что Вячка ничего не сделал, предложил дать все стихи ему. Вячка принес ему папку.

«Ого-го, порядочно!» – удивился Иван и несколько вечеров занимался чтением стихов. Он отобрал десять стихотворений, описывавших природу, женскую красоту и любовь.

Эти стихи были написаны во времена Вячкиного счастья. Политического или философского содержания стихов среди отобранных не было.

Стихи были посланы, а через три недели получен ответ:

«Ен подходит по направленности. «Коротко, но неясно!»

Вячка к отказу остался также равнодушным. Его душа еще болела, злобствовала.

«Добра на свете нет, только подделка под добро!» – решил он.

В церковь он больше не ходил, о боге вспоминал с проклятием. Он перенес на него вину за свои несчастья, не представляя, что бога-то нет, и винить несуществующего бога смешно.

Через неделю Вячка получил письмо от редакции петербургского журнала «Вехи» за подписью Василия Ивановича Немирович-Данченко с просьбой разрешить напечатать в журнале «Вехи» стихотворения (они были поименованы), присланные журналу «Нива».

«Хотя журнал «Вехи» был правого направления, Вячка, по совету брата, сообщил открыткой, что не возражает.

Но стихотворения напечатаны не были по той простой причине, что сам журнал очень скоро прекратил свое существование. Раз, идя с урока, на Маршалковской улице, Вячка встретил Зину Дьяконову. Она подошла к нему, спросила, как он поживает, а потом:

«Нет ли у вас Саводника? Мне он нужен на несколько дней, а в магазинах нет».

Вячка попросил Зину пойти с ним и, взяв с этажерки просимую книгу по истории литературы, протянул Зине.

Через несколько дней, по поручению Дьяконовой, книгу Койранскому вернул гимназист Цветков из 6-й гимназии.

Он долго не уходил, тянул какой-то нелепый разговор, а потом, видно, решился сказать:

«Напрасно вы оставляете в книгах такие важные письма, как то, что лежит в Своднике. Держу пари, что Зина прочитала.»

И сказав это, он попрощался и вышел.

Тут только Вячка вспомнил о письме Сони.

И на этот раз он письма не прочитал. Он тут же его порвал и бросил в унитаз.

А Зина Дьяконова письмо действительно читала, и это обстоятельство, как видно, ее очень мучило. Скоро Вячка получил от Дьяконовой письмо, которым она назначала ему свидание по важному делу.

Она повинилась Койранскому:

«Вы можете простить меня?.. Я не стою прощенья… Я гадкая… Но я не хочу, чтобы вы на меня сердились… Я прочитала письмо от той, которая обманула вас и причинила вам столько горя… Мне за вас больно… Простите меня!» – и стояла, ожидая, что скажет он: простит ли?..

Что он мог ей сказать? Слова Зины, в которых звучало сочувствие, первое сочувствие, которого он еще не слыхал ни от кого, всколыхнуло старое, улегшееся было горе.

Он долго не отвечал, глядя в землю. Потом, сказав ей на ухо «прощаю», убежал от нее…

А дома, страдая, вновь увидел во всем объеме свое несчастье, и загрустил. А затем опять пришла злоба, жажда мести, и Вячка вновь закуралесил.

9. Правда ли?

Мокотовская площадь. Дом М. Туда держал путь Койранский с Проняковым. Койранский держал в руках огромный букет живых цветов, издававших нежный аромат. Цветы были совсем свежие, только что из оранжереи. В руках Пронякова – большая коробка шоколадных конфет.

Они направлялись к Евгении Николаевне Бельской, болевшей еще с каникул воспалением легких. Теперь она уже поправлялась.

Это класс уполномочил Койранского и Пронякова навестить учительницу и приветствовать ее выздоровление от имени 7-го класса. Койранский отказывался было, а класс упорствовал, не хотел освобождать его от почетной, но трудной для Вячки миссии. Им собрали деньги на коробку конфет.

А Вячке показалось, что нельзя идти к больной без цветов. И он сам купил цветы, сам выбирал их и сам теперь нес, как подарок от себя, хотя, конечно, не собирался говорить больной об этом.

Звонок на третьем этаже. Дверь открыла еще не очень старая женщина, оказавшаяся матерью Евгении Николаевны.

Узнав, что гимназисты пришли навестить дочь, она пригласила их войти и усадила на диван, а сама ушла.

Проходит пять минут, десять… Наконец женщина вернулась и пригласила гимназистов к дочери.

Евгения Николаевна полулежала на кровати, укрытая до пояса шерстяным одеялом. Она была очень бледна, что особенно подчеркивалось темно-синей кофточкой.

Вошедших гимназистов Евгения Николаевна тихо пригласила:

«Садитесь, пожалуйста!» Вдруг увидела опустившего букет Койранского и залилась краской.

Койранского разбирала досада:

«Ну, зачем я пришел?.. Она же ненавидит меня, рассердилась, что я пришел».

Проняков сказал заранее приготовленное приветствие, положил на кровать коробку с конфетами, а Койранский, помедлив после приветствия, сказал по-французски:

«А от меня прошу принять этот букет, как знак симпатии и дружбы к вам!»

Она взяла букет и спрятала в нем свое лицо. Долго она вдыхала таким образом аромат цветов. А гости молчали.

Мать, стоявшая у двери, прервала молчание:

«Цветы надо сейчас же в воду. Я принесу».

И тогда Бельская открыла лицо. На глазах ее были слезы.

«Волнуется девушка, слаба еще после болезни», заключил Вячка. Они сели. Мать взяла букет. Разговор не завязывался.

Когда Койранский спросил больную по-французски, как она сейчас себя чувствует и скоро ли можно надеяться увидеть ее в гимназии: гимназисты скучают по ней.

Евгения Николаевна засмеялась и по-русски опять поблагодарила за память о ней и попросила передать 7-му классу ее благодарность. Проняков, по своему обыкновению, начал болтать. Бельская и Койранский слушали.

Наконец, Вячка поднялся, заявив, что они изрядно утомили больную и по-французски добавил:

«Около Вас хорошо, но нельзя забываться!»

С этими словами гимназисты расшаркались и ушли.

Оглянувшись в дверях, Койранский поймал взгляд девушки на себе. В нем была нежность любившего человека.

Всю обратную дорогу Вячка молчал, не слушая восторженно тараторившего товрища и думал о случайно пойманном взгляде.

Он задел его за живое, потряс, как что-то чудовищное.

Неужели и она способна обманыать? Если бы я знал, что в этом взгляде правда, я простил бы всех женщин, я забыл бы зло, мне причиненное. А вдруг правда?.. Нет, нет, этого не может быть! Я был ей так несимпатичен, так противен!.. Она без краски гнева не могла разговаривать со мной. И сегодня тоже, когда я вошел к ней. Не нужно мне ничего от нее, только пусть не обманывает. Пусть даже презирает меня. Все же это будет правда, а не обман!» Эти мысли время от времени заполняли голову Койранского и возвращались, когда голова ничем не была занята. Вячка гнал их, а они лезли, не давая ему покоя.

И еще сильнее погружался он в грязь своего мщения.

Его совесть буйствовала, протестуя против обмана, против зла, не веря никому и ничему.

10. Спасение

Если бы кто-нибудь тогда заглянул в папку стихов Вячки и прочитал то немногое, что он написал за три последних месяца, он поразился бы. Столько отчаянья, неверья людям, жизни было в них! И столько было циничных высказываний о женщине, о женской душе, о женской любви! Прочитавший подумал бы, что это писал поживший и сильно разочаровавшийся человек, обманутый жизнью и потерявший надежду на что-нибудь светлое.

И пред Вячкой, хотя ему было всего 19 лет, не было ничего светлого. Один со своими думами, он не видел ничего, кроме бесперспективности.

Какой же выход? Продажные женщины не лгут, только они. Но можно ли всегда быть в этой грязи? Он становился сам себе противен!

Где выход? В тысячный раз Вячка ставил перед собой этот вопрос, искал выход из неразрешимого противоречия между действительностью и своим положением страдающего.

И выход нашелся: самоубийство. Сразу покончить со всем злом и грязью. Надо только подумать, как это сделать, чтобы никого не обвинили, и чтобы не было неудачи. Смерть наверняка!.. Придумал!.

Он стоял на лестнице третьего этажа и решал: броситься в пролет вниз головой. И смерть верная, и поверят в случайность. Сейчас, сию минуту.

Кто-то поднимается вверх по лестнице.

Кто это? Занятья уже кончились, все ушли, уборщики не начали еще уборки, не пришли. Кто идет? Он подождал и увидел идущего. Это была Евгения Николаевна Бельская. Она легко добежала до Койранского, дотронулась рукой до его руки и негромко сазала:

«Я так рада, что увидела вас. Это бог меня послал. Идем на улицу, здесь неудобно разговаривать».

Неожиданное появление Бельской так поразило Вячку, что он не стал возражать и послушно пошел за ней. Она свернула на улицу Новый свет. Там смешались с толпой, которой всегда кишела эта улица, и пошли рядом. Она опять дотронулась до его руки, как бы удостоверяясь, что он здесь, с ней. И немного погодя сказала:

«Я на уроке заметила, что с вами неладно. Вы на что-то дурное решились. Я подумала о страшном. Эта мысль не давала мне покоя, и я вернулась. Скажите мне, что с вами? Вы – всегда такой уверенный в себе, сильный, счастливый, в последнее время ушлм в себя, задумываетесь и замышляете нехорошее. Ну, говорите! Я не отстану от вас, слышите?»

Досада была в душе Койранского. Если б его спрашивал кто-нибудь другой, не Бельская, он бы грубо оборвал и ушел. Но Бельская всегда занимала особое место в мыслях Вячки. Он продолжал идти покорно, как привязанный к ней. Но все же ответил вопросом с оттенком сопротивления:

«Из каких это побуждений вы так добры ко мне, я же для вас последний из последних?»

Бельская горячо возразила:

«Не верите? Разве я дала вам повод? Ну, хорошо, не верьте! Но дайте мне слово, честное слово, что ничего над собой не сделаете».

Долго шли молча. Наконец, Койранский попросил объяснить:

«Откуда вы взяли, что я хочу что-то над собой сделать? Что за наитие такое?»

«Я видела по вашим глазам и мне что-то подсказало, верно, поведенье ваше в последние дни. Разве это неправда?» – отвечала и спрашивала Бельская.

Койранский молчал.

«Дадите честное слово?» – опять спросила девушка.

Он продолжал молчать. Тогда она тихо-тихо, едва понятно, произнесла:

«Если вы сделаете это, я тоже сделаю! Хотите этого?»

Койранский расслышал каждое ее слово. Он видел как краска медленно сползла с ее лица и оно стало бледным-бледным.

Ему стало страшно за нее и какая-то невероятная легкость обволокла сердце.

Он не отрываясь смотрел на грустное лицо своей спутницы и как-то поспешно зашептал ей на ухо:

«Даю честное слово! Ради вас! Ради вашего чистого правдивого сердца. Ради вашей чистой жизни!»

Она обрадовано сказала:

«Я вам верю, Койранский, благодарю от всей души!»

Дальше они шли молча. Каждый думал о своем.

Койранский думал о чудном спасении: не приди эта девушка, он был бы уже расплющенным куском мяса.

Как все же бывает! Она заметила по глазам. Но она же всегда избегала смотреть на меня, не считала за человека. А тут увидела, прочитала и спасла, да еще пригрозила, что сделает то же. Благодарить ее нужно или напрасно она вмешалась не свое дело из девичьей доброты, случайно заметив мое настроение? Но она единственная, кто интересовался мною. Он вспомнил взгляд ее в дверях человечески нежный и опять подумал:

«Случайность? Неужели не случайность?»

Он первый нарушил молчание.

«Евгения Николаевна! Вы случайно взглянули мне в глаза или это не случайно? Но я хочу правды, только правды!»

Бельская ответила не сразу. Они шли и молчали. Сомнения увеличивались в душе Вячки с каждым их шагом.

Но вот Бельская заговорила:

«На такой вопрос неправды сказать нельзя! Особенно после этого. Так слушайте: не было дня, когда бы я не думала о вас. Вы были моим горем. Были и… остались. Больше ничего сказать не могу! До свиданья!»

И она побежала вперед и быстро смешалась с толпой. Койранский добежал до самого ее дома, но она, очевидно, уже скрылась в доме.

Он не пошел к ней. «Зачем? Все так ясно сказано!..» – убеждал себя Койранский.

Он пошел обратно и стал вспоминать все, что было между ними со дня ее приезда в Варшаву. Ее враждебность, краску на лице, вопрос в учительской, счастлив ли он, и реакцию на его положительный ответ, слезы, когда он приходил навестить ее и эту боязнь за него, когда он пришел к мысли о самоубийстве. Все теперь стало понятно. Он думал: «Какое право я, грязный, имею на ее чистое чувство? Она мне никогда не простит этого, а скрыть бесчестно. Что же делать? Она сказала, что я остался ее горем. Это же верно! Я ее не люблю. Способен ли я любить после того, что было? Значит, я буду ее горем. Это ужасно несправедливо! За что ей такое? Я должен начать новую жизнь, искупить мои грязные несчастья, и, может быть, сумею полюбить чисто, искренне, на всю жизнь! Самообман? Нет, с этого дня я – другой!» Он вспомнил страшные минуты на лестнице и то, что она спасла его своим чувством, подсказавшим ей это ужасное решение. И продолжал думать: «Я скажу ей, что не хочу быть ее горем, постараюсь быть ее счастьем. Я скажу ей все, пусть никакой неправды никогда не будет между нами. Я обязан ей жизнью и должен жить для нее! Может, это бог послал мне спасенье через нее? А я так был несправедлив к нему!»

И Вячка, дождавшись положенного часа, зашагал к домашней архиерейской церкви.

11. Крутой перелом

Для Койранского началась новая жизнь. Он остепенился, почти порвал дружбу с Важаевым, чтобы оторваться от старой жизни, стал больше заниматься, больше времени проводить у сестры.

Он видел, что Бельская избегает оставаться с ним наедине, а во время уроков – смотреть на него.

Грустно это было, но он покорился решенью своей спасительницы.

Хуже всего были письма от Зины Дьяконовой. Она настойчиво звала его на свидания, он же не хотел никакой с ней близости, и не являлся в назначенное время и место. Тогда она попросила хотя бы написать ей, почему он не хочет ее видеть.

Койранский ответил теплым письмом, в котором категорически просил не мешать его одиночеству, его горьким переживаниям.

Но Зина сама пришла к Койранскому. Его не было дома. Она просила брата передать Вячке, что очень просит проводить ее на вокзал. И сказала, когда уезжает на летние каникулы.

Экзамены кончились у Вячки вполне успешно. Он перешел в выпускной, восьмой, класс.

Перед отъездом на каникулы ему, по поручению брата Петра, надо было побывать у Жудро, которые уже жили на даче под Варшавой. А в этот же вечер уезжала Зина.

Подумав, Вячка решил ехать к Журдо, и тем самым дать понять Зине, что не хочет с ней дружить.

Зина чувствовала, что Вячка уклонится от провожания и сама приехала за ним. Пришлось Койранскому ехать и пришлось дать свой летний адрес, и пришлось обещать писать.

Но это было сделано Вячкой не по бесхарактерности. Она умоляюще, так жалко смотрела на него, что у него не хватило духа отказать ей. Жалость – плохой помощник!

К чести Вячки надо сказать, что сдержал данное Зине слово: летом он писал ей, отвечал на ее письма. Но писал сухо, даже несколько насмешливо.

Ему хотелось перед каникулами проститься с Бельской. Не знал, как это сделать, идти же к ней домой не решался.

Он написал ей, просил свиданья. И на другой день получил приглашение посетить ее.

Ему открыла сама Евгения Николаевна. Она повела Вячку в свою комнату, ту, где уже однажды был Койранский, и сказала ему:

«Я ждала этого свидания, надеялась на него. И рада видеть вас.»

Когда они сели, Бельская, видя некоторое смущение Вячки, продолжала разговор:

«Вы не сердитесь ведь на меня за холодок с вами в гимназии?»

Эти слова растопили лед. Они долго беседовали, но своих отношений не касались. Койранский ждал вопросов. Бельская была уверена, что всякие вопросы ему будут тяжелы, и не задавала их.

Перед расставанием сам Койранский начал разговор, которого сначала они избегали. Он сказал:

«Вы меня, Евгения Николаевна спасли от смерти. Еще две минуты, и я полетел бы вниз головой. И вы спасли меня от безнадежности и от отчаяния. Как именно, вы сами знаете. И никакой благодарностью я не могу заплатить вам, так как такой не существует. Единственная моя обязанность быть достойным вас. И я буду стремиться всю жизнь к этому, всю жизнь хочу служить вам. Отныне только одна женщина будет жить во мне, только – вы! И счастье мое будет зависеть только от вас».

Она молчала, опустив глаза. А он продолжал:

«Сейчас я недостоин счастья. После измены той, обидевшей меня, я вел себя плохо, запятнал себя грязью, видя в этом месть за обман. Если вы не простите мне этого, я преклонюсь перед вашей волей, хотя мне будет очень больно. Поэтому только от вас зависит мое счастье».

Она продолжала молчать. Потом подняла голову и спросила:

«Это та, Соня?»

«Да!» – коротко ответил Вячка.

«Вы ее еще любите? Скажите откровенно», спрашивала Бельская.

«Нет. С той минуты, когда я узнал, что я – ваше горе, она для меня не существует, она мне безразлична и никогда никакое воспоминание о ней не заденет души моей. Клянусь вам! Только вы в моей душе. Но этого еще так мало. И все же я твердо знаю, что счастье мое только в вас, только – вы!»

«Проверьте себя, Вячеслав! Лето – большой срок. И если останусь я единственно нужной вам, счастье возможно, мы можем быть счастливы. Хорошо?» – негромко ответила Евгения Николаевна.

«Назначайте какие угодно испытания, я всему покорюсь. И докажу, что я навсегда ваш. Мне вы нужны, как жизнь, как утерянная было правда», закончил он.

Через 10 минут Койранский ушел. Она проводила его до двери и пожалп запястье его левой руки.

Вячка шел, как летел на крыльях. Он снова был счастлив, снова верил людям, верил в добро и красоту жизни.

«Все же, как хороша жизнь!» – сказал себе Вячка.

На другой день он уехал к сестрам. И опять заражал сестер своим жизнелюбием, веселостью и радостной приподнятостью.

12. Поэзия и чувства

Летние каникулы Вячка проводил, как обыкновенно, однообразно и даже скучно. В Островы он не ездил: к нему ездил Володя Чумаков, с которым Вячка занимался по русскому языку, по которому Володя срезался на экзаменах. Он должен был готовиться к переэкзаменовке осенью.

Кроме этого урока, у Вячки еще был урок с сыном парикмахера, задумавшего перейти из частного коммерческого училища в казенную гимназию.

Таким образом, дневное время Койранского было занято, а вечером – прогулки, чтение и кое-когда стихи.

В это лето писалось мало. Начал было Вячка писать поэму «Правда и Кривда», посвященную Бельской, но не довел ее до конца. Героинями поэмы были две девушки. Одну звали Правда, другую – Кривда. Обеим нравился юноша по имени Арев, и они вступили в борьбу за него. Поэма писалась урывками, и поэтому в ней было немало неверных жизненных положений и противоречий. Понимая недостаточную продуманность поэмы, ее содержания и слабость в целом, Вячка бросил писать ее, надеясь в будущем выправить и довести ее до конца.

Но будущее оказалось неблагоприятным для намеченной идеи, и поэма так и осталась недоконченной.

Взамен поэмы Койранский задумал комедию в стихах. На эту мысль его натолкнула поездка на велосипеде в Нехоцинск, курорт на северо-западе русской Польши, где лечились сестры Койранского Бышко и Давидович.

От К. до Нехоцинка было сто с небольшим верст.

Чумаковы, отец и сын, а также Койранский решили на велосипедах испробовать свои силы на таком сравнительно большом расстоянии по незнакомой дороге, пролегавшей частью по шоссе, частью проселками и по берегу красавицы Вислы.

В пути было много трудностей, много разных смешных и несмешных приключений, встречались разные люди, и доброжелательные, и враждебные, умные и глупые, щедрой души и сухие.

Все это в голове Вячки стало перевариваться, как смешное варево, все приобретало комическую окраску. И уже на обратном пути отдельные эпизоды получили стихотворное выражение.

До конца каникул Койранский описывал свое велосипедное путешествие, освещая с комической стороны отдельные встречи, эпизоды, приключения. Все это еще не было связано, не была еще найдена идея будущей комедии, но в Варшаву Вячка привез значительную ценность, легшую в основу будущей сатиры «Пани и хлопы». Сатиру Вячка закончил только в марте 1912 года. И в этом же месяце ее пришлось сжечь. Эта сатира доставила много удовольствия Вячке. Законченную, он читал ее брату и его жене, и их знакомым. Во время чтения обычно стоял громкий, почти несмолкаемый хохот.

На этом Вячкином произведении было заметно сильное влияние Гоголя.

Все лето Койранский чувствовал на себе освежающее действие чувства Бельской.

Всех встречаемых женщин он сравнивал с ней, и ни одна ее подметки не стоила!

Он, конечно, воздерживался за другими девушками, берег свою признательность и преклонение перед той, кто спасла его и физически и морально.

Но он смущался тем, что сам не скучал по ней, не находил в себе влеченья к ней. Он думал, что это еще придет, что пока она в его представлении на очень большой высоте, а это исключала желанье видеть в ней женщину.

В Цехоцинке сестры познакомили Вячку с гимназисткой из Лодзя, Ольгой Кригер, ополяченной немкой, с русскими тенденциями.

Он оказал ей какую-то небольшую помощь по литературе: Ольга готовилась к переэкзаменовке по русскому языку. Это пробудило в Ольге интерес к Койранскому, а высказанные им отрицательные взгляды на женскую любовь, дали новую духовную пищу умной, экзальтированной девушке.

Результат был неожиданный: через четыре дня знакомства Ольга заявила, что для Вячки она готова на все, что ее Володя, который ей нравился в Лодзи, не стоит и мизинца его.

Но Вячка был с ней холодно-откровенен: он дал ей понять, что ему не нужна ее жертва, так как он рассматривает готовность ее на самопожертвование для него, как минутную неискреннюю вспышку, свойственную всем женщинам.

В Цехоцинке Вячка оттолкнул Ольгу Кригер, но целый год она бомбардировала его письмами в Варшаву, узнав от сестер его варшавский адрес. И даже приезжала в Варшаву на свидание, но была принята с таким убийственным холодом, что поняла бесполезность дальнейших надежд.

«Вы – изверг, не понимающий и не чувствующий! У вас вместо сердца – ледяной ком, а вместо души – холодный, твердый камень!»

Этими словами Ольга простилась навсегда с Вячкой у вагона. Она плакала, но ни капли Вячка не жалел эту миловидную немочку.

Вячка рьяно охранял свою неприкосновенность для Евгении Николаевны Бельской, лучше которой, выше которой для него не было ни женщин, ни человека.

Из всех женщин только она одна имела право на внимание и уважение Вячки. Даже мысленно Вячка относился к ней, как к святыне. И она была для него святыней, перед которой он благоговел, но о счастье с которой не мечтал и не допускал его.

Готовясь к отъезду с каникул и, следовательно, к встрече с Бельской, Вячка сознавался в душе, что боится этой встречи, не готов к ней, не может дать Бельской того, чего она ждет от него.

Так первые христиане боялись бога всеведущего, знавшего, что они недостойны его святости.

«Будь, что будет!» – говорил себе Вячка, что означало: пусть будет воля ее!

13. Снова Варшава

И вот она, Варшава! Прекрасная, веселая, всегда таинственная и всегда откровенная! Никогда не забыть ее прелести!

Вечерняя Варшава несравненно лучше, привлекательнее дневной.

С пяти часов вечера Варшава, ее улицы, ее скверы и парки, рестораны и цукерии полны народа.

И поляки, нужно отдать им справедливость, умеют веселиться!

Неумолчный смех, игривые песенки женщин, мужские, откровенно нескромные, но вполне цензурные разговоры, блеск женских туалетов, изящнее каких не найти, аромат духов, уносящийся в пустоты улиц, и нежные, чарующие звуки музыки, составляющие какую-то удивительную гармонию с мягким электрическим светом, струящимся из садиков кофеен, захвативших тротуары, из окон ресторанов и баров, из окон, глотающих вечернюю прохладу, частных квартир, – все привлекало, раздражало любопытство, манило и завораживало.

В такой волшебный вечер искрящейся весельем Варшавы приехал с каникул Вячка Койранский.

Он как-то сразу окунулся в этот водоворот жизни, его потянуло отдаться ему! И пусть несет его по воле волн беззаботная стихия!

Выйдя из дома, он столкнулся со знакомой беспутной бабенкой, и ему стало жалко той чистоты и беспорочности, в которую беспрерывно все лето уносили его мечты о единственной правде и недосягаемой высоте, воплощенные в Евгении Николаевне Бельской.

«Нет, нет! Я не нарушу клятвы своей! Я буду ее достоин!» – мгновенно решил Вячка и, сказав женщине, что у него какое-то срочное дело, бегом устремился назад. Он пошел по направлению к дому, но домой не зашел, вышел на улицу Краковское предместье и здесь, как нарочно, встретился с хорошенькой Евочкой Довнер, роман с которой был неожиданно для нее прерван весной.

Она уцепилась за него, взяла под руку и заявила, что сначала поведет его в «Рай без Адама» (цукерия, куда мужчины могли входить только с женщинами), а потом уж к ней, так как вечером не будет дома ни отца, ни матери, ни сестры.

Вячка оказался на перепутье: с одной стороны, общество хорошенькой, игривой, распущенной девочки было заманчиво, с другой Бельская, как награда за воздержание и чистоту.

Он не колебался, его притягивали правда и чистота, вера в счастье и еще какое-то необъяснимое предчувствие.

«У меня, Евочка, ни копейки! И раздобыть сегодня негде. Я уж лучше пойду домой», прошептал ей на ухо Вячка.

Эффект получился неожиданный.

«Ты – лайдак! Нацеловался и в сторону! Ну, и сто дьяволов на твою голову! Нужны мне москальские поцелуи, как свинье второй хвост. Пошел вон!» – выкрикнула рассерженная девчонка и свернула в боковую улицу.

Вячка усмехнулся. Он был рад, так легко отделался от назойливой, хоть и интересной Евочки.

Он пошел к Мокотовской площади, походил возле дома, где живет Бельская, но войти не решился.

Через полчаса он опять был возле этого дома, и опять не хватило смелости пойти к ней. И он побрел домой. Дома Вячка настроился на грустный тон, отказался принять участие пятым партнером в игре в винт, сел на диван и, взяв записную книжку, начал писать стихотворение «К идеалу», подразумевая под идеалом Бельскую.

После нескольких строчек пропало нужное настроение.

Он задумался. И как-то неожиданно для самого себя понял, что летняя проверка, о которой говорила ему весной Евгения Николаевна, не дала того результата, на который оба они надеялись: он не чувствовал, что жить без нее не может.

Он стал упрекать себя в бесчувственности, разжигать в себе чувство благодарности: он возносил Бельскую на пьедестал недосягаемости, но сердце его молчало.

Он говорил себе, что беспутная жизнь приучила его к острым переживаниям, а их отношения с Бельской покоятся на другой основе и поэтому она вызывает в нем не волнение от женской близости, а волнение грязного человека перед чистотой.

Однако, он уверял себя, и другого не допускал, что она ему нужна, что без нее он опять влезет в грязь и наверняка кончит плохо.

И он вскочил, чтобы сейчас же идти к ней, хотя уже было десять часов. Он шел быстро. Вскочил в трамвай, доехал до площади, и решимость его пропала, как только он увидел ее дом.

Он стал ходить вокруг площади, собирая нужную волю, чтобы побороть свою нерешительность.

И вдруг он увидел, как из подъезда ее дома вышло две женщины.

В одной он сразу узнал Евгению Николаевну.

Приблизившись к женщинам сзади, он убедился, что это Бельские, дочь и мать. Они шли под руку и разговаривали по-французски. Он шел так близко от них, что слышал их разговор, но держался в тени, чтобы они не могли его заметить. Речь шла о ком-то, кто скоро должен приехать. Мать говорила: «Раз он не пришел, значит еще не приехал. И ты напрасно о нем беспокоишься. А потом я удивляюсь, что ты нашла в этом мальчишке? Ты – учительница, он – твой ученик. Что может быть общего между тобой и этим молокососом?»

Койранский понял, что мать говорила о нем. Дочь возразила:

«Он вовсе не молокосос и не мальчишка! Он – сильный, умный и очень интеллигентный. Таких мало! И в нем еще что-то есть, что-то необыкновенное, может быть талантливое. Я, мама, еще не любила. Может быть, и к нему у меня не любовь, я не знаю. Но он меня волнует. Когда он смотрит на меня, я кажусь себе маленькой девочкой. Мне хочется, чтобы он дотронулся до меня, передал мне свою силу. А иногда я хочу руки его целовать. Знаешь, мама, это стыдно, а мне так хочется, чтобы он целовал меня. А в классе, когда он смотрит на меня, я теряюсь, упускаю мысль и думаю о нем. А когда не вижу его долго, как сейчас, мне хочется плакать».

В голосе Евгении Николаевны действительно слышались нотки детских слез.

Койранский ликовал. В то же время ему стало стыдно, что он подслушивает исповедь девушки, не ему предназначенную.

Он повернул к их дому и там стал дожидаться возвращения дам.

Когда они подходили к дому, Евгения Николаевна, очевидно, издали заметила фигуру Койрнского. Он видел, как она отделилась от матери и бегом направилась к нему.

Она задыхалась от быстрого бега и от волненья. Добежав, она ничего не могла сказать. Она закинула было руки ему на шею, но сейчас же отняла. Видимо ее обезакуражило безинициативность Вячки. Он не схватил ее в объятия, не искал губами ее губ, он взял ее руку и несколько раз поцеловал.

«Почему так поздно пришли? Я уж думала, что вы еще не приехали. Как провели лето? Скучали хоть немного?» – закидала она его вопросами.

«Мне вас недоставало. Я все лето думал о вас и жалел, что вы не позволили мне писать вам», отвечал Койранский.

«Могли бы приехать, если скучали, хоть на два дня», досадливо сказала Бельская.

«Я не смел, думал, что вы умышленно оторвали меня от себя, думал, что это испытание мне. Ну, и подавил в себе желание видеть вас», оправдывался Вячка.

Подошла мать. Она поздоровалась с Койранским и по-французски сказала дочери:

«Не вздумай приглашать его к нам сейчас. Уже поздно!»

«Мама, Вячеслав говорит по-французски. А вы так невежливо!» – упрекнула мать Евгения Николаевна.

«Простите!» – бросила та Койранскому и поспешила в дом.

Евгения Николаевна не пошла за матерью. Оставшись с Койранским, она извинилась перед ним за мать, а затем стала рассказывать о гимназических новостях. Потом неожиданно смолкла, немного помолчала и задала такой вопрос:

«Как вы думаете построить наши отношения в этом году? До окончания гимназии вы не должны помышлять о каких-нибудь отношениях близости. Я хочу так!»

Это пожеланье было так не похоже на то, что еще тридцать минут назад он слышал из этих уст! Он ушам своим не верил.

Ему пришла в голову мысль проверить действительные ее чувства, и он, быстро нагнувшись к ней, на ухо зашептал:

«Я же люблю тебя, мне мало этих холодных отношений, я хочу большего! Я хочу целовать тебя!»

И он стал целовать ее губы, лицо, глаза.

На улице никог не было, и она не сопротивлялась. Это длилось долго, может быть пять минут.

Наконец она опомнилась.

«Зачем?» – слабым шепотком сказала она.

А потом вдруг твердо и решительно строго заговорила:

«Чтобы никогда больше это не повторилось! Слышите, Койранский?! Иначе вам не видать меня, как ушей своих! До свидания!»

И она скрылась в воротах дома.

14. Последний учебный год

Начался учебный год, последний для Койранского.

В гимназии и в классе все было без изменений. Только учеников стало очень мало в классе, всего 24 человека.

Многие бросили учиться, некоторые перевились, а кое-кто остался на второй год.

Среди преподавательского состава изменений не было.

Директор Некрасов стал еще лучше относиться к Койранскому.

Это обстоятельство имело неожиданную подкладку: Некрасов, старый холостяк, задумал жениться, а его невеста училась шить дамские шляпы в той же мастерской, где училась и сестра Койранского. Их сближение на профессиональной и еще больше на национальной почве оказало свое действие на отношение директора к ученику.

А это сказалось вообще на положении Койранского в гимназии. Ему позволялось многое, что запрещалось другим.

Еще до окончании гимназии он уже стоял над гимназией.

Учителя приглашали его в гости, для него выбирались лучшие уроки в смысле оплачиваемости, ему разрешили посещать театры, его вне стен гимназии многие учителя называли по имени и отчеству.

Бельская же, казалось, ничего этого не замечала. В классе она не видела Койранского, не приглашала к себе или на свидания. Первая же попытка его проводить ее домой после уроков вызвала неудовольствие и даже гнев учительницы.

Выслушав ее выговор, Койранский печально сказал:

«Если я вам неприятен, могу оставить вас в покое. Ваша воля для меня – закон. Скажите, что не хотите видеть меня, и я уйду в другую гимназию. Вам я обязан тем, что существую и никогда я этого не забуду. Прощайте!» – и он ушел от нее.

На другой день урока французского языка не полагалось. На большой перемене, когда Койранский стоял у выхода из гимназии, ожидая товарища, который пошел в магазин купить для обоих папирос, одетая в летнее пальто и шляпу направлялась к выходу Бельская.

Койранский вежливо поклонился. Она ответила и мимоходом по-французски негромко произнесла:

«Проводите меня немного!»

Койранский вышел вслед за ней. Когда они завернули за угол улицы графа Берга, Бельская вынула из кармана и подала Койранскому записку.

«После прочтете», сказала она, «а теперь идите!»

Койранский, попрощавшись, пошел обратно в гимназию и по дороге прочитал записку, в ней было немного слов, но море чувства: «Люблю. Не сердитесь. Завтра увидимся. Порвите».

Эти французские слова произвели на Койранского неожиданное действие. Он впервые почувствовал, что она действительно нужна ему, нужна как жизнь, как мать. Ему нужно было видеть ее и приласкаться к ней, как ребенок ласкается к матери, к старшей сестре.

Он не мог идти в гимназию. Он так был полон чувством нежности к ней, что прошел мимо гимназического крыльца и без фуражки ходил по улицам с единственным желанием быть одному, нести в себе эти свои чувства, не расплескать их.

И только на последний урок пришел Койранский и на уроке сидел, словно завороженный, ничего не видя, ничего не слыша.

С таким состоянием он шел с уроков домой. У ворот его ждала Зина Дьяконова. Она передала Койранскому привет от брата и его жены, которых, как потом оказалось, она и не видела, и попросила пройтись с ней. Койранский был так далек от такого желания, он был так полон Евгенией Николаевной, что прогулка с Зиной никак не могла быть по душе ему. И он ей сказал:

«Я с большим удовольствием погулял бы с вами, но никак не могу. У меня сейчас должен быть урок. Вы извините меня, Зина!»

Зина неожиданно зарыдала. Она прислонилась к каменному столбу ворот и громко неутешно рыдала.

Койранский растерялся. Он не знал причины слез и не знал, чем утешить плачущую так горько девушку. И когда он сказал:

«Ну, хорошо, Зина! Я готов пропустить урок, пойдемте погуляем», Зина перестала плакать, вытерла платком слезы и по-детски спросила: «Согласны? Немного. Я вас так давно не видела! А мне показалось, что вы хотели отделаться от меня».

И они гуляли до 10 часов вечера. Койранский действительно пропустил урок и остался, кроме того, без обеда.

Что он сказал Зине? Он был с ней правдив. Он сказал, что на ее чувства пока ответить не может, так как он переживает измену.

И она примирилась с этим «пока».

15. Пощечина

На другой день последним уроком был французский язык. Но Койранский каждую перемену ходил около учительской, чтоб взглянуть на Бельскую. Она замечала его и незаметно кивала.

А когда Бельская пришла на урок в 8-й класс, она улыбнулась ему и бросила такой взгляд любящего человека, который только круглый остолоп не понял бы. Койранский был вознагражден за ту сухость, какая окутывала их отношения с начала учебного года.

По окончании урока Бельская, идя из класса, подошла к Койранскому и по-французски спросила:

«Вы проводите меня? Я прошу подождать меня на улице у входа».

Это было первое свидание в этом учебном году. Они договорились, что будут встречаться между 9 и 10 часами вечера в Уяздовских аллеях, и эта договоренность строго выполнялась. Не было вечера, когда бы они не виделись. А по воскресеньям Койранский бывал у Бельских на вечернем чае.

Иногда во время свиданий им встречались знакомые гимназисты, даже из 8-го класса, но разговоров об их прогулках среди гимназистов Койранский не слышал. Он относил такое бережное отношение к ним уважением, каким среди гимназистов пользовалась Бельская. Но однажды, вскоре после рождественских каникул, восьмиклассник Струк на большой перемене написал на классной доске крупными буквами:

Койранский + Бельская = квадр. корень из х

Он стоял у доски и, показывая всем, громко смеялся и объяснял значение радикала.

Койранскому сказали. Он вошел в класс, прочитал, обернулся к Струку и со всего размаха влепил ему пощечину.

Он бы и еще бил, если бы ему не помешали товарищи.

Разумеется, формула Струка немедленно была уничтожена. Но этим дело не кончилось.

Когда Струк заявил некоторым товарищам, что будет жаловаться, его предупредили, что свое оскорбление Бельской он этим сделает гласным, а это неминуемо вызовет последствия.

Но Струк не послушался: он пожаловался Некрасову.

Тот на уроке истории произвел разнос самого Струка.

«Как вы посмели жаловаться на Койранского за то, что он вступился за честь девушки-учительницы?! Этим вы хотели публично ее оскорбить? Если бы даже и увидели учительницу с вашим товарищем, можно ли этот факт превращать в оскорбление? Я, конечно, жалобе Струка хода не дам, так как не хочу содействовать его намерениям. В то же время я предлагаю 8-ому классу обсудить, как надо реагировать на позорную попытку Струка».

Такое решение директора было непривычно в гимназии в то время. Раньше не было таких фактов, и восьмиклассники призадумались. Наконец Проняков и Юровский сходили за советом к директору на квартиру. И директор им подсказал, что Струку следует уйти из гимназии, потому что рано или поздно слух об оскорблении Бельской может дойти до нее, и ей будет неприятно присутствовать в классе ее оскорбителя.

И вот на классном собрании, совершенно неофициальном, было вынесено решение:

«Восьмой класс требует, чтобы Струк, позволивший себе оскорбление учителя, добровольно, ушел из 3-ей гимназии».

Струк понял, что ему не под силу бороться, и на другой день взял документы и ушел из гимназии. Потом оказалось, что он был принят в гимназии на Праге.

Так закончился неприятный инцидент, о котором Бельская узнала от Койранского. Он не мог ей не сказать, и она оценила это.

Теперь свиданья назначались около дома, на Кокотовской площади, и стали короче, чем до этого.

А через некоторое время они прекратились вовсе по настоянию матери Евгении Николаевны. Она потребовала этого в одно из воскресений, предъявив это требование обоим. Им пришлось покориться. Остались только воскресения и то под присмотром матери.

16. Сатира. Третье аутодафэ

Вячка привез с каникул немного своих поэтических произведений. Главными были: неоконченная поэма «Правда и Кривда» и сатира еще в сыром виде, но имевшая свое лицо.

Лирических произведений было не больше пятнадцати.

Материал для сатиры был одобрен братом, и Вячка с тем большей охотой стал работать над ним, связывая отдельные части общей композицией и подводя все под общую идею.

Но работать приходилось урывками, так как его ежедневные свидания с Бельской, а также два урока, дававших ему хорошее материальное подспорье, требовали много времени. А его оставалось так мало, что готовить уроки приходилось исключительно ночью, в ущерб сну.

Только в первых числах марта сатира была окончательно готова. Вместе с братом было найдено заглавие: «Пани и хлопы».

Брат надеялся отправить ее куда-то в печать.

И вдруг в марте произошло событие, потрясшее Вячку неожиданностью и драматизмом.

В одно из воскресений Койранский с братом днем провожали на поезд жену брата, уезжавшую в Б., к родителям, на предстоящие пасхальные праздники.

На вокзале брата отозвал в сторону кто-то неизвестный и о чем-то говорил ему. Брат, как Вячка заметил, вернулся к жене и к нему взволнованным. Однако, он ничего не рассказывал.

Когда поезд отошел, брат позвал Вячку в ресторан, недалеко от вокзала, и, оставшись за столиком вдвоем, начал разговор, открывший Вячке глаза на многое, чего он долго не понимал.

«Я на тебя надеюсь», начал он, «как на самого себя, но так как то, о чем я тебе скажу, касается многих, я прошу тебя дать честное слово, что ни самому близкому другу, ни любимой девушке, не скажешь того, что я вынужден тебе сказать».

Вячка, конечно, поспешил дать клятву, что никто никогда не узнает того, что будет ему доверено.

И тогда Иван поведал младшему брату, что он состоит в социал-демократической партии и ведет по ее заданию революционную работу. На него уже пало подозрение, но, благодаря осмотрительности, строгой конспирации и образу жизни, ему удавалось оставаться на свободе, хотя его уже дважды арестовывали, но с извиненьями быстро отпускали.

Теперь, очевидно, у них в почтамте завелся шпик, еще не открытый. Сейчас на вокзале ему сказали, что у него намечено произвести на квартире обыск и что за его квартирой уже следит охранка. Нужно вынести кое-какие материалы, но за ним и за всеми входящими в квартиру следят. Эти материалы хранились у него, как бывшего вне подозрений. И брат резюмировал:

«Только ты без всяких подозрений можешь это сделать, унести в гимназию, где у тебя их возьмет специальный человек. Берешься?»

Вячка, не задумываясь, согласился.

Было условлено, что в определенный день на большой перемене Вячка выйдет в писчебумажный магазин, на улице графа Берга, где когда-то работала покойная Казя, со свертком, который надо передать.

К нему подойдет дама и по-польски скажет: «Добрый день, пане Константин». Он должен быстро отдать ей сверток и отвернуться к прилавку. Через несколько минут он может спокойно уйти из магазина.

Это было проделано на другой день.

И вечером этого же дня было сожжено в кухонной плите много бумаг, особенно тонких, папиросных, на которых, оказывается, тайнописью были написаны секретные поручения.

«И стихотворенья твои нужно сжечь, братишка, чтобы не было никаких подозрений», сказал Иван.

До слез было жалко Вячке уничтожать свои творенья, особенно жалко сатиру, только что законченную.

Но делать было нечего, пришлось покориться.

К обыску квартира приготовилась, а обыска-то и не было.

Лишь через десять дней, в пять часов утра, явились три жандарма, из них один офицер. Они предъявили приказ о производстве обыска.

Понятыми были кухарка и Вячка.

Трудно передать, что представляла квартира после обыска! Все было перевернуто верх дном, белье и платья валялись брошенными на пол, книги тоже, ящики стола и платяного шкафа опрокинутыми лежали в прихожей. Одним словом, эта картина напоминала Вячке еврейский погром, который он видел в 1905 году.

Обыск ничего не дал, но офицер предложил Ивану одеться, так как он был полуодет со сна, и отправиться с ним.

Уходя, брат взглянул на Вячку, пожал ему руку и громко сказал:

«Не беспокойся! Скоро вернусь!»

После ухода брата Вячка вместе с кухаркой стали приводить квартиру в порядок. Но скоро женщина закапризничала и ушла.

Вячка возился один до обеда. В гимназию он в этот день не ходил. А обедать пошел к Ивановым, сослуживцам брата. Муж и жена Ивановы оба были почтовиками, и часто бывали у брата, составляя партию игры в винт.

Они знали об аресте Ивана, а подробности передал им Вячка.

Позже оказалось, что Иванова-жена тоже состояла в с-д партии.

Через два дня вечером, прийдя с урока, Вячка нашел дома брата Ивана. Он мирно беседовал с Ивановой.

Никаких улик, кроме доноса, у жандармов не было, и им опять пришлось извиняться перед чиновным революционером.

Но еще долго можно было наблюдать, как за братом, куда бы он не пошел, плетется унылая фигура агента.

17. Счастье

Итак, в третий раз Вячка Койранский вынужден был предать огню то, что составляло часть его души, самое дорогое и самое родное! Никто-никто, кроме брата Ивана, не читал сожженных произведений, никто, даже Бельская, не разделяя с ним его поэтических дум, его сожалений и восторгов.

Теперь, когда все было сожжено, сказать о своем призвании Евгении Николаевне уже нельзя. Нельзя и сказать о сожжении, так как оно связано с революционной работе брата, а о ней он не имеет права говорить.

Но в ближайшее воскресение Бельская заметила грустное настроение Вячки и спросила его, отчего он, всегда бодрый и веселый, не в себе? И Вячка открылся ей, а сожжение объяснил требованием брата, который не хочет, что бы в его квартире хранились не дозволенные цензурой стихи. Бельская обрадовалась признанью Койранского. Она воскликнула:

«Я знала, я знала, что вы особенный! Мне всегда вы казались талантливым!»

Мать пресекла восторг дочери. Она пожала плечами и проскрипела:

«Ты же не читала его произведений, к чему же радоваться? Они могли и не быть, а если и были, не значит, что ими надо восторгаться!»

Когда Койранский уже ушел от Бельских, его нагнала Евгения Николаевна, взяла под руку и попросила:

«Вы не обижайтесь на маму. Я уверена в таланте вашем. Я и раньше думала, что вы необыкновенный. Вы верьте мне, Койранский!»

«Я вам верю, я знаю, что вы любите меня. Но мне так тяжела ваша недоступность. Почему ваша любовь такая холодная?» – перешел Койранский на другую тему.

Бельская молчала. И он молчал. Так они шли вперед, думая, она над заданным вопросом, он – над тем, почему она молчит.

Наконец, она каким-то сдавленным голосом сказала:

«Вы думаете, я не хочу других отношений? Разве я – камень? Но мы не имеем права забывать свое положение, оно ведь обязывает!»

«Так, наверное, сказала мама?» – иронически воскликнул Койранский. Она опять молчала. Койранский продолжал:

«А вы полюбили вопреки маме! Кого полюбили? Мама вам не сказала, что я мальчишка, молокосос? А я, знаете, какой мальчишка? Я – огонь и мне надо гореть в любви, мне много надо от вас: я хочу владеть душой вашей безраздельно. Только тогда я вам отдам всего себя. Я хочу, чтобы вы отдали мне свою страсть без оглядки на маму! Я же еще не видел, что вы – женщина, не видел вашей женской нежности. Или у вас ее нет? Мне больно говорить это вам. Но я молчать больше не могу, ваша холодность мучает меня! Скажи же, родная, когда мы возьмем свое счастье, не спрашивая маму.»

После небольшой паузы Бельская ответила:

«Мне, кажется, что возражений не будет, если мы обвенчаемся сейчас же после экзаменов. Уже скоро! Я так мечтаю об этом! И тогда вы убедитесь, что у меня много нежности для вас найдется!»

Она вдруг забежала в ворота, мимо которых они шли, и позвала его. Он пошел за ней. Она остановилась, обняла его за шею и крепко поцеловала в губы.

«Это вам аванс, чтобы не думали, что я ледышка!» – смеясь, тихо сказала она.

А когда они уже шли по направлению к дому, она пригрозила:

«Вы еще узнаете меня!»

Новое чувство овладело Койранским, совсем непохожее на пережитое. Оно выражалось не только в восторге любви, оно было не такое легкое! Оно состояло в огромной вечной тяге к любимой, какого-то влияния ее присутствия на его сознанье, на все душевное состояние. Без нее чувствовалось половинчатость, неполность существования. Счастьем были не только ее ласки, ее взгляд, но и само ее присутствие.

Ее голос, слышимый издалека, вызывал в нем волнение, а шаги ее, которые он мог отличить от всяких других, приближаясь, рождали в нем трепет.

Он жаждал ее, как усталый и жаждущий путник жаждет напиться! «Еще три месяца! Подожди еще три месяца, и она будет твоя!» – уговаривал себя нетерпеливый Вячка.

18. Новый удар

Миновали пасхальные каникулы. Вячка не уезжал из Варшавы: он не мог не видеть Бельскую.

Под предлогом подготовки к экзаменам на аттестат зрелости он остался в Варшаве и каждый день видел ее, назначая местом встречи чаще всего площадь у церкви гвардейского Литовского полка, откуда они под покровом темноты уходили куда-нибудь подальше: в Лазенковский парк или в Бельведер, парк при королевском дворце, куда желающие проникали через всегда открытую служебную калитку.

Настал май, такой дивный в вечерней Варшаве, и с ним пришли экзамены на аттестат зрелости.

Койранский усиленно занимался перед каждым экзаменом, а по вечерам обязательно встречался с Бельской.

«Хоть час, да наш!» – говорил он ей.

А она бывала грустная, позволяла себя ласкать, исполняла все его желания. Но грустного настроения объяснить не могла или не хотела.

И вот – последний экзамен, латинский язык.

Преподаватель Уздовский не любил Койранского, и подстроил ему неожиданность: для перевода дал 8-ю книгу Юлия Цезаря, тогда как по программе полагалось переводить только 7 книг.

В 8-ой книге описывается устройство инженерных войск римской армии, а потому в книге было много специальных терминов, которых Койранский перевести не мог. И, несмотря на отличные ответы по другим частям билета, общий балл на экзамене была тройка.

Но и это не огорчило Койранского. Он считал оставшиеся дни до своего счастья.

Еще во время экзаменов Койранский узнал, что вступительные экзамены в Варшавский Политехнический институт в этом году из-за ремонта здания будут весной. И он на другой же день после последнего экзамена в гимназии держал вступительные экзамены на технологический факультет Политехнического Института.

И эти экзамены Койранский сдал хорошо и был принят в институт.

В день выпускного вечера, который состоялся через неделю после получения аттестатов зрелости, Бельская пригласила Койранского к себе, и они рано ушли с вечера.

Оказалось, что матери дома не было, она куда-то ушла.

Молодые люди были одни. Настроение Бельской был очень подавлено, совсем не соответствующее настроению Койранского, который вдохновлялся уже близким счастьем, складывая стихи об их любви, но Бельскую ничто не трогало. Она не хотела объяснить Койранскому в чем дело, сказала, что из размолвки с матерью.

Койранский схватил ее в охапку, посадил к себе на колени, в исступлении целовал ее губы, глаза, шею.

И вдруг она ему сказала на ухо:

«Надо сделать так, чтобы мы больше не разлучались. Сегодня. Сейчас. Она дрожала как в лихорадке.

«Ты с ума сошла!» – спокойно и удивленно возразил он.

«Послезавтра мы обвенчаемся, и счастья нашего мы уж не отдадим никому».

«Но мама…» – начала Бельская.

«И маме не отдадим»! – засмеялся он и как ребенка носил ее на руках, беспрерывно обжигая ее губы своими страстными поцелуями. Потом, боясь за себя, он вытащил ее на улицу, в Лазенки, и там они, тихо перешептываясь, обнявшись, сидели в темной аллее.

Это были последние часы их счастья.

На другой день он пришел к ней утром, как было условлено накануне, надо было определить час их венчанья, чтобы переговорить предварительно со священником.

Она сдержанно поздоровалась и, опустив голову, сказала ему убийственные, никогда не забываемые им слова:

«Мы с мамой уезжаем в Париж и в Ниццу на все лето. Уже заграничные паспорта мама получила. Мы с вами не подходим друг к другу, разные совсем, и из нашего брака ничего не выйдет. Мама не хочет слышать о нашем браке. Я очень вас прошу: не оставайтесь в Варшаве, мне будет тяжело. Вам предлагали ехать в Харьковский университет. Поступайте туда. И не думайте, что я не люблю вас. Я так несчастна!» – и она неутешно заплакала.

«Я не отдам тебя твоей матери! Я уведу сейчас тебя к себе! Не хочу разлуки! Понимаешь, не хочу! Ты – моя! Идем!» – кричал Койранский.

Открылась дверь, вошла мать.

«Нет, молодой человек! У вас нет права на нее. И она сама не знает, что делает!» – гневно говорила эта старая женщина.

«Женичка, Скажи же матери, что мы уже муж и жена, что нас разлучать поздно!» – вспомнил он вчерашнее предложение девушки, не понятое им тогда.

«Как?!» – истерически закричала мать.

«Это, мама неправда!» – тихо, почти спокойно сказала Евгения Николаевна. И обращаясь к нему:

«Уходите, ради бога, уходите! Я дала маме слово, что оставлю вас. Идите!» Койранский больше не возражал. Он поклонился и молча вышел. Гнев кипел в нем.

«Одну мачеха заставила отречься от любви, другую – родная мать! Какая же это любовь? И правда, что нет в женщине ничего, кроме обмана!» – сделал он вывод из нового несчастья, свалившегося на него.

«А Казя? Она жизнь отдала за свою любовь!» – вспомнил он.

И тяжесть нового удара как бы смягчилась этим воспоминанием.

19. Еще удар

Несчастья не бывают одинокими. Вслед за одним почти всегда следуют другие.

Так было и с Вячкой Койранским.

На другое утро после разрыва с Бельской, Вячка получил по почте письмо от Зины Дьяконовой.

В нем она писала, что любит Вячку давно и умоляет пощадить ее. Он, наверное, уже забыл ту, обманувшую его. И пусть он не отвергает ее, пусть будет ее другом, ее повелителем, господином. Она заранее согласна на все, на все его условия, какие бы он не поставил. Она уверена, что способна дать ему счастье.

Письмо заканчивалось просьбой придти и остаться с ней навсегда.

Как взрыв бомбы подействовало письмо на Койранского. Вот еще одна беззаветная и безответная любовь! Бедная Зина!

Что ей сказать Койранскому? Пощадить, – значит, притвориться любящим и играть с ней нечестную игру!

Нет, это недостойно. Лучше сказать правду. Сказать, что он не может принять ее любви, что сам он недостоин ее, потому что нет в нем к ней чувства.

И Койранский написал коротко:

«Я уже не могу любить. Притворяться любящим не хочу. Счастья мне не надо, забудьте меня. Я не достоин вас.»

Письмо в тот же день послал по почте.

Через день Койранский взял свои документы из Политехнического института. Брат был удивлен и раздосадован. Но Вячка не сказал ему настоящей причины.

«Хочу учиться в Московском университете», – уверял брата Вячка.

Вечером, обуреваемый своими мыслями о потере любимой девушке, он вышел на улицу с намерением забыться, прогнать навязчивые думы. На Маршалковской он увидел немного знакомого ему Цветкова, который, как он знал, был неравнодушен к Зине Дьяконовой.

Цветков, не владея собой, крикнул ему:

«Погубили-таки Зину! На вашей совести эта жертва: сперва завлекли, а потом бросили!»

Койранский, недоумевая, подошел ближе и попросил конкретно сказать о Зине. Тот отчаянно закричал:

«Отравилась! Сегодня утром была при смерти! Теперь, наверное, уже нет в живых!»

Койранский, как сумасшедший, побежал к дому, где жила Зина. Это было недалеко. Его впустила тетка Зины, у которой она жила.

На вопрос Койранского, что с Зиной, она пояснила, что отравление уже ликвидировано промыванием желудка, но Зина очень слаба и лежит в постели.

«Какая-то душевная рана. Она очень страдает», – добавила тетка.

«Я хотел бы увидеть ее, сказать ей несколько слов. Они облегчат состояние Зины», – просил Койранский, решив в душе пожертвовать для Зины собой, сказать ей, что он готов принять ее дружбу и любовь.

«Пойдем», – согласилась женщина.

Войдя, он увидел Зину на постели бледную-бледную. Большие голубые глаза открыты, их взгляд устремлен куда-то в пространство. Волосы растрепаны, раскиданы по подушке. Рука сжимает носовой платок. Она медленно перевела взгляд на вошедшего Койранского. Глаза ее вдруг потемнели, в них появился жесткий блеск.

Она несколько секунд смотрела на него, прямо в его глаза, затем слабым голосом, но твердо, сказала:

«Зачем пришли? Я не хочу вас видеть! Уходите вон!» – и отвернулась к стене.

Койранский, так ничего и не сказав, ушел.

Не обиду почувствовал он, изгнанный девушкой из комнаты и, очевидно, из сердца. Он почувствовал жалость от потери этой чистой, немного экзальтированной души.

«Теперь нет у меня никого!» – подумал он.

«Больше никто меня не любит! Никому я не нужен!»

Домой он в этот вечер не вернулся. Пьяный, он проспал до утра в комнате братьев Бажаевых, а вечером уехал в К., к сестрам.

20. Последнее лето в К.

До разрыва с Бельской Койранский не предполагал быть летом в К. Они с Евгенией Николаевной думали съездить после свадьбы на месяц на юг, а возвратившись в Варшаву, заняться уроками, чтобы подработать на экипировку и на первые месяцы их совместной жизни. Очутившись в К., изменять свои намерения о заработке Койранский не мог: надо было одеться, приобрести белье и кое-какие мелкие вещи, а также иметь деньги, хотя бы на первые месяцы жизни в Москве. Поэтому первым делом следовало искать уроки.

Это оказалось нетрудно. Уже за две недели Койранский получил три урока, хорошо оплачиваемых: два с мальчишками и один с еврейской девушкой, 24 лет, Лейной Кушнир, окончившей в Бельгии медицинский факультет университета. Для работы в России врачом ей надо было сдать экзамен на аттестат зрелости по русскому языку и литературе.

Этот урок был особо ответственным и трудным, так как девушка, кроме французского и еврейского языков, других не знала.

Но Койранский соблазнился платой – 35 рублей в месяц.

Он рассчитывал на помощь французского языка и на способности взрослой ученицы.

И, несмотря на тяжелое душевное состояние, Койранский ушел в работу, не помышляя о другом времяпрепровождении. Он хотел в труде утопить свои переживания.

Но протест против обид назревал. Голова рассуждала о несправедливости судьбы, а сердце бунтовала.

Его мысли говорили сердцу:

«Вот они, чистые созданья: отвернулись от тебя, загрязненного. Ты не стоишь их. Ну, и черт с ними! Иди к грязным! Они не отвернутся, у них – сердце, а тех – консервированная добродетель вместо сердца. Ты растопчи эту добродетель, покажи этим добродетельным чего они стоят. Пусть плачут! Тебе больно, пусть и им будет больно!

За что они растоптали твои чувства? Или ты и впрямь не стоишь их? Нет, ты выше их, ты не лгал в любви, а они лгали, да, лгали! А когда им поверили, они обманули! Обманывая, они хотели остаться чистыми! Презренные твари!»

Эти мысли все чаще томили юношу Койранского, вызывая в нем желанье бросить воздержание от зла и вновь пуститься во все тяжкие!

Но К. – не Варшава. В К. нет заманчивых соблазнов, да и в таком небольшом городке недолго «прославиться» и оказать плохую услугу сестрам.

Однако, случай помог.

Один раз, гуляя вечером за городом, по дороге к станции, он стал свидетелем безобразного поступка подвыпившего мужлана, тащившего упиравшуюся женщину с аллеи в темноту. Она кричала, но никого поблизости не было.

Койранский, незаметно подкравшись, неожиданно подставил хулигану ножку, тот упал, а Койранский, изловчившись, схватил женщину за руку и побежал с ней в город.

Они благополучно добежали до освещенной улицы и здесь остановились. Женщина попросила довести ее до дома. Койранский согласился. Завязалось знакомство, перешедшее в роман.

Начало было положено, и Вячка вновь стал безумствовать. Он не разбирал, хорошо или плохо то, что он делает, он попросту «развлекался». Его жертвы, если можно так выразиться, не бежали от него, они сами шли в «ловушку» и, казалось, были довольны и счастливы. Так оно и было в действительности.

Никаких осложнений или неприятностей, если не считать небольшого скандальчика с отцом Лейны Кушнир, не было.

И странно: чем больше жертв было у Койранского, тем тяжелее было душе его. Он по-настоящему страдал, не находя себе места, не зная покоя. Его безумства – это был бунт совести обманутого страдающего человека.

Вероятно, Вячка опять пришел бы к мысли о самоубийстве, если бы не встретилась хорошая девушка Ядя.

Она будто поняла его состояние, и так матерински ласкала, что у нее он успокаивался, находил в себе человеческие чувства.

Она была много старше Вячки и знала жизнь, знала, как она обманчива. Когда она узнала, что Вячка будет учиться в Москве и скоро должен уехать, она неожиданно куда-то уехала, вероятно, чтобы и ему, и себе облегчить расставание.

Пришло время отъезда. Койранский все откладывал, все ждал возвращения Яди, но так и не дождавшись, сел в поезд и навсегла покинул город, где в течение многих лет проводил свой отдых.

21. Отъезд в Москву

По дороге в Москву Койранский сделал остановку в Варшаве.

Он провел здесь последние три дня, попрощался с ней и со своей, такой несчастливой юностью.

Конечно, не желанье встречи с Бельской или с Дьяконовой, не жажда новых варшавских приключений задержали в Варшаве Вячку. Он хорошо понимал, что с прошлым покончено окончательно.

Его притягивала к себе Варшава, с ее волшебными вечерами, с ее огнями и музыкой, с ее незабываемыми садами и парками.

И еще память о бедной девочке Казе не отпускала его.

Он подолгу прогуливался возле дома № 10 по улице Святого Креста, сидел в полупустом зале кинематографа, в здании филармонии, и вновь переживал недавнюю драму.

Великая любовь этой простой девочки, не убоявшейся и самой смерти, не могла сравниться с любовью Ясиняк и Бельской, отказавшихся от нее так легко и бездумно под нажимом безразличных, бесчеловечных матерей.

Какую совесть надо иметь, чтобы изменить своему слову, растоптать чувство того, кого называли любимым? Как после этого смотреть в глаза людям? Как можно жить, нося всю жизнь клеймо обманщика? Койранский прощался еще и еще со своей Казей и с ее неповторимой любовью.

Он знал, что никогда больше не найдет такой жертвенной любви. И на том кресле, где они имели обыкновение смотреть кино и вдыхать аромат своего чувства, Койранский поклялся, что НИКОГДА, до самой смерти, не забудет Казю, девчушку по наружности и женщину по силе любви.

В то же время щемящее чувство потери любимого человека не давало возможности успокоиться: он продолжал любить преданно, горячо, возвышенно. Голова же твердила: она спасла тебя от неверья в правду, чтобы потом отнять эту веру.

Трудно было Койранскому еще и потому, что каждая улица, каждая аллея парка напоминали ему о недавнем счастье и подчеркивали его горе от потери этого счастья.

Он побывал всюду, глее они вместе бывали в последние месяцы, только на Мокотовскую площадь и к гимназии не хотел он идти, не хотел встретить ее.

Гордость мужчины не позволила ему дать ей хоть малейший повод думать, что он ищет встречи с ней.

Но это было еще не презренье к обманщице, оно пришло позднее, это была боязнь за себя, боязнь, что гордость может не выдержать испытания, что она может уступить чувству.

Вячка посетил также некоторых товарищей, с которыми вместе учился в гимназии и к которым сохранял добрые отношения. Все они выразили желание проводить его на вокзале.

Перед отъездом на вокзал было совершено четвертое преступление перед собой: Койранский сжег свои поэтические труды. Их было немного и они разделили судьбу своих предшественников. Среди сожженных произведений была написанная летом поэма «Три гвоздики», выражавшая протест Койранского против обмана и лжи.

На вопрос жены брата, что он сжигает, Вячка ответил: «жалкие творения жалкого поэта». И в этих словах заключалось сомнение в его будущей поэтической деятельности.

Он думал, что с потерей веры в правду, он потерял и поэзию.

«Она отняла от меня правду, поэзию и, значит, даже жизнь. Без правды, без поэзии жить нельзя!»

Так был настроен Койранский, готовясь в Москву.

30 августа тепло провожаемый братом, его женой, товарищами, с опустошенной душой, без каких-либо надежд на хорошее будущее, Вячка уехал в Москву.

КОНЕЦ третьей части

Часть четвертая
Выхода нет

1. Думы и пути

Койранский ехал в Москву, ехал учиться в Московском университете. Он был принят, по его просьбе, на юридический факультет, о чем узнал еще летом, извещенный университетом.

Почему Койранский выбрал юридический факультет?

Кончая гимназию, он знакомился с программами варшавских высших учебных заведений, в том числе со всеми факультетами университета, и пришел к заключению, что только юридический факультет дает наибольшую сумму общеобразовательных знаний, которых ему не могла дать гимназия.

Он хорошо понимал, что культура содержится не в односторонних специальных знаний и уж, конечно, не в званьях инженера, учителя, врача.

Он также понимал, что каждый специалист прежде, чем стать специалистом, должен стать культурным, т. е. впитать в себя все богатство человеческого духа, накопленное за тысячелетнее развитие человечества. В этом богатстве – полнота жизни, смысл ее и возможность служить человечеству.

Это – гуманизм! Да, только гуманизм, иначе жизнь ломаного гроша не стоит!

О своей будущей специальности Койранский не задумывался: не все ли равно, кем быть, на каком поприще трудиться!

Лишь бы приносить пользу людям!

Зато ему приходилось призадумываться над ближайшим будущим: он едет учиться, ему надо будет платить за это, надо жить в Москве, платить за квартиру, питаться, одеваться, обуваться, а откуда он возьмет на все это деньги?

Работать и учиться невозможно, не совмещается время, да и как он найдет в Москве работу, в незнакомом городе, где нет ни одного знакомого человека?

Эта задача казалась неразрешимой, и Койранский махнул на нее рукой. На первый год у него хватит денег – он заработал за лето 300 рублей. Он обут и почти одет, нет только зимнего пальто. Что же из этого? Можно проходить и в осеннем.

Москва! Какая она, русская столица? Первопрестольная и крамольная, город царских коронаций и баррикад 1905 года, город именитого купечкства и богатеев, город рабочего каторжного труда!

Как встетит она своего сына из далекой царской окраины?

Найдет ли для него ласковое слово матери или выбросит «на дно», как одного из люмпен-пролетариев?

В конце концов, такой исход ни у кого не вызовет душевной боли: он одинок и физически и духовно. Да, одинок!

Прожита такая короткая жизнь, а пережито, как за десятки лет.

В свои 20 лет он – духовный инвалид. Найдутся ли силы для новой жизни? Эта новая жизнь уже будет убогой: любить он уже не может, а без нее холодно и бесприютно! И к чему она, такая жизнь? Не лучше ли кончить ее, чтобы и следов ее не осталось? Вот сейчас выйти на площадку, открыть дверь вагона и прыгнуть в небытие. Сделать больно этой маменькиной дочке, легко разорвавшей чужую жизнь, как негодную тряпку. И пусть бы всю жизнь мучилась этой болью!

Пусть бы корчилась от этой боли! Но она же не узнает, никто не узнает. А если бы узнала, что тогда? Покачала бы головой и назвала дураком? Как тогда? «Я сделаю то же!»

Нет, не надо! Зачем? Она такая беспомощная, светлая, как ребенок! Ей надо жить, ее вся гимназия так любит!

А ты? Я тоже, очень, как свое сердце! Нет у меня ее, и нет сердца. Потеряно сердце. Как же я буду без сердца жить, без нее?

Ах да! Она не любит и не любила. Иначе, как же она смогла растоптать собственное чувство? Она обманывалась и обманывала. Она – чудовище без сердца, без души!

И на зло ей я буду топтать женскую любовь, как она растоптала мою! Буду топтать и чувствовать, что это ее чувства я топчу, ей причиняю боль, наступаю сапогом на ее сердце… Что больно?

Всю жизнь свою буду мстить и за всю жизнь еще не отплачу за мою боль.

Не умирать, нет! Надо жить, чтобы мстить! Надо быть сильным, гордым, непреклонным!

Я и без сердца проживу. За обман – обман, за боль – боль, за горе – горе! Без жалости, без раздумий!

Вот сидит внизу девчонка и о чем-то думает, верно, о любимом.

Сделать ей больно? Сказать, что любимый обманывает ее? В глазах мечтательность и счастье. А чем она лучше меня? Почему ей счастье, а мне боль? Кто предопределил это? Бог? Это он, как подарки, раздает одним радости, другим – горе? Он – изверг! Разве такой мог спасти род человеческий от греха, пострадать за него? А у него ни капли милосердия!

Вот испробую на этой девчонке, есть ли милосердие, пощадит ли бог эту невинную девочку, еще не слыхавшую слово «измена».

«Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени? Мои стоят, забыл завести вчера», спросил Койранский девушку, сидевшую на нижней скамейки вагона, заметив часы на ее руке.

«Сейчас – десять», ответила та.

«Спасибо!» – поблагодарил он, слез с верхней полке и сел напротив девушки.

«В Москву? Откуда? Не учиться ли?» – снова задал вопрос Койранский, с любопытством вглядываясь в глаза девушки.

«Да, еду в Москву, учиться, из Смоленска. Принята на Бестужевские курсы. Буду врачом», – охотно и даже весело заговорила она, узнавая в нем по форменной тужурке студента университета.

«И не страшно, что пока будете грызть в Москве гранит науки, ваш любимый в Смоленске вам изменит с другой?» – приступил он к выполнению своего плана.

Девушка покраснела и отвернулась.

Он с жадностью смотрел на нее: «Пусть помучается, пусть! За нее, за меня!» – думал Койранский.

А она, справившись со смущением, повернула к нему голову и спокойно сказала:

«Мне бояться нечего: мой муж никогда не сделает подлости и он меня любит. А вам, наверно, изменили? Едва только выросли, еще усов нет, а вы уже жертва? Да? Угадала?»

Койранский встал и, не ответив вышел на площадку.

Он стоял там почти два часа, куря папиросу за папиросой, лишь бы не возвращаться в вагон. Ему стало еще больнее от уверенности той, которую хотел уколоть сомненьем и болью, от ее правильного диагноза его болезни, от высказанной и сквозившей из ее глаз жалости.

«Так всю жизнь: сталкиваться со счастливыми и, молча, переживать свое несчастье. Открою сейчас дверь, и конец! Пусть уйдет кондуктор с площадки», решил Койранский.

А кондуктор не уходил и, когда поезд стал уменьшать ход, сказал, что подъезжаем к Лихославлю.

Койранскому на этой станции нужно было делать пересадку, т. к. он ехал не сразу в Москву, а сначала к брату Александру, жившему под Москвой, на станции Завидово.

Койранский вошел в вагон, стал собирать свою постель, другие вещи. Шатенка молчала и даже не смотрела на него, И он боялся на нее взглянуть.

Когда поезд остановился и Койранский, захватив вещи, пошел к выходу, девушка с глазами, полными жалости, сказала:

«До свиданья в Москве. Желаю вам быть сильным и не сгибаться от тяжестей».

Потом, высунувшись из окна, крикнула ему вдогонку:

«Молодость все побеждает! Бодритесь!»

«Больно, ох, как больно! Она, верно, по глазам моим узнала. Надо глаза прятать. И надо действительно сбросить с себя это настроение!» – мелькали в голове Койранского мысли девушкой-смолянкой.

2. Устройство и первые впечатления

В Центральной России Койранский никогда не был, и ему было все интересно: природа, люди, обычаи. Он рассуждал: «Я – русский, а не знаю своего народа. Он кажется мне не таким, каким я его представлял. А может, я не умею определять? Я думал, что я на него похож. Ан, нет! Я – другой! Меня коснулась западная культура, сделала меня отщепенцем!» Это напрвление мыслей Койранского не вязалось, однако, с его настроением.

Поведенье, даже разговоры простого народа были ему не по душе: часто замелькавшие картины пьянства, беспрерывная ругань, густо пересыпавшая речь, – все казалось грубым, некрасивым, непонятным.

И от этого еще тяжелее было в душе Койранского, еще больнее от своего одиночества.

Брат, к которому приехал Койранский, примиренчески смотрел на все, что возмущало и тревожило приезжего. Он как бы считал это в порядке вещей и удивлялся вопросами младшего брата, который будто спрыгнул с другой планеты.

Это расхожденье всегда разделяло братьев и было одной из причин непонимания взглядов друг друга на жизнь и человеческие отношения. Уже на третий день почувствовал Койранский, что он сделал ошибку: ему не надо было приезжать к брату.

Брат Александр по специальности был лесовод. Он занимал должность лесничего под Москвой, что в то время считалось большой удачей. Сталкиваясь беспрерывно с народом от помещика-дворянина до крестьянина, от деревенского кулака до серелняка, качавшегося, как маятник, между всеми ими, Александр не выработал своей собственной ориентации. Наоборот, он взял от тех, среди которых вращался, их психологию: умен, кто умеет копеечку заколотить, уваженье тому, у кого она есть.

И Вячке Койранскому странно и неприятно было видеть эту, почти всеобщую, неприкрыто хищническую физиономию.

У брата была большая семья, состоявшая из жены Марии Дмитриевны, и пятерых детей, от 8 лет до 2-х месяцев.

Он нанимал большой дом с флигелем, баней и усадьбой в пристанционном поселке станции Завидово. Во флигеле помещалась канцелярия лесничества.

Первые же разговоры с братом показали Койранскому, что брат имел на него свои виды: он хотел сделать его учителем и воспитателем своих детей.

«Ты будешь жить у меня, будешь бесплатно питаться, одеваться и ездить на лекции в Москву, когда найдешь это нужным. А в свободное время будешь заниматься со старшими сыновьями, исподволь готовить их в гимназию».

Вячка Койранский сначала испугался той роли, которую предназначал ему брат. Он пока не сказал ни да, ни нет: нужно было побывать в Москве, в университете, разведать, как можно там устроиться.

И на четвертый день Койранский поехал в Москву, куда было три часа езды поездом.

Он оформился в университете, уплатил первый взнос за ученье, поговорил с товарищами, уже имеющими соответствующий опыт, походил по улицам, где обыкновенно селились студенты – Большие и Малые Грузины, Бронные, Моховая, Воздвиженка и по прилегающим к ним переулкам. Он рассчитал, что денег, привезенных с собой хватит на полгода, если не покупать ничего, кроме книг.

Съездив на знаменитую тогда Сухаревку, рынок, где торговали всем, чем угодно, обманывали и обворовывали, едва не сделавшись жертвой шайки воров, Койранский поспешил обратно в Завидово.

Тяжело и неприятно было первое впечатление от Москвы.

Жить здесь? Где разденут, и не заметишь?

Нет, в Москве устраиваться нельзя. Или уехать обратно в Варшаву, или согласиться на предложение Александра. Эту дилемму надо решать и, как можно, скорее!

И Койранский решил: дорога в Варшаву ему запрещена, «я не унижусь до того, чтобы вымаливать благосклонность Бельской. Для нее меня нет, и никогда не будет! Значит, надо обосновываться у брата, в Завидово, надо соглашаться на его предложения».

И он сказал брату, что остается в Завидове, хотя это очень неудобно для университетских занятий, но в Москвен он не хочет жить: она ему не приглянулась после Варшавы.

Опыт занятий с детьми у Койранского был и он незамедлительно приступил к этой работе. Ребята очень доверчиво и охотно выполняли указания своего учителя, и успех был обеспечен.

Доверье их и дружба с ними еще более укреплялись постоянным общеньем. Вне занятий Койранский читал им сказки, рассказывал разные приключения, гулял с ними, развлекал их и направлял их поведенье и поступки в нужную сторону.

К двум старшим мальчишкам примкнули и младшие девочка и мальчуган.

Таким образом, Койранский незаметно превратился в гувернера всех детей брата. Они привязались к нему, и без него и прогулки, и игры стали им скучны.

В университет Койранский ездил все реже и, в конце концов, стал ездить только два раза в неделю: по четвергам на судебно-медицинские вскрытия трупов, так как присутствие на них и участие в них были совершенно обязательны, и по пятницам, так как вечером в этот день был обязательный семинар по истории римского права.

Само собой разумеется, в эти дни Койранский бывал на всех лекциях. Позднее Койранский стал оставаться на ночь с четверга на пятницу ночуя у кого-нибудь из товарищей. А в последние два года лекции слушались не менее четырех раз в неделю, чтобы лучше усвоить главные дисциплины: гражданское, уголовное и административное право.

3. Семья брата и развлечения Койранского

Многочисленная семья брата была построена на очень шатких основах.

Прежде всего, бросалось в глаза, что отношения мужа и жены ненормальны. Жена командовала, муж исполнял ее волю. Жена вовсе не считалась с мужем, не уважала его, называла его презрительно «Сашка». А он, очевидно, привык к такому отношению, не возмущался и старался отделаться от всех домашних дел, поменьше бывать дома, засиживаться в канцелярии лесничества и часто уезжал по лесничеству сразу на несколько дней.

Мария Дмитриевна очень скоро посвятила Койранского в секрет таких отношений с мужем. Она рассказывала, как ее насильно выдала замуж замужняя сестра, у которой она воспитывалась, и при помощи угрозы жениха застрелиться, если она не пойдет за него.

Бедная 17-летняя девушка-сирота попала в трудное положение и была вынуждена согласиться, так как единственная сестра тоже грозила отказаться от нее.

Маруся, став женой, без передышки рожала детей, благодаря чему ей некогда было думать о чем-либо, кроме вскармливания детей и ухода за ними.

Шестеро детей за десять лет – такова смирительная рубашка, надетая Александром на жену.

Она поняла этот отвратительный метод усмиренья и еще больше возненавидела мужа.

А он освободил ее от всяких работ по дому, окружил ее кухарками и няньками, которыми она и командовала в своей золотой клетке.

Она по своему единоличному усмотрению расходовала его деньги, сама производила все покупки, без него, ездила для этого в Москву и в Тверь. Завидово было как раз на середине между ними.

В результате такой многолетней жизни Маруся стала диктатором, причем очень капризным и бесцеремонным, отвыкла от всякого труда, от чтенья книг; ее не интересовала ни жизнь народа, ни новости литературы и театра, а все, что она вынесла после учения в пансионе, за несколько лет растеряла.

Детей она любила, но чисто животной любовью; она с ума сходила, если ребенок заболеет, но оставалась равнодушной, если он не выучит урока или плохо написал диктант.

Она читала детям сказки, любила это занятие, но больше для себя, чем для детей, и, конечно, многого не могла объяснить детям.

Тем не менее, ее время целиком было занято детьми, так как ни хозяйством, если не считать руководства, ни каким-либо рукоделием не занималась.

Отец семейства, наоборот, решительно никакого интереса к детям не проявлял и не занимался ими, разве жена невзначай положит ему на руки сверток с грудным ребенком или посадит на руки ему неожиданно для него малыша, приказав: «Поняньчи немного!»

И хозяйственными делами он также не занимался и не интересовался ими. Не было случая, чтобы он принес охапку дров или помешал дрова в печке. Зачем? Это все делала прислуга, да лесник, живший при лесничем, используемый конюхом при собственном коне лесничего и для других услуг по дому. За это он получал, кроме казенного жалованья и обмундирования, бесплатные квартиру и питание.

Вячка был четвертым для услуг в этом доме, как гувернер и воспитатель детей, которым грозило бы одичание и привитие психологии и навыков окружающих их невежественных нянек, лесника и кухарки. Исполняя добросовестно принятые на себя обязанности, Вячка тем не менее скоро заскучал в этом доме, хотя отношение к нему всех домочадцев было очень хорошим, даже теплым, хотя в доме были книги художественной литературы, хотя весь день безотрывно он был занят с детьми.

Но вечера были скучными: все было переговорено, все оставшиеся в памяти анекдоты рассказаны, а убежденья свои, диаметрально противоположные убежденьям брата, повторять Вячке не хотелось из-за вспыхивавших приэтом крупных разговоров на грани ссоры, а это было уже совсем скучно.

Как-то, гуляя с ребятами в парке, окружавшем дом, Койранский увидел во дворе соседней дачи крупную красивую женщину, по одежде крестьянку.

Расспросив лесника, что это за женщина, Койранский узнал, что это кухарка живущего в соседнем доме Алексея Ивановича Кузнецова, богача, владельца большого посудо-фарфорового завода где-то за Москвой. Ему было сказано, что эта женщина, по имени Евгения, является не только кухаркой, но и любовницей Кузнецова.

Скоро Койранский увидел и самого Кузнецова, простого мужика, пьяницу, каждый вечер напивавшегося в трактире и возвращавшегося с громкой пьяной песней домой.

«Когда б имел златые горы и реки полные вина» пел мужик-кулак, хозяйство которого в деревне велось с помощью брата и батраков, а на заводе наемным инженером и сотнями закабаленных мужиков. И все соседи по даче знали, что, придя домой, он начнет кулачную расправу с женой, забитой, больной из-за него женщиной, и с прочими домочадцами.

Только Евгения, как говорили, могла остановить расходившегося пьяницу. Ее он беспрекословно слушался. Койранский много раз видел эту женщину и восхищался в душе ее красотой, какой-то одухотворенной и тонкой, удивительной в таком крупном по-мужицки скроенном теле, по-деревенски одетой, с возбуждающими формами.

Однажды Койранский, как всегда, когда дети укладывались спать, вечером пошел пройтись.

Возвращаясь с прогулки мимо кузнецовской дачи, он увидел сидящую на лавочке Евгению.

Не думая, что делает, Койранский сел рядом и сказал:

«Приятно посидеть рядом с красивой женщиной!»

Она промолчала. Койранский опять сказал:

«Чего же молчишь? Или жалко тебе твоей красоты, на которую хочу полюбоваться?»

И тогда она ответила:

«Эх, барин! И ты туда же! Пристаешь к женщине. Ай не стыдно? Дома хозяин проходу не дает, а выйдешь отдохнуть, молодой сосунок прицепляется!»

«Я к тебе не прицепляюсь, ничего от тебя не хочу. Мне просто очень приятно видеть твою красоту. Ведь на такую красоту молиться можно. Но если ты не хочешь, я могу уйти». – ответил Койранский и встал, чтобы уйти.

Она взяла его за руку и заставила сесть. Потом тихо так и виновато проговорила:

«Ты не серчай! Я глупая. Ежли ты без всяких глупостев, сиди, пожалуйста, гляди. Только немного разглядишь в темноте-то. А ты чей? Лесничев брат? Скудент? Долголь будешь жить у нас, в Завидове?»

Так завязался разговор, началось знакомство.

Почти каждый вечер он сидел с ней на лавочке, беседуя о семье Кузнецова, с ней, бобылке, вдове, уже 15 лет овдовевшей.

Ей было 40 лет, но возраст не замечался в этом красивом лице и крупной подвижной фигуре.

Койранского волновала близость этой женщины и его тянуло к ней, хотя ни одним словом, ни одним жестом он не показал ей своего влеченья.

Конечно, долго такие платонические отношения продолжаться не могли. Койранский это понимал. Нужно было решиться на сближение или на отказ от волнующих встреч.

Головой он понимал, что ни к чему хорошему связь с этой женщиной привести не могла, надо было взять себя в руки.

И он, после некоторой борьбы с собой, перестал приходить на лавочку, вообще перестал гулять по вечерам, занявшись чтеньем университетских предметов и художественной литературы.

Со дня своего приезда он не занимался поэзией. Обстановка была такова, что не создавалось поэтического настроения, да и писать было негде, и не хотелось раскрываться перед братом, с его очень прозаичной душой и такой же жизнью.

Две недели Койранский не видел Евгении, уже отвык от нее, но скучал по вечерам, чаще ездил в Москву и чаще оставался ночевать в Москве. Его не спрашивали дома, почему он остается в Москве на два, иногда на три дня, полагая, что так надо для его университетских занятий.

Раз, когда он вышел из вагона в Москве, его кто-то потянул за руку. Оглянулся, – Евгения, принаряженная, еще больше похорошевшая, видно от волнения.

«Барин, погодь на минутку», сказала она и отвела его из толпы в сторону. Они остановились. Евгения, не глядя на него, тихо сказала:

«Ты ушел от меня. Видно нагляделся. А я не могу. Что-то тянет меня к тебе. Вот, за тобой поехала. Ругай, не ругай, а бабе ты надобен! Где сустретимся?»

Она подняла голову. Глаза ее блестели каким-то удивительно мягким блеском и будто тянулись к Койранскому.

Он впервые видел ее такой, да еще днем. Волнение овладело юношей. Но он еще пытался сопротивляться.

«Здесь, в Москве, негде, разве на вокзале, да поздно вечером прогонят. Поезжай, милая, домой. Вечерком, как приеду, выйду посидеть», сказал Койранский, предполагая как-то рассеять опасность их сближения.

«Нет, барин, прошла пора сиденья. Или ты не хочешь меня миловать, целовать, не хочешь бабьих ласк?» – прошептала взволнованная женщина и, приблизив лицо свое к его лицу, часто-часто задышала. От ее дыханья исходил незнакомый, приятный, завлекающий запах. Она вся дышала страстью, и не могла не заразить юношу.

«Где же?» – так же шепотом произнес он и коснулся губами ее губ. И она в страстном порыве прильнула к нему, потом оторвалась, отошла немного и сказала:

«У меня здесь кума. Пойдем к ней. Чай, не прогонит! Эх, была не была. Пойдем!» И потянула Койранского за руку.

Они быстро шли пешком, она впереди, он – за ней, сзади.

Они пришли на Домниковскую улицу, вошли во двор одного дома, поднялись на второй этаж, постучались. Открыла девочка 10–12 лет. Она с размаху бросилась на шею тете Жене, своей крестной, и весело выкрикнула:

«Никого дома нет, все на работе. И я сейчас уйду в школу. Ты, тетя Женя, располагайся. Ключ можешь оставить у дверей под бочкой, когда будешь уходить. Чай вскипяти. А это кто?»

Евгения на вопрос не ответила.

Она деловито, как своя, взяла чайник, стоявший на шестке русской печки, зажгла керосинку и поставила чайник. Он был еще теплый и почти полный.

Девочка подала гостье ключ, чмокнула ее в щеку и выпорхнула.

Евгений и Койранский остались одни.

Здесь встретились страсть не молоденькой уже женщины и темная развращенность юноши.

4. Цена денег

Страсть Евгении разгоралась все сильнее. Свиданья теперь заканчивались на сеновале при доме Кузнецова и были настолько продолжительными, что Койранский являлся домой, когда все уже в доме спали. Один лесник караулил легкий стук молодого человека.

Но тайное недолго оставалось тайным.

Слух о связи лесничева брата с Евгенией кузнецовской быстро распространился и через прислугу дошел до жены брата Койранского.

Она, кажется, и удивлялась, и негодовала. И не вытерпела, чтобы не сделать ему замечание.

Как-то в воскресенье днем все были в парке. Дети лепили снежную бабу, а Маруся с Койранским учили их, наставляли, как сделать глаза, рот, губы и так далее.

Вдруг Маруся спросила Койранского:

«Где ты бываешь так долго по вечерам, ночью домой являешься?»

«Это вас не касается!» – дерзко ответил тот.

«Как это не касается? Позорные слухи ползут о тебе. Связался со шлюхой. И тебе не стыдно?!» – вспылила Маруся.

«Я еще раз прошу не касаться моих дел, иначе брошу все и уеду от вас», не менее вспыльчиво ответил Койранский.

Я скажу Сашке, будешь с ним иметь дело!»

«Говорите хоть дьяволу!» – закричал Вячка и ушел домой.

Он ожидал разговора с братом и продолжал ходить на свиданья.

Но приехал брат, прошло дней десять, а разговора с братом по жалобе Маруси не поднимался.

И до Кузнецова дошли слухи о поведении его кухарки. И его очень задели эти слухи. Он ругал Евгению, ходил на сеновал проверять, но к этому времени свиданья были перенесены на сеновал брата.

Кузнецов решил действовать напрямую.

Он, встретив Койранского в калитке дома лесничего, подошел к нему и громко сказал:

«Господин скубент! Позвольте на момент!»

Койранский остановился.

«Ваша барынька, лесничева супруга, просили меня уберечь вас от Женьки. И что вам занадобилась эта баба? Брось ее к чертовой матери, поищи себе помоложе! Слышишь скубент?» – говорил Кузнецов.

«А вам-то что за дело? Кого хочу, того люблю, и вы мне не указ и не дело лесничева жене соваться, куда не просят!» – с досадой ответил Койранский.

Но Кузнецов не отставал.

«Я ее в жены возьму, скубент, богатой сделаю. А ты – щелкопер. Твоя любовь, как ветер. Да и по годам она тебе в матери годна. Честью тебя прошу, брось ее».

Койранский засмеялся.

«Это при живой-то жене? В любовницы ее метишь?»

«Господом богом прошу, брось Женьку! Хочешь, денег дам, только брось!» – каким-то отчаянным голосом закричал Кузнецов.

В голове Койранского промелькнула комбинация: взять с Кузнецова деньги, много денег, чтобы уехать в Москву и жить там до конца университета.

«Сколько дашь?» – вырвалось у него.

«Тысячу рублев!» – не задумываясь, предложил богач.

«Мало! Смеешься ты, что ли? Давай десять!» – определил Койранский сумму.

«Эва! Загнул! Да за десять я тебя и брата твоего, и еще столько же куплю!» – назло засмеялся Кузнецов.

«Прощай! Я думал ты деловой человек, а ты – козявка! Иди торговаться с барышником, не лошадь продаю!» – рассердился Вячка.

Он повернулся и пошел.

«Даю три! Больше не могу! Есть еще вексель на пятьсот рублев, дам в придачу, не просроченный!»

Койранский остановился, повернулся к Кузнецову и спросил:

«Когда принесешь? Где ждать тебя?»

«Завтра, как станет темнеть, приходи к стогу на задворках. Все сполна принесу, а ты подготовь расписочку, что обязуешься бросить Евгению Хорькову и за это три с половиной тыщи сполна получил.»

На этом продавец и покупатель разошлись.

Сделка еще не была совершена, но тяжело было на душе Койранского, как будто он сделал какую-то подлость.

Он раздумывал: «Деньги и любовь! Пусть я ее не люблю, она для меня развлечение от скуки. Но она любит, и я, как Иуда, за деньги хочу продать ее любовь и счастье».

С этой мыслью он провел почти весь следующий день. Ему было так тяжело, что он был груб с женой брата, как с виновницей своего подлого решения. И после обеда, оставшись с ней в столовой вдвоем, бросил ей:

«Вы настроили Кузнецова против меня. Его деньгами хотите купить меня? Я не продаюсь, знайте!»

И созрело новое решение: бросить его деньги в харю Кузнецова. Они сошлись, когда чуть стало смеркаться. Зашли за стог. Кузнецов вынул из-за пазухи пакет, протянул Койранскому, сказал: «Три тыщи катьками и вексель. Пересчитай и давай расписку».

Койранский взял пакет и неожиданно бросил его в лицо Кузнецова, с криком:

«Ах ты, жидомор! Любовь хотел за деньги купить! Меня купить? Сдохнешь, а не купишь»!

Громкий радостный смех Евгении был ответом на крик Койранского.

«Иди, говорит, Евгения, посмотри, как твой скубент будет тебя продавать! Ха-ха-ха! Вижу, хозяин ваш полный конфуз. Спасибо, барин, за верную любовь твою. Я за нее отплачу тебе втрое!»

И она скрылась в темноте.

Кузнецов постоял и каким-то писклявым голосом пригрозил:

«Постой, сукин сын! Я тебе почищу рожу!» – и тоже пошел в темноту.

В этот вечер Койранский до утра пробыл с Евгенией на сеновале.

Этот случай испугал Койранского и заставил понять, по какой скользкой дорожке он катится: был на полпути к подлости! Как бы он презирал себя, если бы совершилась его сделка с богачом. Он удержался на краю пропасти, но душевное состояние его, несмотря на развлечение и горячую любовь Евгении, оставалось очень тяжелым. В его основе прежде всего были пустота и духовная неудовлетворенность: любовь Евгении ничего не давала для духовной жизни Койранского, наоборот, усиливала эту пустоту.

Мучимый ею, он искал выход и не находил.

Как-то, оставшись дома один, он передал, по привычке, свою тоску бумаге написав стихотворение, первое стихотворение в доме брата, хорошо запомнившееся ему. В нем точно передано его душевное состояние, как он понимал его, состояние, так угнетавшее его:

 
«Уж двадцать лет минуло,
А я живу, как крот,
Душа моя уснула,
Боюсь, совсем замрет!
 
 
Темно на горизонте,
Кругом нет ни души,
Не греет верой солнце
В завидовской глуши.
 
 
Лишь мозг молчать не может,
Лишь Муза восстает
И память чуть тревожит,
Забыться не дает!»
 

Когда Койранский писал это стихотворение, он не подозревал, насколько еще ухудшится его состояние в дальнейшем.

После дерзкого столкновения с Кузнецовым прошло несколько дней. Неожиданно Евгения перестала приходить на свидания. Койранского это тревожило.

В одну темную-темную ночь он вышел из дома и медленно побрел вдоль улицы пристанционного поселка.

Он уже миновал поселок, шел по дороге дальше, думая свою невеселую думу о домашней ссоре с Марусей, не разговаривавшей с ним давно, о своем трудном положении в семье и о невозможности из-за отсутствия денег разорвать паутину, связывавшую его, об Евгении, так неожиданно пропавшей.

Вдруг он услышал поспешные шаги по мерзлой дороге. Он повернул назад, чтобы видеть того, кто идет, и столкнулся в темноте с Евгенией.

«Я знала, барин, что это ты. Чай серчаешь, что не выходила к тебе последние ночки. Боюсь я за тебя! Ох, как боюсь! Хозяин сказывал мне, чтобы я бросила тебя. А если не брошу, решит тебя жизни. А он отчаянный! У него всяких прихлебаев, знаешь сколько?! Любой за бутылку вина уберет тебя! И никто не узнает. А ты еще ходишь по таким вот темным местам. И удумала я: надо нам проститься. Не хочу, чтобы из-за меня ты свою молодую жизнь отдал. Люблю я тебя, мой ненаглядный! Но я не имею права подводить тебя под грех!» – взволнованно говорила женщина. И под конец заплпкала.

Койранский стал уверять ее, что никто ничего ему не сделает, что Кузнецов на испуг их хочет взять.

Но Евгения была непреклонна:

«Если ты сгинешь, как же мне жить тогда? Нет, барин, забудь меня. Я уже старуха, а ты молодехонький. И что тебе в любви дурной бабы-мужички? Сегодня и простимся. Дай я тебя расцелую на последях!» – и она прижалась к нему, целовала его губы и руки, шепча: «любый мой, бесценный! Прощай, не помни на мне обид своих! Только знай, что хозяина или кого другого, я к себе после тебя не допущу. До смерти буду помнить наши счастливые ночки!»

Она плакала и причитала, целовала и плакала. Лицо Койранского было мокрое от ее слез.

Потом она вытащила что-то завернутое в тряпку из внутреннего кармана пальто и вложила в руку Койранского.

«Возьми это от меня на память, на счастье. Это образ святой Евгении. Он будет беречь тебя от напастей и указывать тебе правильную дорогу. С ним ты найдешь свое счастье. Будь счастлив, мой ненаглядный. Спасибо тебе за мое короткое счастье. Оно было короткое, но полное, лучшего в жизни, верно, не бывает, говорила Евгения. Потом она прижалась к нему, страстно прильнула к его губам, затем оттолкнула и попросила:

«Иди, барин, домой. Один иди. А я невдалеке буду следить, чтобы кто не тронул. Иди эже! Чего стоишь? Ну, иди!»

Койранский пошел, меняя скорость, прислушивался, но шагов за спиной не слышал. Останавливаясь, он вглядывался в темноту, но никого не видел.

Так закончился его короткий роман.

Он еще несколько раз днем издали видел Евгению, видел как она делала вид, будто не замечает его, а сама не спускала с него глаз, когда он отворачивался.

Потом, перед Новым годом, она исчезла. Как говорил лесник, уехала не то в Тверь, не то в Москву.

И домашние дела были из рук вон плохи. Маруся дулась, брат тоже. Было ясно, что все из-за Евгении и из-за грубости по отношению к жене брата, в запальчивости брошенной ей Койранским.

Он терпеливо ждал, чем это разрешится. Он знал, что так жить нельзя. Извиняться не хотелось, а нарыв должен лопнуть.

5. Опять деньги

Кризис разрешился скорее, чем можно было ожидать, и разрешился вовсе не так, как думал Койранский.

Из разговоров супругов Койранский узнал, что пришло письмо от сестры Маруси и ее брата, живших в Сибири, в котором они извещали, что умер их дядя, вяземский помещик, оставив после себя имение. Законных наследников осталось трое: брат Маруси, Михаил, и два брата Юшеновы, племянники умершего от другой сестры.

Брат и сестра Маруси просили Александра взять введенье дела о наследстве.

Александр съездил на место, увиделся с двумя другими наследниками, которые также доверили ему вести дело в суде.

Когда все доверенности были собраны, он вчинил иск в Смоленском окружном суде и поручил следить за ходом дела специально нанятому адвокату.

Александр рассказывал, что имение после его продажи должно дать не менее 60 тысяч рублей, а по уплате всех расходов, 50–45 тысяч. Маруся откровенно радовалась за брата. А муж говорил ей: «Мишка – пьяница. Он все пропьет. Дам ему немного, а остальное себе возьму. Договора – то с ним нет, только доверенность. Сколько захочу, столько ему и дам».

Маруся горячо возражала:

«Это же мой родной брат! Ты моего брата хочешь ограбить! Стыдись!»

Эти и подобные им разговоры Александр возобновлял ежедневно в присутствии Вячки.

Раз даже он обратился к нему за поддержкой:

«Как ты думаешь? Только возьми в резон, что Мишке денег давать нельзя, пропьет! ОН же пьянчуга!»

«Я с тобой не согласен», ответил Вячка и продолжил:

«Деньги эти не твои, и ты не имеешь права на них. И тебе нет дела, как использует их наследник. Он может пропить, может отдать их сестре, у которой живет. И я понимаю, как неприятно Марусе твое намеренье взять деньги ее брата себе. Это будут краденые деньги!»

«Мало ты смыслишь в этих делах, молод еще! По бабам ходить ты горазд, а тут не поймешь. Уж я разберусь сам!» – ответил Александр. Койранский пожал плечами и вышел в другую комнату.

На другой день разговор о деньгах вновь велся с прежним азартом. Вячка молчал, не желая получать оплеухи, подобной вчерашней.

«Ради меня, уважая меня, ты не должен этого делать. Помнишь как ты добивался моей руки? Пулю хотел в лоб пустить! Забыл? А теперь меня в грош не ставишь!» – говорила Маруся.

Она получила такой ответ, который разорвал даже ту небольшую общность, какая была между ею и мужем.

«Мне предстояло после окончания института ехать в деревню, и нужна была жена. Ты упиралась, и я тебя припугнул пулей, чтобы ты согласилась. Это твоя сестра меня научила. А если бы не пошла ты, я сошелся бы с твоей сестрой и увез ее в деревню. Мне было все равно!»

Маруся зарыдала. Вячка не выдержал и сказал Александру:

«Ты шутишь, конечно, брат! Ну, скажи ей, что ты пошутил».

«Не твое дело!» – был его ответ.

«Как ты мог серьезно такое сказать жене, матери твоих детей?! Это же такое оскорбление!» – опять вступился Вячка за справедливость.

«Молчи, не суйся, куда тебя не просят!» – бросил ему брат.

«Я уйду от тебя, я не могу больше с тобой жить», рыдая сказала ему жена.

А он рассмеялся и небрежно бросил ей:

«Никуда ты не уйдешь, некуда тебе идти! А уйдешь, выпишу твою сестру и буду с ней жить. Подумаешь, сгрозила!»

Маруся убежала в спальню. Койранский тоже ушел, сначала в другую комнату, а потом на улицу.

Ему было так больно за обиженную маленькую женщину, чья жизнь была изуродована, растоптана, а теперь еще и оплевана!

Потом как будто вновь в семье наступила тишина. Чувствовалось, что Александр извинился перед женой.

И с Вячкой Маруся стала другой: внимательной, сердечной, благодарной за его справедливость. Она говорила ему:

«Я ему не простила и никогда не прощу! Ненавижу этого негодяя, хоть он тебе и брат. Смертельно ненавижу! Уйду от него! Посмотрим кто кого!»

Вячка не задумывался над сказанным. Ему казалось, что это говорит еще не прошедшая обида.

Воспользовавшись хорошим отношением к нему жены брата, он попросил у нее денег взаймы, хоть сто рублей, чтобы обосноваться в Москве.

«Ты хочешь от нас уехать?» – с ужасом крикнула Маруся.

Он кивнул.

«Если ты уедешь, может случиться трагедия. Я убью его. Только ты, ты один поддерживаешь меня. А без тебя я совсем буду одна! И дети тоже. Они тебя любят! Какой он им отец, этот нравственный и физический урод! Я прошу тебя, не уезжай. Я знаю, что и тебе он неприятен. Но я буду настаивать разъехаться с ним. Я настою! Ну, прошу тебя!» – с мольбой и со слезами на глазах упрашивала она.

Вячка Койранский, хоть и пережил много ударов в своей короткой жизни, но не растерял присущих юности жалости и добросердечия. Он вздохнул и коротко казал: «Хорошо!»

Потянулись дни, отравленные взаимной ненавистью жены и мужа, которой они не могли скрыть даже от детей.

Но Вячка старался отвлечь детей от ненормальных отношений родителей.

Он хотел и Марусю успокоить, внушая ей, что она преувеличивает ссору с мужем, что он погорячился и в запальчивости наговорил ей разных оскорблений, а сам теперь жалеет, что все, в конце концов, сгладится и жизнь пойдет по-старому.

«нет, я не хочу старой жизни! Я ненавижу его! Не выношу вида его. Буду требовать разъехаться!» – непримиримо настаивала Маруся.

Это были дни, непосредственно следовавшие за окончанием романа с Евгенией, и Вячка проводил вечера либо дома за разговором с Марусей, либо на прогулках с нею.

Его брат чувствовал, конечно, сближение Вячки с его женой и отчужденность обоих от него. Он пытался примириться с братом и одновременно внушить ему недоверье к жене.

Он говорил, как она вешалась на шею какому-то Пашкову, как искала с кем бы наставить ему рога, и другие разные гадости.

Вячка не верил ему. А раз Александр сказал:

«Знаешь, что она мне сказала сегодня? С любым мужиком сойдусь, только бы тебе отплатить за то зло, что причинил мне! Вызывай тогда сестру!»

Вячка и брата успокаивал тем, что у обоих обида еще не прошла и она выбрасывает с языка такое, чего потом им стыдно будет; и он сделался посредником: обе стороны жаловались ему друг на друга и друг о друге говорили нелестное.

Брат Вячки старался чаще уезжать и не ночевать дома. В эти дни было легче, светлее дома.

Уложив детей спать, Маруся вечера проводила с Вячкой, гуляла с ним и слушала его чтенье художественной литературы.

Дети, уходя спать, всегда прощались со своим учителем поцелуями.

Раз, вслед за детьми, когда они уже убежали в спальню, Маруся подошла к Вячке и, смеясь, прошептала:

«А со мной не хочешь проститься?», и страстно обняла его за шею, и замерла в долгом поцелуе.

Она не вышла больше из спальни, как всегда.

Койранский не понял этого жеста, посчитал этот поцелуй за простую шутку и не придал ему никакого значения.

Под утро она пришла к нему, спящему, и отдалась ему.

Сонливость и хмель чувственности заслонили у Вячки понимание происходившего.

«Будешь проклинать меня! Но лучше твое проклятие, чем его лягушачья любовь!»

Эти слова на всю жизнь запомнились Койранскому.

6. Угар

Утром, после случившегося, Вячка пришел в ужас. Случилось непоправимое несчастье. Что делать?

Надо бежать и бежать скорее. Но где взять денег? Все, что он привез, было израсходовано. Куда побежишь без денег?

Оставаться здесь? Оттолкнуть ее, прервать, пока только начало, преступную связь? Надо поговорить с ней, убедить ее.

Днем приехал брат и, чувствуя себя простуженным, отлеживался, не шел в канцелярию.

Маруся избегала взглядов Вячки. Это говорило, что она понимает безобразность происшедшего.

Разговор в этот день не состоялся.

На другой день она предложила ему погулять вечером. Он согласился, надеясь во время прогулки выполнить задуманное.

Они вышли в темноту за калитку парка. Она взяла его под руку и сама начала разговор:

«Я – дрянь! Ты прости меня! Но уже не вернешь прежнего. И я не жалею нисколько. Ты не любишь меня, зато я люблю! Говори же, хочешь меня как женщину?»

Койранский быстро заговорил в ответ:

«К чему это? У тебя – семья. Ты сама не знаешь, что делаешь! И любовь твоя ко мне преступна. Мы обязаны не повторять совершенной ошибки. Я уеду. Если ни ты, ни брат не дадите мне денег, я одолжу у какого-нибудь лесопромышленника, хоть у Квасова, и уеду. Пойми, что иначе мы не можем поступить. Я не хочу разваливать семью брата!»

Маруся несколько раз пыталась перебить Койранского, но настойчиво продолжал говорить. А когда сделал паузу, она зашептала:

«Семью? Семьи у него уже нет. Я с ним жить больше не буду. Он противен мне! Ты меня не жалеешь, его жалеешь! А детей пожалеешь? В тот день, когда ты уедешь, я брошусь под поезд. Дети останутся без матери, ты будешь виноват! Хочешь этого?!»

«Зачем ты говоришь это? Возьми себя в руки. Ты – мать: ради детей обязана жить. Если не хочешь жить с мужем, живите раздельно. Будь благоразумна, не думай о самоубийстве. Обещаешь?» – убеждал Койранский.

«Без тебя не буду жить! Без тебя он не оставит меня. Умоляю тебя, не покидай нас с детьми. Если есть у тебя сердце человеческое, не такое как у твоего брата, останься с нами!» – говорила Маруся, а потом с какой-то внезапной решимостью бросила: «Клянусь, через час после твоего отъезда буду трупом!»

Долго шли молча. Она всхлипывала.

Повернули обратно. Дошли до дома и опять повернули. И так много раз.

Прошел десятичасовой поезд. Они продолжали ходить. Она впереди, он чуть отставая.

Койранский не знал, что ему делать, как убедить Марусю отказаться от самоубийства и от любви к нему, такой неожиданной и ненужной. Он чувствовал, что решение ее броситься под поезд – не слова. Он чувствовал, что эта женщина не только способна на это, но обязательно сделает этот безумный шаг.

Что делать? Что делать? Твердил в уме этот вопрос Койранский. И, наконец, ему пришла мысль, что сейчас решать нельзя, все очень свежо. Надо повременить с решением, дать ей успокоиться, отношениям ее с мужем отстояться, привыкнуть ей к мысли, что он ни под каким видом не будет отвечать на ее любовь.

И он сказал ей:

«Хорошо, Маруся! Я не уеду, Пусть будет так, как ты хочешь. Но связь наша продолжаться не должна. Согласна?»

«Не согласна!» – повернулась она к нему, взяла под руку и зашептала:

«Я не могу! Я хочу принадлежать тебе, ты же уже мой! Все равно, если ты не захочешь со мной жить, я скажу Сашке, что живу с тобой. Ты этого не хочешь? Тогда люби меня, свою любовницу! И я буду молчать. А не хочешь, сейчас приду и скажу ему!»

Положение было безвыходное. А она, несмотря на мороз, остановилась, закинула руки на его шею, целовала и говорила:

«Люблю тебя, хочу тебя! Буду бесстыжей ради тебя! Мне все равно! Только с тобой! Лучше ты убей меня, тогда освободишься от меня».

Она была как помешанная.

Койранский с силой оторвал ее, взял под руку, повел домой. Она покорно шла.

Александр уже спал. Она вошла в спальню, разделась и сейчас же пришла к Койранскому. Ушла от него только под утро.

Связь их продолжалась. Маруся, как одержимая, искала ласк Вячки. В каком-то угаре протекала их жизнь. Он заразился ее невозможной страстью и шел ей навстречу. Они не обращали внимания, видят ли окружающие их отношения. Им было не до этого! Только объятия, только взаимные ласки их интересовали. Оба потеряли голову!

Как-то весной Маруся объявила Вячке, что она беременна.

И это не отрезвило их. Лишь Койранский почувствовал новую ответственность. Он сознавал, что еще теснее теперь связан с Марусей.

В октябре родился ребенок, сын, первый ребенок Койранского. Принесло ли ему радость это событие? Нет, не принесло: он понимал, что ком навертывается и делается все крупнее, что надо ему уходить от этого кома.

И он попросил брата одолжить ему денег для самостоятельной жизни в Москве.

«Не только не дам денег на это, но, если уедешь от нас, перестану считать тебя братом!» – был его ответ.

Он сказал Марусе о желании Вячки уехать. Она, как и раньше, говорила о самоубийстве, она умоляла, плакала, целовала, и опять закружилась у Койранского голова от угара страсти.

Опять без рассуждений, забыв все на свете, забыв приличия и элементарную сдержанность, они отдавались ей бездумно, без оглядки!

7. Малая Бронная

Никакие силы, казалось, не могли развеять их угар!

И разве брат Койранского не видел этого сумасшествия?

Он предпочитал мало бывать дома, закрывать на все глаза. Но было совершенно ясно по его обращению с обоими, что он знает.

Наконец в феврале 14-го года Маруся опять объявила о своей беременности. Одновременно она сказала об этом и мужу.

Через полуоткрытую дверь их спальни Вячка услышал такой разговор: «Опять беременна? От кого? От духа святого?» – иронически спрашивал Александр.

«От твоего брата! Ты хотел сойтись вместо меня с моей сестрой. А я раньше тебя это сделала, стала любовницей твоего брата. Довольно. Больше тебе делать нечего среди нас. Уходи куда-нибудь, оставь нас! Давай на детей, сколько хочешь, я не буду назначать. Будешь приезжать, когда захочешь, чтобы повидать детей, хотя они тебе не очень-то нужны!» – уговаривала Маруся мужа.

Но он не соглашался:

«А ты будешь развратничать с моим братом? Зачем ты развращаешь его? Испортишь его будущую жизнь! Порви с ним, тогда я соглашусь оставить тебя».

«Нет, я с ним не порву, я люблю его. А ты уйдешь от нас. О его будущей жизни не твоя забота. Он сам позаботится о ней», возражала Маруся таким твердым тоном, что даже Вячка изумился.

Александр стал просить ее вновь быть его женой, обещал забыть все, признал свою ошибку в оскорблении ее женских чувств.

Но она осталась непреклонной:

«Я тебе женой никогда не буду! Ненавижу тебя! Жизнь мою загубил, поиздевался надо мной вдоволь! Хватит!»

На следующее утро Александр позвал Вячку в канцелярию и очень вежливо попросил его уехать из его дома сегодня же и дал ему 15 рублей. Вячка не возражал. Он понимал, что вчерашний разговор в спальне сделал все окончательно ясным и что другого ничего ожидать он не мог.

Чтобы уехать, надо было иметь согласие и Маруси. А как его получить? Он пошел на хитрость: он сказал ей, что надо сделать вид, будто их связь закончена, тогда ее муж, как обещал, уедет из семьи. И тогда можно будет Вячке опять приехать.

И Вячка Койранский с 15-ю рублями в кармане получил свободу.

Через час, взяв часть своих вещей, он уехал в Москву.

Прежде всего Койранскому надо было найти жилье, а потом думать, что делать дальше, как жить.

Перед Койранским стояла почти неразрешимая задача.

Оставив вещи в камере хранения, он поехал в те края Москвы, где обычно селились студенты. Он долго ходил по улицам, а было основательно холодно. Нигде никаких объявлений долго не попадалось ему. Наконец, на Малой Бронной на окне одного дома он увидел наклейку. Подойдя, он прочитал такое объявление:

«Здаеца комнатушка об одном окне

За три рубли с кипятком бес койки.

Спросить Макара Андреевича Телятникова».

Койранский долго читал, соображая, что означает «без койки».

Сзади неслышно подошел мужчина, по одежде легковой извозчик. Он положил руку на плечо Койранского и сказал:

«Это я и есть Макар Андреев Телятников. Пошли, скубент, торговаться».

Койранский пошел за ним. Телятников шел нетвердо и от него разило сивухой.

Вошли в кухню, большую, с большой русской печью и изразцовой плиткой. В одном углу стояла одна кровать, в другом – другая. В кухне было очень тепло, даже жарко.

У русской печи стояло на специальной подставке цинковок корыто, над которым нагнулась огромная полуголая жирная женщина с распущенными волосами. Она их мыла.

«Где мать?» – спросил хозяин.

«Маманя сплят на моей коечке», доложила полуобнаженная, бесстыдно повернувшись к отцу и к незнакомому юноше.

Извозчик прошел в комнату и через 2–3 минуты в кухню вышла небольшая полная женщина с елейным выражением лица.

Она сразу обратилась к Койранскому:

«Комнатенка хороша, только без печки. Будешь согревать из кухни, да почаще чаевничать. Чай твой, кипяток наш. Уборка тоже наша и посуда наша, и другие услуги наши. А всего три рубли, да карамели когда девке купишь».

Койранский перебил:

«А койку поставите? На чем же спать?»

Хозяйка пояснила:

«За рупь поставим койку и выдадим подушку с одеялом и с другим припасом».

«Значит, четыре рубля? Хорошо, я беру. Покажите комнату», попросил Койранский.

«Повременить маненько надоть. Сашутка вымоется, пропустит», ответила хозяйка.

Сашутка откликнулась:

«Я живо, маманя! А зачем вы берете опять такого махонького постояльца! Куда мне?»

«Дурра дурра и есть», отпечатала мать.

А для Койранского пища для новых размышлений.

Сашутка отодвинула корыто и за ним оказалась маленькая дверь. Войдя в комнату, Койранский увидел, что кровать стоит, покрытая ватным одеялом, с подушкой и чистой наволочкой. В комнате было прохладно. Но Койранский не испугался холода, да и искать другую комнату ему уже расхотелось. Он объявил:

«Вещи привезу завтра утром, а сейчас пойду чего-нибудь куплю поесть, а вы чайничек приготовьте».

Так Койранский поселился в Москве.

Хозяин был пьяница, каждый день приходил пьяный, иногда стегал вожжами мать и дочь. Те стояли смирно.

«Для острастки!» – объяснял он Койранскому.

Сашутка ростом была чуть поменьше сажени и с добрый аршин в диаметре. Чтобы ее обнять, надо было бы руки удлинить по крайней мере вдвое. Рыжая, с огромными веснушками, с маленьким носом и с огромным ртом, она производила отталкивающее впечатление. А глаза, как плошки, пугали каким-то мрачным огнем.

Но голос и смех ее не соответствовали наружности: были приятны и даже красивы, пока не видишь хозяйки их.

Она заявилась с утра в незапиравшуюсю комнату Койранского без всякого предупреждения, села к нему на кровать и объвила, что будет убирать его комнату, застилать койку, мыть его посуду.

«Со мной будешь иметь дело, махонькай», говорила она ему.

Она вышла было, а потом опять неожиданно пришла, увидела, что он натягивает брюки, и без ложной скромности стала наблюдать за этой операцией.

Койранский стал систематически посещать лекции в университете, а по вечерам заниматься, благо Сашутка старалась к его приходу нагреть комнату, держа открытой дверь в кухню.

Но спокойствия не знала душа Койранского. Деньги быстро таяли. Как он будет жить дальше? Питанье обходилось в день около тридцати копеек, иногда и подороже.

Нужно было, по указанию хозяина, купить для него полбутылки вина, хозяке – фунт рожков, а Сашутке – фунт карамели. И через неделю у Койранского была уже только половина полученных от брата денег, а через две – оставалась четверть.

Товарищи посоветовали ему на товарной станции Казанского вокзала поискать работу. Работа нашлась: разгрузка вагонов.

Вместо университета 4 дня из 6 – труд физический, дававший около двух рублей в неделю.

Надо было экономить на обеде, который и так стоил недорого в студенческой столовке на Моховой улице. Экономия состояла в том, что не каждый день покупались два блюда, а иногда, вместо обеда, посидев за столом, заталкивался в карманы брюк и пальто черный и белый хлеб, наполнявший огромные плетеные хлебницы, расставленные по столам. Это были самые дешевые дни: хлеб доставался бесплатно, кипяток дома был бесплатный, только заварка чая, на весь день одна ложечка. Так что голода Койранский не знал.

Но забота о завтрашнем дне грызла его. К тому же Сашутка стала приставать:

«Купи, махонькай, карамели! Не купишь, холодно будет в комнатке».

Пришлось купить, а через несколько дней еще.

Вообще Сашутка вела себя нагло. Она часто валялась на кровати Койранского. Постельное белье, по его просьбе, не меняла, говоря: «Кому стирать? Мне стирать! Обойдется!»

Носильное белье подходило к концу. Сашутка знала о накопившемся грязном белье, но ничего не предпринимала. Раз Койранский сказал ей: «Куча грязного белья накопилась. Мне уже смениться нечем. Выстирала бы, Сашутка!»

«Эх, ты, ловкай!» – возразила Сашутка.

«Небось, когда я лежу, не желаешь ко мне прилечь, а белья требуешь!» – продолжала она.

«Зачем мне к тебе ложиться? Что я, маленький?» – прикидывался непонимающим Койранский.

«Дурак ты, дурак!» – уверяла Койранского девушка-великанша.

«Другой бы накинулся, как на сахар, а ты не знаешь зачем! Полежи, узнаешь. А мне того и надо. Батяня с маманей войдут, иконой благословят. И тогда, сколько хошь, валяться будем. И свадьбу справим, глупый!» – выдала механику ловли мужа неумная Сашутка.

Койранский стал остерегаться, меньше бывал дома, приходил поздно, бывая у товарища по Варшавской гимназии, Смыклинского, который недавно перевелся из Варшавского университета.

Все-таки однажды рано утром Сашутка влезла к спящему Койранскому в кровать и стала целовать его. Он проснулся, вскочил.

«Уходи сейчас же, а то съеду от вас сегодня же!» – громко кричал Койранский, возмущенный нахальством Сашутки.

Она испугалась крика его, послушно встала и с жалостью сказала: «Махонькай, а сладкай!» – и ушла.

В следующую ночь был инсценирован арест Койранского товарищами Смыклинского, медиками.

Три дня Вячка прожил у Смыклинского, который жил со своей сестрой в одной комнате. А потом нашлась комната на Больших Грузинах, тоже в квартире извозчика только богатого, содержателя ломового извоза.

Но прожил у него Койранский только неделю. В один весенний, пригожий день к нему приехала Маруся, узнавшая в факультетской канцелярии адрес Вячки.

Она сразу заявила:

«Сашка уехал от нас. Едем домой. Надо заниматься с Колей. Ему осенью держать экзамен. Будем жить в Клину».

«А где брат?» – поинтересовался Койранский.

«Он перенес канцелярию лесничества на Фланденовскую фабрику, около села Козлово. Там он уже живет», проинформировала Маруся.

Не хотелось Койранскому снова принимать на себя роль мужа и отца семейства, но делать было нечего: у него оставалось в кармане несколько копеек, куча грязного белья, ни одной смены чистого и экзамены в университете, к которым надо было серьезно готовиться.

Или работать на разгрузке вагонов, добывая деньги, или готовиться к экзаменам, живя только одним хлебом, воровски добываемым в студенческой столовке.

«Что же, ехать, так ехать! Только схожу в университет. Ты подожди часика два, отдохни», просил Койранский.

«Раньше вещи сложи, а потом иди. Хозяину я сама скажу. Сколько должен ему? Я расплачусь».

«Ничего не должен. Уплатил за месяц вперед» – похвастался он.

В тот же день вечером Койранский опять был в Завидове, опять потянулись дни занятий с детьми, вечерние занятия по подготовке к экзаменам и ночные прогулки с Марусей по улице поселка.

8. Университет

Реакционная царская политика удушения в стране всего живого наложила свою омерзительную лапу и на высшие учебные заведения России.

Московский университет, славившийся прекрасным профессорско-преподавательским составом, образцовой постановкой преподавания и подготовки специалистов, почему из университета выходили знающие, культурные и эрудированные врачи, педагоги, юристы, в те последние годы перед первой империалистической войной, захирел.

Лучший из всех университетов страны стал таким же, если не хуже, как все остальные.

Министр просвещения Кассо, ярый монархист, палочник и грубый, неотесанный невежа, понимал, что именно Московский университет является оплотом университетского образования в России, и ударил крепче всего по нему.

Лучшие профессора и преподаватели в 1910–1912 годах были изгнаны из московского университета. Большинство перекочевало заграницу, где их охотно принимали, меньшинство, особенно маститые по возрасту, либо ушли в отставку, либо перешли в основанный в то время частный университет Шанявского и на разные частные женские курсы. При этом изгонялись в первую очередь те, кто по политическим взглядам были левее конституционно-демократической партии (кадетов, как называли тогда членов этой партии), и завоевавшие авторитет среди студенчества своими богатыми знаниями и интересными лекциями.

В университете остались кадеты и все правые, откровенные монархисты и ретрограды.

Было также обращено внимание на изменение студенческого состава. Если раньше доступ в университет был открыт всем желающим, прошедшим по конкурсу аттестатов, то с 1912 года производился строгий отбор по социальному положению: в университет безусловно не допускались дети рабочих, крестьян с земельным наделом меньше 10 десятин, а также мещан, не имеющих имущественного ценза.

Студенчество стало политически более надежным для царского правительства. Появилась каста «белоподкладочников», к которым себя причисляли студенты верноподданные царя-батюшки, сынки аристократов, заводчиков и купцов.

Они приезжали в университет на рысаках, сорили деньгами и свысока относились к прочим студентам. Они, конечно, были на виду у профессуры и пользовались ее благосклонностью.

И все-таки власти боялись студенческой массы. Без всякого законодательного акта, одним циркуляром министра, была отменена университетская автономия, устанавливавшая выборность студентами ректора, деканов и профессоров, позволявшая студентам объединяться в землячества и совещаться на сходках по студенческим делам.

Сходки студентов были строго запрещены под угрозой тюремного заключения и административной высылки «в места не столь отдаленные», с исключением из университета.

Но и этого было мало: в университет была введена полиция. В коридорах, во всех аудиториях, в анатомичке и в лабораториях с утра до вечера на табуретках, в углах, сидели полицейские, которым была предоставлена власть принимать репрессивные меры к студентам по своему усмотрению: предупреждать, задерживать, вызывать из полицейского участка наряд, если усмотрит такую «крамолу», которую сам не сможет пресечь.

И вот ежедневно студенты лицезрели «столпа порядка», как нечто, что должно было вселять в них благоразумие и любовь к царю и его сатрапам.

Был такой случай, когда Койранский учился еще на первом курсе. В один из очередных приездов его в университет сосед по скамье с утра шепотом сообщил ему, что в 12 часов дня у медиков состоится сходка, посвященная аресту десяти студентов 5-го курса за то, что они потребовали удаления полицейского из женской клиники, где они, как будущие гинекологи, дежурили.

Койранскому очень хотелось побывать на сходке. И он с соседом к 12 часам явились в помещение медфака, находившееся рядом с юрфаком. Там они узнали, что в одном из коридоров, когда полицейский пойдет сменяться, состоится получасовая сходка.

Сходка началась ровно в 12 часов. Выступавшие требовали освобождения арестованных товарищей и выработали письменное обращение к ректорату и к градоначальнику. Когда дописывались последние строки обращения, раздались крики: «Полиция! Полиция!»

Действительно, наряд полиции, человек в 20, подходил к дверям коридора. Все бросились к двери, Койранский с товарищем побежали в обратную сторону, свернули в узенький коридор-закоулок, увидели дверь с надписью «Библиотека». Они вбежали в библиотеку. Библиотекарша догадалась, конечно, в чем дело. Она сунула им по книжке и приказала: «Внимательно читайте!» Тишина была нарушена через 10 минут.

Открылась дверь, вошли два полицейских. Они накинулись на студентов: «На сходке были? Говорите!»

«На какой сходке?» – прикинулись незнающими оба товарища.

Библиотекарша подтвердила, что студенты в библиотеке с утра и никуда не выходили.

«Ваши входные билеты!» – потребовали полицейские.

«Их у нас нет, сдали на прописку», отговорились студенты.

Входные билеты служили тогда студентам, как паспорта.

«Как фамилии?» – продолжали допрашивать блюстители порядка.

«Я – Куц», сказал один.

«А я – Цук», сказал другой.

«Не видишь, смеются! Пошли! Ну их к…», нецензурно выругался один из них, и полицейские ушли.

Так Койранский избежал большой неприятности от первой виденной им студенческой сходки.

Впоследствии он не раз бывал на сходках по всяким поводам собиравшимся как в здании университета, так и вне его. Но эта сходка крепко запечатлелась в сознании Вячки.

Говорили, что тогда было арестовано восемь студентов, высланных административно в Вологодскую и Олонецкую губернии.

Еще Койранский часто вспоминает свалку студентов с полицией в 1915 году, когда профессор Струве защищал диссертацию на звание доктора права.

Его официальным оппонентом был доцент Байков, ярый монархист. Он выступил с обвинением Струве в плагиате:

«Целыми разделами списано сочинение Петра Струве из…», следовало перечисление авторов и их трудов, откуда, по докладу оппонента, заимствовал Струве мысли и их выражения.

Это утверждение вызвало бурю негодования. Студенты поняли выступление Байкова, как выпад против кадета. Они стали стучать ногами и руками, кричать: «Байкова вон! Стыдно! Убирайся, не то вытащим!»

Вмешалась полиция. Наиболее рьяных крикунов схватили за руки. За них заступились другие. Свалка продолжалась около 20 минут и закончилась печально: до 30 студентов арестовали и выслали из москвы.

Койранский не участвовал в драке, своевременно покинув зал.

Таковы были порядки и нравы в университете в те годы.

И, естественно, Койранский, как поэт, не мог остаться равнодушным: он написал песню, которая была положена на музыку студентом-однокурсником его, Гиацинтовым, и долго распевалась студентами, переходя от старших к младшим:

 
Ой, вы годы!
Ой, вы годы мои,
Годы молодые!
Как же вы подсекли
Ноженьки родные!
 
 
Свежей мысли зарю
Заперли замочком,
А свободу мою
Сменили звоночком.
 
 
Сел на шею ко мне
Ворон чернокрылый,
И клюет он во мгле
Кровь мою, постылый!
 
 
Там, где знаньям ключом
Следует струиться,
Он большим сапогом
Бороздит по лицам!
 
 
Ой, вы годы мои,
Годы золотые,
Годы светлой зари,
Где вы, дорогие?
 

Такие настроения студенческой массы, настроения пассивности и жалобы, скоро перешли в возмущения.

Когда началась первая империалистическая война и прошел угар патриотического безумия, студенты стали резко выступать против порядков в стране, против распутинских издевательств над ней, против бойни. Сотни студентов поплатились за это: были отданы в солдаты и отправлены на фронт.

Профессора и преподаватели, еще сохранившие совесть, стали покидать университет. Остались либо горькие пьяницы, либо выслуживающиеся перед третьим отделением (охранка).

Старый служитель-гардеробщик, прослуживший на юридическом факультете около 20 лет, Цимляков Григорий Кузьмич, которого студенты исстари привыкли называть «Цимля», говорил студентам не раз: «Смирились, господа студенты? Скоро по шее вас хлестать будут!»

«Подожди, Цимля! Придет наше время!» – отвечали ему негромко студенты.

Когда начались досрочные призывы студентов в армию, вся головка вожаков, самых смелых и энергичных, была изъята из университета, по указанию белоподкладочников.

Уныло было в студенческой среде. И тогда Койранский с Гиацинтовым написали бодрящую, веселую песню, назвав ее в честь студенческого болельщика «Цимля».

Эта песня живо завоевала права гражданства и стала любимой на вечеринках и гулянках:

 
«ЦИМЛЯ»
Наш профессор Митюков
    Раньше пил коньяк Шустов,
А теперь он льет в нутро
    Политуру и ситро.
Припев:
Цимля, Цимля, Цимля-ля
    Цимля-ля, Цимля-ля
Мы студенты Цимля-ля,
    Цимля-ля, Цимля-ля,
Шалопаи, Цимля-ля,
    Цимля-ля, Цимля-ля!
 
 
Наш профессор Гидулянов
    Предводитель хулиганов,
А профессор Кайгородов
     – Украшенье огородов!
Оба чашу пьют до дна,
    До последнего глотка,
Ловят чертиков потом
    На столе и под столом!
 
 
Припев.
 
 
А профессор Петро Струве
    Скачет радостно на стуле:
Похвалил его тайком
    Подполковник Глотколом1
И, конечно, без сомненья
    Все «святое» отделенье!
 
 
Припев.
 
 
Наш декан, профессор Райский
    Обожает нос жандармский,
Служит верно, аки пес,
    Лижет смачно грязный нос!
 
 
Припев.
 
 
А доцент Тотомианц
    Перед ним имеет шанс:
Посадил уже в тюрьму
    Он ребят наших уйму!
 
 
Припев.
 
 
Эту песню всем студентам
    Петь бы, пользуясь моментом,
А придет белоподкладка,
    Берегись, будет не сладко!
 
 
Припев.
 

В обеих песнях Койранского очень выпукло показано, каким был Московский университет в годы, когда в нем учился автор этих песен. Трудно было учиться в таких условиях, но еще труднее терпеть издевательства полиции и белоподкладочников.

9. Беженцы и переезд в Клин. Студенческий вечер

В Завидове началась прежняя жизнь. Маруся, сделавшая аборт, с прежней страстью любила Вячку и старалась опять заразить его, опьянить его.

И она добивалась своего. В немногие минуты отрезвления Койранский правильно оценивал свое неприглядное положение, мысленно искал выход, но не находил его. Казалось, Маруся читала мысли Койранского, и принимала все меры для его успокоения. А когда видела, что он задумывается, говорила ему:

«Имей ввиду, что без тебя я жить ни дня не останусь. Лучше в могилу, чем без тебя. Без тебя я бы попала опять к Сашке в кровать. Нет, лучше смерть!»

Такие неоднократно повторявшиеся утверждения, заставляли Койранского покоряться обстановке и бросать думы о разрыве с Марусей. И он старался забыться в труде: усердно занимался с ребятами, гулял с ними, играл, шалил, после своих весенних экзаменов часто ходил с ними в лес по ягоды и грибы.

Брат приезжал редко.

В июне неожиданно ухудшилась международная обстановка, а в июле началась война с Германией и Австо-Венгрией.

Скоро в Завидово начали приезжать родные из западных губерний. Они бежали от войны, захватив с собой то немногое, что могли захватить.

Приехал брат Петр с женой и двумя мальчиками, сестры Бышко с дочкой и Давидович с дочкой, Рогова, беременная первым ребенком, и незамужняя сестра Любовь. Народа собралось много.

Надо было всех накормить, всем найти место для спанья.

Александр, приехавший в Завидово, опять принял на себя роль хозяина, но ничего не делал реального для беженцев.

Вся тяжесть выпала на Марусю, ей помогал Вячка.

Она очень гостеприимно отнеслась к родне, охотно приняла на себя все хлопоты, и все были устроены.

Через некоторое время приехала еще семья Барковых, семья сестры Койранского Надежды, из 6 человек.

Супружеские отношения Вячки с Марусей, конечно, были прерваны, и у него появилась новая надежда, что, с приездом родни, Маруся примирится с мужем, а ему удастся, с помощью брата и сестер, переехать в Москву и навсегда обрести свободную самостоятельность. Но его предположение не сбылось.

Беженцы переехали в город Клин и там осели, а Александр возвратился в Козлово.

Отношения Койранского со снохой стали известны всей родне.

Об этом позаботился Александр. Но никто из родни не счел необходимым вмешаться в это дело. Напротив, все отшатнулись от этих двоих, как от зачумленных. В августе и семья Маруси, а с нею и Койранский, переехали в Клин, где стал учиться старший мальчик Коля, блестяще выдержавший экзамены в реальное училище.

И здесь, в Клину, окончательно выяснилось, что по сговору всей родни с 1914 года Вячка Койранский и Маруся исключены из состава семьи, с ними перестали здороваться и на их приветствия не отвечали.

Как-то по делу Вячка был в реальном училище. На лестнице он встретил брата Петра, работавшего там учителем, подошел к нему, протянул руку. Но Петр не принял его руки и, отвернувшись, довольно громко произнес:

«Ты мне не брат!»

Такое отношение родных воспрепятствовало обращенью к ним Койранского за помощью, оно навсегда оставило его связанным с семьей Александра.

Этот беспримерный бойкот длился 26 лет; он теснее связал Вячку с Марусей и утвердил их нигде не зарегистрированный брак, их долгую совместную супружескую жизнь.

Но в самом начале 1915 года Койранский сделал еще одну попытку оставить Марусю. Он написал Александру и просил помочь ему в этом. Он просил только сто рублей и просил сейчас же переехать в Клин, чтобы воспрепятствовать Марусе что-нибудь сделать над собой. Ответ был совершенно неожиданный.

«Живи, как жил. Маруся мне не нужна».

В то время она была беременна, а в феврале родился второй сын Вячки.

После рождения ребенка и удостоверившись, что муж больше не будет добиваться восстановления своих супружеских прав, Маруся заявила Вячке, что она не станет возражать, если он уйдет от них.

То ли она видела, что Койранский тяготится навязанным ему браком, то ли убедилась, что муж к ней действительно не вернется, Вячка ей стал уже ненужен.

А у него не было денег и он не хотел просить их у Маруси, поняв, что был простым орудием в схватке между мужем и женой. Койранский нашел выход: после весенних экзаменов, в июне, он явился к Московскому уездному воинскому начальнику и попросился в армию. Он имел отсрочку до окончания образования. Теперь он перешел на последний курс, а потому в приеме в армию ему было отказано.

Когда о своей неудаче он рассказал Марусе, она как будто обрадовалась:

«Что ж, живи с нами. Я и дети любим тебя. Будь им отцом!»

Затруднения теперь возникли из-за отсутствия средств для уплаты в университете, так как тех денег, что получала Маруся на детей, едва-едва хватало, чтобы заплатить за большую квартиру в Клину и на питание.

Даже на одежду для детей уже не хватало ресурсов, так как, вследствие войны, жизнь очень вздорожала.

Койранский обратился за помощью в общество помощи студентам, легально существовавшее при университете Шанявского. Оно распространяло свою деятельность на все высшие учебные заведения Москвы. Койранскому была назначена и выдана субсидия в размере 60 рублей.

Общество изыскивало денежные средства разными путями: обращением к известным богачам, принятием на себя разных работ за деньги, устройством студенческих вечеров.

На один из таких вечеров Койранскому удалось попасть.

Он состоялся в помещении английского клуба, на Неглинной.

Устроители вечера привлекли многих артистов московских театров, которые бесплатно выступали на вечере, как певцы, декламаторы и рассказчики.

Но главный доход на вечере был собран не за билеты, хотя цена была достаточно высока, а от продажи виноградных вин, коньяка, папирос и разных сувениров. Цены за рюмку, за папиросу, за пустяковую безделушку были сумасшедшими. Так, рюмка портвейна стоила 5 рублей, одна папироса – 30 копеек и так далее. Эта распродажа производилась в нескольких фойе.

Прогуливаясь, в красиво оформленном павильоне, продававшем вино, Койранский увидел девушку, кого-то и что-то ему напоминавшую. Он несколько раз прошел мимо, но так и не вспомнил ничего.

Он сел на диване напротив этого павильона и следил за работавшей девушкой, у которой было много работы, так как народ у киоска не уменьшался.

Неожиданно к нему подошел незнакомый студент и сказал:

«Товарищ, вас хочет видеть продавщица вин, подойдите к ней».

«Это какая-то ошибка. Я ее не знаю. Она, наверно, кого-то другого зовет», ответил Койранский.

Тогда студент взял Койранского под руку и повел к киоску.

«Я тоже ее совсем не знаю, но выполняю просьбу этой милой девушки», сказал студент.

Он подвел Койранского к киоску и откланялся, проговорив:

«Ваше поручение выполнил, прекрасная маркиза!»

Подойдя к киоску, Койранский увидел на стене табличку, на которой было написано: «Маркиза Закревская».

Девушка отворила дверь в киоск и пригласила его: «Входите, садитесь!» Койранский вошел, посмотрел на девушку и сейчас же вспомнил: та, с которой ехал в Москву, которую хотел смутить, но был посрамлен ею. Она, работая говорила:

«Вы ведь вспомнили меня? Помните, вагон и ваше настроение, и ваш наскок на мое спокойствие?»

«Помню», смущенно ответил Койранский.

«Я рада видеть вас невредимым и не в военной форме. Расскажите, как вы жили и живете, на каком курсе и факультете?» – забрасывала она вопросами, растерявшегося было Койранского.

Он отвечал и наблюдал за проворными руками девушки, успевавшими и рюмки наливать, и деньги принимать, и сдачу давать.

Одновременно она беседовала с Койранским, как со старым знакомым. Она говорила:

«А знаеие, я вас тогда надула из тактических соображений. Никакого мужа у меня не было и нет. Вы уж простите меня за это. Мне было стыдно за эту ложь, но я вас не встречала и не могла извиниться. Кроме того, очень мне хотелось знать, как вы справились со своим горем. Если не против, скажите».

«Я его поборол, хотя мне еще и сейчас трудно. Пусто в душе и бесприютно ей. Не стоит об этом». Койранский, почему-то правдиво передавший Закревской свое душевное состояние, чувствовал необъяснимое доверие к этой девушке. Ему приятно было и ее извинение и интерес к нему. Уже давно некому было заглянуть в его душу, и ее вопросы были искренни и выражали сочувствие.

Она пристально посмотрела на него и тихонько сказала:

«Значит, ничего не изменилось? Так надо понимать вас?»

Койранский не успел ответить. В зале раздались слова «Гаудеамус», студенческого гимна, и так громко, что нельзя было разговаривать. Закревская села рядом и пела со всеми, а Койранский молчал.

Вдруг совсем неожиданно «Гаудеамус» перешел в «Цимлю».

У киоска появился Гиацинтов, с которым Койранский пришел на вечер. Увидя товарища, Гиацинтов позвал его. Койранский, извинившись вышел из киоска.

И тут его окружила толпа студентов и стала качать. Другая группа качала Гиацинтова.

Закончилось тем, что Койранского пришлось посадить на диван. Он был в полуобморочном состоянии.

Пенье прекратилось. Кто-то коньяком стал смачивать ему виски.

Очнувшись, Койранский увидел Закревскую с рюмкой и платком в руках. Он встал, поблагодарил и хотел уйти. Закревская шепнула ему: «Посидите, товарищ! Я бы хотела еще поговорить с вами. И вы еще не совсем в себе».

Вдруг большая толпа студентов неожиданно окружила Койранского и Закревскую. Подошел Гиацинтов, взял его под руку и повел из этого фойе, а потом в раздевалку и на улицу. И уж тут сказал, что полиция ищет студента, написавшего слова «Цимли»: ей кто-то сказал, что его качают, но фамилия ей неизвестна.

И его фамилия так и осталась неизвестной властям, как и фамилия композитора.

10. Последний студенческий год

Этот год был особенный. Он был для Койранского морально очень тяжелым. Если раньше проживание его в доме Маруси оправдывалось их взаимным чувством, то теперь, когда стало очевидным, что не чувство любви руководило Марусей, а чувство мести к бывшему мужу, положение Койранского стало невыносимым. Правда, Маруся не давала повода для умозаключения, к которому пришел Койранский, но все видел, все понимал и ничего не мог изменить.

Средств, чтобы уехать, у него не было. Все родные от него отвернулись. В армию его не взяли. Выхода у него не было.

Как пережить еще год?

Этот вопрос, а также душевная опустошенность, привели к решению, что ему не стоит жить.

И летом 1915 года Койранский сделал вторую попытку уйти из жизни. Это было 1-го августа. Он бродил по лесу с ружьем, как это он часто делал, когда жили в Козлове из-за детей, переехав из Клина на время каникул.

На просеке, далеко от жилья, Койранский увидел сосну с перекинутой кем-то для неизвестной цели веревкой и с готовой петлей. Может быть, кто-нибудь уже висел на этой сосне.

Совпадение его намерений с болтавшейся веревкой показалось Койранскому знаменательным.

Он подошел к сосне, надел на себя петлю, повис, поджав ноги. Но вдруг упал до наступления удушения. Это не выдержала гнилая веревка. Долго лежал он на земле в состоянии какой-то странной бесчувственности, хотя мозг его лихорадочно работал.

Он не жалел, что неудачей закончилась его попытка, но и не радовался неудаче. Ему было безразлично.

Вечером он пришел в дом, шатаясь как пьяный.

Его встретила Маруся. По оставшемуся на шее красному кольцу она догадалась. Но Койранский не подтвердил ее догадки.

Тем не менее отношение к нему Маруси после этого случая, и особенно с возвращением в Клин, приобрело характер прежней страстности. Казалось, Маруся хотела отвлечь от его печальных дум, о которых она догадывалась, но не расспрашивала его.

В эту осень второй сын Маруси, Анатолий, поступил в реальное училище. Забота, где взять деньги для уплаты в университет, вновь привела Койранского в университет Шанявского. Но на этот раз ему было отказано за отсутствием в обществе достаточных средств.

В декабре был последний срок уплаты за 1-е полугодие.

Конечно, продав что-нибудь из домашних вещей, можно было добыть деньги. Но тогда еще ни Маруся, ни Койранский не умели так изворачиваться. И Койранский увидел свою фамилию в списке исключенных из университета за невзнос платы за ученье.

Полагался еще десятидневный льготный срок перед отобранием студенческого входного билета.

Когда этот срок истек, Койранский пришел в факультетскую канцелярию, чтобы сдать билет и получить документы. Он протянул свой билет факультетскому секретарю и сказал:

«Конец пришел моему образованию, Иван Потапыч! Возьмите входной и дайте мне, что полагается в этих случаях».

«За вас уплачено, смотрите в списке на стене», ответил тот.

И, обернувшись к стене, Койранский увидел свою фамилию зачеркнутой жирной красной чертой.

Он рассмотрел, что, начиная с первого, каждый десятый зачеркнут. Всего двадцать один человек был исключен таким образом из списка исключенных.

«Кто уплатил?» – с любопытством спросил Койранский.

«Богатый», ответил секретарь.

Он не сказал, кто именно уплатил, очевидно, соблюдая тайну жертвователя, по его желанию.

Говорили, что это сделал фабрикант Морозов. Койранский поблагодарил его открыткой, но ответа не получил.

Этот случай был для Койранского лекарством, взбодрившим его, излечившим от неверья к людям, от неверья в добро и в правду.

Он выразил обуревавшие его чувства стихотворением, оставшимся в памяти на всю жизнь:

 
«ЩЕДРОМУ ДРУГУ»
Мой щедрый друг, благодарю!
Ты сделал больше, чем хотел:
Теперь я жизнь любить могу
И для хорошего прозрел.
 
 
Ты показал мне доблесть века,
Его добро и красоту,
Ты подарил мне человека
И благородную мечту.
 
 
Теперь я стал богат, как Крез,
Богат любовью к человеку,
Для веры радостной воскресенье
И с ней пойду я в свою «Мекку»!
 

За второе полугодье деньги в университет были уплачены. Они были добыты путем продажи зимней шинели и ковра, проданных очень дешево скупщику старых вещей.

Выпускные государственные экзамены были назначены на сентябрь. Целое лето было в распоряжении Койранского для подготовки к экзаменам.

В апреле родилась дочь Койранского. Теперь у него уже было трое детей, кровно связывавших его с Марусей в одну семью.

Это пришлось проводить в деревне Носково, Дмитровского уезда, Московской губернии, куда был переведен Александр.

Уступая просьбам детей, Маруся согласилась сначала провести лето в Носково, апотом опять же из-за детей, переехать из Клина в уездный город Дмитров.

Мальчики, учившиеся в Клинском реальном училище, были переведены в Дмитровскую гимназию.

В начале августа вся семья переехала в Дмитров.

Александр сначала остался в Носково, где была канцелярия лесничества, а через некоторое время, после отъезда Вячки, поселился вместе со всей семьей в Дмитрове.

В конце сентября был закончен университет Койранским, но нормальному вступлению в жизнь мешала продолжавшаяся война.

11. Начало военной службы

Для этой войны нужен был младший офицерский состав, нужно было пополнение офицерского корпуса людьми со средним и высшим образованием. Этого требовали задачи войны и сохранение квалификации армии, за два года войны лишившейся больше половины кадрового офицерства.

Офицеры выпускались ускоренным порядком. Для этой цели курс военных училищ был сокращен с 2-х лет до 4-х месяцев и дополнительно открыто до 300 новых училищ, именовавшихся школами прапорщиков, выпускавших младших офицеров в первом офицерском чине прапорщиков, тогда как до войны военные училища выпускали подпоручиков.

Койранский был призван на военную службу в день получения диплома. Призыв был произведен через университет Московским уездным воинским начальником.

Он был отправлен с группой студентов разных высших учебных заведений, как окончивших, так и досрочно призванных, в город Нижний Новгород, теперь Горький, в 1-й Подготовительный учебный батальон. Маруся проводила его в Москву, но не дождалась отъезда, так как формирование эшелона продолжалось почти три дня; зачисленные в эшелон сосредотачивались на Курском вокзале в Москве.

Провожать эшелон пришло много москвичей, студентов, курсисток.

Были речи, были слезы, были песни.

Никакие силы не могли навести порядка, и военный комендант вокзала махнул рукой.

Перед отправлением поезда Койранский еще раз, в последний раз, встретился с Мариной Закревской.

Она, увидя его, подошла, крепко пожала руку и шепнула:

«От всего сердца желаю большого-большого счастья!»

Уже гремел «Гаудеамус», а рядом группой белоподкладочников запевался гимн «Боже, царя храни!» Где-то рядом пели «Цимлю» и новую песню «Хаара-кири», и старинную петербургского студечества «От зари до зари». В этом хаосе звуков, однако, не было энтузиазма, слышались отчаянье обреченных и тоска по молодой жизни.

Когда вагоны тронулись, Марина трижды прокричала:

«Надеюсь встретиться!» – и слезы капали из ее глаз.

В вагоне будущие воины затихли, кое-где негромко разговаривали, большинство замкнулось, переживая разлуку с привычным и любимыми и скачок в неизвестность в качестве пушечного мяса.

Но, как это всегда бывает, чувство молодости и присущая ему беспечность победили раздумья.

Всю дорогу до Нижнего не смолкали песни, разговоры и смех. Даже ночь не утихмирила будущих солдат.

А в Нижнем, уже на вокзале, где призванных встречали постоянные кадры батальона, потянуло духом солдатчины и дисциплины.

Здесь уже будущие воины поняли, что приходит конец студенческой вольнице.

Строем шли с вокзала в казарму, строем ходили в баню и в столовую, строем ходили на ученья и на прогулки.

Над строем властвовала команда и не полагалось, да и не было времени рассматривать, кто командует, в чьих руках твои поступки и жизнь.

Потекла однообразная солдатская жизнь, состоявшая в муштре и выколачивании из людей думающих и рассуждающих их индивидуальной воли.

Но трудно было выколотить ее, трудно культурных людей превратить в автоматов. Столкновенья были резкими, обидными и часто смешными.

Этих взрослых образованных людей часами учили поворачиваться направо, налево и кругом, учили ходить под счет каког-нибудь ефрейтора.

Ефрейторы и унтер-офицеры муштровали и наивно не замечали, что их ученики над ними смеются, когда по команде направо нарочно поворачивались налево или наоборот. Учителя полагали, что ученые люди не знают, где правая, а где левая рука, заставляли заучивать и гневно говорили:

«Здесь вам ни «ниверситет», здесь думать надо!»

А за дружный хохот озорной вольницы злобствовали, наказывали двойной, тройной нагрузкой и усталостью.

Хорошо помнится один урок, преподанный вольному духу солдат из студентов.

Полурота, в составе которой был Койранский, возвращалась по городу с песней с учений. Командовал полуротой штабс-капитан Малинин, добродушный кадровый офицер, побывавший на фронте и контуженный в голову.

Полурота весело пела, предвкушая после утомительного ученья обед и послеобеденный отдых.

Пели популярную тогда юнкерскую песню «Военный и штатский». В ней говорилось, что девушки предпочитали военных. Был такой куплет: «Штатский такой скучный, просит дать портрет, а военный – душка принесет конфет».

Студенты его переделали, они пели вторую часть «а военный – душка лезет за корсет».

По дороге штабс-капитан встретил знакомую даму и шел с ней по тротуару, поспевая в ногу за идущей по улице полуротой.

Песня стала повторяться на переделанном куплете, с подчеркиванием неприличного места.

Штабс-капитан крикнул: «Отставить песню!» Но песня продолжалась. Второго и третьего приказания полурота будто не слышала.

Тогда офицер попрощался с дамой, повернул полуроту обратно и повел к горе, ведущей в Кремль. Затем командой «бегом!» заставил ее бежать в гору и обратно несколько раз, без передышки.

Люди были в шинелях и тяжелых солдатских сапогах, с заплечными мешками боевого комплекта, с винтовками и с шанцевым (саперным) инстрементом.

Непривычные к таким экзерцициям люди стали задыхаться, падать, многие отстали.

И все же этого оказалось недостаточно для выколачивания студенческого строптивого духа.

Полурота подошла к казарме, перестроилась. Офицер поблагодарил за ученье. Ему не ответили. Трижды он поблагодарил, и трижды не получал «рады стараться!»

Тогда он повел полуроту к той же горе. Опять бег без передышки несколько раз в гору и с горы, а потом скорый марш за город, туда, где Ока впадает в Волгу.

Здесь была довольно большая площадь, на которой сверкало много глубоких луж после недавних сильных осенних дождей.

На середине площади полуротный внезапно скомандовал «Ложись!» Люди повалились в лужи. Поднимая и вновь укладывая их в лужи, офицер был уверен, что большего наказания быть не может, так как солдаты-студенты были мокры и грязны, а это влекло еще новую нагрузку на вечер вместо отдыха.

И он не ошибся: вольница была сломлена.

Когда у казармы штабс-капитан опять поблагодарил полуроту за ученье, он получил дружное «рады стараться, ваше благородие!»

Через две недели обучения искусству шагистики, поворотов и ружейных приемов начали формироваться маршевые роты для отправки бывших студентов в военные училища. Их первоначальная обработка была окончена: вольный дух сломлен, привита солдатская выправка и уменье выполнять команды, ходить, поворачиваться и обращаться с оружием. Рота Койранского частями попала в маршевые роты, отправленные во 2-ю и в 3-ю Московские и в Петергофскую школы прапорщиков.

Койранский не попал ни в одну из этих маршевых рот.

Дело в том, что на него рассердился фельдфебель, и не включал его в списки отправляемых. Гнев фельдфебеля разразился из-за часов Койранского, который пожалел подарить их фельдфебелю, несмотря на его категорическое требование.

«Не могу, это – подарок покойной матери, память от нее», отказывался Койранский дать взятку фельдфебелю.

Его не включили в списки трех маршевых рот, его ни разу не отпустили в город, ему запрещали покупать газеты, а купленные отбирались отделенным командиром по приказанию господина фельдфебеля.

Через месяц после прибытия стали формировать маршевую роту для 4-ой Московской школы прапорщиков. Узнав, что он опять не включен, Койранский отправился к командиру роты капитану Вигилянскому и через голову непосредственного начальства доложил ему свою жалобу.

Койранского не наказали за нарушение дисциплины, его немедленно включили в списки маршевой роты, а фельдфебель получил строгое взыскание.

И в октябре 1916 года Койранский попал в 4-ю Московскую школу прапорщиков. К его радости из других частей сюда прибыли его товарище по университету Гиацинтов и Разанов, его друзья-композитор и поэт, единомышленники и будущие сослуживцы.

12. Военная учеба и окончательное оформление семьи

Уехав от семьи, Койранский не порвал связи с ней. Он писал Марусе о своих надеждах скоро попасть на учебу в Москву, а она писала о своей жизни, о детях и о своей тоске ро нем.

В первый же субботний отпуск Койранский приехал к семье и нашел все, как оставил. И его приезды по субботам стали обязательными. Брат Александр уже жил в Дмитрове, но редко задерживался более двух суток, выезжая в канцелярию и в лес.

Однако, столовался и пользовался услугами общей прислуги.

Скоро все круто изменилось. Кто-то из детей заболел дифтерией и заразил остальных.

Заболели все, кроме маленькой Ниночке. Одни болели легко, другие тяжело. Но тяжелее всех болели маленькие мальчики Вячки Койранского.

В ноябре они умерли, один за другим.

Когда все остальные дети поправились, приехала новая жена и хозяйка к Александру – старшая сестра Маруси, Евлампия Дмитриевна Дерюжинская. Она жила в Сибири вместе с мужем и пятью детьми.

Что заставило ее бросить семью и связать свою судьбу с человеком, отвергнутым ее младшей сестрой, непонятно.

Она сразу взяла бразды правления в доме. А матери своих детей Александр вынес 5 рублей за все прежнее, как он сказал, и приказал убираться немедленно:

«Иди на улицу зарабатывать себе пятерки, не уйдешь, вытолкаю в шею, шлюха!»

Маруся была в трудном положении. Для нее это было очень неожиданно, да и силы ее были подорваны болезнью детей и смертью самых маленьких. Для сопротивления грубости, оскорблению и незаконных действиям не хватало уже сил. И некому было заступиться: Вячка был в Москве, а сестра осталась безразличной.

И Маруся ушла с маленькой дочуркой. Ее приютила старушка Александра Николаевна Фуфаева, жившая на той же улице.

У нее было два малюсеньких домика. В одном она сама жила, а другой был заколочен. Этот-то заколоченный домик и наняла Маруся.

Платье, белье и верхнюю одежду постепенно приносили ей старшие мальчики. Они же приносили матери дрова для отопления этого домика-крошки.

Чтобы существовать, нужны были средства, и платья одно за другим переходили в собственность разных соседок. Были проданы кое-какие вещи и Койранского, и трудно, но терпеливо Маруся жила и еще Койранского снабжала деньжатами.

Так окончательно оформилась семья Койранского и Маруси, когорая вошла в новую жизнь, совершенно не связанную со старой семьей и независимую от нее.

Однако совсем порвать со старой жизнью Маруся не могла, ее связывалт с ней дети, которые, несмотря на запрет, большую часть дня проводили в домике матери. Они за это подвергались наказаниям, но упорно пренебрегали отцовским домом.

Койранский теперь приезжал по субботам, как хозяин в свой дом. И нужно сказать, ему легче было, чем раньше, он душевно ожил и старательно занимался, помня, что ему придется содержать свою семью, когда будет произведен в офицеры.

С этого времени он стал систематически писать стихи, особенно в воскресные дни, когда ему удавалось оставаться одному в комнате. Он писал песни и сонеты, басни и сатиры, но больше всего ему нравилось писать на военные темы и воспоминания о днях юности. Он привык уже хладнокровно относится к пережитым трагедиям, он сумел с корнем вырвать свое последнее чувство, и, если вспоминал о нем, то насмешливо. Он насмешливо также относился к тем безумствам юности, которыми отвечал на свои неудачи в любовных делах. И только к памяти девочки Кази продолжал относится с благоговением, как к самому высокому подвигу любви. И так относился всю последующую жизнь.

Обстановка в школе прапорщиков нисколько не походила на ту, что была в Нижегородском батальоне.

Офицеры относились к юнкерам с подобающей вежливостью, не подчеривая с солдатской неприязнью их высшее образование.

Непосредственным обучением занимались офицеры или юнкера из студентов же, уже выслужившие по сроку пребывания в школе унтер-рфицерское звание.

Благодаря этому со стороны студенческой вольницы не встречалась строптивость и озорное упорство, почему и не было выколочивания воли у подчиненных.

Однотипность собранных студентов и закончивших вузы бывших студентов облегчали воспитание коллектива, а каждому члену коллектива – совместное проживание и учебу.

Здесь не было эксцессов, подобных описанному выше, и хоть время протекало в труде, но приятно.

Четыре месяца подготовки к ратному труду в училище не вызывали впечатления, что из обучаемых готовят пушечное мясо.

Наоборот, дух бодрости воодушевлял всех. Курсовой офицер, штабс-капитан Ярцев, и командир роты подполковник Осициянц старались поддерживать этот дух бодрости в юнкерах своим дружеским, товарищеским отношением к бывшим студентам.

Яйцев любил песню и обучал пенью свой взвод, желая сделать его образцовым. Он жалел, что нет поэта, который написал бы свою, особую песню. На это откликнулись Койранский и Гиацинтов.

Две песни – Походная и Вечерняя – скоро поступили на вооружение взвода.

Яйцев был очень доволен и заставлял, кроме своей любимой песни «Бородино», петь «Походную 4-го взвода».

Вот они, эти песни:

 
«ПОХОДНАЯ 4-ГО ВЗВОДА»
Взвод четвертый шагайте быстрее,
На ученье мы в поле идем
И, чтоб было бы нам веселее,
Песню новую дружно споем.
 
 
Вот уже мы на точке стоянья
И короткий нам отдых уж дан,
Молча слушаем все со внименьем,
Нам задачу дает капитан.
 
 
Но всему есть конец в этом мире,
И, взяв верх над фиктивным врагом,
Собираемся все мы в трактире,
Чтоб спеть песню за чайным столом.
 
 
А потом поскорее обратно
Мы в казарму обедать идем
И на гибель врагов многократно
Эту песню в дороге поем.
 
 
Припев после каждого куплета:
Мы юнкера, за нами честь победы!
Сметем врага мы, где бы не был он!
И над Россией вспыхнет солнце Леды
– Свобода, мир и равный всем закон!
 

Правда припев не понравился командиру роты, но курсовой офицер был в восторге от него.

«Вечерняя песня» распевалась обычно по вечерам во взводном помещении, в уборных, в умывальнях и в других местах, где не услышат офицеры.

Эту песню вскоре переняла вся школа и она стала любимой. Штабс-капитан Яйцев и его помощник прапорщик Цабель частенько, во время своих дежурств, распевали ее вместе с юнкерами:

 
ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЯ
Был студентом
Жил моментом,
День и ночь гулял,
Но узнали
И призвали,
Юнкером я стал!
 
 
Утром будят,
Не забудут,
В шесть часов утра,
А с прогулки
Чай и булки,
Нынче, как вчера!
 
 
Было трудно,
Было нудно,
Я ворчал не раз,
Но машина
– Дисциплина
 
 
Учит каждый час!
То уставы,
То заставы,
День идет за днем,
А в работе
О субботе
Грезим мы тайком.
 

Четыре месяца пребывания в школе протекли быстро.

Военная служба очень благотворно повлияла на Койранского. Он физически поздоровел и морально стал лучше себя чувствовать. Смерть его первенцев, которых он очень любил, тяжело отозвалась в его душе, но он скоро оправился: военная дисциплина не оставляла времени для игры развинченных нервов.

Кроме того, Койранский стал считать себя главой семьи, и очень серьезно отнесся к своим обязанностям в этой роли.

Маруся, оправившись после потери детей, после изгнания из свитого ею же гнезда, как-то автоматически признала авторитет Койранского и покорно исполняла все, что он ей рекомендовал и что требовала от нее жизнь.

Теперь ей некем было распоряжаться, все надо было делать самой. И она, без жалоб и стонов, принялась за все.

И ее привязанность к Вячке росла, она стала по-настоящему, зрело его любить, и признавалась ему, что раньше, кроме физического влечения, ничего к нему не питала.

Койранского не посетило такое же глубокое чувство, как Марусю. Но он скрывал в себе свою душевную пустоту. Она ему неоднократно говорила:

«Ты меня не любишь, я знаю, только жалеешь. Прости меня за все!»

Койранский отмалчивался: лгать он не мог, но и подтверждением ее мыслей не хотел расстраивать ее.

«Ты – моя жена. Из этого положения я исхожу и всегда буду исходить», говорил Койранский Марусе.

Согласие и дружба в их семье не нарушались. Маруся очень заботилась о Вячке. Она видела, как ему тяжело всегда ходить в грубых солдатских сапогах, и просила его купить хромовые, праздничные сапоги, для чего одолжила у хозяйки дома денег.

Покупка сапог сопровождалась одним инцендентом, характеризующую московскую знать во время войны.

Койранский договорился со своим товарищем Розановым идти вместе покупать сапоги.

Получив отпуск в один их будничных дней, они отправились в магазин экономическог общества офицеров (теперь главный военторг), но там не нашли хороших хромовых сапог и пошли на Петровку, к Мюру (теперь ЦУМ). Сапоги подходящие здесь нашлись.

Меряя, они заметили двух изящно одетых женщин средних лет, очень похожих между собою. Обе были брюнетки, небольшого роста. А так как они были под вуалью, глаз разглядеть было нельзя.

Женщины, остановившись у прилавка, пристально следили за юнкерами. Потом Койранский стал в очередь в кассу, чтобы заплатить за обоих. Неожиданно к нему подошла одна из дам и предложила:

«Давайте чеки и деньги. Сестра в очереди, она уплатит».

Койранский поблагодарил и дал. Она, действительно, подошла к другой даме, бывшей совсем близко от окошечка кассы, и передала ей чеки и деньги.

Потом она подошла опять к Койранскому и они стали разговаривать. К ним подошел и Розанов. Они отрекомендовались, однако, под фальшивыми фамилиями:

«Юнкер Неустроев, юнкер Туров».

Болтая, они не заметили, как та, что платила, отдала чеки и получила два свертка с сапогами. Она подошла к беседующим и отдала им покупки. На одном свертке был карандошом помечен номер сапог Койранского, нп другом – Розанова.

Когда они вместе вышли из магазина, дамам была подана коляска, запряженная в одну лошадь.

«Хотите, господа, провести с нами вечер? Если не против, садитесь с нами», сказала одна из дам.

«Охотно!» – ответил Розанов и Койранскому ничего не оставалось, как последовать за ним в коляску.

Она была четырехместная, с откидной скамейкой напротив основного сиденья.

Они подъехали к одноэтажному особняку на Большой Садовой.

Убранство комнат и сами дамы, – все говорило, что юнкера попали к аристократам.

Обе дамы быстро переоделись и вышли к гостям в домашних, тоже изящных, платьях.

«Будем знакомиться: Я – Виктория Сергеевна, а это – моя сестра, Екатерина Сергеевна», сказала более полная дама, очевидно, старшая. Теперь приятели хорошо разглядели хозяек дома.

Виктории Сергеевне было не больше 30 лет. Она была маленького роста, довольно полная, но не расплывшаяся, с приятным лицом и с замечательно добрыми глазами, которые будто говорили: вот какая я добрая, любите меня. Голова была обрамлена тяжелой прической, свидетельствующей о прекрасных волосах темно-коричневого цвета. Ее голос был низкого тембра, но при выражении чувств, неожиданно повышался до высочайшего сопрано.

Руки были чрезвычайно маленькие, и на них не было ни одного кольца, даже обручального, что так не походило на коренных москвичек, любивших нацепить на руи груз из золота и каменьев. Зато на груди, открытой в пределах приличия, покоилась небольшая бриллиантовая семиугольная звездочка, изумительно горевшая всеми цветами радуги. Звезда висела на плетеной бархатистой цепочке, широкой ленте, охватывающей выточенную красивую шею и суживающую вниз, по мере удаления от нее. Вся дамочка была пропитана запахом чайной розы, удивительно нежным, не будоражащим нервов собеседника.

Ее сестра, Екатерина Сергеевна, была полной брюнеткой, лет 25, не больше, значительно выше и тоньше сестры. Ее фигуру можно было принять за девичью, настолько она была тонка и гибка. На узких плечах, одетых в темно-красное шелковое платье, красовалась небольшая головка, с правильными чертами лица, очень похожими на сестрины, но глаза отличались не добротой, а бесцеремонной вульгарностью, приглашавшей к действию. На большой прическе голубела небольшая диадема, а на шее – золотая цепочка с золотой же малюсенькой книжицей, в середину которой был вделан маленький красный камешек. В отличии от сестры Екатерина Сергеевна ровным красивым и постоянным, не очень высоким сопрано. Как потом оказалось, она была превосходной певицей.

Сначала беседовали в маленькой изящной, всей из серого сафьяна, гостиной.

Через полчаса гостей пригласили в столовую, большую, обставленную тяжелой мебелью, комнату в которой столы и мебель были под дуб. Стол был сервирован замечательно. На столе – яблоки, груши, пирожки и пирожные, даже две бутылки красного рейнвейна. Одним словом, все такие деликатесы, каких в те времена достать где-либо было совершенно невозможно.

Дамы вели себя прилично, а потому и юнкера тоже были скромными. «Наши мужья – офицеры, они в Петрограде. А мы вот коротаем время в Москве, очень скучаем одни, потму что среди офицерства нет интеллегентных людей. Очень много офицеров из солдат. И мы очень рады, что познакомились с вами. Вы очень милые юноши!» – так говорили сестры-хозяйки, однако фамилий своих не назвали, чувствуя может быть, некоторую авантюристичность своего поступка, который им захотелось выкинуть со скуки.

После ужина, с хорошей винизацией, в которой деятельно участвовали и дамы, перешли опять в гостиную, только другую, золотую, с красным свечением электроламп. На середине комнаты стоял большой рояль. Сестры по очереди играли и пели и в одиночку и вдвоем.

Потом танцевали, отдыхали и снова танцевали.

Когда стрелка часов подходила к 12, Койранский поднялся.

Гости откланялись, приложившись к холеным ручкам хозяек, и отправились восвояси.

«Приходите к нам», приглашали дамочки.

В школе друзей встретил дежурный офицер, поручик Невзоров, сразу почуявший запах вина.

«Где были?» – строго спросил дежурный.

«У моих родителей», ответил Розанов.

«А где пили?» – последовал другой вопрос.

«Дома», коротко пояснил Розанов.

«Завтра доложите ротному командиру!» – приказал поручик Невзоров и отпустил юнкеров спать.

Когда юнкера пришли во взводное помещение, они тоже задали друг другу вопрос:

«Действительно, у кого мы были и у кого пили?»

Сказать ротному, что были у родителей Розанова и там выпили, было рискованно: он мог проверить, и обнаружился бы обман.

На другой день, между занятьями и обедом, Койранский и Розанов пошли в ротную канцелярию. Там был и ротный, подполковник Осиниянц. Он разрешил доложить о приказании дежурного офицера.

«Очень были пьяные?» – поитересовался офицер.

«Нет, пьяными мы совсем не были, только от нас немного пахло», уверяли провинившиеся.

А Койранский добавил:

«Мы сказали поручику Невзорову, что пили у родителей Розанова, не хотели говорить у кого по понятным причинам. А были мы в гостях у грфини Завалишиной».

Эта наугад сказанная фамилия и титул возымели свое действие.

«Они вам родня, что ли?» – интересовался ротный командир.

«Никак нет, хорошие знакомые!» – поспешно сболтнул Розанов.

«Ну, так идите, больше не попадайтесь поручику Невзорову», отпустил друзей подполковник.

Но Розанов, житель Москвы, в первое же воскресенье опять побывал в гостях у высокопоставленных дам, обедал у них и, уходя, спрсил у дворника соседнего дома, кто живет в особняке.

Поздно ночью Койранский вернулся из отпуска и был встречен на лестнице Розановым.

«Знаешь, кто наши знакомые?» – на ухо спросил он появившегося друга.

«Кто?» – спросил тот.

«Княгиня Виктория Сергеевна Завалишина и грфиня Екатерина Сергеевна Муравьева, вот кто!»

«Здорово же я угадал!» – рассмеялся Койранский.

«Только титул ты перепутал», в тон ему смеялся Сергей Розанов.

До окончанья школы Койранский не был больше в гостях у сиятельных дамочек, а Розанов был несколько раз и даже влюбился в младшую. Имел ли он какой-нибудь успех, он не рассказывал, лишь хвастался, что дважды катался с ней на рысаке и пил с ней на брудершафт.

13. Производство в офицеры и назначение в часть

10 февраля 1917 года Койранский был произведен в офицеры.

К этому дню готовилась вся рота, все, кто по выпускным баллам были признаны достойными надеть офицерские погоны с одним просветом и одной звездочкой – получить первый чин прапорщика.

Заранее шилось обмундирование, пригонялось оружие и снаряжение, на заказ делалась фуражка и шилась зимняя шапка-папаха, покупался бинокль и разные вещи офицерского обихода как для боевой обстановки, так и для тыловой, мирной.

В день выпуска, с утра, были произведены ученья в присутствии московского командующего войсками и его свиты для проверки, насколько будущие офицеры постигли искусство командования и строевой подготовки. В течении 3-х часов производились все возможные манипуляции на походе и в бою. Каждый выпускник должен был побывать в ролях командира взвода, роты и батальона.

Потом был зачитан высочайший указ о производстве всех ста сорока человек, и рота юнкеров была распущена с приказом, чтобы «господа офицеры» построились уже в офицерской форме для благодарственного молебствия.

И через 20 минут новоиспеченные господа офицеры, при огнестрельном и холодным оружии, выстроились в зале, где обычно устраивалась походная церковь.

Койранскому было неловко в непривычной форме, шашка мешала, револьвер, несмотря на портупею, давил и оттягивал ремень.

И на душе было неловко. Еще вчера отдавал он честь каждому офицерику, становился во фронт любому отставному генералу, которых в Москве можно было встретить на каждом шагу, а сегодня самому тебе будут козырять несчастные нижние чины.

Тебе вверят сотню человеческих сердец, поручат твоему воспитанию, и потом ты поведешь их в бой.

От твоего уменья и от твоей проницательности и способности будет зависеть жизнь этих людей.

И если небольшая часть вновь произведенных шумно выражала свой восторг от погон, от оружия, от своей новой значительности, то большинство было молчаливо, серъезно и задумывалось над той ответственностью, какая свалилась на них волею самодержца всероссийского, бросившую свою неграмотную и отсталую страну в жесточайшую бойню, каких не знала история человечества.

Койранский не хотел этой роли командира, он не считал себя вправе вести других в бой. Он предпочел бы самому лечь в бою обязанности вести на смерть других.

Но это было не в его власти. И никакого чувства патриотизма или военной гордости он не испытывал. Скорее ему было грустно от той роли, какую с этого дня ему придется играть.

Но вот послышалась команда «Господа офицеры!» – вместо привычной команды «смирно» – и пожаловал командующий войсками генерал Мрозовский.

Он поздравил новых офицеров с производством и пожелал им боевого счастья и верной службы царю-батюшке.

Офицеры ответили ему возгласом «ура».

Затем был молебен, а после него все, без строя уже, направились в столовую. Обед был не очень хороший для такого случая, и не было традиционной рюмки.

А после обеда начался разъезд, с тем, чтобы на другой день явиться еще в последний раз в школу за получением назначения и денег.

Койранский провел вечер и ночевал у Розанова; там был и Гиацинтов. Вечер прошел оживленно. Отец Розанова достал где-то две бутылки самогона, и после третьей рюмки стали заплетаться языки. Уже поздно ночью молодые офицеры пошли гулять по Москве.

Однако, мороз заставил их разойтись по домам.

Но предварительно они сговорились, если назначенье будет зависеть от них, ехать в одну часть и подальше от Москвы, где слишком много соблазнов, много знакомых и родительских глаз.

Койранского это касалось мало, но не хотел отрываться от друзей.

На другой день было получено назначенье: в распоряжение начальника штаба Казанского военного округа.

Получив документы и деньги, Койранский в тот же день приехал в Дмитров, к семье.

10 дней отпуска, перед отъездом в Казань, он отдыхал, наслаждаясь тишиной и заботами жены.

Из полученных денег Койранский не только расплатился с долгами, но и хорошо снабдил семью, и себе оставил приличную сумму. Перед отъездом все поэтические труды Койранского были вновь сожжены, хотя содержание всех стихов было исключительно лирическим.

14. По дороге в часть

Наконец, кончился отпуск. Напутствуемый плачущей Марусей и всеми ее детишками, своими воспитанниками, Койранский уехал на службу офицером, начинавшуюся в глубоком тылу, но предназначенную для фронта, для боя.

Чем она кончится? Придется ли ему вернутся к родным людям, или он отдаст жизнь за чуждые ему и народу интересы?

Койранский мало задумывался над своим положением, он видел, что выхода нет, что он попал в зубы зверя, именуемого войной, и ему не вырваться из ее пасти.

В Москве Койранский остановился у Розанова, так как они и Гиацинтов решили ехать в Казань вместе.

В день приезда в Москву вечер прощанья со своей многочисленной родней устроил Гиацинтов.

Это была артистическая семья. Отец был пианистом Большого театра, старшая дочь – артисткой Малого театра, две другие учились в студии Малого театра, и только Иван, самый младший, был юристом, хотя и прекрасным музыкантом, игравшим чуть ли не на всех инструментах и даже композитором, автором нескольких студенческих и юнкерских песен, сложенных в содружестве с Розановым и Койранским.

Он так и отрекомендовал их, знакомя со своей семьей: «поэты, мои друзья и соавторы».

Вечер прошел весело, в непринужденной обстановке. Только отец был грустным, будто чувствовал, что потеряет сына, ставшего жертвой случайной пули неразумного взбесившегося офицерства.

Но сам виновник торжественных проводов был весел, как всегда остроумен, и музыкален. Он пел под собственный аккомпанемент и танцевал с сестрами под музыку отца.

В конце вечера появилась еще одна гостья, Мурочка, девушка в форме милосердной сестры, дальняя родственница Гиацинтовых и любовь Ивана.

В 12 часов ночи все вышли на улицу, провожали Мурочку, гуляли по Александровскому саду, где Иван очень ловко имитировал соловьиную песню. Это в феврале-то! И разошлись под утро.

Второй вечер Розанов и Койранский были в гостях у сиятельных знакомых, на Большой Садовой.

Обе барыньки были в ударе. Они так радовались приходу гостей, что, занавесив шторами окна и закрыв двери гостиной, занялись испытанием мужской стойкости защитников Отечества.

Розанов сдался скоро, а Койранский выстоял, изрядно удивив и помучив Викторию Сергеевну.

Зато и дала же она ему за ужином, то и дело подливая ему в рюмку и чокаясь на брудершафт!

Скоро Койранский опьянел и был растянут на диване в кабинете неизвестного супруга.

Утром опохмелились и расстались опять «под мухой».

Веселящиеся дамочки просили вечером опять приехать, офицеры обещали, хотя знали, что в первом часу ночи их поезд отойдет от дебаркадера Казанского вокзала.

Так оно и было.

Провожали Розановы и Гиацинтовы. Не было Мурочки, что очень опечалило Ваню Гиацинтова.

И Койранскому было невесело. Ни одна родная душа не провожала его. Чужой была и Москва. В ней уже не было Марины Закревской, высланной под надзор полиции на родину, не было Смыклинского, друга по Варшавской гимназии, укатившего на фронт в качестве зауряд-врача.

Но, при прощании, Розановы и Гиацинтовы обняли расцеловали его, как родного.

Спасибо вам, милые, родные – чужие люди!

Под пенье застольной студенческой старинной песни «За святой девиз вперед!» поезд медленно, как бы нехотя, постукивая колесами на стыках рельс, покинул Казанский вокзал, где когда-то физически трудился Койранский.

Конец 4-й части

Война и мир
Повесть

Начата в июне 1962 года.

1. Казань

Вагон, в котором ехал в Казань Койранский с товарищами Розановым и Гиацинтовым, был битком набит военной публикой.

Здесь были полковники и капитаны, но подавляющее большинство составляли прапорщики, вновь ехавшие за назначением в Казань после госпиталя и, главным образом, только-только испеченные, как Вячка и его друзья.

Здесь были военные батюшки с огромными нагрудными крестами и с нагрудным же значком, изображавшим скрещение креста и меча.

Здесь были и сестры милосердия в своих белых косынках и с белым же нагрудником, украшенным большим красным крестом.

Вагон гудел, как муравейник и, несмотря на ночь, никто не ложился. Все сидели, стояли, ходили – знакомились или вспоминали «битвы, где вместе рубились они».

Только в последнем открытом купе (вагон был второго класса, купированный) лежал пожилой раненый. Около него сидела миловидная сестра милосердия, которая поминутно поправляла его одеяло, подушку или давала пить из маленького оловянного стаканчика, которым накрывался стоящий на столике термос.

Прислушавшись, Койранский услыхал, что она называла больного полковником, а иногда Александром Александровичем. И среди общего шума неожиданно возвысился звонкий молодой голос:

«Отец, тебе же нельзя! Врач предупреждал. Ну, погоди до завтра. А сегодня выкури еще одну сигару вместо этого. Я тебе сейчас зачищу».

И из купе скоро поплыл густой и крепкий дым сигары.

Койранский отошел от окна против этого купе и занял свое место в соседнем, на верхней полке. Он почти сейчас же уснул и, проснувшись, понял, что уже день, поезд стоит на какой-то станции, в купе никого нет. Он соскочил с полки и вышел в коридор.

У окна стояла с вещами новая пассажирка, сестра милосердия.

Она обратилась к Койранскому:

«Никого нет в вагоне. Не знаете ли, где есть местечко?»

«А какая станция?» – вопросом же ответил Койранский.

«Муром, а мне нужно в Свияжск. Где же приткнуться?» – спрашивала сестра.

«Пожалуй, идите в мое купе и занимайте мое место на втором этаже. Деем будем бодроствовать, а ночь переспим где-нибудь. Пожалуйста, не стесняйтесь, сестрица, пожалуйста!» – просил Койранский.

Но сестрица недоверчиво оглядела любезного прапорщика и спросила: «А разве нет свободных мест?»

«Что вы! Яблоку негде упасть! Право!» – ответил тот.

«Ну, хорошо! Показывайте!» – решилась сестра.

Койранский подхватил ее чемодан и защитного цвета наволочку, перехваченную ремнями, и понес в купе.

Чемодан был устроен на третьем этаже, а постель положена на разосланном одеяле Койранского.

«Спасибо! Познакомимся: я – Бронислава Витольдовна Коссаковская», отрекомендовалась она.

Назвав себя, Койранский выразил удовольствие, что встретил польку. Он рассказал, что долго жил в Польше, учился в Варшаве и у него сохранились очень хорошие воспоминания об этом городе.

Оказалось, она тоже из Варшавы, жила и училась там в русской второй гимназии в те же годы, что и Койранский.

Весь день они разговаривали, как старые знакомые. Она угощала его пирожками и пряниками, а он ее – чаем.

Вечером Койранский устроил ее на своей полке, заботливо укрыв своим легким одеялом, а сам примостился в коридоре, у окна, на своем чемоданчике.

Но, видно, Коссаковская была достаточно щепетильна: она вышла к нему и заявила, что ей неловко лежать, когда он сидит. И вдруг предложила: «А знаете, что я придумала? Мы оба уместимся на полке. Пусть себе смеются, кто хочет. А мы зато будем удобно спать».

И они забрались на полку, легли на одну подушку и накрылись одним одеялом. Правда, было тесновато, так что пришлось лечь боком, лицом друг к другу. Так они и уснули: Койранский уткнувшись лицом в мягкую грудь милосердной сестры, а она обняв его за шею.

Утром они долго смеялись сами над собой и уверяли, что это была самая приятная ночь из всех, какие они прожили.

«Мужу рассказывать не стоит!» – смеясь, говорила она.

«И жене тоже!» – подтвердил Койранский.

В Свияжске он вынес на перрон ее вещи и крепко расцеловал на прощанье.

Было уже совсем темно, горели свечи в вагоне, когда чей-то громкий бас возвестил словами песни «Как в городе было в Казани!» – что поезд подходит к этому городу.

Все стали готовиться.

Розанов и Гиацинтов, подсмеиваясь над приятной ночью Койранского, требовали, чтобы назначенье он брал обязательно в Свияжск, где у него уже есть такая милая сестрица.

Койранский молчал. Ему не хотелось опошлять воспоминания, в котором не было ни одной капли грязи.

Приехали в Казань. Нагрянули носильщики – татары и татарки.

Приезжих было так много, что носильщиков не хватило. Но друзьям повезло. Один носильщик на троих, перевязав их чемоданы и другие вещи, взвалил на себя и повел их к извозчичье стоянке, нашел извозчика и распорядился, как будто знал, что им нужно:

«В Рыбновские номера!»

И через 40–50 минут они уже устроились в большом, двойном номере Рыбновской гостиницы.

Устроившись, они вспомнили, что не худо бы поужинать.

«Да ведь сегодня началась широкая масленица! Плохие мы будем русские офицеры, если не почтим эту языческую бабу!» – воскликнул Розанов. И друзья решили идти ужинать в ресторан и заказать блины. Через полчаса, с помощью языка и прохожих, нашли ресторан.

Заняв свободный столик, они заказали блины и все, что к ним прилагается. Только водку отказались сначала подать, но зеленая бумажка, протянутая Гиацинтовым, помогла преодолеть это препятствие. Графин нельзя было открыто подать, тогда его завернули в салфетку и разливали не в рюмки, а в пивные стаканчики.

По-дружески тепло беседовали друзья за блинами, стараясь не привлечь внимание публики. Но их все же заметили.

К ним подошел казачий офицер и попросил предъявить воинские документы, показав свои, из которых было видно, что он дежурный офицер штаба Казанского военного Округа.

Еще в вагоне знающие рассказывали о порядках в Казанском гарнизоне, где командующий войсками генерал Сандецкий так свирепствовал, что за малейшую провинность безжалостно сажал под арест и особенно офицеров, и что военные в казани очень были напуганы, так что вставали во фронт перед черным автомобилем командующего, будь он пустой или в нем сидела кухарка генерала, направляющаяся на базар за продуктами.

Естественно, молодые офицеры струсили.

Но случилось неожиданное. Есаул еще не успел документы друзей, как к нему подошла представительная дама, взяла под руку и увела из зала.

Койранский с приятелями поспешили закончить ужин и выйти, при чем официант провел их до гардероба другим путем, через кухню. Он понял все, и за это получил хорошо на чай.

Офицеры вернулись в номер и уже готовились ложиться спать, как в номер кто-то постучал.

Вошла дама, та дама, которая отвела беду от них в ресторане.

Она бесцеремонно села и, глядя с насмешкой на растерявшихся офицеров, спокойно и деловито заявила:

«По красненькой с брата. Деньги на кон или завтра пожалте на гаубвахту».

Все трое беспрекословно положили перед ней по десяти рублей.

Дама, не спеша, спрятала деньги в сумочку и весело предложила:

«Вот что, птенцы! Не худо бы сейчас еще дернуть по маленькой. Давайте еще по десятке, и я организую все!»

Офицеры выложили еще по десятке. Дама взяла деньги и вышла из номера. Она, конечно, не вернулась, хотя ее ждали довольно долго. Приятели посмеялись и улеглись спать, дав обещание больше не попадаться.

На другой день, к 10 часам утра, они явились в штаб округа, в приемную начальника штаба.

Здесь было столпотворение вавилонское.

Документы были сданы в начале одиннадцатого часа, а очередь до них дошла только в шестом часу вечера.

Койранский и его друзья проголодались, и хотели было пойти пообедать, но неожиданно к ним подошел писарь-еврей.

«Студиозы? Из Москвы? А я из Харькова, окончил юридический в прошлом году. Так вот что: вам покажут список запасных полков и места их расквартирования. В течение нескольких минут вы должны выбрать полк. Выбирайте Саранск, 234-й или 101-й запасный полк.

Этот гарнизон неблагополучен по холере и брюшному тифу, а потому числится в карантине, хотя ни одного больного в городе не было и нет. Зато гарантируете себя от фронта по крайней мере на четыре месяца. После назначения я подойду опять к вам и вы мне дадите по две красных. Понятно? Такая механика: господа офицеры штаба любят погулять. А я, что ж? От фронта освобожден за услугу им».

И он ушел, показав красивые зубы в веселой улыбке.

«Я за то, чтобы в Саранск», заявил Койранский, подойдя к большой карте России, висящей на стене.

«Только это безобразие!» – добавил Розанов.

«Сволочи! Но лучше Саранск, чем в окопах вшей кормить», резюмировал Гиацинтов.

Так, как сказал писарь, все и вышло. Друзья получили назначение в 234-й пехотный запасный полк, в город Саранск, получили по 26 рублей прогонов и, отблагодарив своих «благодетелей», через сутки выехали в неизвестный до того им город Саранск, Пензенской губернии.

2. Саранск и саранский протопоп

В Саранск Койранский и его товарищи прибыли под вечер. Солнце уже село, но еще было светло. Пошатались по вокзалу, примериваясь, где бы закусить «сытной» Казани: после блинов, кроме чая, ничего во рту не было.

Но в буфете ничего не оказалось, кроме папирос и засиженного мухами с прошлого года сыра.

Выдя с вокзала, удостоверились, что и транспорта, в виде извозчиков, тоже нет, а города вблизи и не видно.

Пошли пешком, но вещи мешали и голод давал себя знать.

На счастье, попался навстречу военный парный фургон. За рублевку солдат-возница согласился подвезти вещи до города.

Солдат был далеко не глуп. Он довез вещи до постоялого двора на окраине города и здесь сдал офицеров настоящим извозчикам, почему-то торчавшим около трактира, соседствуещего с постоялым двором.

Три извозца с готовностью взялись свезти их благородия в гостиницу Тувыкина.

«Далеко это?» – спросил Койранский.

«Да верст шесть будет», ответствовал ихзвозчик, заломивший большую плату.

Поехали, и через пятнадцать минут были на месте.

«Вот так шесть верст!» – с упреком воскликнул Койранский.

«Для кого как, а для ваших благородий завсегда удружим!» – весело подхватили все трое, плучая свои деньги.

Что они хотели сказать: то ли, что с офицеров всегда немилосердно дерут, то ли, что шесть верст покрываются за пятнадцатьминут только для офицеров? Раздумывать было некогда.

Вошли в гостиницу, попросили один большой номер или три одинарных.

«Свободных нумеров нет», флегматично заявил дежурный.

«Где еще гостиница?» – справились приезжие.

«Больше нет, в городе одна. Но вы не беспокойтесь. Сейчас позову прапорщика Семенова, он живо устроит» – успокоил дежурный и ушел. Офицеры, недоумевая, ожидали возвращения заботливого дежурного.

Они уже потеряли надежду, так долго его не было, и вдруг услышали разговор:

«Трое, говоришь? Это плевое дело. Втащим в зальцу три койки и делу конец!»

«Иван Семеныч заругают. Они не позволяют пущать в зальцу».

«Тогда иди к черту со своим Семенычем! Выгоняй из шестого его бабу и сдавай офицерам, вот что!»

«Никак невозможно! А к себе, ваше благородие, вы их не возьмете? Чай места для трех коек хватит!»

«Дурак ты, дурак! Да нешто офицеры могут жить как сельди в бочке? Ведь дуэли будут, тогда пиши все пропало!»

«Ваше благородие! Возьмите одного, а двоих помещу в шестом, скажу временно отдайте одну комнату, бывший седьмой номер».

«Вот это дело! Давай пойдем!»

И в комнату вошли дежурный и прапорщик, одетый небрежно, растрепанный, но любезный.

«Честь имею представиться! Прапорщик Семенов, ремонтер N-ского кавалерийского запасного полка!»

Приезжие представились. Семенов почему-то выбрал Койранского и предложил ему свой номер.

«Кстати, я завтра еду на всю неделю к мордве, будете один, а там устроитесь в полку».

Койранский изъявил согласие и очутился в одиннадцатом номере, где уже была вторая койка, очевидно, не раз используемая таким же образом.

Друзья Койранского после небольшого ожидания были помещены в комнате рядом с дамой, церемонно согласившейся уступить временно одну комнату милым защитником отечества.

Когда все устроились, Семенов собрал приезжих у себя в номере. Зашел разговор об обеде.

«Что вы? Какой сейчас, в седьмом часу, обед?» – что называется, «утешил» Семенов друзей.

«Как же быть? Хоть в трактир куда бы попасть! Может, пойти туда, около постоялого двора?» – рассуждали Койранский и его приятели. Семенов и тут выручил.

«Ничего! Переодевайтесь, да пойдем в гости к протопопу. Там и покормитесь, и в железку рванете, и за девочками поухаживаете. Только условие: никто не должен сказаться женатым. Там лафа холостым. Ниночка и Раечка безумно хотят замуж. И отец протопоп не может дождаться, когда это случится. Вам, новеньким, будут рады: те, кто ходит к ним, жрут, пьют, а не женятся. Есть, правда, один, подпоручик Барабанов, который не прочь клюнуть, да ходит слух, что на фронте кое-что у него отбили. Вот Ниночка и стала бегать от него. А вы – на выручку ей! Ухаживайте, говорите, что хотите, даже похабщину, только рукам воли не давайте».

Так Семенов бегло познакомил приезжих с протопоповской обстановкой. Через некоторое время они уже звонили у парадного подъезда, на дверях которого висела медная дощечка, и на ней, даже в темноте, друзья прочитали:

Александр Свиридович Беневоленский,

Протоиерей Саранского Собора.

Дверь открыла девушка, очевидно, прислуга, потому что спросила:

«Вы к батюшке или к барышням?»

Но увидела Семенова, затараторила:

«Федор Минич! Это вы? А я не узнала в темноте-то! Пойдем в столовую. Там все наши и поручик».

Офицеры разделись в прихожей и, возглавляемые Семеновым, двинулись в столовую. Дверь туда была полуоткрыта. Издали еще была видна висящая над столом керосиновая лампа под белым мтовым абажуром и слышались голоса.

Первым вошел Семенов. За ним Койранский, Розанов и Гиацинтов.

Все сидевшие за столом поднялись. Началось представление, по старшинству – батюшке, матушке, дочерям.

Батюшка провозгласил красивым, густым баритоном:

«Честь имею просить за стол. Рады вам, господа, очень рады! Люди мы простые, провинциальные. Просим любить, да жаловать! Предупреждаю: меня, как всех попов, отцом не зовите. Терпеть не могу! Я – Александр Свиридович, так и зовите. Жену мою зовите Ксенией Афанасьевной, ну, а дочки – вот старшая Нина, а младшая Раиса, по отчеству, значит, Александровны. А вы из каких мест будете?» Когда протопоп и другие узнали, что друзья приехали из самой Москвы, интерес к ним еще больше усилился.

Говорили больше Розанов и Гиацинтов. Койранский помалкивал, разглядывал, примечал.

Хозяин дома был еще не старый. Он не носил длинной бороды, а цивильный костюм и небольшая подстригаемая бородка предполагали в нем любую профессию, только не служителя божия.

Матушка тоже не походила на попадью. Она была высока и суха, одета по-модному и причесана не елейно. Говорила она протяжным певучим голосом и часто смеялась из-за всякого пустяка.

Дочери их были совсем разные.

Старшая, Нина, была высока и стройна, с приятным лицом и с густым альтовым голосом. Одета была в суконное темно-синее платье, с наглухо закрытым стоячим воротником шеей. Она говорила мало, больше слушала и внимательно разглядывала новых знакомых.

Узнав, что они все закончили университет, все юристы, ее глаза, до того строгие, как-то подобрели и заблестели.

Оказалось, она стремится в Москву учится в высшем учебном заведении, но родители не решаются отпустить ее одну в Москву.

Нина к концу вечера разговорилась с Койранским и призналась, что терпеть не может Барабанова:

«Уж очень он сладкий!»

Другая дочь, Рая, была небольшого роста, широка в плечах, с разъехавшейся по-бабьи фигурой. Она нисколько не была похожа на сестру: большой высокий лоб, простая заческа волос, какой-то отсутствующий, как говорят, взгляд серых небольших глаз и материнский певучий голос, – все делало ее неинтересной, малозаметной в обществе сестры.

Семенов сразу заявил:

«Господа, наши молодые офицеры, конечно, холостяки, и некому было заботится об их питании. Они мне признались, что умирают с голоду. Приезжие стали протестовать, оправдываться, а хозяйка их ободрила:

«Не стесняйтесь, господа, пожалуйста, не стесняйтесь! Мы вас сейчас накормим. Не только Москва хлебосольна и гостеприимна, наш Саранск тоже православный город, он тоже не отстает от Москвы!»

И появились на столе закуски и консервы, пирожки и шанежки, пельмени в горячем бульоне и гурьевская каша, а ко всему этому – смирновская настойка и конъячек о трех звездочках.

Мило болтая и помня предварительные наставления Семенова, веселевшего с каждой рюмкой, Койранский и его друзья чувствовали себя, как дома, насыщались и только бдагодарили, когда им в тарелки бесрерывно подкладывали то матушка, то Нина, то Рая.

А когда Иван Гиацинтов спел несколько романсов, аккомпанируя себе на гитаре, все были довольны друг другом, все, кроме Барабанова, и нехотя расстались, когда часовая стрелка перевалила уже за 12.

3. 14-я рота

На следующее утро, ровно к 9 часам, Койранский, Розанов и Гиацинтов прибыли в штаб полка представиться командиру полка и получить назначение в роту.

В штабе еще было по-утреннему свежо, чисто и малолюдно.

Писаря, привыкшие к свободному, чуть панибратскому, отношению с молодыми офицерами, развязно сообщили, что из господ офицеров в штабе никого нет, и что придется подождать с полчасика, а пока можно покурить и, кстати, угостить хорошенькой из Москвы.

Здесь уже было известно, что господа молодые прапорщики прибыли из Москвы и что подпоручик Барабанов, командир 4-й роты, изволили представить их Ниночке и Раечке Беневоленским.

«Полковая почта работает хорошо!» – это сразу определили прибывшие. Оставалось предположить, что полковое начальство также уже осведомленно об их прибытии.

Не успели они выкурить папиросу, прогуливаясь на дворе, около штаба, делясь впечатлениями, как услыхали громкую команду, раздавшуюся в штабе:

«Смирно! Ваше благородие! Во вверенном вам штабе полка во время моего дежурства происшествий никаких не случилось. Прибыли три новых прапорщика из штаба округа!»

Офицеры вошли в штаб, удивляясь, как они прозевали приход полкового адъютанта.

«Попроси офицеров ко мне», услышали они приказание адъютанта.

Войдя в общую большую комнату, где писаря все еще стояли в положении «смирно», Койранский и его друзья увидели офицера с адъютантскими аксельбантами, просматривавшего почту, поступившую за вечер, ночь и утро.

«Вот они сами!» – доложил дежурный писарь, интересовавшийся московскими папиросами.

Адъютант поднял голову и, увидя офицеров, подошел к ним, рекомендуясь:

«Штабс-капитан Ольшенко! Пойдемте ко мне!»

Офицеры последовали за адъютантом в его кабинет.

Здесь он пожал всем троим руку, попросил сесть и предъявить документы. Осмотрев все внимательно, а также офицеров, и, удостоверившись что все в порядке, как документы, так и сами офицеры, адъютант, улыбаясь спросил, как им понравились вчера и кто из офицеров пел у Беневоленских.

Во время беседы раздался звонок.

Оказывается, это дежурный писарь извещал электрическим звонком, что в штаб прибыл командир полка.

«Полковник прибыл. Сейчас доложу о вас,» проговорил адъютант, собрав документы прибывших офицеров и попросил их выйти и подождать в общей комнате.

Через десять минут они вошли к командиру полка, полковнику Атлантову. Пожав вошедшим руку, полковник предложил каждому отдать положенный рапорт и лишь после этого позволил сесть.

Молодые офицеры выслушали напутственное наставление командира, при чем главное, на что особенно напирал полковник, было: быть строгими с подчиненными нижними чинами и не оставлять без взыскания ни одного проступка, вести себя в городе прилично, как подобает русским офицерам, беречься знакомства с разными «такими» женщинами и не пить сверх меры опьяняющих напитков.

О службе, о тех обязанностях, которые отныне ложатся на неопытных еще командиров, полковник не сказал ни слова.

Потом он спросил адъютанта, в каких ротах имеются незамещенные офицерами должности младших офицеров и приказал ему дать назначение прапорщику Гиацинтову в 3-ю роту, прапорщику Розанову в 8-ю, а прапорщику Койранскому – в 14-ю.

И обратился к новым подчиненныс с шуткой:

«Обедать в офицерском собрании ровно в час дня. Надеюсь, обмоем ваши погоны!»

И отпустил всех новым пожатием рук.

Адъютант через пять минут вручил каждому предписание явиться в роту назначения и записку хозяину офицерского собрания указанных на обороте прапорщиков на продуктовое довольствие при собрании с этого дня.

Друзья разошлись по ротам.

4-й батальон, куда входила 14-я рота, был расположен в самом конце казарм, каменных одноэтажных барачного типа домов, тянувшихся в два ряда с востока на запад, с интервалами вокруг 100–120 метров.

Найдя казарму 14-й роты по крупной надписи над входными дверями, Койранский вошел в открытые настежь двери, несмотря на значительно морозный февральский день, и ни души не нашел в казарме. Ни дежурного, ни дневального по роте он не встретил – явное нарушение устава внутренней службы.

Пирамиды с винтовками стояли без охраны, верхние нары были кое-где не убраны, на нижних нарах стояли сундучки, чемоданы – солдатские вещи. В конце казармы – полуоткрытая дверь, оттуда слышны голоса. Койранский – туда, и видит: четыре солдата стоят вряд с винтовками «на караул», напротв высокий худой прапорщик в выгоревшей гимнастерке и с выцветшими погонами, держит, высоко подняв над головой, ременную нагайку и тихо, спокойно, не повышая голоса, отчеканивает: «Мерзавцы! Сукины сыны! Кто позволил без моего разрешения начинать уборку?! Командира роты не почитать?! Я вам покажу! Думаете с винтовочкой постоять и этим отделаться?! Хазов! Ты – дежурный. Службы не знаешь, сукин сын! Получай!»

С этими словами нагайка свиснула по лицу правофлангового.

Койранский, стоя в дверях, наблюдал эту картину, а на него свирепый прапорщик нуль внимания.

Когда нагайка прошлась по физиономии последнего по фронту солдата, прапорщик обернулся и спросил Койранского:

«Что вам угодно, прапорщик?»

«Прибыл в ваше распоряжение, господин прапорщик!» – отрапортовал Койранский.

«Очень приятно!», также спокойно ответил он и обратился к солдатам: «Пошли вон, сволочи!»

Солдаты ушли.

Помещение, где Койранский застал экзекуцию, была ротная канцелярия. Койранский вручил командиру роты предписание. Тот прочитал и спокойно заявил новому своему офицеру:

«Вы попали в самую образцовую роту. Вам повезло. По ученьям, по стрельбам и по дисциплине моя рота – первая в полку. Сам полковник Атлантов всегда мою роту хвалит, в пример ставит. Так что не подгадьте, прапорщик! Я – прапорщик Евсеев. Командир первого взвода – прапорщик Тищенко, второго – подпоручик Кислицин, третьего – прапорщик Феклистов, четвртого – будете вы. Ваш взвод – самый лучший. Старший унтер-офицер Музыка – мой выдающийся ученик. И отделенные командиры там хорошо подобраны. Советую у них поучиться. Сейчас рота на плацу, занимается строевыми, а потом будут уставы. Какие вопросы у вас ко мне?»

«У меня, господин прапорщик, два вопроса», произнес Койранский.

«Давайте!»

«Во-первых, когда я вошел в казарму, винтовки в пирамидах не охранялись. Кто отвечал бы за пропажу?» – заявил Койранский первый вопрос.

«Вот за это я наказывал наряд, дежурного и дневальных. Они раньше врнмени начали уборку и отпустили роту на занятия тоже без моего разрешения», ответил командир роты.

«Давайте второй вопрос», добавил он.

Койранский не понял, какое отношение ответ командира имел к его вопросу, но об этом не спросил.

«Разрешает ли устав внутренней службы бить подчиненных нижних чинов? – был второй вопрос Койранского.

Прапорщик Евсеев, сощурившись, презрительно посмотрел на Койранского, поднялся со стула и бросил:

«Молокосос!»

Койранский тоже поднялся и нарочно наивно переспросил:

«Чего изволите, господин прапорщик?»

«Вы из каких? Из студентов? Из бунтовщиков, наверное?» – отрезал Евсеев.

«Так точно, господин прапорщик!» – громко подтвердил Койранский.

«Изволите идти к своему взводу, он уже занимается уставами», холодно сказал командир роты.

Койранский вышел из канцелярии, подошел к дежурному по роте и попросил провести его к 4-му взводу.

Взвод поднялся по команде «смирно».

Койранский поздоровался, отрекомендовался, как командир 4-го взвода и приказал продолжать занятия.

После окончания занятий Койранский поговорил со взводным унтер-офицером Музыкой и отделенными командирами один на один.

«Бьют у вас в роте?» – спросил Койранский.

«Дерутся», дружно ответили те.

«Если я узнаю, что кто-нибудь из вас ударил подчиненного, отдам под суд. Каждого солдата надо уважать, и я буду первый так поступать».

«Правильно!» – обрадовались Музыка и другие.

4. Господа офицеры

В обед унтер-офицер Музыка проводил Койранского в офицерское собрание.

Это был большой одноэтажный деревянный дом, с двумя открытыми верандами. Он находился в центре расположения полка.

Когда Койранский вошел в собрание, к нему подошел солдатик, провел в раздевалку, помог раздеться и принял шашку под свою охрану, привесив к эфесу нумерок.

Он осведомился о фамилии господина прапорщика и заявил, что на довольствие их благородие уже зачислено, так как записку адъютанта принесли из 3-й роты.

Затем он провел Койранского в столовую, состоявшую из двух больших комнат и одной поменьше для штаб-офицеров (подполковники и полковники).

Остановившись в дверях, Койранский довольно долго разглядывал сидящих за столами офицеров.

Он не увидел своих друзей, зато заметил подпоручика Барабанова.

Койранский, лавируя между стульями, подошел к нему, поздоровался, как со старым знакомым и спросил, можно ли сесть за его стол, на свободное место, рядом с подпоручиком.

«Пожалуйста! Я ничего не имею против! Меня зовут, как вы уже, должно быть знаете, Алексеем Николаевичем. Я – командир 4-й роты. Жалею, что ко мне в роту никто из вчерашних знакомых не попал. Сегодня в приказе уже есть о назначении. Так вы в 14-й? У прапорщика Евсеева? Не поздравляю!»

Койранский молча слушал.

К нему подошел солдат с подносом, на котором дымилась тарелка с супом и стояла тарелочка с гренками.

Койранский принял тарелки и стал обедать.

Вдруг в столовую вошел командир полка. Все встали.

«Садитесь, садитесь, господа! Где же новенькие? Одного вижу. Как вас, прапорщик? А, Койранский! Разыскать других!» – приказал полковник.

Пока не прибыли Гиацинтов и Розанов, полковник сел на очищенное для него место, взял из хлебницы кусок черного хлеба, посолил его и стал медленно жевать.

Пришли разыскиваемые. Им очистили место рядом с полковником. И сейчас же полковнику и им принесли обед, а затем четыре графинчика с желтоватой жидкостью и рюмки.

Один графинчик поставили перед командиром полка, остальные – перед новыми офицерами.

«Кто хочет выпить, господа, за приезд новичков, присаживайтесь!» – громко пригласил полковник.

Желающих не оказалось.

Затем полковник налил себе в рюмку и пригласил новичков наполнить свои рюмки.

Койранский предложил Барабанову:

«Пожалуйста, Алексей Николаевич!»

«Такую дрянь пьют только по приказанию полковника! Увидите сейчас!» – ответил тот.

Полковник скомандовал:

«Господа офицеры!» Все смолкло. И полилась застольная речь отца-командира.

«Господа прапорщики! Мы, офицеры 234-го пехотного запасного полка поздравляем вас с прибытием в нашу семью. Мы с чистым сердцем принимаем вас и надеемся, что вы будете доблестно служить его императорскому величеству, нашему самодержцу, и не пожалеете крови и жизни своей при защите царя и отечества. Надеемся, что вы не привезли из университета крамолы и не станете между господами офицерами и нижними чинами, а будете честно защищать честь и достоинство офицера».

После этого он повысил голос, значительно, как показалось Койранскому, взглянул на него и продолжал:

«А ежели кто из вас забудет, что он получил офицерские погоны по монаршей милости и языком или действием нарушит присягу его величеству или забудет, что он офицер великой российской армии и зачем он получил в руки оружие, – будет рассматриваться, как изменник и предатель».

В комнате стояла глубокая тишина.

Полковник неожиданно понизил тон и закончил обычным голосом:

«Пьянства тоже не потерпим, баловства с женщинами – тоже, карточные долги заставим платить, а больше всего бойтесь нарушения товарищества, за которое еще Тарас Бульба сложил свою полковничью голову. Ура! Ура!»

Дружное «ура» прокатилось по столовой.

Полковник и принимаемые в офицерскую семью прапорщики выпили.

Желтенькая жидкость оказалась кисленькой водицей, хотя, несомненно, какая-то доля алкоголя в ней и была.

После прибывшие узнали, что это – «буза», которая изготовлялась местными жителями для офицерского собрания, по его заказу.

Через 2–3 минуты полковник и его новые подчиненные, по выразительному жесту полковника, вновь наполнили рюмки.

Полковник на этот раз встал и, высоко подняв руку с рюмкой, крикнул: «За здоровье его императорского величества и всего царствующего дома!»

Опять выпили. Ура кричали, но слабо: в комнате осталось не больше 10–15 офицеров.

Полковник тут же вышел, еще раз грозно взглянув на Койранского.

Друзья сели рядом. Графинчик уже были кем-то унесены. На их месте появился кувшин с квасом.

Офицеры опять заполнили комнату. Они окружили новичков, стали знакомиться, жать руки.

Два прапорщика – Конюхов и Расторгуев – оказались тоже из Московского университета, но естественники.

Они рассказывали о порядках а полку, о времяпрепровождении, о полковнике и о другом начальстве.

Как-то незаметно в столовую вошел подполковник и за ним капитан. Подполковник был с черной повязкой на глазу (результат пулевого ранения в глаз), а капитан без левой руки.

Присутствующие стоя приветствовали вошедших. А те непринужденно по-товарищески здоровались и пересмеивались с ними.

Окружающие пояснили Койранскому и его друзьям, что это – командир 1-го батальона и заместитель командира полка подполковник Сафронов и хозяин офицерского собрания, начальник хозяйственной части полка капитан Таусон.

Подполковник и капитан добрались до друзей, пожали им руки.

При этом подполковник, пожимая руку Койранского, тихо сказал ему:

«Вы неосторожны. Евсеев уже доложил полковнику Атлантову, что вы строптивы и не одобряете рукоприкладства. Как раз в моем присутствии. Советую против прапорщика Евсеева не выступать».

Койранский поблагодарил и добавил:

«Думаю, что командир моей роты не станет больше бить солдат. А если будет подобное, подам рапорт по команде».

Подполковник отошел, неодобрительно покачав головой.

К Койранскому подошли трое офицеров: высокий и плечистый прапорщик Феклистов и двое небольшого роста – подпоручик Кислицин и прапорщик Тищенко, сослуживцы, младшие офицеры 14-й роты.

Познакомились и тут же объявили, что о столкновении прапорщика Койранского с командиром роты им уже известно от ротного писаря, бывшего в то время в канцелярии.

Они, смеясь, рассказали, как новый прапорщик подтвердил, что он «из бунтовщиков».

Некоторые офицеры весело смеялись, а большинство слышавших отошли, как бы осуждая Койранского или боясь, что их заподозрят в сочувствии бунтовщику.

Конюхов и Расторгуев охарактеризовали настроение офицерства полка так: 7/8 – трусы и подхалимы, 1/8 – явные монархисты, 1/8 – либералы, остальные индеференты.

Оказывается, бьют солдат во всех ротах, кроме 1-й и 16-й. И ротных командиров этих рот, подпоручика Иванова и поручика Ветрова, командир полка не любит, их роты на последнем месте по учебе и стрельбам.

Особенно жестоко бьют в 14-й роте, бьют все офицеры, унтер-офицеры и фельдфебель.

Эта первая откровенная беседа была очень полезна для молодых офицеров, особенно для Койранского, который решил активно вступиться за солдат.

Следующий день был воскресенье.

Койранский и его друзья не были в полку в этот день, даже не ходили обедать.

Они получили официальное приглашение протопоповой жены на обед. Записку ее они нашли в гостинеце, прийдя накануне из полка. Само собой разумеется, в гостях был и Барабанов, который, как бы между прочим, сказал Койранскому:

«Так недолго и в дисциплинарный батальон угодить!»

Койранский не понял, но разъяснений добиваться не стал.

Обед и вечер прошли на этот раз скучновато. Сказывалось отсутствие Семенова, умевшего развеселить общество.

После песен Ивана Гиацинтова протопоп и его дочери организовали «железку», азартную карточную игру.

Койранскому отчаянно везло. Он уже выиграл 35 рублей, когда Нина попросила его поставить банк побольше.

Койранский поставил весь выигрыш. С первой же карты Нина сорвала банк. Больше Койранский не стал играть, так как почувствовал, что хозяева черезчур озабочены выигрышем, а это ему было неприятно. Скоро он и его товарищи ушли, хотя хозяева соблазняли их ужином и коньяком. Они сослались на то, что им завтра надо быть в полку к шести часам утра.

С тех пор Койранский не быал больше у Саранского протопопа, хотя встречался на улице с дочерьми его, приглашавшими его к себе.

В понедельник произошел новый конфликт Койранского с командиром роты. На плацу, во время строевых занятий с винтовками, прохаживаясь в перерыв, Койранский заметил, что командир 1-ого взвода прапорщик Тищенко, смотревший состояние винтовок, нашел грязь в канале ствола одной винтовки. Он нецензурно выругался и, держа винтовку за ствол, ударил прикладом виновного солдата несколько раз по голове, накрытой, правда, папахой, и по плечу.

Койранский, после полевых занятий, вошел в канцелярию роты и попросил Евсеева выйти с ним, так как не хотел говорить при писаре.

«Говорите здесь!» – приказал Евсеев.

«Но я не хочу говорить при писаре», тихо сказал Койранский.

«Глупости! Еще этих скотов стесняться! Говорите!»

Тогда Койранский доложил:

«Прапорщик Тищенко сегодня на плацу бил солдата прикладом винтовки. Мне кажется, что вы должны прекратить это безобразие!»

«Какое безобразие?» – будто не понимая, спросил командир роты.

«Бить солдат нельзя, господин прапорщик! Как же идти потом с ним идти в бой?» – протестовал Койранский.

«Идите во взвод! – приказал командир.

Койранский по усиаву повернулся кругом и вышел из канцелярии.

Вечером, перед концом занятий, Койранский был вызван к командиру полка.

Атлантов встретил его стоя восклицанием:

«Дальше ехать некуда!» – при этом он ударял себя руками по бедрам.

Койранский ожидал пояснений и молчал.

«Что же вы молчите, прапорщик? Не знаете о чем я говорю?» – почти кричал полковник.

«Никак нет, не знаю!» – громко, но спокойно ответил Койранский.

«Кто вам дал право делать замечания командиру роты?» – опять закричал полковник.

«Такого случая не было, господин полковник!» – заявил Койранский.

«Как не было? Как не было? А кто говорил командиру роты, что нельзя бить солдат? Я, что ли?» – разгневался тот.

«Так разве это замечание? Это устав внутренней службы. А разве можно бить подчиненных, господин полковник?»

Что мог сказать на это командир полка? Он понял, что прапорщик поймал его, и ему обязательно надо высказать свое мнение по этому вопросу, иначе молчание или уход от ответа прапорщик сочтет за одобрение рукоприкладства.

И полковник сразу остыл. Он уже мягким тоном сказал:

«Бить подчиненных, конечно, нельзя, но надо стараться… стараться» – и замолчал.

Что стараться, о чем стараться, Койранский не понял. Он видел сконфуженное лицо, бывшее перед этим таким грозным, и воспользовался этим. Он зашептал:

«Солдаты пока молчат. Но их протест может нехорошо вылиться. И вам же, господин полковник, попадет в первую очередь. Я не хочу допустить до этого, хочу, чтобы в полку был порядок».

Атлантов широко открыл глаза: до него дошло, что могут быть неприятности для него.

Он протянул руку Койранскому и горячо заговорил:

«Благодарю вас, Койранский, благодарю, прапорщик, как вас, Койранский! Вы правы! Могут быть боьшие неприятности. А эти остолопы не понимают этого. Я возьму свои меры. Так дальше идти некуда!»

И опять он размахивал руками и бил ими по своим бедрам.

На другой день в приказе по полку было объявлено, что прапорщик Койранский назначается заместителем командира 14-й роты.

5. Февральская революция

После назначения Койранского заместителем командира 14-й роты, рукоприкладство в роте прекратилось, но офицеры роты, кроме Феклистова, студента, призванного досрочно, бирюками смотрели на Койранского.

Зато солдаты поняли, что избиения прекратились благодаря прапорщику Койранскому, сумевшему быстро стать заместителем командира роты и добиться, что взводные офицеры и сам командир роты боятся его, иначе продолжали бы драться.

Авторитет Койранского рос изо дня в день. Унтер-офицерский и солдатский составы в большинстве рот полка узнали о чуде, происшедшем в 14-й роте, и многие приходили посмотреть на этого всесильного прапора.

Имя его не исчезало из солдатских разговоров.

Офицеры, наоборот, в большинстве выражали своим поведением презрение и неуважение к выскочке, подделываюшемся солдатским защитником. И давали это понять ему на каждом шагу.

Койранский делал вид, что не замечает отчуждения офицерства, хотя очень неприятно было чувствовать себя чужим среди собратьев по оружию.

До чего бы дошла враждебность офицерства и чем бы она кончилась, если бы не внезапная перемена политического климата в России?

В самом конце февраля газеты принесли известие о начавшейся революции в Петрограде. Из противоречивых газетных сообщений трудно было представить общую картину и предполагать что-нибудь серьезное. События представлялись бунтовщицкими выступлениями, которые вот-вот подавят.

Но с каждым днем гроза усиливалась и заставляла переоценивать то, что вчера казалось еще не революцией.

Офицеры шопотом делились впечатлениями, солдаты, скорей всего, ничего не знали, так как им не разрешалось читать газеты.

Как-то в обед адъютант полка объявил приказание полковника не расходиться после обеда. Офицеры думали-гадали, но до истиной причины не додуались.

«Господа офицеры!» – раздалась команда командира 1-го батальона, подполковника Сафронова.

Командира полка встретили стоя, с любопытством.

Не посадив, как обычно, офицеров, полковник Атлантов обратился к ним со следущими словами:

«Господа офицеры! Из газет вы знаете, что в столице взбунтовались несколько запасных полков, и, вместе с рабочими, вышли на улицы, требуют изменения власти. Нет сомнения, что бунтовщики скоро будут подавлены и порядок восстановлен. Однако, примеры заразительны, и бунт может проявиться и у нас. Командующий войсками округа приказал принять соответствующие меры к недопущению ничего подобного. На этом основании начальник гарнизона, командир 101-го пехотного запасного полка полковник Масалятинов, приказал:

первое, с сегодняшнего дня перевести всех господ офицеров на казарменное положение;

второе, запретить все отпуска офицеров и солдат в город;

третье, обнести территории полков колючей проволокой и охранять ее и все входы через нее особыми заставами;

четвертое, установить вход и выход только по пропускам командиров батальона для военных и начальника гарнизона для прочих.

Я приказываю:

первое, всем господам офицеров перейти на казарменное положение поротно.

второе, командиру 1-го батальона к 17 часам оградить территорию полка колючей проволокой, согласно полученному от меня плану.

Сегодня наряд на особые караульные заставы выставить командиру 4-го батальона, а в будущем – согласно приказа по полку. Начальником охраны территории полка назначаю командира 14-й роты прапорщика Евсеева.

Выполнять немедленно. К 17 часам прапорщику Евсееву мне об исполнении доложить. Можно разойтись».

Конечно, командиры батальонов тут же собрали своих офицеров и во исполнении полученного приказа распорядились, как его выполнять.

Койранский и другие офицеры, живущие в городе, поспешили по домам, чтобы взять минимум необходимых вещей и предупредить, что несколько дней их не будет дома.

Когда Койранский с друзьями возвращались из города, колючая проволока уже была натянута и сооружен проход-арка на дороге, ведущей из города.

В роте тоже хлопотали: из полкового лазарета были принесены койки с пружинными сетками и соломенными матами и расставлены во взводных помещениях, а для командира роты – в канцелярии.

Ясно, что солдаты были крайне удивлены переселением офицеров и проволочными заграждениями, и между ними возникли разные догадки. Нужно было как-то объяснить им все, но приказа об этом не было и никто, не решался на это.

Уже вечером, после поверки, отделенный командир 2-го взвода младший унтер-офицер Беглов обратился к Койранскому с вопросом, что означают эти новости.

Койранский, понятно, уклониться от ответа не мог, солгать – тоже. Чтобы не было кривотолков и, пользуясь тем, что командир роты был в наряде, а он его заменял, Койраский приказал фельдфебелю собрать весь младший начальствующий состав в ротной канцелярии и коротко пояснил:

«В Петрограде началась революция. Все войска должны быть в полной готовности выступить. Поэтому всем офицерам приказано не отлучаться из полка. А для своей безопасности полк перешел на боевое положение, построил проволочные заграждения и выставил полевые заставы. Разъясните солдатам».

И отпустил всех, не дав возможности задавать вопросы.

А в офицерском собрании до поздней ночи шли пересуды, догадки, предположения. Подполковник Сафронов посоветовал разъяснить солдатам, что предполагаются учения, чем и объясняется переселение офицеров и устройство проволочных заграждений.

Койранский доложил, что он разъяснил иначе. Все жалостливо покачали головами.

Понятно, что правда, сказанная Койранским солдатам, распространилась между ними со сказочной быстротой, и не только в 234, но и в 101-м полку.

О революции скоро знали все, но, в виду прекращения связей с городом и отсутствия поэтому газет, не знали, как развивались события в Петрограде.

Возможно, старшие офицеры и читали газеты и были в курсе событий, но молчали. Цель командования была достигнута: офицерская и солдатская масса были изолированы от гражданского населения и от информации, как газетной, так и устной.

Однако одно не было предусмотрено: телеграф, почта, продовольственные склады были в городе. Те, кто обслуживал полк, могли читать газеты и разговаривать с народом.

Уже четыре дня полк был отрезан от жизни, офицеры стали проситься в город. Сначала им отказывали, но потом разрешили по одному, по два на час, на два сходить в город по особо важным делам.

И однажды Феклистов, вызванный к телефону из Казани братом, принес из города воззвание Саранского городского Революционного комитета к населению, в котором извещалось об отречении царя и об образовании в Петрограде временного правительства во главе с членом Государственной Думы, князем Львовым. В воззвании было обращение и к воинским частям. Их приглашали прибыть на митинг 3 марта для братанья с революционным народом.

Воззвание заканчивалось словами:

«Братья солдаты и офицеры! В единении народа и армии – сила революции!»

В полку это воззвание было распространено в десятках экземплярах, но полковое начальство оставалось спокойно-безучастным.

Солдаты волновались. В 14 роте 3 марта они отказались от обеда и требовали пустить их в город.

Командир роты накричал на Койранского, который доложил ему о требовании солдат.

Когда он ушел из роты, Койранский приказал фельдфебелю построить роту в зимней одежде, но без оружия.

Койранский сказал построенной роте:

«Пойдем в город на митинг».

И повел ее, идя впереди роты. У входных ворот офицера не было. Часовые не задержали идущую в полном молчании роту с офицером во главе.

Весть, что 14-я рота прошла на митинг, быстро облетела полк. И, когда рота уже подходила к площади, где собирался народ, к ней примкнули еще семь рот полка. В некоторых из них были офицеры.

Розанов и Гиацинтов привели свои роты с офицерами в полном составе, но без командиров рот, побоявшихся идти с ротами.

Солдат чествовали, называли героями революции, братались с ними. Но дисциплина была еще настолько действенна, что ни один солдат не ушел с площади.

Роты вернулись к казармы строем, с песнями. На груди солдат и офицеров пунцовали красные банты, пришпиленные девушками и женщинами города. Ликование народа передалось солдатам. Те, кто был на митинге, принесли это ликование и тем, кто не был.

Командование полка растерялось.

Офицеры были захвачены общей радостью, и старались быть ближе к солдатам, разделять из ликование.

Поэтому инициатору похода в город для участия в общегородском митинге, прапорщику Койранскому, его инициатива сошла благополучно. Ни командир роты, ни командир полка не реагиовали.

В 234-м полку дисциплина не пошатнулась в связи с революцией. Никаких столкновений солдат с офицерами не было, хотя вольный дух уже витал в казармах. Только благодаря корректности офицеров правильно понявших свои обязанности, этот «дух» не перешел в эксцессы. Но дисциплина висела на волоске.

И в один прекрасный день она рухнула.

С утра занятья в 14-й роте шли нормально, по расписанию.

Командир роты, прапорщик Евсеев, дважды приходил в роту и чем-то недовольный, набрасывался с площадной бранью на суточный наряд. Этого давно уже не было, поэтому накалило атмосферу в роте.

Когда, после обеда, рота строилась, чтобы идти на полевые занятья, вновь явился прапорщик Евсеев и приказал 3-му взводу прапорщика Феклистова отправиться на чистку отхожих мест.

Только он это сказал, начался шум. Солдаты кричали, что это не царское время, чтобы унижать их воинское достоинство.

Тогда Евсеев подошел к правофланговому солдату и со всего размаха ударил его по лицу.

Взвод мигом окружил командира роты, направив на него штыки.

«Смерть кровопийце! В штыки его!»

Еще минута, и Евсеев был бы поднят на штыки, не успев даже вынуть из кобуры револьвера.

Койранский, стоявший блтзко, сразу понял опасность. Он растолкал солдат и, закрыв Евсеева собою, тихо сказал ему:

«Не смейте лезть за револьвером!»

Крики «смерть ему» не прекращались.

Тогда Койранский крикнул:

«Смирно! Именем революции прапорщик Евсеев арестован, Сдайте оружие прапорщик!»

Струсивший Евсеев отдал наган своему заместителю.

«Первое отделение 4-го взвода, ко мне!» – приказал Койранский.

«Окружить арестованного!» И повел Евсеева на полковую гауптвахту.

Караульный начальник не хотел принимать офицера, да еще без документов.

Тогда Койранский, заядя в помещение гауптвахты, открыл пустую камеру и приказал ввести в нее арестованного. Охрану он поручил своим солдатам.

После этого, он отправился к командиру полка.

Он знал, Атлантову о происшедшем уже доложили офицеры 14-й роты Так оно и вышло. Полковник Атлантов встретил Койранского криком:

«Дальше ехать некуда! Под суд отдам! Самоуправничать? Извольте сдать оружие!»

Койранский положил на стол оружие Евсеева и спокойно сказал:

«Едва-едва уберег Евсеева от солдатской расправы. Еще бы намного и его подняли бы на штыки. Не жалко Евсеева, а это был бы сигнал для массовых действий против офицеров. Неразумие какого-то Евсеева моглобы обернуться кровавыми событиями. Я надеюсь, господин полковник, вы понимаете, что другого выхода, кроме ареста, у меня не было?»

Полковник сел, положил голову на руки, опирающимися локтями о стол, и долго молчал.

Потом встал, пристально посмотрел Койранскому в глаза и тихо спросил: «Как вы полагаете, прапорщик, теперь опасности больше нет?»

«Сейчас опасность пока отведена, но кто поручиться, что не найдется второго Евсеева, не разбирающегося в обстановке. Вам надо, господин полковник, побеседовать с офицерами, предостеречь их от необдуманных действий и даже слов. У нас еще не было солдатских митингов, а в 101 полку вчера был. Говорят, офицеры не принимали участия в митинге, а это самое страшное».

«Почему же?» – наивно поинтересовался полковник.

«Офицеры потеряют власть над солдатами. Исчезнет дисциплина, начнется анархия», был ответ Койранского.

«Но вы, надеюсь, прапорщик, не оставите солдат? Удержите их от анархии?» – вновь спрашивал полковник.

«Что я один могу сделать? Или несколько нас, понимающих обстановку, когда все офицеры или большинство их будет против нас? И том числе вы, господин полковник? Вот вы уже приказали сдать мне оружие. Я не уверен.» – проговорил Койранский.

Полковник быстро ответил:

«Нет, нет, прапорщик! Это недоразумение! Беседу с офицерами сегодня же вечером проведу по вашему совету».

6. Полковой комитет. Совет солдатских депутатов

Пришел вечер. Офицеры, уведомленные Койранским и его друзьями, не расходились из офицерского собрания, ждали обещанной беседы, но ни в этот вечер, ни на следующий день ее не было.

Не показывался в собрании и командир полка.

На третий день в приказе по полку был опубликован приказ по округу о выборах путем прямого открытого голосования полкового комитета для помощи командования полка, но без оперативных функций. Надлежало выбрать по одному депутату от каждого подразделения. Выборы назначались через два дня, с утра.

Этим же приказом командира полка прапорщик Койранский «для пользы службы» был переведен из 14-й в 1-ю роту младшим офицером.

Койранский понял, что полковника Атлантова кто-то научил перевести ненавистного прапорщика в другую роту, чтобы его не выбрали в полковой комитет, имея в виду, что 1-я рота, не зная Койранского, в полковой комитет пошлет своего, кого больше знает.

Накануне выборов, когда Койранский собирался покинуть 14-ю роту, солдаты обступили его и заявили, что не пустят из роты, так как хотят видеть его своим ротным командиром.

Долго уговаривал Койранский солдат подчиниться приказу командира полка, и достиг успеха только тогда, когда надоумил их, что они могут избрать его в полковой комитет, а это поважнее, чем быть командиром роты.

В этот вечер было снято казарменное положение, и офицерам было разрешено разойтись по домам.

Дома Койранский нашел Семенова. Он объявил, что уезжает в полк, расположенный в городе Чембары, Пензенской губернии, и что в номере безраздельным хозяином остается Койранский.

Это позволило Койранскому вызвать из Дмитрова семью, чтобы ликвидировать лишние расходы, живя на два дома. Он просил продать, что можно, и скорее выехать в Саранск.

Выборы в полковой комитет были проведены в подразделениях полка довольно сумбурно. В результате некоторые лица были избраны от двух подразделений. А Койранский даже от трех: 1-й роты, от 14-й роты и от штаба полка.

Уловка полковника Атлантова не помогла. А когда, на другой день, Койранский был единогласно избран председателем полкового комитета, полковник пал духом. Он заявил своим приближенным:

«Теперь полком буду командовать буду не я, а прапорщик Койранский».

У Койранского не было ни малейшего желания вторгаться в функции командования, но на пути установления революционного порядка в полку часто ему мешали необдуманные приказания и действия офицеров и особенно полковника Атлантова.

Прежде всего, с гауптвахты исчез Евсеев. Это взбудоражило весь полк. Солдаты, естественно, обратились в полковой комитет, желая выяснить, куда делся бывший командир 14-й роты и был ли он отдан под суд.

Проверкой было установлено, что судебное дело протв Евсеева не возбуждалось и что он был рсвобожден приказом командира полка для перевода в другую часть.

Стмхийно собрался митинг вокруг вынесенного из казармы 14-й роты столика. Был вызван Койранский.

Ораторы выступали, влезая на столик. Говорили какие-то незнакомые солдаты. Они требовали отстранения Атлантова от командования полком.

Койранскому едва удалось овладеть настроением солдат.

Но с этого дня митинги стали почти ежедневными, т. к. необдуманность действий командования стала вызовом солдатам.

Вместо Евсеева командиром 14-й роты был назначен подпоручик Кислицин, отличавшийся прежде частым рукоприкладством.

Солдаты потребовали другого командира. Они требовали прапорщика Феклистова.

Койранскому пришлось от имени полкового комитета потребовать то же. Командир полка уступил.

И ряд подобных же дел, когда полковому комитету пришлось вмешаться, было выиграно, в ущерб авторитету командования.

Койранский стал совершенно одиозной фигурой среди офицерства и командования.

В конце апреля к нему приехала семья, т. е. Маруся с двумя дочками. С неделю пожили еще в гостинице, но потом Маруся нашла квартиру в частном доме мелкого торговца Егунова.

Потекла семейная жизнь, ничем не омрачаемая. Койранский мало бывал дома, что вызывало огорчения Маруси.

А скоро работы у Койранского стало еще больше.

По указанию Совета Рабочих депутатов надо было создать солдатскую секцию Совета, т. е. избрать Совет Солдатских депутатов.

Полковой комитет хорошо справился с этой задачей. Выборы прошли организованно, но в Совет попало только два офицера – Койранский и Конюхов, а также младший врач полка Вайнштейн, а от 101-го полка – ни одного офицера.

При первом же совместном заседании выяснилось, что весь Совет беспартийный, кроме Конюхова, эсера, и Вайнштейна, меньшевика. Началось расслоение солдатской массы Совета. Большинство примкнуло к эсерам.

Только Койранский и четыре солдата остались беспартийными и примкнули к малочисленной фракции беспартийных депутатов рабочей секции. На них смотрели косо, с недоверием, как меньшевики, так и эсеры.

Большевиков в Совете не было ни одного.

На Койранского, как на юриста, была возложена очень ответственная и довольно неприятная по тому времени работа: он был избран председателем следственной комиссии объединенного Совета.

В комиссии было много работы, через нее проходило так много разнохарактерных дел, что у Койранского не было возможности быть всегда в курсе полковых дел и предотвращать неприятные эксцессы с офицерами, как нарочно, в предвидении каких-то перемен, задиравшимися с солдатами.

К этому времени в полк прибыло много фронтовиков – георгиевских кавалеров, как солдат, так и офицеров.

Они не слились органически с полком, и, хотя были распределены по ротам, составляли самостоятельную группу в полку, мало считавшуюся с полковым комитетом.

На эту группу стали опираться командование и все офицерство.

Попытка Койранского привлечь фронтовиков в полковой комитет и в Совет Солдатских депутатов, путем дополнительных выборов, не увечалась успехом. Они отказались.

Главную скрипку в их группе играли офицеры, особенно поручик Орлов, награжденный двумя георгиевскими крестами, солдатским и офицерским, и золотым оружием «за храбрость».

Орлов презрительно относился к «комитетчикам», подчеркивал свою преданность полковнику Атлантову и идее монархизма, и искал повода столкнуться с Койранским.

Когда Орлова назначили полковым адъютантом вместо выбывшего из полка штабс-капитана Ольшенко, положение Орлова еще более укрепилось, и увеличилась возможность столкновения его с Койранским. Оно стало почти неизбежным. И, конечно, оно произошло, так как Орлов его искал.

Однажды, во время заседания полкового комитета, Орлов вбежал в зал заседания и, ругаясь, потребовал разойтись всем, так как полк готовиться к учебному походу.

«Что за заседания собачьи во время войны! Вон все по ротам!» – кричал сумасброд.

Койранский спокойно попросил господина поручика уйти и не мешать работе полкового комитета.

«Вы длжны уважать орган, узаконенный правительством и избранный офицерами и солдатами», пояснил он.

«К черту ваш комитет!» – продолжал кричать Орлов, «Сейчас вызову фронтовиков и разгоню вас, как мышей!»

Но Орлов просчитался. Койранский сказал секретарю комитета Каплину:

«Идите к дежурному по полку и предложите немедленно прислать сюда 14-ю роту.»

Дежурным в этот день был командир 14-й роты прапорщик Феклистов, Орлов понял, что он далеко зашел. Его окружили члены комитета, загораживая выход.

«Что вы хотите делать?» – пугливо обратился он к Койранскому.

«Я же пошутил, прапорщик! Разрешите мне пройти!»

«Я хотел вас арестовать, поручик Орлов! За мной право революции! Поэтому не советую больше так шутить. Пропустите адъютанта!» – строго высказал свое негодование Койранский.

Орлов откозырял и вышел.

Но он не унялся. Через три дня Койранский был назначен командиром маршевых рот, назначенных к отправке на фронт из города Стерлитамак, Уфимской губернии.

Койранский понимал, что командованию во что бы то ни стало нужно удалить его из полка, чтобы навести в полку иные порядки.

Конечно, он бы мог поднять полк на протест, и назначение было бы отменено. Но он не хотел идти на это и справедливо считал себя обязанным выполнить приказ.

Под рыданья жены, в ночь на 1-е мая, Койранский выехал в Стерлитамак, оставив записку секретарю полкового комитета с извещением, что выбыл на фронт по приказу командования.

7. Прогулка в Румынию

Стерлитамак – башкиро-татарский город на южном Урале, старинная станица уральского казачества, заброшенная им со времен восстания Пугачева.

Добираться до него было довольно сложно, так как он был в 80 верстах от железной дороги. На 4-й день своего путешествия Койранский прибыл в запасный полк. Оказалось, что вести роты на фронт должен был офицер-фронтовик, георгиевский кавалер.

Но волею судеб и саранского начальства был назначен вместо фронтовика Койранский.

В предписании, подписанном начальником штаба Казанского военного округа, фамилия не была указана, ее должно было вписать в Стерлитамаке, и ее вписали, когда туда прибыл Койранский.

Он принял десять рот, полностью укомплектованных офицерским составом, и 7-го мая вышел походным порядком до железной дороги, погрузился в вагоны и двумя поездами отправился в штаб 8-й армии, в город Плоэшти, в Румынии.

Путешествие было длительным и утомительным.

Питание, правда, не вызывало жалоб, так как походные кухни своевременно готовили обеды и ужины, а начальник хозяйственной части запасного полка, сопровождавший роты до Киева, обеспечивал бесперебойное снабжение продуктами.

От нашей границы до места назначения ехали быстро, без задержек.

Наконец прибыли в Плоэшти. Выгрузились и, по указанию штаба армии, отправились в 96-ю пехотную дивизию, расположенную в 15 верстах от города, на укомплектовании, после недавних боев.

Благополучно сдав роты, вечером второго дня Койранский прибыл в город и был направлен дежурным комендантом города на ночевку в частной квартире.

На следующий день он должен был прибыть в штаб армии за получением назначения.

До квартиры Койранского проводил унтер-офицер из комендатуры. Койранский попал в дом румынского полковника, воевавшего на фронте. Его жена, интересная и пикантная молодая дама, приветливо встретила русского офицера, с которым кое-как объяснялась по-французски. Кое-как потому, что оба здорово позабыли язык.

Койранский поужинал в приятном обществе румынской дамы и приятно провел с нею время.

Свой грех румынка умолила всевышнего простить ей, усердно кладя поклоны перед целым иконостасом, освещенным лампадами.

Каялась ли она перед мужем, весьма проблематично.

А Койранский покаялся жене через много лет после этого прифронтового случая.

На другое утро, явившись в штаб армии, Койранский получил предписание возвратиться к месту прежней службы и отбыл в Россию, не понимая, почему ему так повезло.

8. Всероссийское демократическое совещание

Вернувшись в полк, Койранский узнал, чему обязан своим возвращением. В штабе полка ему показали телеграмму в копии, отправленную в штаб 8-й армии новым командующим Казанского Военного Округа генералом Ростовским об откомандировании прапорщика Койранского на Казанскую окружную конференцию Советов Солдатских Депутатов.

Как оказалось, на эту конференцию Койранский был избран Саранским Советом в числе трех делегатов: меньшевика, эсера и беспартийного и Койранскому через два дня пришлось ехать в Казань.

Конференция была очень мирной. В ней участвовали Советы Солдатских депутатов всех гарнизонов округа.

1) На повестке конференции были следующие вопросы: доклады с мест о работе Солдатских Советов, 2) об участии в общей работе Советов Рабочих и Солдатских депутатов, доклад какого-то меньшевика-рабочего, 3) избрание делегатов на Всероссийское демократическое совещание.

Три дня длилась конференция, и все три дня меньшевики и эсеры старались доказать, что революция уже закончилась, и следует напрячь все силы на достижении победы, а потому в тылу необходимо водворить порядок, восстановить прежнюю дисциплину и власть офицерства, распустить полковые комитеты, так как они противостоят командованию.

«Вся власть временному правительству!» – под таким лозунгом проходила конференция.

Большевиков на конференции было очень мало и их выступления заглушались криками меньшевиков и эсеров.

Конференция решила избрать на Всероссийское совещание 3/4 офицеров и 1/4 солдат.

Так Койранский, не выступавший на конференции, был избран делегатом Московского совещания только потому, что был офицером.

Койранскому предстояла третья поездка подряд. На этот раз с ним ызвалась ехать жена, решившая, воспользовавшись случаем, побывать в Дмитрове, повидать детишек своих.

Койранский не возражал.

Решено было выехать несколько раньше, чтобы устроиться в Дмитрове с квартирой.

Он попросил адъютанта, поручика Орлова, выдатьему литер на него и жену до Дмитрова.

«Как до Дмитрова? Почему до Дмитрова?» – спросил Орлов.

«У меня там родня, и я хочу остановиться там», объяснил Койранский.

«Вот так здорово! У меня в Дмитрове живет невеста, Ольга Алексеевна Новоселова, не знаете ее?» – спросил Орлов.

«Не знаю, но если вы поручите мне, я могу передать ей письмо и все, что захотите», ответил Койранский.

«Хорошо! Большое спасибо! Обязательно прошу навестить ее. Я осенью поеду в Дмитров жениться», с приятной улыбкой заявил адъютант и протянул Койранскому руку. Это был символ примерения.

«Будем знакомы. Приходите сегодня вечером на стакан чаю», пригласил Койранский.

С этого дня Орлов стал часто бывать у Койранского. Их отношения, особенно после московского совещания, приобрели дружеский характер. Взгляды Орлова как будто стали меняться. И это было использовано Койранским для сближения со всей группой фронтовиков – георгиевских кавалеров.

За неделю до совещания Койранский с семьей выехал в Москву. В Дмитрове на вокзале их встречали старшие мальчики, заявившие, что комнату они наняли. И проводили приехавших на эту квартиру, недалеко от дома, где сами жили.

Благодаря взятому в полку аттестату на продовольствие, удалось получить продукты и хлеб в управлении воинского начальника. Таким образом, семья была обеспечена и с этой стороны.

Московское совещание открылось 3-го августа в здании Большого театра. Состав совещания был почти исключительно офицерский. Солдат было не больше 30 человек, рассредоточенных по разным делегациям. Бросалось в глаза преобладание казачьих и других кавалерийских офицеров.

Целью совещания, как было заявлено при открытии его, было объединение революционных сил армии для борьбы с анархией и большевиками в тылу армии.

Стояли на повестке вопросы о восстановлении в армии смертной казни, о замене воинских частей, стоящих в тылу, фронтовыми частями, верными временному правительству, о роспуске Советов рабочих и солдатских депутатов, о назначении в воинские части комиссаров из офицеров-фронтовиков, о восстановлении действия уставов дисциплинарного внутренней службы, хотя и не отмененных формально, но не действующих после революции.

На совещание прибыл глава временного правительства Керенский, главнокомандующий генерал Корнилов, командующие армиями и внутренними военными округами, а также несколько петроградского и московского Советов, во главе с меньшевиками и эсерами. Был и меньшевик Церетели, возглавлявший тогда петроградский Совет.

Никаких докладов по повестке дня не было.

Президиум собрания не избирался. Он сам себя назначил: из восьми офицеров и одного солдата, под председательством полковника Мельникова, председателя главного военного суда.

Характерно, что Мельников предложил обсуждать сразу всю повестку дня, а не по пунктам, как это принято.

Предложение председателя было утверждено простым голосованием.

Первым выступил краснобай Керенский. Он жаловался на двоевластие, на то, что Советы вмешиваются в дела правительства и дезорганизуют управление. Но закончил жалостливым восклицанием:

«Однако, Советы необходимо сохранить, чтобы не позволить анархистам и большевикам овладеть рабочей и солдатской массой.

Двурушничество так и сквозило во всей речи Керенского.

Выступавших после него было много. Все требовали разгона Советов и установления смертной казни в тылу и на фронте.

В первый день совещания взял слово один рядовой солдат-фронтовик. Он требовал заключения мира и переизбрания Советов, захваченных меньшивиками и эсерами.

«А вы кто?» – послышались крики со всех сторон зала.

Оратор возвысил голос и громко на весь зал крикнул:

«Я – большевик!»

Поднялся неистовый шум, Солдата немедленно стащили с трибуны и вывели из этого «демократического» собрания.

Понятно, после такого отношения к их партии, ни один большевик не стал больше выступать.

Но в конце второго дня с галерки на партер и на сцену посыпался дождь листовок, в которых всероссийская демократическая конференция называлась сборищем контрреволюционеров, конференцией союза офицеров, недавно организовавшегося в Москве, а также конференцией по восстановлению в России царской власти.

Оказалось, что листовки сбросили какие-то штатские. Их задержали. Они не назвали себя и были отправлены туда же, куда раньше отправили солдата-большевика.

В речах выступавших, после этого происшествия, уже звучали откровенные контрреволюционные призывы: разогнать Советы, организовать военную диктатуру, при этом назывался и диктатор – главковерх Корнилов. И в последний день конференции выступил сам Корнилов.

Это был небольшого роста генерал, с лицом калмыцкого типа, еще не сбросивший флигель-адъютантских погон, с громкой, истеричной речью, наполненной ярко контрреволюционным содержанием. В руках он держал стэк и размахивал им при своем словоизвержением. Он говорил о войне до победы, о верности союзникам, о необходимости твердого порядка в тылу и на фронте, о шатаниях временного правительства и о его слабости, о введении в него казачьего атамана генерала Каледина в качестве премьера, и закончил свою почти трехчасовую речь следующим обещанием:

«Если временное правительство не сумеет обуздать Советы и большевиков-анархистов, угрожающих самому существованию русского государства, я сниму с фронта своих верных кавалеристов и гвардейцев и явлюсь с ними в Петроград и в Москву, разгоню всю сволочь и сам установлю твердую, надежную правительственную власть!»

Зал ответил на это грозное предостережение шквалом оваций.

А Керенский не только не покинул демонстративно зала, как это следовало бы министру-социалисту, но подошел к Корнилову и потряс его генеральскую контрреволюционную руку, как бы приглашая поступить так, как он обещал.

Никаких решений конференция не приняла.

Однако, она показала, откуда грозит опасность для революции. Она явилась предостережением и послужила стимулом для усиления бдительности и организованности солдатских масс.

Через два дня после закрытия конференции Койранский с семьей уехал в Саранск.

9. Попытки офицеров действовать

По возвращении в полк, Койранский сделал три доклада о конференции: на пленуме Совета рабочих и солдатских депутатов, на заседании полкового комитета и на общем собрании офицеров обоих полков.

Он нарисовал мрачную, явно монархическую направленность конференции и настроение руководящего состава армии и правительства.

Своими докладами он сумел внести расслоение и среди офицеров, и среди солдат.

Задумались и руководители меньшевиков и эсеров в Совете.

Поручик Орлов, назначенный как раз в это время командиром 1-ого батальона, вместо выбывшего из полка подполковника Сафронова, попросил Койранского сделать такое же сообщение о конференции фронтовикам георгиевским кавалерам, как своего, так и 101-го полка. Командиру 101-го полка, полковнику Масалитинову, явно не понравился предстоящий доклад Койранского фронтовикам, так как он опасался революционного влияния доклада на единственную группу надежных солдат и офицеров.

Он стал действовать.

Накануне собрания фронтовиков, когда Койранский уже был дома, в городе, к нему пришла сестра милосердия и попросила его жену разбудить уже спящего Койранского.

«Мне он нужен по очень важному и срочному делу», заявила она Марусе. Маруся долго отказывалась разбудить мужа, но Койранский сам услышал какой-то громкий спор Маруси с другой женщиной, на чем-то настаивавшей. Послушав, он понял что речь идет о нем. Он быстро оделся и вышел.

Какого же было его удивление, когда он увидел ту сестру милосердия, которая сопровождала в поезде из Москвы в Казань раненого полковника.

«Я к вашим услугам!» – любезно обратился к ней Койранский.

«Начальник гарнизона, полковник Масалитинов, просит вас сейчас же прибыть к нему по очень важному делу», сообщила она.

«По какому?» – быстро спросил Койранский.

«Я не знаю», ответила сестра.

«А почему, собственно, сейчас и почему именно вас начальник гарнизона направил ко мне?» – продолжал допрашивать Койранский.

«Я – его дочь. Он меня послал, так как некого было больше послать, а почему сейчас, т. е. сегодня, мне неизвестно», был ответ женщины.

«Хорошо. Идите к полковнику и доложите, что я сейчас прийду», пообещал Койранский.

Сестра ушла, извинившись перед Марусей за беспокойство.

Маруся стала отговаривать мужа идти сейчас же, так как уже был одиннадцатый час вечера, лучше, мол, подождать до завтра.

Но Койранский понимал, что нельзя не явиться по приказу начальника гарнизона, т. к. это дало бы повод обвинить его в недисциплинированности.

В то время необычность вызова его, помимо командира 284-го полка, а также в такое позднее время и через дочь, а не обычного посыльного солдата или офицера, вызывала небольшую подозрительность.

Он решил зайти в полк, сообщить дежурному по полку, куда он идет, и договориться о необходимых действиях на случай какой-либо опасности.

Дежурным по полку был, кстати, командир 14-й роты прапорщик Феклистов. Койранский просил его довести до сведения командира 1-го батальона поручика Орлова о его вызове, в случае если он не вернется через час.

Койранского немедленно провели к ожидавшему его полковнику Масалитинову. Действительно, Койранский в нем узнал раненого полковника, сопровождаемого дочерью – сестрой милосердия.

Масалитинов, сидевший за письменным столом, при появлении Койранского, быстро поднялся и повелительным тоном приказал:

«Сдайте мне ваше оружие, вы арестованы, как большевик и смутьян!»

«Вы, полковник, можете силою меня обезоружить, добровольно же я оружия не отдам. Права ареста за вами я не признаю, т. к. председателя полкового комитета и члена Совета солдатских депутатов арестовать может только полковой комитет или Совет солдатских депутатов», спокойно возразил Койранский.

«Тогда я вас пристрелю за неподчинение согласно Устава!» – горячился полковник и вынул из кобуры наган.

«Кто же вам поверит? За убийство меня вас завтра же растерзают солдаты, ведь я солдатами избран и не потерял их доверия», опять же спокойно ответил Койранский.

Масалитинов спрятал револьвер и приказал следовать за ним.

Койранский отказался.

«Я никуда отсюда не пойду. Можете меня застрелить, но я отсюда не пойду, пока меня не освободят солдаты моего полка. Они сейчас придут сюда!» – присочинил Койранский, с целью напугать трусливого полковника. Но, видимо, тот не испугался.

Он позвонил и пришедшему солдату приказал позвать дежурного офицера. Явился подпоручик – фронтовик.

«Этот прапорщик арестован мною. Возьмите его на гауптвахту!» – приказал полковник.

Подпоручик растерялся. Он смотрел то на полковника, то на Койранского, не понимая, что ему надо делать.

«Пойдемте!» – наконец, пригласил он арестованного.

«А оружие?» – гневно бросил начальник гарнизона.

Подпоручик подошел к Койранскому и протянул руку к кобуре его. Койранский сделал шаг в сторону и спокойно сказал:

«Полковник, бросьте эту комедию. Отпустите меня, иначе завтра будете иметь дело с гарнизоном. Вы не понимаете, что затеяли недоброе дело. Оно может вызвать кровавые последствия. Солдаты, особенно в вашем полку, настроены очень против офицеров. Зачем же обострять положение? Чем я вам неугоден? Не я, а офицеры, но понимающие обстановки, своими действиями вызывают ненависть солдат. А если я виноват в чем-нибудь, то у нас есть революционный суд, пусть он меня судит, если я изменил революции или совершил уголовное преступление. Я прошу вас образумиться».

В это время за дверями раздался шум и через минуту в кабинет вбежали солдат Каплин, секретарь полкового комитета, и поручик Орлов.

«Что здесь происходит, господин полковник, зачем вы вызвали прапорщика Койранского?» – взяв под козырек обратился Орлов к Масалитинову.

«Поручик, выйдите вон!» – скомандовал полковник.

Орлов подошел к полковнику и что-то сказал ему на ухо.

«Уходите все!» – скомандовал полковник.

«Уходите!» – еще раз приказал он.

В это время под окнами нарастал шум и крики приближавшейся толпы. Когда Койранский с Орловым и Каплиным вышли на двор, они увидели катящуюся солдатскую массу. В первых ее рядах шла 14-я рота с винтовками под командованием прапорщика Феклистова.

Койранского окружили, стали спрашивать, но он не сказал о покушении на его арест, иначе Масалитинову бы не сдобровать.

Доклад свой Койранский фронтовикам сделал и иллюстрировал его ночным происшествием, свидетельствующим о возросшей агрессивности офицеров.

Фронтовики, выступившие после доклада, заявили о своей верности революции и подтвердили это заявление единогласным голосованием.

10. Корниловский мятеж и разоружение офицеров

Прошло несколько дней. Койранский обедал в офицерском собрании. Он не успел закончить, как его вызвали срочно в Совет.

Койранский побежал в Совет, помещавшийся в городе, в здании учительской семинарии.

Председатель солдатской секции врач Вайнштейн передал Койранскому о полученных телеграммах. Оказывается, Корнилов сдержал свое слово, поднял мятеж против правительства с целью установления своей диктатуры.

«Через час начнется пленум объединенного Совета. Он даст окончательную директиву. А пока мы должны подумать, какие действия следует предпринять полкам.

Телеграммы правительства и Петроградского Совета призывают задавить мятеж и поддержать временное правительство. А Ц. К. большевиков телеграфирует всем, всем, всем о начвшихся переговорах Керенского с Корниловым.

В этой обстановке нам надо быть исключительно осторожными.

Я предлагаю скрыть от полков выступление Корнилова и ждать дальнейшего развертывания событий. А как вы? Согласны? Так и предложим на пленуме», информировал и увещевал Койранского меньшевик Вайнштейн.

«Ну, нет! Я с вами не согласен! Надо сейчас же собрать полки и все сказать солдатам. Надо быть готовым к походу на помощь Москве и Петрограду. Только так надо действовать», – воскликнул Койранский.

«Вы большевик, что ли? Открытый большевик?» – закричал, покраснев, Вайнштейн.

«Я не видел еще большевиков. А если они думают, как я, значит и я большевик! Я – за революцию, против монархии, против диктатуры Корнилова!» – едко и решительно закончил разговор Койранский.

Пока Койранский беседовал с Вайнштейном, а потом удивлялся на пленуме Совета, как растерялись вожаки меньшевиков и эсеров, в полку произошли неожиданные события.

Сообщение о начавшемся мятеже Корнилова дошло какими-то неведомыми путями до солдат.

Это известие взволновало солдатскую массу. Тотчас же стихийно в обоих полках собрались митинги.

Солдаты 234 полка требовали руоводителей полкового комитета.

Но ни председателя, ни секретаря в полку не было. Они на заседании Совета, в городе.

На митинге выступил ккой-то солдат, приехавший из Пензы. Он сообщил, что знал о мятеже и о том, как в Пензе полки готовятся идти на помощь Петрограду в полном составе, вместе с офицерами, т. к. большинство офицеров за одно с солдатами.

Митинг потребовал, чтобы явились командир полка и все офицеры. Была послана депутация к командиру полка с этим требованием. В ответ полковник Атлантов приказал объявить солдатам, что ни сам он не явиться на митинг, ни офицерам не разрешает присутствовать на незаконном митинге.

Когда делегаты сообщили это на митинге, страсти разгорелись.

«А, офицеры за Корнилова! Они против нас, против революции!» – раздавались крики горячих голов.

«Арестовать командира полка!» – кричали одни.

«Разоружить офицеров!» – кричали другие.

«Смерть контре!» – неслось со всех сторон.

К митингу подошло несколько офицеров, не отделявших себя от солдат. Среди них были Феклистов, его брат, недавно прибывший с фронта, Розанов Сережа и Гиацинтов Ваня, друзья Койранского, и еще несколько человек.

Узнав все, и главное настроение солдатской массы, они стали уговаривать взволновавшую солдатскую массу успокоится. Но не так-то просто было утихомирить разволнованное солдатское тысячное море.

Решение об аресте командира полка и о разоружении офицеров было принято.

Феклистов был послан к офицерам, собравшимся в своем собрании, с предложением сдать ему свои револьверы под охрану 14-й роты (шашек тогда уже не носили), а прапорщику Ивлиеву с двумя солдатами поручили арестовать полковника Атлантова и привести его на митинг.

Феклистов пошел первым. Офицеры, выслушав его, объявили, что они отказываются сдать оружие и будут драться, если их захотят обезоружить силой.

По чьему-то неразумному предложению офицеры немедленно, пока солдаты были на митинге, отправились в свои роты, вооружились винтовками и вновь собрались в собрании, деля патроны из захваченных цинков.

Феклистов это видел, но не мог воспрепятствовать.

На митинг уже сообщили дневальные, оставшиеся в ротах, о захвате офицерами винтовок и патронов.

Солдаты, в свою очередь, в течении 15 минут вооружились и, соединившись в огромную колонну, двинулись к офицерскому собранию.

На правом фланге двигавшейся колонны шел Гиацинтов.

Колонна подошла к зданию офицерского собрания и стала окружать его. И тут случилось самое безобразное, что могло быть!

Несколько офицеров из открытого окна дали два ружейных залпа поверх солдатской толпы, сгрудившейся около этого окна.

Выстрелы были неожиданны для всех, как для солдат, так и для самих офицеров.

Толпа солдат опешила. Вдруг раздался крик: «Врача! Офицера убили!» Упавший, облитый кровью офицер, был Иван Гиацинтов, прекрасный человек, талантливый музыкант, замечательный товарищ и друг.

Солдаты бросились в собрание. Они разъярились, перекололи бы штыками какую-то сотню офицеров.

К счастью, поручик Орлов нашелся: он скомандовал офицерам положить оружие и сам первый отдал винтовку и наган.

Перепуганные офицеры сдали оружие.

Когда Койранскому сообщили, он на чьем-то велосипеде приехал в полк. Офицеры уже разошлись, солдаты еще расходились.

У сложенного офицерского оружия уже стояли часовые.

Гиацинтов лежал в околотке на носилках. Он был мертв.

Койранский был страшно удручен. Он понимал, что, если бы он был в полку, не произошло бы того, что произошло.

И напрасно было сиденье в Совете. Пленум не принял никакого решения. Полная растерянность, отсутствие революционной воли, – так охарактеризовал Койранский Совет солдатских и рабочих депутатов, где главарями были меньшевики и эсерв.

Прошло несколько дней. После похорон Гиацинтова и успокоения страстей, большинство офицеров поняло неразумность своего отрыва от солдат, от народа.

Они явились в свои роты и помирились с солдатами.

Полк готовился к походу в Москву для поддержки войск, оставшихся верными временному правительству.

Вместо сбежавшего перетрусившегося полковника Атлантова, которого прапорщик Ивлиев, вместо ареста, спрятал в городе, командиром полка был назначен подполковник Сафронов, еще не успевший выбыть из полка по новому назначению.

Полк был переформирован по штатам боевого полка, вооружен новым, хранившемся на складе оружием, обмундирован во все новое, получил продукты и ждал приказа свыше.

Но корниловский мятеж был подавлен без саранского гарнизона, и полк опять заволновался новыми митингами и требованиями.

Установить, кто убил Гиацинтова, не удалось. Шесть винтовок стреляло, эти винтовки были найдены, но кто именно стрелял из них, узнать было невозможно, а сами стрелявшие не пожелали сообщить о себе.

Да и вряд ли установление убийцы послужило бы на пользу революции, а к жизни незабвенного Ваню Гиацинтова не вернуло бы.

Перед Койранским жизнь поставила новую задачу: надо было удержать солдат от массового дезертирства, хотя цели их задержания в полку были непонятны и для него самого.

11. Октябрьская революция

Узнав, что мятеж Корнилова разгромлен, полк, присмиревший было перед походом в Москву, опять заволновался.

Теперь главным в думах и настроениях солдатской массы была тяга домой.

Большинство солдат в обоих полках было близких, из деревень и сел Саранского уезда и граничащих с ним уездов Пензенской губернии. Они то уходили на день-два домой, то возвращались. Были дни, когда с трудом укомплектовывался внутренний полковой наряд караулов, а гарнизонный приходилось составлять сводный из обоих полков.

Волнения усилились, когда в полку появился присланный из штаба округа подпоручик Гвоздев, молодой и крикливый офицер, сразу заявивший, что он большевик и требует роспуска солдат по домам так как война окончена и нечего задерживать в армии людей. Он выступал на ежедневных митингах в обоих полках с заявлением о соглашательстве временного првительства с буржуазией и внушал необходимость его свержения. «Долой временное правительство! Да здравствуют Советы без меньшевиков и эсеров!»

Этим лозунгом начинались и заканчивались все выступления Гвоздева. Солдат привлекало в выступлениях офицера-большевика не разоблачение временного правительства и призыв передачи власти Советам, а его требования роспуска солдат по домам, т. е. демобилизации.

Хуже всего, что и в полковом комитете, и в Совете солдатских и рабочих депутатов, в котором, как и раньше, первую скрипку играли меньшевики и эсеры, не пользовавшиеся авторитетом в массах, настроение тоже было демобилизационное.

Койранскому было ясно, что надо ожидать приказа сверху, что самочинствовать в этом вопросе нельзя.

Он вызвал Гвоздева и стал уговаривать его не подстрекать полк к самороспуску.

Но Гвоздев назвал Койранского соглашателем и пригрозил революционной карой.

Командование полка растерялось. Офицеры ежелневно докладывали ему о солдатских требованиях, об угрозе им, офицерам, за бездеятельность, о нежелании рот заниматься, нести караульные наряды, а также нарядов по уставу внутренней службы, вследствии чего оружие начинает исчезать из пирамид.

Однажды, когда к командиру полка явилась делегация от митинга, с требованием уволить солдат с военной службы, снабдив соответствующими документами, подполковник Сафронов заявил делегации:

«Если полковой комитет вынесет постановление о демобилизации, командование выполнит это постановление очень быстро».

Тогда солдатская масса устремилась в полковой комитет.

Койранскому сообщили о провакоционных словах командира полка, и он решил не поддаваться провокации.

На другой день, когда Койранский с утра пришел в полковой комитет, огромная толпа солдат явилась туда же.

Койранский вышел к толпе и просил разойтись, не мешать заседанию полкового комитета, который будет обсуждать этот вопрос.

Но солдаты, подстрекаемые Гвоздевым, не пожелпли разойтись и заявили, что будут ожидать.

В таком положении, как понимал Койранский, нечего было ожидать бдагоразумного решения полкового комитета.

И действительно, председатель не мог воздействовать на умы членов комитета, он остался в одиночестве.

Даже секретарь комитета, солдат Каплин, всегда поддерживающий Койранского, на этот раз изменил ему. Он заявил, что раз большевики требуют роспуска, он тоже за это.

Койранский отказался подписать решение полкового комитета и заявил, что он телеграммой запросит штаб округа.

Ему не разрешили это и не разрешили отлучаться из комитета, пока он не подпишет постановление о демобилизации. И поставили к дверям вооруженный караул.

Когда стало темнеть, Койранский спокойно открыл окно в противоположной от двери стороне и вылез через окно. Также спокойно он закрыл его и пошел домой.

Ночью в Совет пришла телеграмма, адресованная «всем, всем, всем», за подписью Ленина, извещавшая об аресте и о низложении временного правительства и о переходе власти к Петроградскому Совету Рабочих и Солдатских депутатов.

Ночью же Койранский, как и все члены Совета, был вызван в Совет.

Едва собрался нужный кворум, солдатская секция собралась без головки: ни председателя, доктора Вайнштейна, ни одного члена президиума не было.

Председатель объединенного комитета, эсер Кочергин, прочитал телеграмму и просил высказаться всех членов совета, как реагировать на телеграмму Ленина.

Кроме Койранского, никто не выступил. Койранский при какой-то тревожной тишине зала, заявил, что, поскольку власть перешла в Петрограде к Совету, нам следует сделать такой вывод: если Совет согласен с полномочной властью, ему следует объявить об этом немедленно и сообщить в Пензу и Казань. Если Совет не согласен на это, ему нужно вынести решение о самороспуске.

При этом Койранский выразил мнение, что, конечно, надо самораспуститься, так как арест временного правительства несомненно произведен большевиками, а в нашем Совете большевиков нет.

Объединенный Совет постановил: выразить доверие Петроградскому Совету и считать настоящий состав Саранского Совета распущенным, но сохранить свои функции до организации новой власти в центре и на местах.

И вторым постановлением Совет отменил решения полковых комитетов обоих полков о демобилизации и призвал оба полка оставаться на службе для возможной борьбы за власть временного правительства.

Это было последнее заседание первого Саранского Совета.

Через несколько дней стало известно, что в Петрограде образовано Советское правительство во главе с Владимиром Ильичем Лениным. События, с быстротой следовавшие одно за другим, приостановили на время тягу солдат к демобилизации.

На ежедневных митингах этих дней выступали присланные партией большевиков из Рузаевки и из Пензы солдаты и рабочие. Они излагали программу большевистской партии о национализации в городе и деревне и о передачи земли крестьянам.

Через неделю в Саранске появился Комитет Социал-демократической Партии Большевиков во главе с Гвоздевым и Каплиным, а еще через неделю половина солдат гарнизона и много рабочих вступили в Партию большевиков.

Все происходило так стремительно, что, казалось, будто во сне.

Комитет укомплектовал Совет своими членами, без всяких выборов, причем солдатскую секцию – солдатами, рабочую – рабочими. И в день открытия нового Совета были сформированы Исполнительный Комитет Совета и его отделы.

Так мирно, без борьбы, оформилась в Саранске Советская власть.

Меньшевики и эсеры либо перекрасились – стали большевиками, меньшинство же притихли, ожидая своего дня для выступления, для активной борьбы против новой власти.

Койранский в Совет не попал. Он многого не понимал, а распросить кого-нибудь, кто хорошо разбирался в происходящих событиях, стеснялся. Он не чувствовал себя врагом новой власти, но и не считал себя ее другом из-за этого непонимания.

Одно говорилось на собраниях: буржуям – конец, капиталистам и помещикам – конец, офицерам и генералам – конец. Их всех нужно ликвидировать. Под этим Койранский и многие другие понимали физическую ликвидацию. И Койранский понемногу стал себя считать потенциальным недругом нового строя. Он, бывший с начала революции с народом, с революцией, оказался на другой стороне.

Это его и озадачивало и огорчало. Но фактически его рассматривали бывшие товарищи по борьбе, как врага, подозрительно на него поглядывали, ожидая, может быть, от него враждебных действий.

Койранскому было неприятно, больно, что он не с народом, и в то же время было такое чувство, будто его народ выбросил на свалку, не считает его своим.

Но он оставался спокойным, перестал появляться в Совете и, хотя оставался председателем полкового комитета, стал безразличным к полковым делам, а Совет уже не интересовался полковым комитетом и никакой связм с ним не имел. Теперь Койранский стал нетерпеливо дожидаться демобилизации.

12. Всеобщее пьянство

Но демобилизация задерживалась. Теперь уже советская власть задерживала роспуск солдат по домам, очевидно, опасаясь распустить твловые части раньше фронтовых, а фронта открывать было нельзя, так как мир с немцами заключен еще не был.

Но солдатская масса опять забурлила, искала случая, к чему бы придраться, чтобы показать свою силу.

И случай нашелся.

В Саранске был спиртоводочный завод. В то время он не работал, но на его складах и в семи цистернах емкостью каждая по десять тысяч ведер, было огромное количество водки и спирта-сырца.

Охрану завода несли части гарнизона. С середины ноября (по старому стилю) караулу от 234 полка удалось проникнуть на склад и вынести оттуда несколько котелков водки.

Караул напился пьяным и принес водку в казармы.

Ход был найден, и скоро в полках началось повальное пьянство. Водка появилась и в городе, и скоро весь город запил.

Завод был открыт теперь для всех желающих, водка и выносилась, и вывозилась, так как из деревень приезжали крестьяне и вместе с землеками солдатами нагружали полные телеги ящиками с водкой.

Склады были опустошены в течении одной недели, и тогда жаждующие пить и наживаться обрушились на цистерны со спиртом.

К каждой металлической цистерне вели металлические же лестницы, по которым взбирались наиболее сильные и решительные, и на высоте до десяти метров черпали спирт кто чем: кружками, бадьями, кувшинами и даже бочонками, открыв крышки цистерн. При этом люди стояли на всех ступеньках лестниц, друг за другом, стягивали один другого, многие падали сверху на каменный пол и разбивались, другие в драке пускали в ход ножи, а стоявшие упорно на верхней ступеньке не выдерживали натиска снизу, и свалившись в цистерны, захлебывались спиртом и погибали. Это не останавливало безумной тяги к спирту.

Поезда, приходившие в Саранск, были битком набиты охотниками за спиртом, из других городов, куда дошла весть о возможности получить бесплатно драгоценную влагу, запрещенную с 1914 года.

Пустые поезда уходили из Саранска, так как редко кто покидал источник богатства и наслаждения.

В полках все было пьяно: и солдаты, и большинство офицеров, беспартийные и большевики.

Самые необходимые караулы несли офицеры, не прельстившиеся пьянством и десятка два солдат.

Разогнать тысячные толпы около завода или с завода, не было никакой возможности: не было в Саранске такой трезвой силы.

По просьбе начальника гарнизона из Ардатова был прислан отряд в 250 штыков, с тремя пулеметами «Максим», при офицерах и с санитарной частью. Отряд прибыл ночью и был расквартирован в пустой казарме 101-го полка. Начальник гарнизона и начальник тройки, образованной уездной властью для прекращения всеобщего пьянства, под утро вызвали Койранского и еще несколько надежных офицеров и поручили им связаться с прибывшим отрядом и провести его к заводу, составив предварительно план действий.

В шесть часов Койранский с товарищами прибыли к отряду, но каково же было их удивление! Отряд уже напился, шла гульба, благо каждый солдат и офицер получил на три дня сухой паек, представлявший хорошую закуску для такого случая.

Командир отряда был трезв и плакал от досады. В комнате, где расположились офицеры, все были пьяны.

На койке, прислонившись к стене, сидела сестра милосердия. Косынка ее валялась на полу, волосы были растрепаны, она что-то бормотала, прислонив голову на грудь с красным крестом.

Лицо ее показалось Койранскому знакомым. Он подошел к ней, поднял ее голову и внимательно посмотрел в глаза. Они были мутными, но искра сознания оживила их. Она внятно произнесла:

«То пан Койранский, коханий Койранский! Поментам, пан, потенг и як пан целовал».

Сомнений быть не могло. Это была Бронислава Витольдовна Коссаковская. Ее пьяный лепет опять стал малопонятным. Она как будто кого-то ругала, на кого-то жаловалась. И беспрестанно выкрикивала:

«Идь до дьябла!»

И вдруг опять пролепетала:

«Муй коханый Койранский, идь до мне, цалуй, кохам те!»

Хорошо, что никто не понимал и не слушал: все были пьяны.

И вдруг она запела сальную польскую песенку, которую еще в Варшаве слышал Койранский.

Он поднял с пола и положилвозле нее косынку и вышел из комнаты, позвал других своих офицеров и отправился в штаб тройки доложить о происшедшем.

Днем на заседании тройки было решено подослать ночью на завод группу слесарей из Рузаевского депо. Они должны были припаять к цистернам трубки против сделанных отверстий, чтобы спустить спирт в протекавшую поблизости речку Инсарку.

Ночью слесари проникли на завод и приступили к работе. На заводе все были в опъянении.

Однако, кто-то сообщил солдатам, и большая толпа их явилась на завод с винтовками, разогнала рабочих, некоторых избила и уничтожила их работу. А сделанные в цистернах отверстия были использованы для набора спирта без лестниц.

Ничего, казалось, сделать было нельзя. Но выход был найден.

Шатаясь часто по заводу для наблюдения, что там делается, Койранский заметил между цистернами на полу люки, плотно закрытые металлическими крышками. На них просто не обратили внимания пьяницы из-за большого слоя грязи, нанесенного тысячными толпами. А то бы люки были, конечно, использованы и могли бы стать источником несчастий.

Койранский понял, что люки можно использовать иначе: можно через них поджечь спирт. А взрывы и пожар выгонят, наконец, жадные рты, и пьянство кончится.

Посоветововшись с офицерами, Койранский предложил свой способ начальнику гарнизона – полковнику Максалитинову. Тот, подумав, согласился.

Но кто возьмется за выполнение этого плана? Дело опасное и для того, кто будет пожигать, и для города.

Вызвали на совещание инженера-взрывника. Он успокоил: взрыв будет не очень сильный, так как газы уже почти вышли и цистерны стояли открытыми 10 дней. А пожар можно локализовать.

Поджечь вызвались Койранский и один молодой офицер, прапорщик Власов.

Когда было получено согласие тройки и было условлено о полной секретности предприятия, Койранский с Власовым и тремя надежными солдатами в три часа ночи пришли на завод.

Трезвых там не было, так как вокруг завода расположился табор почти из четырехсот телег, на которых спали те, кто что-нибудь понимал. Солдаты спали в казармах. Они знали, что могут спать спокойно: спирту им хватит.

На заводе, на лестницах было человек 40 спекулянтов, которые хоть и были опьянены спиртными газами, и полными бочки спиртом, пока на заводе было мало. Да на полу, невдалеке от цистерн валялось человек двадцать пьяных крестьян и горожан.

Койранский и его товарищи открыли все шесть люков. На это ушло больше часа. А потом незаметно бросили сперва только в два люка по зажженой коробке спичек.

Огонь мгновенно осветил здание, в котором мерцали лишь несколько принесенных фонарей.

Спекулянты, завидя огонь, быстро ретировались, а пьяных и спящих выгнать было невозможно. Некоторых выталкивали на двор, но они опять возвращались.

Не дождавшись, пока все уйдут, офицеры подожгли остальные люки.

Взрывы последовали один за другим через 5–8 минут. Они, действительно, были несильны. Как потом выяснилось, стекла полопались в зданиях только отстоявших в непосредственной близости от завода.

Когда люди пришли в себя, завод уже пылал огромным костром.

Спирт разлился по всему заводу, благодаря отверстиям, проделанными в цистернах, и это усилило и ускорило развитие пожара.

Паника началась в таборе, окружавшем завод. Здесь началась давка, ругань, драка, кого-то придавили, кого-то ушибли.

Но все 400 подвод отъехали от завода, горящего факелом, и тронулись по дорогам из города.

Вооруженные офицеры останавливали на дорогах, за городом, подводы и разбивали посуду со спиртом.

Пожар прекратил всеобщее пьянство. Он продолжался трое суток. Но долго еще земля, пропитанная спиртом, во дворе и около завода, горела слабым синим огоньком, а пьяницы гасили огонь и лизали на земле драгоценную для них влагу.

Когда спирта не стало, солдатам нечего было делать в городе. Они почти все время жили в деревнях, дома, приходя в полк за сахаром, за хлебом и за другим, что представляло ценность.

А тайна поджога так и не была раскрыта. Общее мнение решило, что пожар произошел по неосторожности, так как на заводе, не стесняясь, курили и бросали на пол окурки.

Ардатовский отряд во время пожара выехал из Саранска, растеряв треть своего состава.

13. Демобилизация

В дни после пожара спиртоводочного завода много офицеров, видя, что солдаты расходятся по домам, уехали в фиктивный отпуск и больше не возращались в полк. Одни из них были самочинно приняты в воинские части в других городах, – другие вообще дезертировали. В это время уехали Розанов, друг Койранского, Орлов и полковник Масалитинов. Из них вернулся только Орлов с женой – ездил жениться. Они стали часто бывать у Койранского, вместе с его семьей проводили эти тревожные и непонятные дни.

Фактически власти в полках не было, не было и полкового комитета. Склады обмундирования и снаряжения были пусты, стали жертвой солдатской жадности. Только продовольственные склады охранялись солдатами от рахищения, чтобы подольше и всем в равной степени пользоваться их благами.

Наконец в марте 1918 года был получен приказ по округу о всеобщей демобилизации и ликвидации войсковых частей старой армии.

Для этой цели в полках назначалась комиссия из командиров полков, председателей полковых комитетов, завхозов, казначеев и командиров нестроевых рот.

Демобилизация этих лиц могла состояться только после ликвидации полков. Так, Койранский еще задерживался на военной службе на неопределенное время.

Сама демобилизация была очень простым делом, особенно солдат, препровождавшихся при одном документе с приложенным к нему списком в военные комиссариаты, созданные вместо ликвидированных управлений воинского начальника.

Демобилизация в десятидневный срок была закончена. Но ликвидация имущества полка очень затянулась.

Для удобства Койранский переехал на жительство в район расположения полка, заняв пустовавшую офицерскую квартиру в три комнаты, из которых одна не занималась вовсе, была закрыта.

Естественно, члены комиссии за время вынужденного сиденья в полку, пока составлялись разные описи, да проверялись в натуре, как-то поневоле сблизились. Центром стала квартира Койранского, где собирались все, кроме командира, поиграть в преферанс, где гостеприимная хозяйка угощала гостей чаем и нехитрым приложением к нему.

Особенно тяготеть к Койранскому стали завхоз Аскоченский с женой, маленькой, очень красивой брюнеткой, и казначей Рязанов. Он, старый холостяк, лет сорока, явно ухаживал за женой завхоза, и на этой почве между Аскоченским и Рязановым часто происходили стычки.

Однажды вечером за преферансом между ревнивым мужем и ухажером началась обычная стычка.

Койранский попросил гостей прекратить ссору. И, когда гости не унялись, хозяин бросил карты и объявил, что игра консена, а он с семъей отправляетсяя спать.

Ругавшиеся мужчины запротестовали, требовали возобновления игры, а Рязанов вынул из кобуры револьвер и стал угрожать им Койранскому. Когда и это не помогло, он выстрелил в него. По счастью, пуля только слегка оцарапала щеку Койранского и задела ногу жены завхоза. Стрелявший сам бросил оружие и ушел домой, а живший в этом же корпусе, бывший главный врач полка Березин, сделал перевязку и успокоил всех, указав на ничтожность ранений.

Но об этой стрельбе каким-то образом стало известно городским властям, в частности председателю Чрезвычайной комиссии. Рязанов был арестован и отправлен в Казань, предварительно сдав председателю ликвидационной комиссии денежный ящик и все финансовые документы. Это еще более затянуло ликвидацию полка, так как казначей в то же время являлся квартирмейстером, и в его ведении находились все казармы полка, подсобные постройки и офицерские здания, а также вещевые склады.

Жизнь в городе вошла в обычную колею, стала спокойной, без инциндентов. Продовольственное положение города также не ухудшилось, т. к. эра военного коммунизма еще не развернулась, торговали магазины, процветали базары. Цены только незначительно поднялись.

А из писем Марусиных ребят откровенно выглядывал голод.

Чтобы поддержать их, за зиму и весну им было отправлено несколько посылок с пшеничной и ржаной мукой, а в середине мая дети сами приехали в Саранск, все четверо мальчиков.

Как они рассказали, отец решил отправить их в хлебородную сторону, чтобы спасти от болезней и голодной смерти.

Тогда же в Саранске появились отпущенные с фронта офицеры Виндавского полка, до войны стоявшего в Саранске. В частности, появились Тухачевский и Пилиневич, из которых один стал красным полководцем, а второй – старшим командиром Красной Армии.

В июне стало известно о движении на Пензу взбунтовавшегося чехословацкого корпуса, который с боя овладевал городами и селами, захватывал продовольствие и оружие.

Саранский уездный военный комиссариат стал формировать красноармейский отряд для помощи Пензе и Рузаевке. В этот отряд вступили Тухачевский и Пилиневич.

В то же время было приказано местной военной властью ускорить ликвидацию имущества полков. И к 1-му июля 1918 года ликвидация была закончена.

Койранский получил документы об увольнении с военной службы и начал поиски гражданской работы.

14. Тюрьма

Юрист по образованию, Койранский, естественно, склонялся к тому, чтобы заняться юридической работой. Но ему дали понять, что, поскольку он бывший офицер, эту работу ему доверять нельзя.

В то время формировалась Пензенская Продовольственная Коллегия и ее местные органы. В Саранске Уездную Продовольственную Коллегию формировал Каплин, бывший секретарь полкового комитета, а теперь большевик, член Совета Рабочих Депутатов.

К нему-то и обратился Койранский. Каплин предложил ему должность заведующего Статистическим подотделом, так как из местных людей никто не знал статистики и ее практического применения.

Койранский согласился, ибо другой работы не было, а семья теперь была большая, надо было кормить, нужен был заработок.

К тому же, 31-го июля семья Койранского еще увеличилась: у него родился сын.

Работа Койранскому нравилась. Подъотдел статистики был укомплектован до прихода Койранского. Он состоял почти исключительно из молодых девушек и был только один мужчина, бывший офицер Сокольский, студент, сын местного священика.

Работать было интересно среди такого букета интеллигенции. Секретарем Койранского была студентка из Москвы, Елючарева. Она старалась увлечь Койранского, безбожно с ним кокетничала. Но Койранский оставался равнодушным.

После эсеровского покушения в Москве на В. И. Ленина, начались аресты в Саранске. Арестовывали бывших помещиков, жандармов, эсеров, меньшевиков.

24-го августа были арестованы почти все бывшие офицеры. Остались на свободе лишь те из них, кто служил военспецами в Военном Комиссариате. В полдень этого дня в помещение Продовольственной Коллегии явились вооруженные люди, собрали служащих здесь бывших офицеров и отвели в городскую тюрьму. В числе арестованных был и Койранский.

При этом, никто не объяснил, за что и по какому праву люди брошены в тюрьму.

Койранский знал, что офицеры рассматриваются, как враги советской власти, что о законности в такое время говорить нечего, и потому покорился общей участи, без всяких пртестов.

Только через несколько дней кто-то подбросил в тюрьиу пензенскую газету, из которой арестованные офицеры узнали, что повальные аресты – это красный террор, ответ на белый террор контрреволюции.

«Содержать, как заложников, и расстрелять при возхобновлении белого террора», гласил приказ Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.

Тюрьма была наполнена до отказа. В камерах было по 40–50 человек, вместо 10. Здесь были разные люди: и те, кто действительно враждебно относился к новой власти, и безразличные, и сочувствующие ей.

Здесь были бывшие люди-помещики, чиновники, почти исключительно мелкие, подозреваемые в принадлежности к контрреволюционным партиям и состоявшие в них. Здесь были понимавшие свое положение и причины нахождения в тюрьме, и не понимавшие, наивно думавшие, что их в чем-то оклеветали. Здесь были воры-карманники и рецидивисты, убийцы и другие преступники. Но преобладали бывшие офицеры.

В камере, где сидел Койранский, из 42 заключенных – офицеров было только трое, остальные заключенные приходились на полицию, жандармов и уголовников.

В первые дни все камеры были закрыты круглые сутки и у дверей стояли часовые. На прогулку не выводили, свиданий не разрешали и передач не принимали, хотя кормили очень скудно: фунт хлеба, пустая баланда на обед и три кружки кипятка на день.

Однако, Койранский не унывал. Он и умом, и сердцем понимал, что обязательно разберутся, и все невиновные не пострадают. Он сохранял бодрость и подбадривал других.

Через неделю его бодрость пропала: начались ночные расстрелы арестованных, производившиеся, обычно, с 11 часов ночи и продолжавшиеся до рассвета.

Всю ночь вооруженные люди ходили по коридорам тюрьмы, ища по камерам тех, кто был намечен жертвой на данную ночь. При этом, тюремная администрация не знала точно, кто в какой камере заключен, и поиски сопровождались беспрерывными открываниями то одной камеры, то другой, то сразу нескольких камер.

Каждый заключенный, ожидая смерти, всякий раз, когда подходили к камере, думал: «Это – за мной!»

Ночи стали сплошным ужасом. Одни всю ночь дрожали, как в лихорадке, даже слышался дробный стук зубов, другие стенали и молились так громко, что не было возможности сосредоточиться в себе, третьи бились в нервном припадке.

Нервное напряжение было настолько сильным, что «параша» не закрывалась всю ночь, а некоторые испражнялись, не дождавшись своей очереди у «параши».

Через волчок, в двери, заключенные видели, как выведенным из камер тут же, за дверями, скручивали назад и связывали руки, потом уводили их вниз во двор тюрьмы, а еще через пять минут раздавались выстрелы, гулко отдававшиеся в камерах и в сердцах заключенных.

После первой партии приходили за второй, за третьей, и так до рассвета.

Расстреливали больше полицейских и жандармов, а также уголовников, но попадали и офицеры.

Койранский первые ночи расстрелов переживал так, как будто все для него уже кончилось, нервы давали себя знать: он плакал тихо, забившись в угол камеры, плакал о детях, о несправедливой судьбе, о глупой, бесславной смерти. Он не жалел своей жизни: она в то время не очень для него была дорога.

Перед одной из таких ночей он сочинил отчаянное стихотворение, последнее, как он думал, в жизни, и написал его на разломанной коробке от папирос. Огрызок карандаша каким-то чудом сохранился за подкладкой френча и уцелел при обыске во время ареста.

Это стихотворение, кажется, будет помнится Койранскому всю жизнь:

 
Тюрьма не знает снисхожденья,
Она ко всем одним лицом:
И к негодяям, ждущим мщенья,
И к тем, кто не был подлецом.
 
 
Для всех одна у ней баланда,
Для всех один привычный крик,
Все – только арестантов банда,
Для них один у ней язык.
 
 
Что ждет меня в тюрьме? Не знаю,
Не знаю, петля или расстрел?
Пусть так! Но тяжко, умирая,
Не ведать за собой крамольных дел.
 
 
Служил народу я, служил я честно,
Пред ним вины не знаю за собой,
А революции топор за что-то неизвестно
Карает контру честной головой.
 
 
Мне жаль детей, детей моих невинных,
Грозит им гибель, как и мне!
В какую из ночей, тяжелых, длинных,
Глаза свои закрою в вечном сне?
 

Это стихотворение было отобрано надзирателем через несколько дней, очевидно, кто-нибудь из заключенных шепнул ему, что офицер пишет.

Через три ночи какое-то спокойствие нашло на Койранского, скорее бесчувственность: жизнь окончилась, теперь все безразлично, только бы скорее! Детей лишь ему было до боли жаль: маленькие несмышленыши, чем они виноваты, что их отца царская власть заставила быть офицером?

Так продолжалось 10 ночей. Особенно была тяжела ночь на 14 сентября (по старому стилю). В эту ночь шесть раз приходили в камеру за арестованными, и было расстрелено полкамеры.

После этой памятной ночи расстрелы прекратились. Надзиратели тюрьмы уверяли, что больше расстрелов не будет. Но оставшиеся в живых заключенные разве могли им верить?

Еще через три дня камеры на день стали открывать, дав возможность ходить по всей тюрьме.

Внутренние часовые были сняты, арестованных стали выводить на прогулки, по полчаса дважды в день.

Во время одной из прогулок к Койранскому неожиданно подошла Ключарева, бывшая у него секретарем. Она передала ему, что в семье его все благополучно, жену устроили на работу в Военном Комиссариате, что о ней заботятся.

«Кто заботится? Откуда вы знаете? Вы ведь такая же заключенная, как и я!» – недоумевал Койранский.

«Нет, я – не заключенная. Я пришла, чтобы успокоить вас и еще некоторых. О вашей семье заботится СССР».

И тут же она отошла от него.

Долго Койранский ломал голову над расшифровкой этого «СССР», но так и не разгадал.

Прошел месяц заключения. Разрешили принимать передачи. Койранский еженедельно стал получать от Маруси хлеб, котлеты, белье, а также записки, ободряющие, очень хорошие.

В одной из них мелко-мелко среди строк письма было написано: «Не доверяйся СССР».

Что бы это могло значить? И забота этого загадочного СССР о ней, и предупреждение такое же загадочное?

Спустя несколько дней после этого предупреждения, один из надзирателей отозвал Койранского в угол двора и, передав ему записку, предложил прочитать и отдать записку ему обратно, написав на ней «да», или «нет».

В записке от имени СССР предлагалось Койранскому устроить его побег из тюрьмы и из Саранска.

«Кто это СССР?» – спросил Койранский надзирателя.

«Это – офицерская патриотическая организация, офицерский союз спасения родины. Ей нужны такие офицеры, как в Вас знает председатель саранского союза. Это – Орлов, вы тоже его знаете. Решайтесь! Я вас вывезу завтра на водовозке», говорил надзиратель.

«Как же вы не боитесь? Я могу вас всех выдать. Записку я вам не отдам. Передайте, что я не продаюсь. Пусть Орлов скорее удирает из Саранска, пока я не сообщил в Чека!»

С этими словами Койранский быстро ушел в камеру.

Но он никому не сообщил ни об СССР, ни об его предложении: он понимал, что этим он подписал бы себе смертный приговор и мог бы навлечь всякие беды на семью.

На другой день он отдал записку надзирателю и попросил передать, что из-за семьи он не может покинуть Саранск, а выдавать он, конечно, не собирается.

На этом связь Койранского с пресловутым «СССР» оборвалась.

В конце октября Койранскому дали, наконец, свидание с женой, по ее просьбе, адресованной председателю ЧК.

Свидание было длительным, более получаса, во дворе тюрьмы.

Оно осветило всю ситуацию отношений с СССР, члены которого работали в качестве военных специалистов в Военном Комиссариате. Их провал был неминуем, т. к. в ЧК было о них уже известно. Марусю об этом предупредил один из членов этой организации, выдавший своих товарищей ЧК.

В начале ноября Койранский и все бывшие офицеры были освобождены из тюрьмы. Перед освобождением, Койранский имел короткую беседу с председателем саранской ЧК, Дэлем. Дель спросил Койранского: «Как вы относитесь к советской власти? Не собираетесь бежать на Дон вместе с Орловым и другими из СССР?»

«Я – не враг Советской власти и в СССР не состою. Но если меня будут ни за что сажать в тюрьму и подвергать ужасам, пережитым уже мною, я не ручаюсь, что не стану в ряды врагов», не задумываясь ответил Койранский.

Дель сначала усмехнулся, а потом совершенно серъезно сказал:

«Вам доверят военную защиту Советской власти от внутренней и внешней контрреволюции. Облечем вас полным доверием – сделаем командиром. Это – честь для любого гражданина Советской республики. Вот вам моя рука. Забудьте все, что было. О вас мы знаем больше, чем вы думаете. До свиданья!»

Койранский пошел домой, размышляя о слышанном. Он не знал, верить или не верить?

15. Опять военная служба

Тюрьма сказалась на здоровье Койранского, на его нервной системе, породив какую-то постоянную боязнь, вроде мании преследования.

Он, идя по городу, постоянно оглядывался, осматривался, подозрительно поглядывая на проходящих. Это состояние продолжалось довольно долго. Только дома он чувствовал себя в безопасности среди своих миленьких детишек.

Дети Александра вскоре после ареста Койранского, были увезены приезжавшей теткой домой. На этот раз и дочку Маруси также пришлось отослать к отцу, так как было слишком неопределенно положение самой Маруси, боявшейся, что Койранский может быть расстрелен, а она окажется без средств существования и без возможности заработать кусок хлеба. Это было еще до поступления ее на работу в Военный Комиссариат.

Тогда по городу ходили разные слухи о судьбе арестованных офицеров, упорно говорили, что офицеры будут расстрелены.

Но нянька детей, старушка Ефросинья, не пожелала уезжать, заявив, что и без всякого жалованья будет жить с Марусей.

Первую годовщину Октябрьской Социалистической Революции Койранский провел дома. А 10-го ноября явился в Военный Комиссариат, согласно вывешенному по городу приказу.

Медицинская комиссия, однако, из-за плохого состояния Койранского, предоставила ему отсрочку от призыва на три недели.

За эти три недели Койранский отдохнул и снабдил семью дровами, картофелем и разной обиходной мелочью.

Когда пришло время вновь явиться в Военный Комиссариат, он и семья были уже подготовлены к этому неминуемому событию и разлука была заранее оплакана Марусей.

Койранский и еще группа бывших офицеров, призванных одновременно с ним, были назначены в распоряжение штаба Восточного фронта, находившегося тогда в городе Арзамасе, Нижегородской губернии.

Это было сравнительно недалеко от Саранска. Но ехали туда очень долго, больше суток, так как железнодорожное сообщение было чрезвычайно расстроено, не хватало топлива и подвижного состава.

В Арзамас приехали ночью. Значительное расстояние до города шли пешком, таща на себе вещи. Никто из редких прохожих не мог сказать, где штаб фронта и как к нему попасть.

Кто-то направил офицеров в какое-то бывшее имение за городом, верстах в четырех. Но когда нашли это имение, оказалось, что в постройках, обнесенных колючей проволокой, живут военнопленные, солдаты и офицеры белой армии.

Пришлось идти назад. Уже под утро возвратились в город и наткнулись на военный патруль, приведший группу мобилизованных к огромной церкви, где, как оказалось, и располагался штаб Восточного фронта.

До десяти часов спали в церковном алтаре, на каменном полу, а затем, найдя кипяток, позавтракали и явились в командный отдел штаба.

Ровно через пять минут получили назначение и предписание, которые уже были заготовлены, нужно было лишь вписать фамилии.

Койранскому и еще одному товарищу, Лизикову, достался 6-й стрелковый полк, 2-й пехотной дивизии, состоящей в резерве командующего фронтом. Но в то время полк временно входил в подчинение 27-й стрелковой дивизии 5-й армии и находился на фронте, в движении к Уфе, недалеко от города Бугульмы.

Туда Койранский с товарищем и направились в тот же день через Алатырь и Симбирск.

На пятый день догнали полк в 25 километрах от Бугульмы, в деревне Сергачи.

Сплошного фронта ни нашего, ни белого не было. Белая армия, входившая в состав района Учредительного собрания в Уфе, называвшаяся «учредиловцы», плохо экипированная и недостаточно снабжаемая, медленно откатывалась на восток, грабя по пути крестьян и пополняясь кулачьем.

Командиром 6-го полка был бывший офицер французской службы ГЕНИКЕ, которого в полку звали Морис Михайлович. Он служил при военном атташе французского посольства в России и после Октябрьской Революции отказался вернуться во Францию, примкнул к Красной Гвардии, а потом перешел в Красную Армию. Он хорошо говорил по-русски, но иногда, когда не хватало слов, ругался по-французски и тут же извинялся: «О, милль дьябль! Пардон, мусье! Милль пардон!»

Комиссар полка – полная противоположность командира – Земфиров, Аггей Степанович, был грубый, неотесанный солдафон, малограмотный, не выпускавший изо рта «мата», вечно дымивший «козью ножку» из пензенской прославленной махорки.

Он ничего не понимал в военном деле и потому не вмешивался в распоряжения «француза», как он заглазно называл командира полка.

Койранский доложил командиру полка о своей короткой службе в старой армии и о тюрьме, в которой отсидел три месяца.

Командир очень недоверчиво оглядел Койранского и назначил его помощником командира 3-й роты, а Лизиков, прибывший вместе с Койранским, умолчавший о тюрьме, был назначен командиром 9-й роты.

3-я рота, как и весь 1-й батальон, в этот день двигалась у самой Бугульмы. Койранского подвез на двуколке комиссар полка Земфиров, который хотел быть при занятии города.

Койранский явился сначала к командиру 1-го батальона Кузнецову, бывшему поручику старой армии.

Кузнецову было очень некогда, он торопился выехать к ротам, подходившим к Бугульме, и держал в поводу коня.

Неожиданно белые начали обстрел из мелкокалиберной артиллерии.

И Кузнецов, прекратив разговор, сел на коня и галопом поехал по направлению к фронту.

Адъютант батальона предложил Койранскому остаться в штабе батальона до занятья Бугульмы.

Койранский послушался, так как не было смысла разыскивать роту во время боя.

Через полтора часа артиллерийский обстрел прекратился и где-то недалеко слышалась только ружейная и частая пулеметная стрельба.

Связь штаба батальона с наступающими ротами порвалась, поэтому посылались конные посыльные, которые, возвращаясь, держали штаб в курсе дела.

К 16 часам была восстановлена телефонная связь со 2-й ротой, откуда вскоре сообщили, что 1-я и 3-я роты ворвались в Бугульму, что белые отходят, снимая с позиций артиллерию и пулеметы.

И тогда штаб батальона двинулся в город, а сним и Койранский.

До города было 3–4 версты, и скоро, сидя на писарской двуколке, Койранский въехал в город.

Это был небольшой городишко, кучно застроенный одноэтажными домами и только в центре, окраины же были пусты, так же как и берега протекавшей через город речки Бугульмы.

Отходившего противника не преследовали. Командир 3-й роты Вишняков, бывший старший унтер-офицер, евший на крыльце лавчонки щи, встретил Койранского дружелюбно, предложил присоединиться к его котелку и, по-видимому ему очень понравилось, что Койранский не отказался.

Вишняков был добродушный и смешливый, не очень далекий, но и не кичившийся своим положением командира роты.

Он предложил Койранскому заведовать военным делом, как определил он безаппеляционно, «а я буду заниматься хозяйством», то есть помощнику поручил командирские обязанности, а себе взял обязанности помощника.

16. Перемены

Как себя чувствовал Койранский в роли красного командира? Он долго не считал себя равноправным, чувствовал, что не свободно он приступил к этой роли, что смерть, показанная ему в тюрьме, заставляет его быть в роли командира Красной Армии.

По привычке, он думы свои об этом выразил в стихах:

 
Тюрьма мне душу обожгла жестоко
Напрасной и несправедливой карой
И послужила жизненным уроком,
Взглянув в глаза смертельной харей.
 
 
И понял я: не честь меня венчала,
Вложивши в руки смерти меч,
То смерть опять с насильем набежала,
Заставив убивать иль в землю лечь.
 
 
Доверье? Мне? После тюрьмы
И ужаса кошмаров пережитых?
Нет, это – ложь, ложь сатаны:
На поле славы не пускают битых.
 
 
Я честь мою, избитую тюрьмою,
Сам, вопреки всему, сумею уберечь
И, если суждено безжалостной судьбою,
Сумею и достойно умереть.
 
 
Чтобы свою не очернить бы память,
Чтоб мои дети жить могли с поднятой головой
И новую отчизну могли ваять,
Чтоб вспоминался я добро народною молвой.
 

В то же время он ни за что бы не согласился быть в этой роли у белых. К ним он питал настоящую ненависть, как к личным своим врагам.

Это было необъснимо для него, но так было.

Свои обязанности помкомроты Койранский выполнял честно, с какой-то подчеркнутой тщательностью. Но обиду за тюрьму долго не мог забыть как проказу, жегшую его непрерывно.

Койранскому не долго пришлось числиться помощником командира роты, которая, не задерживаясь в Бугульме, в составе 27-й дивизии двигалась к Уфе.

Белые не проявляли большой активности. Однако, их артиллерия почти ежелневно обстреливала колонны наших войск и заствляла их останавливаться и окапываться в снегу, обильном, как никогда, в этом году. Однажды рота окапалась на окраине большого села. Стало смеркаться. Койранский, оставив за себя командира 1-го взвода, пошел в село, чтобы найти Вишнякова и договориться с ним о ночевке роты в этом селе. Проходя мимо церкви, Койранский услыхал несколько револьверных выстрелов в церковной ограде. Он поспешил туда, услыхал крик и новые выстрелы. Что-нибудь увидеть было нельзя, так как стало уже темно. Крики прекратились, а мимо Койранского, очень близко, пробежал красноармеец. Койранский бросился за ним и задержал бойца хозяйственной роты полка Загуменного, несшего мешок с чем-то.

«Что там?» – спросил Койранский. Загуменный не отвечал. Тут к ним подошли двое крестьян, взволнованно сообщивших, что этот и еще двое залезли в церковь, вскрыли свечной ящик, забрали деньги и сорвали с нескольких икон серебрянные и золотые оклады, а затем, стреляя, убежали.

«Кто с тобой был?» – спросил Койранский красноармейца. Тот молчал.

Тогда Койранский обратился к крестьянам:

«Хорошо, разберемся, все вам вернем».

И онт пошел к роте, заставив задержанного, под страхом оружия, идти впереди него.

У роты его встретили Вишняков и комиссар полка Земфиров.

Когда им было доложено о случившемся, комиссар взял от задержанного мешок и отпустил его в роту. А через некоторое время и сам ушел, сопровождаемый командиром роты Вишняковым.

На другой день Койранский пошел в штаб полка и доложил о случившемся на кануне командиру полка.

Тот назначил следствие, поручив его адъютанту полка Чекмареву. Земфиров, узнав о начавшемся следствии, изъял свои вещи из полкового обоза и поручил Вишнякову взять временно в 3-ю роту.

Вишняков, в сопровождении двух красноармейцев роты, нес вещи комиссара и вдруг артиллерия белых начала обычный обстрел.

Вишняков и сопровождавшие его остановились. В это время мимо проходил командир полка с адъютантом. Они тоже остановились. Их заинтересовали вещи в руках красноармейцев. А когда узнали, что это вещи комиссара, стали осматривать их и нашли большое количество церковной утвари – золотой, серебрянной, чаши, ложки и другие вещи.

Все было тут же отнесено в штаб полка, а комиссара Земфирова ночью командир полка обезоружил и арестовал.

По приговору Революционного Трибунала Земфиров и Загуменный были растреляны, а Вишняков разжалован в рядовые.

Приказом по полку Койранский был назначен командиром 3-й роты.

Вишняков временно исполнял обязанности помощника командира роты, а когда из штаба фронта прибыл новый помощник командира роты, Брага, окончивший красные командные курсы, Вишняков упросил Койранского оставить его своим ординарцем-конюхом, так как к этому времени командирам рот дали верховых лошадей для них и ординарцев.

Так командир роты Никита Вишняков стал ординарцем Койранского.

Наступление роты и полка продолжалось. К началу февраля 1919 года вышли к Чишме, в 50–60 верстах от Уфы.

Не доходя до этого селения, рота неожиданно была обстреляна сильным ружейным и пулеметным огнем и через 10–15 минут показались густые цепи белых. Койранский решил перебежками отойти назад, к оврагу, но оказалось, что лыжники, в белых маскирующих балахонах, заняли уже овраг, установили пулеметы «Люиса» на высоких треногах, и рота Койранского оказалась под фланговым пулеметным огнем.

Койранский приказал такими же перебежками, под прикрытием двух пулеметов «Максима», отходить к лесу, что густел прямо на юг от оврага. Лыжники не смогли преследовать роту. Тогда белые пустили казачий отряд, с синими лампасами, наперерез отступающей роте. Однако, путь казакам преграждал овраг, полный снега, наст которого не выдерживал лошадей.

Рота потеряв 33 убитыми и 30 ранеными, укрылась в лесу и всю продолжала отходить через лес на Раевку.

Утром неся с собою своих раненых, наткнулись на штаб батальона. С другими подразделениями полка и батальона связи не было весь последующий день.

Вечером соединились с остатками отходящей роты какого-то полка 27-й дивизии, а также встретились с командиром полка, сообщившим, что полк попал под удар наступающей новой белой армии, сформированной в Сибири бывшим адмиралом Колчаком, и что о штабе полка и других ротах полка ему ничего не известно.

В течение нескольких дней белых не было видно, но гул тяжелой артиллерии явственно слышался день и ночь.

Наконец, получили приказ командующего 5-й армией отходить к Бугуруслану.

За Раевкой начались аръергардные бои с наседавшим противником.

О контратаках нечего было и думать: слишком малочисленна была объединенная рота. К тому же, осталось мало патронов.

В Белебее собрались остатки полка без двух рот 1-го батальона.

Адъютанту полка Чекмареву удалось с большими потерями вывести полк к Белебею. А еще через день присоединились к полку остатки двух еще пропадавших рот.

Полк продолжал отход к Бугуруслану, отбиваясь от белых пулеметами, благо запас патронов пополнился.

Перед большим селом Абдулиным 1-й батальон был назначен в прикрытие. К ночи окопались в снегу и залегли.

Противник тоже залег и только одиночными выстрелами давал о себе знать.

Койранский поздно вернулся из штаба полка, куда его вызывали для переговоров о пополнении роты, очень пострадавшей за время отхода. Предполагалось расформирование какой-то части, разложившейся в поледнее время.

Вернувшись в роту, Койранский отпустил своего помощника Брага отдохнуть, и тот сейчас же ушел из расположения роты.

Около 12 часов ночи к правому флангу роты подползли две фигуры. Кто это был, Койранский не разглядел, но тут же послал Вишнякова осторожно подползти и узнать, кто чужой в роте.

Вишняков скоро вернулся и на ухо Койранскому сказал:

«Брага и Кузнецов лежат на отшибе и тихо разговаривают, верно, сговариваются после смены выпить».

Оба были любтелями спиртного.

«Следи за ними. Для сговора о выпивке не нужно уходить из штаба батальона. Узнал я в штабе полка, что участились случаи перебежек комсостава к белым. Наша рота залегает, и отсюда удобно уползти к врагу. Следи!» – высказал предположение Койранский.

Прошло минут десять. Луна закрылась тучей. И тогда вдруг Койранский заметил, что одна фигура задвигалась впереди линии окопов.

Через небольшой промежуток времени поползла и вторая фигура. Вишняков толкнул Койранского.

«Вижу», тихо сказал он и подполз вплотную к роте.

Луна выплыла, осветила впереди лежащую местность. Движения заметно не было: беглецы притаились, ждали затемнения.

Когда луна вновь скрылась, оба поднялись во весь рост и побежали. Койранский громко скомандовал:

«По перебежчикам частый огонь! Начинай!»

Огонь был действительно частый. Белые ответили таким же огнем и продолжали его даже тогда, когда рота Койранского, по его прказанию, замолчала.

Беглецы оказались между двух огней в буквальном смысле. В штаб батальона Койранский тут же по телефону сообщил о случившемся и просил передать об этом в штаб полка и сформулировал свою телефонограмму:

«Бежали к противнику комбат один Кузнецов и помкомроты три Брага. Беглым огнем рота преследовала беглецов, почему предполагаю, что они не добежали до окопов противника. Комроты три Койранский».

«Гады!», ответил адъютанат батальона и добавил:

«Вступил во временное командование батальоном».

Когда совсем рассвело, в расстоянии 40–50 метров был опознан труп Браги пот коричневой папахе, которую носил помкомроты три.

Кузнецова заметно не было: вероятно, уполз.

Перед снятием батальона с охранения, часов около 13, была получена телефонограмма штаба полка о назначении Койранского командиром первого батальона. Роту было приказано передать командиру второго взвода Михальчуку.

На этот раз, батальон, маневрируя, без потерь, отошел под прикрытие 3-го батальона полка, так как колчаковская артиллерия почему-то молчала. Очевидно, перебрасывалась на другие позиции.

До самого Бугуруслана не было сколько-нибудь значительных стычек с противником, а при подходе к этому городу, благодаря смльному огню нашей артиллерии, белые и вовсе оторвались от наших частей.

В Бугуруслане сосредоточилась вся 5-я армия и резервы главного командования. Чувствовалось, что мы готовимся здесь остановить колчаковское наступление.

Сюда же прибыло пополнение для укомплектования очень поредевших частей.

После укомплектования, 6-й стрелковый полк был отозван из 5-й армии и придан 11-й кавалерийской дивизии резерва главного командования. Дивизии была поставлена задача: двинуться из Бугуруслана на Мелекес и затем к Волге, чтобы прикрыть правый фланг 5-й армии и Самару с севера.

В Мелекессах задержались на три дня, по приказанию комдива, и здесь оставили обозы, так как разведка доложила о трудной дороге к Волге. Койранский оставил свои вещи в доме двух старичков, где ночевал. Через несколько лет вещи были ему возвращены в полной целости.

Кавалерия Колчака, обойдя Бугуруслан с юга, овладела Кротовкой, Кинель и отрезала Самару.

Когда 11-я кавдивизия, двигаясь по берегу Волги, вышла к железной дороге Самара – Сызрань, ей стали встречаться разъезды белых, а между станциями Нижняя Часовня и Верхняя Часовня – спешенные казачьи части. Полк получил задачу овладеть обеими этими станциями и удерживать их до подхода главных сил дивизии, втянувшихся в бой с белыми под Кинелью с целью отбросить противника от Самары.

1-му батальону полка было приказано выбить белых из Верхней Часовни и удерживать ее, 2-му – Нижнюю Часовню.

Батальон Койранского с хода овладел станцией и расположился в круговой обороне.

Койранский проверил позиции рот и отправился пешком к головной боевой заставе, выдвинутой к востоку метров на 300 от станции.

С Койранским был Вишняков. По дороге их неожиданно обстреляли справа. Огонь был фланговый. Пришлось возвращаться на станцию, так как стало очевидно, что к заставе пройти не удастся.

Командир батальона и его ординарец, отстреливаясь, стали отходить к станции и, когда уже были на железнодорожном пути, легли между рельсами. Ложась, Койранский почувствовал, что его что-то ударило в левую ногу. Боли не было, но, протянув руку под шинель, наткнулся на что-то мокрое, посмотрел на руку – кровь.

Сообразив, что он ранен, дождавшись прекращения огня белых, Койранский вынул бинт, бывший у него в кармане шинели, и попросил Вишнякова перевязать его ногу тугим жгутом повыше раны.

Вишняков исполнил просьбу своего командира, но кровь продолжала течь. Встать Койранский уже не мог: мешала сильная боль в ноге.

Прибежал санитар с сумкой, вызванный телефонистом. Санитар, не посмотрев на раненую ногу, поднял Койранского и вместе с Вишняковым отнесли к паровозу, стоящему под парами, готовившемуся идти на Симбирск с транспортом раненных.

Машинист велел положить командира в тендер, подложив под него данный им тулуп.

Когда его клали, Койранский потерял сознание и не слышал, как ушел с Верхней Часовни паравоз, где останавливался.

Он пришел в себя, когда было совсем темно. Паровоз стоял.

На тендер поднялись люди с фонарем. Женский голос сказал:

«Давайте взгляну на перевязку». И немного погодя:

«Он весь в крови! Еще бы, жгут ниже раны. Какой-то остолоп перевязывал, а на ране нет ни повязки, ни индивидуального пакета. Сейчас перевяжу рану. Светите лучше!»

Боль сменялась отчаянной слабостью, голова кружилась.

«Можете брать», произнесла женщина, очевидно, медсестра.

«Крови много потерял и пуля, кажется, в ноге», услышал Койранский.

«Разрешите мне с ним ехать», спросил голос Вишнякова.

«Как хотите», кто-то ответил.

Койранский опять потерял сознание.

17. Госпиталь и встреча с братом

Прийдя в себя, Койранский понял, что он в госпитале, в госпитальной палате.

Большая комната была вся уставлена кроватями, на которых лежали и сидели люди.

Белые стены комнаты, белые кровати, люди в белом, – все его взволновало. Он ощупал себя: нога крепко забинтована. Боль в ране ощущалась только при резком движении ноги.

На спинке кровати, у изголовья, – дощечка. На ней написано:

«Л. и ниже: Койранский В.»

Подошла женщина в белом. Спросила:

«Выспались? Есть хотите?»

Койранский ответил вопросом:

«Давно я здесь? Это – Москва?»

Ему почему-то казалось, что он в Москве.

«Нет, это не Москва. Это – Симбирск. Вчера утром вас привезли. Вынули пулю, обработали рану, положили сюда. Вы все время спали. Говорили, много крови потеряли. Раненые уже пообедали. Хотите, принесу вам щей и каши?» – говорила женщина. Ее раненые звали Надей.

«Принесите, Надя, но раньше помогите мне сесть», попросил Койранский.

«Садиться пока доктор не велел. Я вас так покормлю». И ушла.

Через десять минут принесла два котелка с обедом и маленький кусочек белого хлеба.

Надя покормила Койранского щами и пшенной кашей. Он ел мало, аппетита не было, и скоро устал, и вспотел. А через несколько минут уснул. Койранский то просыпался, то опять засыпал. Ему было хорошо и он ни о чем не думал. В палате было сумуречно.

Раз проснувшись, он увидел, что палата освещена электрическими лампами.

К его кровати подошла крупная женщина в белом халате. Она долго смотрела на Койранского большими карими красивыми глазами.

Несколько раз она подходила к нему и он видел любопытство в ее глазах.

«Попросите, пожалуйста, Надю», попросил Койранский.

«Нади нет, она сменилась. Я на ее месте», поспешно и негромко сообщила женщина.

«Вы что-нибудь хотите? Я понимаю», прибавила она.

Потом она опять подошла к койке Койранского, долго стояла, не решаясь заговорить. Койранский видел это и сам спросил:

«Как вас зовут?»

«Тетя Даша зовите», предложила она и вдруг спросила:

«У вас брата Ивана нет? Ивана Митрофановича?»

Койранский быстро сказал:

«Есть, самый старший брат. Вы его знаете?»

«Я знаю его. Он мне – как муж. Он здесь, в Симбирске, комиссар связи. Я ему скажу, он придет к вам. Вы – Вячеслав? Самый младший? Хорошо, что вы легко ранены. Скоро поправитесь», рассказывала женщина.

Койранского взволновало сообщение о брате. И чувство благодарности к этой женщине, к брату Ивану тепло проникло в сердце.

«Очень прошу сказать Ване, что я хочу его видеть. Давно я не видел его, с 12 года, уже семь лет. Когда меня выпишут, перед отъездом на фронт, я обязательно побываю у вас».

Она ходила к телефону звонить Ивану, но его не оказалось на почте.

«Завтра», вернувшись сказала она», придет Иван, сегодня его не застала, у него много дел».

Весь вечер эта женщина была около Койранского, возвращаясь от других раненых, подзывавших ее.

Она рассказывала о себе, об Иване, о его болезни сердца, об их жизни. Оказывается, она работает почтальоном, а через день дежурит в госпитале, как санитарка, т. к. нет людей: многие уехали из-за приближения фронта к городу.

Койранский, еще слабый, уснул под ее рассказы.

Утром был обход врача. Он посмотрел температуру Койранского, посчитал пульс и сказал ему:

«Вы молодцом. Недельку полежите, выпишем вас в батальон выздоравливающих. Завтра посмотрим рану. Пока не сидите.»

Койранский был рад услышать мнение врача, но ему было неприятно, что ехать придется в батальон выздоравливающих, а не в свой батальон.

После завтрака Надя привела в палату Ваню.

Он очень похудел, поседел и постарел.

Они смотрели друг на друга и были счастливы этим братским свиданием. Ваня даже прослезился.

Разговор, конечно, коснулся семейного положения Вячеслава. И он откровенно, все, как было в действительности, рассказал брату.

«Был я в Москве. Мне рассказали о тебе, как о злодее, похитившем жену у брата, а сестры, наоборот, обвиняли Марусю. Так что представления у меня не сложилось. Однако, Александр выглядел слишком невиновным, жертвой двух злоумышленников. Теперь ясно.»

Он немного задумался и добавил:

«Раз у тебя двое детей и раз он Марусю прогнал, заменив ее сестрой, положение определилось. Жаль, что так случилось, она гораздо старше тебя, но надо жить, воспитывать детей, они не виноваты. И виновников искать нечего. Ты должен быть отцом не только своих детей, но и Марусиных, так как она их никогда не бросит, на сколько я ее знаю.»

Такое суждение было как бы наказом Ивана младшему брату.

Иван приходил ежедневно, иногда с женой, приносил булку, котлеты, компот.

На третий день Койранскому разрешили сидеть, а на пятый ходить, с палочкой, сначала немного, потом больше. На седьмой день заявил, что в виду приближения фронта к самому Симбирску, сегодня ночью госпиталь эвакуируется. Легко раненые будут выписаны и отправлены в свои Военкоматы.

Койранский получил готовый документ-направление, в который сам должен вписать Военкомат. Продуктовый аттестат был указан на обороте.

В 19 часов он был выведен тетей Дашей из госпиталя и приведен на квартиру, недалеко от вокзала.

Иван ждал его. Напились чаю с сахаром и в 22 часа втроем отправились на вокзал.

Поезда на запад ходили нерегулярно. Походил Иван по путям и разыскал поезд-мастерскую, который отправлялся на станцию Инза. Ваня упросил начальника поезда посадить раненого брата. И Койранский был устроен в классном вагоне.

Прощаясь, Иван опять сказал брату:

«Смотри же, не бросай эту несчастную женщину и детей!»

Вячка не знал тогда, что в последний раз видит брата.

Поезд-мастерская отошел в двенадцатом часу ночи.

18. Дома в Саранске

В Инзе Койранскому повезло. Не успел он высадиться из вагона поезда-мастерской, как увидел поезд, состоящий из нескольких товарных вагонов. Он стоял рядом, на близ лежащей линии. Койранский, хромая, опираясь на палку, пошел вдоль поезда. Все вагоны были полуоткрыты, в них были люди.

«Куда, товарищ, бредешь? Не раненый ли?» – спросил, высунувшись из одного вагона, матрос.

«Да, раненый. Мне надо ехать до Рузаевки. А куда пойдет этот поезд?» – спросил Койранский.

«Садись, браток! Сейчас тебя подсадим. Поезд пойдет через Рузаевку на Москву».

Открылась шире дверь вагона и двое матросов, спрыгнув, подсадили Койранского в вагон.

Оказалось, в нем ехали одни матросы на восьмой съезд партии в Москву. В Рузаевку приехали – уже стемнело. Провожаемый матросами, Койранский заковылял к станции и здесь узнал, что придется поезда в Саранск ждать до утра.

Он вошел в вокзал и сел на скамейку под окном. В вокзале было холодно, но делать было нечего. Он вытянул по скамье раненую ногу, побаливавшую из-за долгого хождения, и закрыл глаза.

«Что так-то сидеть. Замерзнешь. Пойдем ко мне. Переночуешь в тепле».

Открыв глаза, Койранский увидел того железнодорожника, у которого спрашивал о поезде в Саранск.

Рядом со станцией, в маленьком домике, Койранского радушно встретила молодая женщина, жена этого чуткого человека Сайдалова Михаила Трофимовича. Его накормили жареной картошкой, напоили морковным чаем и уложили спать на двух составленных скамейках.

А утром, еще затемно, Койранского разбудили, проводили на станцию и посадили в рабочий поезд, с которым он и приехал в Саранск.

Было уже светло. Но как добраться до города?

Больше часа, стоя у выхода с вокзала, ожидал Койранский какого-нибудь транспорта. Не дождавшись, решил идти в город пешком.

И еще одно: из письма Маруси он знал, что ее переселили из военного дома, в казармах, в город. Он помнил новый адрес, но как туда добраться, не знал.

Долго брел Койранский в город, часто останавливался, отдыхал. Ни одного прохожего навстречу. Только почти у самого города нагнала его пролетка, остановилась. В ней – молодой мужчина в новенькой военной шинели. Он спросил, кто и откуда? Узнав, спросил фамилию.

«Марии Дмитриевны муж? Вот радость-то ждет ее. Она работает в Военкомате, а я – начальник канцелярии Военкомата, Царьков. Садитесь, подвезу вас до дома.»

И Койранский очутился возле длинного, высокого забора, в котором, впрочем, не было ни ворот, ни калитки, а вместо них – широкий проход, не менее четырех метров, и узкая стежка в снегу, приведшая к побеленному домику, засыпанному со всех сторон снежными сугробами. (1919 год был очень снежным).

Тропка привела к двери в дом. Они были закрыты изнутри. Не сразу спросили, кто стучит, не сразу старая нянька Ефросинья Павловна узнала голос Койранского.

Наконец, он дома, в комнате с русской большой печкой отделявшей ее от кухни. У стула стоит дочурка и уплетает сваренную большую картофелину.

Она узнала отца, сказала, что мама на работе, а Вова спит на кровати и указала, где именно.

Сыну было только семь месяцев.

Раздевшись, Койранский взял дочку, которой было около трех лет, на руки, сел и завязалась беседа с ней и с нянькой об их житье-бытье.

«Мыла нету, спичек нету, керосину нету», отрапортавала дочка.

«Плохая жизнь, тяжелая», резюмировала нянька.

«Если б не паек из военкомата, совсем пропадать бы! Сейчас хоть картошку едим с коноплянным маслом, а соль стоит дорого, покупаем на базаре».

Через час пришла Маруся кормить сына, проснулся и он сам и не заплакал, когда отец взял его на руки.

Медицинская комиссия, через неделю освидетельствовавшая Койранского, предоставила ему отпуск на шесть недель для попраления здоровья после ранения.

За это время боль в ноге исчезла совершенно, Койранский окреп, поздоровел. Питание семьи улучшилось, благодаря пайку, получаемому каждую неделю из Военкомата по продовольственному аттестату.

По истечении шести недель медицинская комиссия дала Койранскому дополнительный отпуск на три недели.

Эти недели были горевые. Маруся заранее оплакивала новый отъезд мужа на фронт, боялась его гибели и тревожилась о будущей жизни семьи без него, так как паек, получавшийся ею, с каждым месяцем уменьшался, и без пайка мужа новые трудности обрушатся на семью.

Живя дома, Койранский потянулся к поэзии. Он написал много стихов, сатиру о меньшевиках «Меньшевистский дождь», песню «На помощь, друзья!», призыв к иностранным рабочим и солдатам. Эта песня была напечатана в «Известиях Саранского Совета». Тогда же, перед самым истечением отпуска, было написано обращенное к жене стихотворение «Не унывай!» В нем очень ярко отображена жизнь, характерная для того времени.

 
Не унывай!
Ни синь-пороха у нас:
Ни соли, ни мыла,
Огонек давно погас
Коптилки постылой.
 
 
Хлебца на день нам дают
Только по осьмушке.
А водички – целый пруд,
 
 
Пей хоть по три кружки!
Мы картошку, как кефаль.
С коноплей глотаем.
Вот детишек очень жаль:
Чем мы их питаем?
 
 
Ни синь-пороха в стране.
Ни шерсти, ни ситца!
Платье сгнило, на спине
Белизна светится.
 
 
Ты не плачь, не унывай.
Милая, родная!
Скоро-скоро, так и знай.
Сгинет доля злая.
 
 
Разобьем мы всех врагов —
Белых кровососов
И Антанты сто полков.
Черных доброхотов.
 
 
Сбросим в море всех гостей
Угостим по-свойски
И Колчак своих костей
Не найдет «геройских».
 
 
Ты не плачь, не унывай.
Жди меня с гражданской.
Я приеду. – отчий край
Расцветет, как в сказке.
 
 
А на ножках у детей
Туфли из веревок:
И у нас с тобой скорей
Не сапог – опорок.
 
 
Расцветет и человек.
Так сказал наш Ленин,
Коль буржуйский тяжкий век
Пролетарским сменим.
 
 
И не будут больше знать
Детки горя злого!
Полно, жинка, унывать,
Потерпи немного!
 

Миновала последняя неделя отпуска. Койранский явился в Военкомат за назначением в воинскую часть. И новая радость для всей семьи: его назначали формировать в Саранске же запасный полк Первой армии, с очень странными штатами, скорее говорящими о боевом назначении будущего полка.

Долго не было командира полка. Койранский был и командиром и адъютантом. Работы было много: люди стали прибывать немедленно, надо было их размещать, одевать, кормить, вооружать, обучать. Командный состав, на который Койранский мог бы опереться, прибывал медленно.

Естественно было не до поэзии. Да и домой он приходил только ночевать. Формирование полка закончилось только в июне. Прибыли командир полка Александр Иванович Снитко, бывший подполковник старой армии, и помощники командира полка по строевой и хозяйственной части. Койранский остался адъютантом.

Численность полка была огромна по тому времени, а средства связи очень ограничены. Это затрудняло управление, что особенно сказалось позже, когда полк выбыл из Саранска.

1.Пом. Московского градоначальника и начальника 3-го отд. подполковник Богомол, которого студенты между собой звали «Глотколом», славился своей жестокостью и издевательствами над студентами.
Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
06 kwietnia 2021
Data napisania:
1964
Objętość:
500 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki