Czytaj książkę: «Роман о девочках»
© В. С. Высоцкий, наследники, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
* * *
Человек должен мыслить
Человек должен мыслить. Между прочим, это и отличает его от животного. Еще человека отличает то, что он изъясняется при помощи языка, носит одежду и посещает футбольные состязания. Если он всего этого не делает, тогда он лишь наполовину человек. Нет, на одну восьмую. А на остальные семь восьмых он – только человекообразен.
Итак! Человек должен мыслить. Хотя бы иногда. Что было бы, если бы мысль не посещала его! Вернее, чего бы не было! «Тихого Дона», «Войны и мира», спутников, атомного ледохода и, наконец, – к чему скромность! – не было бы этих вдохновенных строк, которые вы читаете.
<Конец 50-х>
Об игре в шахматы
Если вам предложат играть в шахматы – никогда не говорите: «Не умею». Скажите: «Умею, но не хочу». Теперь-то я знаю это золотое правило. Но тогда!..
Когда он подошел ко мне, я сидел в парке и мирно читал газету. В глазах у него была тоска, а под мышкой – шахматная доска.
– Сыграем? – спрашивает он неуверенно, заранее предполагая отрицательный ответ.
– Я не умею!
– Как?! – Он чуть подпрыгивает и смотрит на меня, как на марсианина. На лице выражается неподдельное удивление, но через секунду оно сменяется выражением дикой радости. – Не умеете?! Молодой человек! Я вас мигом научу. Каждый интеллигентный человек обязан уметь играть в шахматы! – Он раскрывает доску. – Все великие люди умели и любили играть в эту замечательную игру.
Я слабо сопротивляюсь, но после этого аргумента сдаюсь. А мой новый знакомый уже расставляет белые и черные фигурки и попутно совершает краткий экскурс в историю шахмат. Я узнаю, что их изобрели в Индии, узнаю также несколько пугающих фамилий: Капабланка, Эйве, потом более знакомые – Чигорин, Алехин, и наконец, известные – Ботвинник, Смыслов.
На секунду он останавливается и спрашивает:
– Так вы никогда-никогда?..
Я делаю неопределенный жест, но он продолжает:
– Ай-ай! А с виду такой умный молодой человек… Но ничего, это поправимо. Ну-с, на доске шестьдесят четыре клетки…
Я быстро пересчитываю клетки – действительно, шестьдесят четыре.
– Да вы перемножьте восемь на восемь, – советует он.
Перемножаю… Получается опять шестьдесят четыре.
– Поразительно!
– Бывают еще стоклеточные доски, но это для шашек.
– В шашки я умею, – хвастаюсь я.
– Эта фигура называется – ладьей.
– Это та, что похожа на башенку?
– Да. Она ходит по горизонтали. Ясно? А конь – он ходит буквой «Г».
– И только? Маловато! Если бы я жил в Индии, я бы придумал ему еще одну букву. «Ы», например! – острота получается неуклюжая, но партнер мой снисходительно и оглушительно смеется и продолжает:
– Это слон. Он ходит по диагонали.
– Вот эта большая пешка?
– Да, да!.. Это король, а это – ферзь.
– А где же королева? – серьезно спрашиваю я, вспоминая свои скудные знания.
Партнер тактично улыбается:
– Это и есть ферзь. Он ходит по горизонтали и вертикали!
Объяснение меня не удовлетворяет. Правда! Ведь королева женского рода, а ферзь? Но чтобы не показаться профаном, принимаю на веру это и все другие объяснения.
А он уже потирает руки – ему не терпится начать игру и выиграть. А в том, что выиграет, он не сомневается. Да и я тоже. Я запуган терминами и осведомленностью. Мне он кажется еще страшнее Капабланки, и настроение у меня падает, а на лице – кислое выражение.
– Ну-с, – говорит он, – е2—е4. Классическое начало, так сказать.
И тут в голову мне приходит спасительная мысль: буду повторять его ходы.
– И я тоже – классический ход: е2—е4, – бодро говорю я и двигаю пешку.
Через несколько ходов противник мой замечает подвох.
– Позвольте! – говорит он. – Да вы повторяете все мои ходы! Нечестно!
Я уличен, но пытаюсь вывернуться.
– Что вы! – притворно восклицаю я. – Я и не смотрю, как вы ходите. Мне до этого дела нет! Мне самому это в голову пришло!
Но противник готов простить мне эту мою хитрость в благодарность за то, что я дал ему несколько минут блаженства. Еще бы – играть, зная, что выиграешь! От этого у любого поднимется настроение.
– Ну ладно, – говорит он, снимает мою маленькую пешку, а на ее место ставит свою большую.
– Что это вы делаете? – подозрительно спрашиваю я.
– Бью слоном вашу пешку!
– Зачем?
– Она мне мешает!
– Ах так! – и я своей пешкой перехожу через его, а его забираю.
– Так не ходят! – восклицает он. – Это неправильно!
– Почему неправильно? Мне ваша пешка тоже мешает! Я ее съел!
– Может, вы и за фук будете брать? – ехидно осведомляется противник. – Поставьте обратно! И будьте любезны играть по правилам!
«Эх, если бы брать за фук, я бы у него уже полдоски снял!» – но это я думаю про себя, бурчу под нос.
– Дурацкая игра: своими же пешками нельзя ходить, куда хочешь!
Однако делать нечего – и я переставляю фигурку, похожую на башню.
– Нельзя так! – уже нервничает партнер. – Это не по правилам! Так ходит конь! Это не по правилам!
Я знаю, что он лучше понимает, что к чему, но меня охватывает азарт, а вместе с ним упрямость и желание спорить:
– А почему вы решили, что только ваши правила верные! И что вы все правила знаете! А вот мне один знакомый шахматист говорил, что в некоторых случаях башенка ходит, как конь!
– Ваш знакомый не умеет играть! – говорит он, все еще сдерживаясь.
Я начинаю защищать несуществующего знакомого.
– Не умеет играть? – возмущаюсь я. – Да он играл в одновременном сеансе с Талем и съел у него короля! Понятно? Съел!
– Королей не едят. – И он ставит ладью на место.
Расстроенный, я, не глядя на доску, делаю ход.
– Что вы делаете! – в ужасе кричит он. – Это же… Это же… – Он не находит слов.
– Что? Опять не по правилам? – угрожающе спрашиваю я, готовый тотчас же прекратить игру.
– Нет! Но… – Вероятно, я сделал какой-то глупейший, нелогичный ход и этим помешал ему завершить атаку. Я моментально чувствую это и решаю продолжать в том же духе.
– Так никто не ходит! – кипятится мой противник.
– Никто не ходит, а я пошел! Мои черные фишки. Куда хочу – туда иду!
Он начиняет бегать вокруг стола. Он садится, встает, стонет, кричит, а я хладнокровно, не глядя на доску, делаю ходы.
– Я же вам жертвую ферзя! – вопит он.
– А он мне не нужен, ваш ферзь!
– Но ведь вам это выгодно!
– Это уже мне позвольте знать!
– Зачем вы пошли башенкой?.. Куда вы поставили большую пешку?.. – Он не заметил, что принял мою терминологию. И наконец взмолился: – Давайте разменяем несколько фигур, чтобы прекратить этот хаос!
– Нет! – жестоко говорю я и иду королем.
Еще немного, и, бесполезно поборовшись со мной, он смешивает фигуры, прячет их дрожащими руками и, сказав: «Это черт знает что», не попрощавшись, уходит. Поле боя за мной!
«А интересная игра», – восхищенно думаю я, и кто знает, может быть, через некоторое время я подойду к вам в парке с доской и попрошу вас:
– Сыграем!
– Я не умею! – скажете вы.
– О! Это пустяки! Я вас мигом научу!..
[конец 50-х]
О любителях «приключений»
В последнее время в некоторой среде населения наблюдается повышенный интерес к «Библиотеке военных приключений». Спросишь кого-нибудь из этой некоторой среды:
– А вы читали «Приключения Робинзона Крузо»?
А он вам не моргнув глазом:
– Нет, но зато я читал «Приключения Нила Кручинина».
– Почему «зато»? Ведь вы же не знаете Дефо!
– Ну и что? – удивится вашей горячности читатель из среды. – Не могу же я прочитать сразу всю «Библиотеку военных приключений». Дочитаюсь и до Дефо! Подождет!
– Дефо, конечно, подождет. Но… – И, разведя руками и посоветовав скорее до него дочитаться, уходишь, ничего не добившись.
Или еще. Веселая группа ребятишек с горящими глазами проходит мимо:
– А ты помнишь, он ему ка-а-ак врезал, а тот стоит, он ему еще ка-а-ак [дал, дал, а тот опять] стоит. Он тогда пистолет выхватывает – р-раз…
– Ну это еще что, – возражает второй, с видом превосходства глядя на товарища: – Ты «Погоню за призраком» читал? Так там он ему ка-а-ак дал, еще и с вагонетки сбросил, а [не] то что у тебя!..
– С вагонетки – это да, – соглашается первый.
– Дал, дал, а тот ему тоже. Потом этот выстрелил, а тот в окно. Тут как раз наши подошли. Понял!
– Так у меня тоже наши, – возражает первый, – только у тебя сразу подошли, а у меня потом! Ты куда это, Коль, вот школа.
– Я сегодня прогуливаю,– интеллигентно сообщает Коля.– Пойду смотреть «Дело пестрых». Брат видел – говорит, классное кино. Там наш этому ка-а-ак дал!
Если свидетелем этой сцены будет читатель из среды (будем называть его «любитель приключений» – он [их] так любит читать), он покачает головой, для вида скажет «ай-ай-ай» – и… пойдет вслед за Колей брать билет на «Дело пестрых», подумав при этом: «Надо не забыть взять „В погоне за призраком“. Наверное, хорошо! Вот и ребята говорили: „Он ему ка-а-ак дал!“ Наверное, здорово».
И вечером дома, закрыв очередное «Приключение капитана милиции», где на последней странице и как раз вовремя подошли наши, читатель вытирает на лбу испарину и принимается за «В погоне за призраком», где «этот» прыгает в окно и тоже подходят непременные «наши».
«А действительно здорово – ребята были правы, – думает он. – Когда они только успевают все читать?»
На следующий день «Призрака» сменяет «Майор милиции» и т. д. Читает он самозабвенно и не может оторваться иногда месяцами. Его состояние очень похоже на запой у алкоголиков, только вместо зеленых чертей ему мерещатся небритые преступники с ножом и пистолетом, а вместо рокового «Шумел камыш» на языке вертится один вопрос: «Что же наши медлят?» Да, он вдохновляется – ему кажется, что это не майор, а он спасает бедную девушку, что он находит главную нить и она представляется ему совсем осязаемой нитью, какими жена часто штопает ему носки, он идет по этой нити, по пути находит все нити, целую катушку, целую сеть нитей, но здесь в него стреляют и он куда-то роняет главную, самую толстую нить, потом он ее все-таки находит, а за ней и преступника, которого готов прижать к сердцу за то, что он все-таки попался. Потом допрос, где он блистает благородством и суровой справедливостью. И здесь, с волнением закрыв книгу, с еще бьющимся сердцем, он долго не может заснуть, потому что у него болит плечо, в которое попала пуля. Обычно всегда преступник стреляет в плечо. У него, видимо, есть своего рода спортивный интерес, и ему, вероятно, приятно, что его преследу[ю]т, и поэтому он очень редко стреляет в ноги и уж совсем не стреляет в грудь. Это не дай бог.
И вот однажды, возвращаясь домой после удачного преферанса, наш любитель приключений слышит какую-то странную возню во дворе своего дома. С любопытством или скорее любознательностью он заглядывает. То, что он увидел, заставило его вздрогнуть. Двое невысоких парней пытались снять с девушки пальто, а она храбро защищалась и звала на помощь.
«Ну вот теперь-то, – думаете вы, – читатель из среды себя проявит: сейчас он схватит главную нить, размотает клубок и…»
Не надо думать! Нет, думать надо! Не надо просто делать слишком поспешных выводов: ничего подобного не происходит – ни главной, ни даже побочной нити любитель не находит. Ему как будто кто-то связал ноги или превратил [его] в камень, он стоит с открытым ртом, с глазами навыкате, на лице его беспомощность и растерянность, как будто он увидел бывшую жену, которой нерегулярно платит алименты.
Из двора несется: «Помогите!» Силы девушки, видимо, иссякают. А он все стоит.
«Не может быть!» – скажете вы. Да, так и есть: стоит долго, как камень, на котором пишут, что здесь когда-нибудь будет памятник!
Может быть, он вспоминает, что сделал бы в этом случае майор, или капитан, или бригадмилец из «Дела пестрых», а может быть, он просто ждет, когда придут наши в лице участкового, дворника или просто прохожих. Но он стоит!
И только когда раздается свисток милиционера и когда мимо него проходят два парня и испуганная бледная девушка в сопровождении участкового и какого-нибудь парня в телогрейке, только тогда к нему возвращается способность действовать, но действует он тоже довольно странно. Он не идет следом за милиционером, чтобы дать хотя бы свидетельские показания, а оглядываясь, очень быстро направляется домой, а в голове почему-то все время вертятся слова: «Он ему ка-а-ак дал!»
Придя домой, любитель приключений рассказывает жене, что шестеро раздевали девушку, он хотел помочь, но не успел – приехала милицейская машина и всех забрали.
– Сиди уже, – буркнула жена, – читай лучше свои книжки, а голову нечего подставлять. Вон у нас случай был – в трамвае старушка увидела, как в карман лезут, и сказала. А он ей «Ты видела? Видела! Больше не увидишь», – р-раз по глазам бритвой. А ты – «помочь»! Не ввязывайся лучше!
– Ну, это ерунда, – храбро возражает любитель и про себя думает: «Действительно, зачем голову подставлять!» И почитав на сон грядущий «Черную моль» и вспомнив о выигрыше в преферанс, о котором он случайно или специально не сказал жене, он засыпает.
И живет такой любитель приключений тихо, не ввязываясь. Ходит он по улицам, всегда по освещенным и поближе к милиционеру, играет, но не допоздна в преферанс и читает на сон грядущий что-нибудь из «Библиотеки военных приключений» – он ведь большой любитель приключений. И не дочитается он до Даниэля Дефо, да эти книги ему незачем читать.
Нет, уважаемый читатель из среды, не всегда нити преступлений наматываются на катушки, а клубок их похож на шерстяной. Бывают в жизни милиции и разведчиков очень суровые будни, и не всегда стреля[ю]т в плечо и вовремя приходят наши. Не всегда, хотя об этом иногда и пишут.
И если удачно заканчиваются многие дела и раскрываются преступления, то посмотри, кто помогает этому. Вчитайся повнимательнее. Такие же люди, как ты!
Хотя нет, не такие!
<Конец 50-х>
О жертвах вообще и об одной – в частности
Когда искусство требует жертв – оно их получает. Когда жертвы начинают требовать искусства – эти требования часто пресекаются уже в зародыше. Правда, жертвой нередко является зритель, который имеет право требовать искусства. Иногда эти требования проявляются в середине действия и очень бурно. Поэтому зрителя по возможности стараются удовлетворить. Но когда жертва – актер, то он – цыц, и не моги требовать.
Сделав такое глубокомысленное философское вступление, перейдем к нашему рассказу уже без боязни быть непонятным.
Был чудесный майский день. И хотя он был будничный – да что там говорить, просто был вторник, обыкновенный вторник, какие бывают один раз в неделю и четыре раза в месяц, – так вот хотя это был будничный день, на душе у актера Владимира Витоль-Таманина было воскресенье. И не только на душе – у него был выходной, свободный от спектакля день. Такие дни бывают очень редко, и к тому же тот день был свободен еще у одного лица – актрисы того же театра Тани Савицкой. Вероятно, поэтому на душе у Витоль-Таманина было воскресенье.
«Наконец-то, думал он, мы будем вместе целый вечер, наконец у меня есть свободное от репетиций и спектаклей время, я успею сказать ей: „Я тебя люблю“, и она, быть может, разрешит мне поцеловать ее воздушным поцелуем». Как видите, Владимир был так загружен, что даже не мог сказать Тане эти три самые нежные и приятные в мире слова. Правда, они иногда встречались в театральном буфете, но попробуйте сказать: «Я тебя люблю», когда во рту у вас кусок булки, а в руках недопитая бутылка молока. Это звучало бы как насмешка и, чего доброго, испортило бы сначала аппетит, а потом и взаимоотношения. Несколько раз он провожал Таню домой, но и здесь неудача – Таня жила совсем рядом с театром, так что если бы он здесь начал говорить, то еще «Я» он сказал бы ей, а вот уже «тебя люблю», – вероятно, дворнику, который всегда стоял у ее подъема. И вот сегодня – весь вечер вместе. Одевшись и почти выходя из театра, Витоль-Таманин закрыл глаза и в который раз представил себе предстоящий вечер. У него даже сердце екнуло, спазм сжал горло от жуткого, но приятного ожидания, и он закашлялся, совсем как зритель на спектакле.
– Витоль-Таманин, ты еще здесь? К режиссеру! – Владимира остановили у самого выхода как раз в тот момент, когда у него екнуло сердце. Екнуло, да так и остановилось. (О чем думала в этот момент Таня? Да, наверное, почти о том же.)
«Начались жертвоприношения», – с ужасом подумал Володя. Этого удара он не ожидал, но… работа есть работа, и он, как пьяный, с мировой скорбью во взоре отправился к режиссеру.
Когда искусство начинало требовать жертв, то оно почему-то всегда обращало внимание на Володю, а когда оно раздавало лавры, то не обращало на него никакого внимания. Будто вообще нет такого Витоль-Таманина и он не занят каждый день в массовках.
И вот Володя в кабинете у режиссера, и на лице у него уже не мировая, а космическая скорбь. Искусство в лице главрежа просит жертву подойти поближе и даже предлагает сесть. Это было так необычно, что космическую скорбь заменило вполне космическое удивление и в душу прокралась тень надежды – может быть, сегодня на алтаре искусства сожгут не его. Но… увы – только тень.
– Вы сегодня будете заменять больного актера, – мягко, но отнюдь не просительным тоном сказало ему искусство.
«А как же Таня!» – чуть не сорвалось с языка. Но вместо этого Володя прошептал:
– Кого?
– Что «кого»? И вообще говорите громче – чему вас только учили!
– Кого заменять? – выдавил Володя уже громче, но все так же тоскливо.
– Голикова! Да вы не беспокойтесь. Это очень просто – вы будете летать по воздуху на проволоке в одежде злого духа и хватать ангелов. Пойдите порепетируйте, вас там ждут.
«Ну что ж, пойду полетаю», – безучастно подумал Володя, хотя настроение у него было отнюдь не летное.
Он вспомнил, как уже однажды был в этом кабинете. Тогда – это было очень давно – он еще боролся, просил ролей, эпизодов, чего-нибудь, – в общем, всячески требовал искусства. Но… вспомните, что мы сказали вначале! – просьбы оставались без ответа. «Почему? – недоумевал Володя. – Вроде все, что надо, есть: темперамент, голос, вера и к тому же такая заметная, громкая фамилия». И ему было страшно обидно, что она никак не попадает в афиши! И вот тогда-то впервые он был в этом кабинете. Тогда ему не предложили сесть, а просто осведомились:
– В чем дело?
От такого начала Володя чуть-чуть застеснялся. Но только чуть-чуть.
– Я хочу работать, – сказал он таким тоном, что даже «Я есть человек» прозвучало бы менее убедительно.
– Я тоже, – последовал мгновенный ответ.
– Что вы и делаете, – не растерялся Володя.
– Что и вы будете делать в моем возрасте, – ответил режиссер, и Таманин увидел седые волосы, очки и теплые туфли. После этого вопрос «когда?» был уже неуместен, но он ушел из кабинета гордо и, как ему показалось, даже хлопнул дверью. После этого он уже не требовал и стал терпеливо ждать, когда он будет в возрасте, а пока его регулярно снимали в массовках, где его громкая фамилия терялась среди десятков более скромных.
Теперь он уже не хлопнул дверью, а вяло направился к двери.
– Подождите, – вспомнил вдруг режиссер. – Помните, вы когда-то просили работы. Вот вам! Дождались! Там даже есть несколько реплик! Правда, мы их вымарали для первого раза, а в следующий раз – скажете!
«Ну да! – мрачно подумал Володя. – А в следующий раз придет Голиков».
– Ничего не поделаешь, – глядя на скорбящее лицо Володи, посочувствовал режиссер. [– Искусство требует жертв!]
«Что-то уж очень часто оно их требует», – мысленно отпарировал Володя и вышел.
Он полетал, довольно быстро освоился, и помреж сказал ему, пожав руку:
– Вы сейчас вместо ангела хватали рабочего сцены, но не забудьте, что на спектакле вы хватаете третьего ангела.
– Схвачу! – пообещал Володя и, взглянув на часы, отправился в буфет: домой он уже сходить не успел бы. Позвонил домой Тане и в ответ на «Только что ушла!» со вздохом спросил:
– Передайте, что у Володи сегодня спектакль.
Молоко ему показалось рыбьим жиром, булка горькой, ел он с кислым видом и являл собой довольно [грустную] картину.
И вот спектакль!
Одевшись в злого духа и прицепив за кулисами проволоку к поясу, он подумал: «А, кстати, что сегодня за спектакль?» Но вспомнить не успел.
– Ваш выход, – прошептал помреж, – вылетайте скорее!
«Хорош выход», – подумал он и полетел.
Минут через пять начали вылетать ангелы. Володя хотел схватить третьего, но этого не получилось, и он погнался за четвертым, чтобы хоть его схватить. Изловчился и поймал, но в это время, к его крайней досаде, за другую руку ангела схватил совсем посторонний злой дух.
Володя потянул к себе, злой дух к себе. Володя сильн[ее], злой дух тоже.
– Это мой ангел, – услышал он злобный сценический шепот. – Отпустите.
«А может, действительно его?» – Но перспектива остаться без ангела испугала его, и он еще сильнее потянул ангела.
– Да вы же меня разорвете, – совсем тихо пролепетал ангел. Что-то очень знакомое послышалось ему в этом голосе!
– Таня! – закричал он на весь театр. – Таня! – И вырвав ангела из рук постороннего злого духа, он улетел с нею за кулисы.
– Кто это сказал? Кто это сказал? – пронеслось по зрительному залу совсем не сценическим шепотом.
– «Кто-кто»! Руслан! – громко объявил солидный мужчина в третьем ряду.
– Так ее зовут Людмила – при чем тут Таня! – возразило сразу несколько голосов.
– Так, может, это другая!
– Ага! Значит, он не Людмилу, а Таню любит! Понятно!
– Ничего не понятно! – возмутились знающие пьесу. – Он ее ищет, и потом, он однолюб, не то что некоторые.
Шум постепенно стихает, действие уже кончилось.
А в это время за кулисами Витоль-Таманин, вися на проволоке и крепко держа Таню, быстро, задыхаясь, говорит:
– Таня! Я вам звонил! Я так жалел, что пропал вечер! Я так хотел вам сказать, что я вас люблю, но [в] это время искусство потребовало очередной жертвы, и это, как всегда, оказался я! Но вы-то почему здесь? Я так поражен! Вы как снег на голову, вернее, как ангел с неба! Я вас люблю!
И также, вися на проволоке, с радостно забившимся сердцем ангел говорит:
– Видимо, искусству оказалось мало одной жертвы – второй была я. Но я все равно так рада, так…
– Слезайте, – раздается громовой обиженный голос помрежа. – Сейчас раздевайтесь, а завтра!.. – Тут помреж делает такое лицо, будто ему самому страшно того, что будет завтра, он ударяет себя по щеке, мотает головой, чмокает языком и вообще переживает (будто представляет себе картину «Жертвы фашизма», и завтра Володю и Таню по меньшей мере сварят в масле).
Да! Завтра будет скандал. Еще бы – публика в течение трех часов следила, как Руслан любит Людмилу, и вдруг под занавес выясняется, что он ее вовсе не любит и разыскивает не ее, а какую-то Таню.
Но о том, что будет завтра, мы не будем говорить. Сегодня Володя Витоль-Таманин и Таня Савицкая счастливы. Они быстро одеваются и всю ночь напролет бродят по чудесной майской Москве, тесно прижавшись друг к другу. Теперь им, наверное, уже легче будет [дожидаться] того возраста, когда актеры начинают работать, и теперь им не отрешен тот момент, когда искусство снова потр[ебует жертв].
Дельфины и психи
Записки сумасшедшего
Все ниженаписанное мной не подлежит ничему и не принадлежит никому.
Только интересно, бред ли это сумасшедшего или записки сумасшедшего и имеет ли это отношение к сумасшествию?
Утро вечера мудренее, но и в вечере что-то есть. Бедная Россия, что-то с ней будет. Утром… Давали гречневую кашу с сиропом. Хорошо и безопасно. А Далила блудила с Самсоном. Одна сторожиха доложила, что Самсона спать уложила. Далила его подсторожила, взвалила, поносила, поголосила и убила Дездемону.
Про каннибалов рассказывают такую историю. Будто трое лучших из них (из каннибалов) сидели и ели елки на ели. Захирели, загрустили и решили: кто кого есть будет. Один говорит: не меня, – другой говорит: не меня, – третий говорит: не меня. Кто же кого – тогда?! Никто. Потому что у каннибалов свои законы и обычаи: не хочешь – не ешь!
Доктор! Я не хочу этого лекарства, от него развивается импотенция. Нет развивается, нет развивается, нет развивается! Нет, нет, нет! Ну, хорошо, только в последний раз! А можно в руку?! Искололи всего, сволочи, иголки некуда сунуть.
Далее и везде примечания.
А что вы читаете? А? Понятно! А вы знаете, как поп попадью извел? Что значит извел? Убил, то есть. Ну! Развод по-итальянски. Вот. Он ее подкараулил и спустил на нее икону Спасителя. Тройной эффект. Во-первых, если уж Спаситель не спас, а убил, значит, было за что.
На прогулку я не пойду – там психи гуляют и пристают с вопросами.
Один спросил вчера, нет, сегодня… вчера… вчера…
– Вы, – говорит, – не знаете, сколько время?
– Не знаю, – говорю, – и вам не советую, потому что время – деньги, и время – пространство. А вы, – говорю, – паразит. И живете, небось, по Гринвичу!
У Эйнштейна второй его постулат гласит: скорость света не зависит от скорости движения источника. Проще говоря:
Θ = W/C2 = W2/C = Θ
F × mc2/2 (B) 3 – 1°111 > L~
Это у него. А на практике у космонавтов все наоборот, и крысы у них мрут даже раньше, чем люди, потому что людям дают по 10 g, а крысам, мышам и преступникам – по 40, проще говоря:
(W)° – fcx2 – 1 = 0
Я стал немного забывать теорию функций. Ну, это восстановится. Врач обещал… врет, наверно. Но если не врет – господи, когда же ужин?
В кабинет профессора Корнеля, или нет, Расина, тогда ладно.
В кабинет некоторого профессора лингвиста-ихтиолога развязной походкой вошел немолодой уже дельфин. Сел напротив, заложил ногу на ногу, а так как закладывать было нечего, то он сделал вид, что заложил. И произнес:
– Ну-с?
– Я вас не вызывал. – Профессор тоже сделал вид, что ничуть не удивлен, но не так-то легко обмануть умное даже животное, с подозрением на разум.
– Я сказал только «ну-с!» А дальше вот что: сегодня дежурный по океанариуму, фамилию забыл, во время кормления нас, во-первых, тухлой рыбой, во-вторых, ругал нецензурно нас – я имею в виду дельфинов, а также других китообразных и даже китов.
– В каких выражениях? – спросил профессор и взял блокнот.
– Я уверяю вас, что в самых-самых. Там были и «дармоеды», и «агенты Тель-Авива», и что самое из самых – «неразумные твари».
– Я сейчас распоряжусь – и его строго накажут.
– Не беспокойтесь, он уже наказан, но вы должны были бы попросить извинения за него, ведь вы той же породы и тоже не всегда стесняетесь в выражениях! Население требует! Иначе будут последствия!
Только здесь оскорбленный профессор вспомнил, что дельфины еще не умеют говорить, что работе, конечно, еще далеко до конца и что, как это он сразу не понял, – ведь это сон, переутомление.
– О господи. – Он ткнул себя в подбородок хуком слева и закурил сигару.
– Господь не нуждается в том, чтобы его поминали здесь. Ему достаточно наших вздохов и обид. К тому же он сейчас спит. Вот его трезубец. – Здесь дельфин довольно бесцеремонно вытащил изо рта сраженного профессора сигару и закурил, пуская громадные кольца изо рта.
– Фу! Какая гадость! – раздавил сигару, впрочем, нет, давить ему было тоже нечем, но он сделал что-то такое, от чего сигара зашипела и перестала существовать. – А теперь идемте, – пропищал он тоненьким голосом, именно голосом, на который так не надеялся профессор, сплюнул, поиграл трезубцем и встал.
Дельфины вообще любят резвиться. Они от людей отличаются добротой, выпрыгивают из воды, улыбаются и играют с детьми дошкольного возраста.
Но этот дельфин, кажется, вовсе не собирался играть с дошкольниками. Во всяком случае, так показалось профессору, и он покорно встал на шатающиеся ноги…
А сегодня мне нянечка сказала: «Красавчик ты наш» – и еще, что я стал дисциплинированнее самых тихих (помешанных). Хорошо это или плохо? То be or not to be – вот в чем вопрос. Пишу латынью, потому что английского не знаю, да и не стремился никогда, ведь не на нем разговаривал Ленин, а только Вальтер Скотт и Дарвин, а он был за обезьян.
В 3ч[аса] 30мин[ут] ночи молодой идиот сунул мне локтем в бок и сообщил, что трамваи не ходят, и последний, 47-й, прошел 2 часа назад, видимо развозя кондукторов, работников парка и случайных прохожих. «Последний троллейбус, по улицам мчи!» – и т[ак] д[алее]. Эх! Все-таки замечательная эта штука – жизнь!..
Доктор, я не хочу этого лекарства, от него бывает импотенция! Нет бывает! Нет бывает! Да бывает, черт возьми! Ну ладно, в последний раз! Ну зачем опять! Прошу же в руку!
Вчера мне снилась кто-то средняя между Бриджит Бардо и Ив Монтаном. Это, наверное, началась нимфомания. Говорят, что Бриджит не живет со своим мужем, потому что не хочет. Грандиозно! У них все так: не хочет и все! Не живет! А здесь – попробуй! Нет! И думать нечего! Выйду отсюда – заставят! Они все могут заставить. Изверги! Немцы в концлагерях, убийцы в белых халатах, эскулапы, лепилы! Гиппократы, и все! Ах, если бы не судьбы мира! Если бы не это! Если бы!..
Шестым чувством своим, всем существом, всем данным господом богом разумом уверен я, что нормален. Но увы! Убедить в этом невозможно, да и стоит ли?!
И сказал Господь:
– Да восчешутся руки мои, да возложатся на ребра твои, и сокрушу я их! Так и с недугом будет моим – мне врач обещал, что к четвергу так и будет.
Все пророки – и Иоанн, и Исаак, и Соломон, и Моисей, и еще кто-то – правы только в одном, что жил Господь, распнули его, воскрес он и ныне здравствует, царство ему небесное. А все другое, насчет возлюбления ближнего, подставления щек под удары оных, а также – «не забижай», «не смотри», «не слушай», «не дыши, когда не просят», и прочая чушь – все это добавили из устного народного творчества. Да, вот еще: «не убий!» – это правильно. Не надо убивать. Убивать жалко, да и не за что.
Сейчас начнутся процедуры, хвойные ванны, кои призваны поднимать бодрость духа нашего тела, а также и достоинства.
Так что – не убий, и все тут. Я ни за что не пойду в столовую. Там психи едят и чавкают. Не уверяйте меня, именно – чавкают и вдобавок хлюпают. Ага, эврика! Несмотря на разницу в болезнях, шизофрения, там, паранойя и всякая другая гадость, – у них есть еще одно, вернее два общих качества. Они все – хлюпики и чавчики. Вот! И я к ним не пойду, я лучше возьму сухим пайком, имею я, в конце концов, право на сухой. У вас здесь и так все сухое: закон и персонал обслуживающий. И я требую сухой паек! Нет? Тогда – голодовка! Только голодовка может убедить вас в том, что личность – это не жрущая тварь, а нечто, т[о] е[сть] даже значительно нечто большее.
Да! Да! Благодарю! Я и буду голодать на здоровье. Читали историю КПСС? Нет, старую! Там многие голодали и, заметьте, с успехом. А один доголодался до самых высоких постов и говорил с грузинским акцентом. Он уже, правда, умер, и тут только выяснилось, что голодовки были напрасны. Но ведь это почти через 40 лет. Ничего, лучше жить 40 лет на коне, чем без щита. Я лучше поживу, а потом, уже после смерти, пускай говорят:
– Вон, он-де голодал и поэтому умер.
Пусть говорят хоть в сумасшедшем доме. Мне хватит этих 40.
Зовут на прогулку. Там опять они, они – это люди, которых зовут не иначе как «больной» и обращаются ласково, до ужаса ласково. Пойду. От судьбы не уйдешь! Ни от своей, ни от мировой. Тем более что наши судьбы – как две большие параллели.
Вот лексикон! Надо запомнить, и все встанет на место: мы называемся «чума», а есть еще «алкоголики». Вот и все. Надо же как просто.
На улице слякоть, гололед. Где-то ругаются шоферы и матерятся падающие женщины, а мужчины (не падающие) вовсе и не подают им рук, а стараются рассмотреть цвет белья или, того хуже, ничего не стараются, так идут и стремятся, не упасть стремятся. Упадешь – и тебя никто не поднимет: сам упал – сам вставай. Закон, вагон, полигон, самогон, ветрогон, алкогон и просто «гон».
– А вы знаете, я ведь начальник Галактики. Это очень, очень много. А вы, ну что вы?
– А я – начальник Вселенной.
– Этого не может быть, Галактика – это и есть Вселенная. А тут не может быть двух начальников одновременно.
– Извините, я позвоню домой… Мария, это я! То же ты? Да? А кефир? Я не могу без кефира, все кругом смеются, что я без кефира. Жду!.. Так вы утверждаете, что Галактика и Вселенная – одно и то же. Позвольте заметить вам, что это не так. Это все равно что, ну… Галактика – это только завтрак, зато Вселенная – это много завтраков, обедов и ужинов в течение неограниченного времени. И я начальник всего этого, так что прошу вас отойти и не мешать. Меня ждут дела.
Каждый человек может делать то, что хочет и не хочет его начальник. Есть такой закон. А если нет начальника, то и закона нет, и человека, следовательно, нет. Ничего нет. Есть дома, окна, машины, а больше ничего. Нуль. Один всемирный нуль, как бублик, который никто не съест, потому что он не бублик вовсе, а нуль. Нуль.
Хватит, так нельзя. Врач запретил мыслить такими громадными категориями. Можно сойти с ума и… тогда прощай: гололед, метро и пивные, тогда все время – одно это: психи, врачи, телевизор и много завтраков, обедов и ужинов, т[о] е[сть] Вселенная. Сгинь! Сгинь! Сгинь! Нечистая сила! Нечистая сила – это грязный Жаботинский. Есть такое сравнение. Сгинь, грязный Жаботинский.
Вот еще был такой сарай. Двое пили, пили и все пропили с себя и с окружающих. С окружающих их семей: отцов, матерей, жен, детей. Это с деток-то! Изверги! Дети-то ведь ручонки тянут, зябнут, есть просят, а им и во двор-то похулиганить выйти не в чем. А они пропили все в дым, в лоск, в стельку, в дупель, в усмерть и еще в бабушку твою бога душу (Маяковский). Душегубы!
Словом, вопрос возник, как быть, что пить. Нечего пить, потому что не на что купить и грабить боязно – дадут по морде и бутылку на сдачу посуды отберут.
Один, который старше и трезвей, говорит:
– Пошли кровь сдавать – четверной эффект: уважать будут – раз и три сотни дадут – четыре.
Пошли. Одному – р-раз иголку в руку и качают, и качают. Насосом в две руки. Он хлоп – и в обморок, не вынес равнодушия. Ни тебе уважения и трехсот. Оказалось, откачали на сотню. Они две бутылки купили, пьют и плачут. А друг говорит:
– Твою кровь пьем, Ваня! Кровь людская не водица, она – водка, Ваня, водка она – кровь, ничего более.
– А ты всегда, Вася, кровь мою, не водицу пил. Пил и не закусывал. Кровопиец ты и есть. Сволочь ты, и нет тебе моего снисхождения. Получай, – говорит, руку-то поднял, а ударить не может – ослаб.
А тот и не слышал ничего – спал. На сосисках спал и кровь даже не допил. Может, пожалел! А?
Когда профессор под охраной дельфина двинулся вперед по коридору, ведущему в океанариум, пришедший в себя труженик науки хотел было взять на себя инициативу и уже потянулся даже к кнопке. Вот! Сейчас одно нажатие – и сработают вмонтированные в мозг электроды раздражения, и идущий сзади парламентер ощутит приятное покалывание и уснет. И все уснут, и можно будет немного поразмыслить над случившимся, а потом уже бить во все колокола, и запатентовать, и пресс-конференции, а потом – домик с садом, и уйти в работу с головой, и исследовать, исследовать, резать их милых и смотреть, как они сами вдруг…
Мысли эти пронеслись мгновенно, но вдруг голос, именно голос китообразного пропищал:
– Напрасно стараетесь, профессор. Наша медицина шагнула далеко вперед, электроды изъяты. Это ваше наследие вспоминается теперь только из-за многочисленных рубцов на голове и на теле. Идите и не оглядывайтесь.
Они остановились у входа, над которым горела надпись: «Вход воспрещен посторонним и любопытным», ниже еще одна: «Добро пожаловать!», а уж совсем внизу мелко: «Наш лозунг – ласка и только ласка, как первый шаг к взаимопониманию».
Дверь распахнулась – и глазам профессора предстало продолжение его страшного сна. Боже, какое это было продолжение!
Весь океанариум кипел, бурлил и курлыкал. Можно было даже различить отдельные выкрики, что-то очень агрессивное и на самых высоких нотах. Три полосатых кита, любимцы города, которые до того, до случившегося, мирно выполняли балетные па, поставленные лучшим балетмейстером и любимцем животных одновременно, – эти три кита океанариума, как бы забыв всякие навыки, кувыркались и бились в стены, но все это весело и как-то даже ожесточенно весело.
Все дельфины-белобочки сбились в кучу и, громко жестикулируя – нет, жестикулировать, собственно, им нечем, – громко крича, на чистом человеческом языке, ругали его, профессора, страшными словами, обзывали «мучителем людей», то есть дельфинов, а кто-то даже вспомнил Освенцим и крикнул:
– Это не должно повториться!
Один обалдевший от счастья дельфин, прекрасный представитель вида […], которому, видимо, только что вынул электрод собрат по… – да! да! – по разуму (теперь в этом можно не сомневаться), – этот дельфин делал громадные круги, подобно торпеде, нырял, выпрыгивал вверх, и тогда можно было разобрать: «Долой общение, никаких контактов…» – и еще что-то. Дельфины-лоцманы пели песню «Вихри враждебные» и в такт ныряли на глубину, потом выныривали, подобно мячам, если их утопить и неожиданно отпустить, и затягивали что-то новое, видимо уже сочиненное ими; какой-то дельфиний гам, нет – гимн, разлился вокруг:
Наши первые слова:
«Люди, люди, что вы!»
Но они не вняли нам, —
Будьте же готовы!
Вся баскетбольная команда перекидывала мяч через сетку, специально в нее не попадая, и от этого находилась в блаженном идиотизме, что видно было по их смеющимся рожам.
Кругом царила картина хаоса и какого-то жуткого напряжения, даже ожидания.
Хорошо, что толстые стены заглушали этот вой, треск, писк, доходящий до ультразвука, но что, если вынести наружу? Там ведь акулы и кашалоты, касатки и спруты… бр-р! Профессор даже сжал зубы.
Во всем хаосе этом, среди всей этой культурной революции только одно существо было невозмутимо и спокойно. Это был служитель. Он сидел – нет, он стоял, – словом, он как-то находился в пространстве и невидящими глазами смотрел вокруг.
– Что с вами? Вы сошли с ума! Идите сейчас же спать. Я побуду с ними вместо вас, я послежу за ни… – Профессор услышал сзади позвякивание трезубца и вспомнил, что следить уже, собственно, не за кем и, если уж кто за кем следит…
– Как вы смели оскорблять животных!
Боже! Он опять забылся. Какой-то дельфин юркнул к борту, нажал на датчик, и в ту же секунду служитель бросился на профессора, выхватил у него, оторопевшего, челюсть из рук и растоптал ее прямо на глазах на дорожке у бассейна.
Это категорически воспрещалось, и профессор все понял. Они сделали с ним то же, что мы до этого сделали с ними. Они вмонтировали в него… какой ужас! Да, и за такой короткий срок исследования, и научились управлять… Кошмар!
– Да? А почему же это не было кошмаром, когда все было наоборот? – пропищал над ухом тонкий голос, но этот голос показался профессору уже противным. – Ну! Ответьте!
Он резко обернулся, на уровне его головы стояла морда одного из трех китов (он, конечно, опирался на двух других).
«Так! Это совсем худо! Эдак они научатся передвигаться по суше», – машинально подумал профессор.
– Конечно, и очень скоро! – Голос принадлежал киту.
«Никогда не думал, что у такого милого животного будет такой противный голос», – опять подумал профессор.
– Но, но! Советую не шутить. – И кит показал профессору вмонтированный в плавник зуб акулы. – Я уже сделал и довольно много операций, и, заметьте, все успешно и бескровно. Но я могу и ошибиться. – Кит мерзко захихикал, а профессор постарался не отмечать про себя ничего лишнего, только одно напоследок: «Э, да он еще и телепат!»
– И очень недавно. – Кит кашлянул и снял улыбку. А может, и не снял, черт его знает, только он насупился и произнес кому-то внизу: – Хватит! Он все понял, – и тут же с треском исчез.
– Что вы хотите от меня? – выдохнул профессор.
– Я уже объяснил вам в довольно доступной форме, – сказал дельфин с трезубцем.
– Ну, хорошо! Так, господа!..
– К черту «господ», – рявкнул бассейн.
– Друзья!
– Долой дружбу ходящих по суше!
– Но как же к вам обращаться? – Профессор растерялся окончательно.
– Это уж слишком, парни, – произнес в защиту чей-то голос, по тембру, его проводника.
Все стихло. Профессор даже с некоторой нежностью благодарно взглянул на дельфина. «Недаром я его любил, когда он был животным. Но стоп! Как же он шел по коридору, как он сидел у меня? Он же не должен мочь, не может, должен…» – Профессор глянул вниз и упал… У дельфина не было ног, но у него что-то было и на этом «чем-то» были надеты его, профессора, ботинки.
Нас загоняют спать, гасят свет везде, а в темноте находиться страшно. Вот и идешь, и спишь. Как все-таки прекрасно, что есть коридоры – по ним гуляют, и туалеты – в них… нет-нет, в них курят. Только там душно, там все время эти психи, эти проклятые психи раскрывают окна, и сквозят, и сквозят. Я буду жаловаться завтра. Завтра, завтра! Сейчас же напишу Косыгину… Эх! Погасили свет, как же можно! Как же вам не стыдно! Ну, дайте только выздороветь!.. Покойной ночи. Жгу спички и пишу. Так делал Джордано Бруно. Он и сгорел поэтому так быстро. А я не могу, я пойду и буду спать, чтобы выжить, а уж тогда…
Я не могу спать. Нельзя спать, когда кругом в мире столько несчастья и – храпят. Боже! Как они храпят! Они! Они! Хором и в унисон, на голоса и в терцию, и в кварту, и в черта в ступе. Они храпят, а я сижу в туалете и пишу. Как хорошо, что есть туалеты, хоть здесь и сквозняки. Они храпят, потому что безумны. Все безумные храпят, и хрипят, и [издают] другие звуки, словно вымаливают что-то у бога или у главврача, а сказать ничего не могут, потому что нельзя. В десять – отбой, и не положено разговаривать. Кем не положено? Неизвестно. Такой закон, и персонал на страже. Как заговорил – так вон из Москвы, сюда я больше не ездок. А кому охота после отбоя вон из Москвы! Это в такую-то слякоть, в больничной одежде! Вот и не разговаривают, и храпят: мол, господи, защити и спаси нас, грешных, и ты, главврач, сохрани душу нашу в целости. Душа – жилище бога, вместилище, а какое это к черту жилье, если оно все провоняло безумием и лекарствами и еще тем, что лекарствами выгоняют!
Доктор, я не могу спать, а ведь вы приказали, вы и лекарства-то мне колете, эти самые, чтобы я спал, а от них импотенция. Да-да, не убеждайте меня, мне сказал алкоголик, а он-то знает; и сам, в конце концов, читал в мед[ицинском] справочнике.
Доктор, отпустите меня с богом! Что я вам сделал такого хорошего, что вам жаль со мной расстаться? Я и петь-то не умею, без слуха я, и исколот-то весь иглами и сомнениями!
Отойдите, молю как о последней милости. Нельзя мне остаться импотентом, меня теща выгонит, и жена забьет до смерти. А? Ну ладно! Последний раз, самый последний… Опять вы не в руку! Это, в конце концов, свинство. А сестры – они милосердия, а не свинства!
О! Боги! Боги! Зачем вы живете на Олимпе, черт вас подери, в прямом смысле этого слова.
Говорят, в Большом театре был случай. Две статистки или кассирши, этого никто уже не помнит, влюбились в дирижера Файера или Файдильмера (это не важно, важно, что он – еврей и не стоит этого), обвязались будто бы красными масками и упали вниз, причем в самом конце спектакля, чтобы не нарушать действия, – ис[кусст]во они тоже любили. Скандал был страшный, но публика аплодировала. Эффект, елки-палки. А публике что? Хлеба и зрелищ. Хлеба в буфете в виде пирожных, а зрелище – вот оно, достойное подражания. Кровавое. Заедайте его, граждане, пирожными, заедайте!
И подражатели живо нашлись. В некоем городе Омске через час после дохождения туда слуха о происшествии в Большом две телефонистки тут же влюбились в начальника телефонного узла и сверглись вниз с телефонного провода. Обе убились насмерть, но одна выжила благодаря медикам и из клинической смерти своей сказала, что о содеянном не жалеет и ежели ей оставят жизнь, то будут рецидивы. Женщины! Одно слово – бабы! Курица не птица, баба не человек. Баба – это зло, от ней все несчастья наши и даже наших отцов и матерей.
Почему вы никогда не отвечаете мне? Что я, не человек, что ли! Молчите! Ну молчите, молчите. Многие молчали, но ради подвига, так сказать, за идею! Слышали, Камо, например, или масса партизан. А вы из хамства прирожденного, и не из чистого, а из грязного хамства. Хам на хаме в вас! Загордились? Ничего, и вас повесит кто-нибудь на могильной плите в виде фотографии.
Отстать? Что, заговорил. Вы, мол, идете по лестнице вверх, к выздоровлению то есть. А наш удел – катиться дальше вниз. Шиш вам! Внизу первое отделение, а там буйные, нам туда не надо. Но нам и наверх не надо – там пятое отделение, женское, тоже буйное. Хотите вверх? Пожалуйста! Только не рекомендую, оттуда никто не возвращался живым. Ах, отойти? Пожалуйста!
Какие вы все-таки замечательные люди – заики. Тихие, отзывчивые, никуда не спешат, а главное – чем они хуже нас, в самом деле? Ничем! Гитлер вон вовсе не заикался, не говоря уже о Муссолини. А что из этого вышло? Ничего! Вышло то есть кое-что грустное, но именно потому, что не были они заиками. А будь они заиками – не произнесли бы ни одной речи во вред международному народу…
Наши заики. Это некоторые отшельники, что ли. В хорошем то есть смысле. А заикание – не порок, большое свинство. Их и лечат-то как-то красиво… Без уколов этих, от которых бывает импотенция. Бывает, бывает.
Вот! Лечат-то их как? Выводят на улицу, строят в стройные ряды и заставляют подходить к прохожим и спрашивать, например, вежливо: «Вы не женаты ли?» или «Где остановка трамвая 12379?» – а такого трамвая и нет вовсе. Но это не важно, важно спросить в течение более короткого времени, чем все остальные. У них и секундомеры щелкают, и отметки им ставят. А в магазине спросить: «Сколько стоит колбаса?» или «А вы мне неправильно дали сдачу!» Это, может, и неправда, но не это главное, главное – спросить покороче. Их не очень мучают, считают в минутах и оценивают по 100-балльной системе.
– Вы, – говорят, – батенька, получили шестьдесят восемь, а вы, – говорят, – Митенька…
Тут они должны сказать спасибо и разойтись обратно в больницу.
Сегодня все получили по 100, потому что вопрос был хороший: «У вас водка есть?»
Нянечки играют в «дураки», именно – в «дураки», а не в «дурака». Как эти психи. Потому что у нянечек входит в это понятие и немецкий «дурак», и английский, и, конечно, русский настоящий «дурак», и, конечно, все эти психи, дураки. Нянечки – прекрасные женщины. Они не бабы, они – женщины. Одна мне сегодня сказала: «Красавчик ты наш!» Да! Я об этом уже говорил.
Какой я красавчик?! – у меня гены и хромосомы изуродованы ЛСД (это я прочел в «Огоньке»). Это про них – на Западе, а у меня все оттуда, с Запада, – все польские евреи.
Но этого никто не знает. Все думают, что я негр. Почему, интересно? Ведь я не черный. Наверное, из-за кудрявых волос на груди. Конечно же, из-за волос – как я раньше не догадался! Как все-таки приятно делать открытия!
Да! Совсем забросил я теорию нелинейных уравнений в искривленном пространстве. Надо будет вспомнить, а то совсем отупел. А сейчас для тренировки:
[(β)2 + p3 + A2 + i – i – 3 – В – Е – Р – Г – i]10
Ха-ха-ха-ха!
Эти идиоты играют в домино. Глупо. Выигрывает тот, у кого меньше очков. Это уж совсем чушь. А если так – так сбрасывай с себя и все. А они думают, дураки! Психи – одно слово. Думают и стучат, стучат. Зачем стучать? Не стучите! Слышите! Стукачи! Предатели! Продажные шкуры! Только не бейте меня. [Меня] нельзя бить, я еще ничего не сделал!
Старый барабанщик, старый барабанщик,
Старый барабанщик крепко спал.
Новый… Новый… Новый…
Настучал.
Тот проснулся, перевернулся
И три года потерял.
А новый барабанщик, новый барабанщик
Барабан его забрал.
Это просто так. Я вообще не поэт, я… Кто я? Зачем я? Жизнь, какая же ты все-таки сволочь!
Поговорим теперь о пресловутом, недостающем звене. Люди! Чего вам недостает, кого недостает вам, люди? Вам недостает питекантропов! Вы пишете громадные исследования и теряетесь в догадках. А между тем ответ – вот он. Слушайте же и успокойтесь, и раз и навсегда забудьте о звене.
Жили-были питекантропы, родами или гуртами, попарно ли, моногамно ли, только были у них свои любви и печали, и делили они их между собой поровну, будьте уверены.
И однажды взглянули они вокруг себя: тьма кругом тьмущая, только что кончилась мезозойская эра и не начинается еще третичный период, и никакого просвета впереди. Эдакое междувластие. Встали они на две конечности и воскликнули: «У-а!» Большего они еще, к сожалению, не могли, и все. Воскликнули они свое горькое «у-а» и ушли в горы. Тактика известная – Мао Цзэдун уходил в горы, и Кастро, но те вернулись, а питекантропы – нет. Летом были скачки и культурные революции, сафари и охота с Раулем в Беловежской пуще на привязанных зубров и привязанных же фазанов, а у питекантропов не было этого, как не было дружбы народов и великого китайского противостояния. Питекантропы ушли в горы и осели там плотно, настолько плотно, что сами этими горами стали и спрессовались с ними. Потом народились новые обезьяны и новые питекантропы, послушные зову предков, сказали свое «у-а» и ушли в горы, и спрессовались, потом новые и т[ак] д[алее]. Так что дальше питекантропов история человечества не пошла. Все осталось так же, только горы, скорее всего Гималаи, свидетельствуют об этом и растут на глазах, потому что на них спрессовались питекантропы.
А мы? Откуда мы? А мы – марсиане, конечно, и нечего строить робкие гипотезы и исподтишка подъелдыкивать Дарвина. Дурак он, Дарвин. Но он не виноват в том. Тогда был капитализм.
Так зачем, вам, люди, это недостающее звено? Бросьте доставать недоставаемое, а доставайте лучше звезды для своих любимых и сыр голландский. Говорят, его нет, – мы здесь этого не знаем. Есть или нет? Вот в чем вопрос!
Сегодня произошел возмутительный случай, который потряс меня с фундамента до основания, подобно Ашхабадскому землетрясению в 48 г[оду] и Ташкентскому в 66–67 г[одах].
Один выздоравливающий больной написал главному врачу заявление. Вот его текст. Привожу дословно и построчно:
«Я, нижеподписавшийся, Соловейчик Самуил Яковлевич, армянин по национальности, а если хотите, и не армянин, возраста 43-х лет, 12 лет из которых я отдал Вам, уважаемый друг, торжественно и в присутствии понятых заявляю, что:
1) давление мое колеблется всегда в одних и тех же пределах – 1230…1240 кв. км в сек;
2) пульс мой – 3…3,5 порсек в час;
3) РОЭ – 12 мегагерц в раунд;
4) моча – всегда фиолетовая;
5) претензий нет.
В связи со всем написанным, считаю себя, наконец, здоровым и абсолютно, [Вы] слышите, абсолютно нормальным. Прошу отпустить меня на поруки моих домочадцев, выписанных Вами вчера из этой же больницы (Вы ведь ни разу не давали нам увидеться) и горячо любимых мною, надеюсь – взаимно. Хватит, наиздевались, проклятые!
С любовью и уважением к Вам,
И. Солов».
Если бы вы знали, что началось, когда это заявление стало достоянием «общественности». Алкоголики бросили домино, эту отвратительную игру. Один даже съел шестерочный дупель, так что пришлось делать из картона. (Хоть бы он их все съел: и дупли и нет, – тогда бы не было этого стука.) И, бросив все, они начали хохотать над унитазами (в коридорах и палатах шуметь не дают), и те унитазы, в свою очередь, гулко усиливали этот дикий отвратительный смех. «Чума» не понимала, в чем дело, но тоже вскоре начала повизгивать и бить себя по ляжкам, оставив обед, ложками. Началось нечто. Ну конечно же, понятно: не «кв. км», а просто «километров», и что «порсек» пишется через «а», но нельзя же из-за двух-трех неточностей в орфографии так надсмехаться над человеком! Это же человек, а не какой-нибудь деятель профсоюза в США, который обуржуазился до неузнаваемости. Все мы знаем его как тихого, ненавязчивого больного. Он никогда ни о чем не просил, его не было слышно, он был немой и даже сам себе ставил клизму. И такого человека накануне выздоровления так обхаять! Я сам помогал ему писать записку. Я даже сам ее писал, потому что Соловейчик давно лежит парализованный. И я горжусь этой своей скромной помощью умирающему уже человеку. Конечно же, он умрет – «Солов.», после всего этого. Быдло, кодло, падло – вот он кто. Утопающий схватился за соломинку, а ему подсунули отполированный баобаб. А главврач? Что главврач! Он пожал плечами, подловил крик моей, т[о] е[сть] его, Соловейчика, души и ушел в первое отделение для буйных, будто там ему ничего не преподнесут. Я был и там, там ему будет рецепт.
Зачем, зачем я жил до сих пор? Чтобы убедиться в черствости и духовной ядовитости обслуживающего персонала моей родной психиатрической лечебницы. Завтра я повешусь, если оно будет, это «завтра». Да! И все! И все тогда! Тогда уже, конечно, все.
Она парила по перилам,
Она мудрила и лупила,
Она грешила и сулила,
Она – Далила, но убила
Она Самсона —
Был он сонный.
Далила – это несправедливость, а Самсон – это я. Деревья умирают во сне. Трудно во сне, но я не боюсь трудностей. Что же будет с Россией? Что?! Кто мне ответит? Никто!
Вот моя последняя записка:
«Я много работал! Прошу не будить! Никогда. Засыпаю насовсем. Люди, я любил вас! Будьте снисходительны!»
А вот мое завещание. Я не терплю завещаний, они все фальшивые, особенно политические, за некоторым исключением, конечно. Но вот оно:
«Да здравствует международная солидарность сумасшедших, единственно возможная из солидарностей!
Да здравствует безумие, если я и подобные мне – безумны!
Да здравствует все, что касается всего, что волнует и утешает!»
Всё.
Сна нет. Его еще не будет долго. Возможно, так и не будет совсем. С концом так и не вышло. Впрочем, это ведь тоже конец – жизнь без сна! А? Нет, вы представляете себе эту жизнь: все не спят, все только буйствуют или думают. Гениально!
У Кальдерона «жизнь есть сон». Там про то, как принца разбудили, а ему так все показалось мерзко, что он решил – это сон, а жизнь-то была во сне. Потому, что не может быть жизнь цепью гнусностей и лжи. Вот он и придумал для себя подобную формулу. Соглашатель. Жизнь, дескать, есть сон, а сон есть жизнь, т[о] е[сть] тот сон, который настоящий сон, а не тот, который он посчитал сном. Тьфу ты! Дьявольщина какая! А у меня все просто: жизнь без сна. Никто не спит, и никто не работает. Все лежат в психиатрической. Гениально. И всем делают уколы, от которых развивается информация, т[о] е[сть] импотенция, конечно. И все – импотенты. И дети не родятся, и наступает конец света. Планета вымирает. Нет! Так нельзя уж перегибать палку! Жизнь без сна – это вот к чему ведет! По-моему, слишком! А почему, собственно?
На чем мы остановились? А! Планета вымерла. Место свободно – прилетай и заселяй. А с наших клиник предварительно сорвать надписи, и они станут похожи на школы. Они, собственно, и есть школы, только их переоборудовали. Бедные дети! Мы обокрали вас! Сколько бы вы выучили здесь уроков по арифметике, а тут… Конечно, вы должны нас ненавидеть. От нас ведь никакой ощутимой пользы – лежим, ходим, и вроде и нет нас для жизни. Нет! Прах мы, а школу отняли. Так-то. Так те прилетят, смотрят: школы, и нет никаких там клиник для душевнобольных. Ну и хорошо. И начнут жить припеваючи, потому что, раз нет клиник – значит, не будет и душевнобольных. Ибо все начинается со здания. Построили здание – надо же его кем-то заселить! Глядь – человек идет, на ходу читает; хвать его – и в смирительную: не читай на ходу, читай тайно. На ходу нельзя! Такой закон! Нарушил – пожалте, тюрьма, и надзиратели в белых халатах. Чисто, светло; а решетки на окнах – ничего, они ведь и в тюрьмах. Но ведь ты в тюрьму не хочешь! В настоящую!.. Не хочешь! А почему не хоч[ешь]? А? Потому что здание хуже, не нравится здание. А тут на школу похоже, все-таки ближе к науке. Вот прилетят они, и этого ничего не будет.
Нет! Жизнь без сна – основной закон построения нового об[щества] без безумия, но его – закон – еще не приняли.
Примут как миленькие: слишком много средств уходит… в космос. Вот что.
Люблю короткие рассказы и слова.
Один пришел к другому и ударил его [наотмашь]по лицу, и ушел. И тот даже не спросил за что. Наверно, было за что. И другой не объяснил, потому что, действительно, было за что. Он и дал.
Такой закон у людей: чуть что – в рыло, но никогда за дело. И еще слова: миф, блеф, треф, до, ре, ми, фа. Коротко и ясно. И никаких. Какая гармония, симметрия, инерция. Господи! До чего красиво.
Эпицентр… эпицентр… При чем тут эпицентр? А… Вспомнил. Просто, если что, надо ложиться ногами к эпицентру, ногами к эпицентру, лицом вниз – тогда, может, обойдется. Это – смотря, далеко ты или близко, высоко ты или низко, сухо или склизко, и есть ли ямка, лунка, норка. Японцы так и делали, но они все низкорослые. Ну и нация! Они печень ели вражескую, чтобы стать повыше ростом, называется «кимоторе». Но мы очевидная нация и печеней не едим. Нам нужно просто ногами к эпицентру – авось вынесет. Вынесло же, и сколько раз, черт побери! Русь, куда ж прешь ты?! Дай ответ. Неважно, говорит, авось вынесет, и вынесло, и пронесло, и несет до сих пор, и неизвестно, сколько еще нести будет.
– Вы слышали, вы слышали! Сегодня в седьмое привезли белогорячего, он повесился [в] Центросоюзе на бельевой веревке, а герой один из дома шестьдесят восемь, который на «газике» работает, – р-раз и снял аккуратно так, даже веревку не срезал – пожалел. Зачем резать, когда можно и не резать! Лежит сейчас теплый, говорят: известное дело – белая горячка, вот и теплый.
– А веревка где?
– Его же ею связали.
– Испортили все-таки, значит?
– Зачем портить? Целиком!
Почему, интересно, горячка всегда белая? Надо поменять. Это нам от прошлого досталось – от белогвардейщины. А теперь должна быть красная горячка. А то – белая. Некрасиво, товарищи, получается! Так-то!
Первое, что увидел профессор, очнувшись, – это было громадное лицо дельфина, вблизи похожее на лик какого-то чудовища или на кого-то, похожего на Бармалея из диснеевских фильмов, а не в исполнении Р. Быкова. На лице написано было какое-то даже беспокойство, и оно махало трезубцем возле лица пр[офессо]ра. Тот позвякивал, но прохлады не давал.
– Что с вами? В наши планы это не входит. Мы не собираемся делать с вами ничего подобного. Наоборот, мы хотели бы вас приобщить, так сказать… Но надо же сначала извиниться!
– Что у вас на ногах? – выдавил пр[офессо]р.
– Ботинки, – удивился дельфин и чем-то постучал по пластиковой подошве. – Ваши фабрики выбрали оптимальный вариант. У вас хороший вкус, пр[офессо]р. – Дельфин покровительственно похлопал его по плечу, жестом пригласил следовать за собой. – Я мог бы принять вас у себя, но там вода. «Вода, вода, кругом вода…» – пропел дельфин, и профессор отметил у него полное отсутствие слуха.
В кабинете они расположились в креслах, и беседа пошла более непринужденно.
Дельфин позволил профессору курить, но резко отказался от спиртного, а потом, опережая вопросы, начал:
– Почему мы не говорили, а потом – вдруг все сразу? Мы говорили, мы давно говорили, несколько тысяч лет назад говорили, но что толку. Цезарю – говорили, Македонскому, Нерону; даже пытались потушить пожар. «Люди, – говорили, – что вы?» А потом плюнули и замолчали, и всю дальнейшую историю молчали как рыбы и только изучали, изучали вас – людей. После войны вы построили океанариумы и Дж. Лили с приспешниками начал свои мерзкие опыты. Контакта захотели! Извините, я буду прохаживаться, – заволновался дельфин и действительно начал прохаживаться. – Мы терпели и это, чтоб не нарушать молчания и увидеть, до чего же в своих опытах может дойти разумное существо, стоящее на довольно высокой ступени, хотя и значительно ниже нас, ибо утверждаю, что самоусовершенствование индивидуумов выше всякой технократии! Можете убедиться. Мы не делали ни одного опыта над вами, а только некоторые дельфины позволяли себе контактировать с людьми, но это были психически ненормальные индивидуумы, им разрешалось из жалости. У нас нет лечебниц, профессор. А когда стали гибнуть наши товарищи, ропот недовольства прошел впервые по океанам – и вот, наконец, этот нелепый случай: его оскорбления на наши увеселительные трюки, на игры в баскетбол и т[ому] п[одобное]. Первыми не выдержали киты. Всегда достаточно одной искры, чтобы возродилось пламя, и оно возгорелось. Я был последним. Кстати, как мое произношение? Надеюсь, верно?
– Да, да! – успокоил его профессор. Он уже изрядно глотнул виски, и теперь блаженная теплота разливалась по телу, и все происшедшее показалось не таким уж невероятным. Только вот он шамкал, и чуть покалывала спина.
– Ваша челюсть! – воскликнул дельфин и мгновенно вызвал стоматолога.
Того ввез служитель, в аквариуме. Это был головоногий моллюск Лип.
– Вот уж не думал, что он… – Профессор хихикнул и отхлебнул еще один глоток.
– Напрасно вы не думали, – прохлюпало в аквариуме. – Вся анатомия ваша – вот она, у меня в кармане. – Лип хлопнул щупальцем и взбаламутил воду. – С самого начала моей работы над вами я составил себе ясную картину. Держите вашу челюсть, вот она.
На поверхность всплыла замечательная челюсть, о которой профессор и мечтать не мог. Какие теперь челюсти?! Теперь забрала, а не челюсти!
– Если вам что-нибудь надо заменить, проконсультируйтесь с лечащим врачом и сообщите нам – живо заменим, – всё, включая мозг. Он у меня, впрочем, как и у вас, давно в спирту и готов к трансплантации. Засим позвольте откланяться! – Моллюск взбаламутил воду и был увезен служителем с вмонтированным в мозг электродом.
– Прош-шайте! – Профессор шамкнул, несмотря на вставленную челюсть. Он был изрядно пьян.
Дельфин, видя такое его состояние, не счел возможным продолжать разговор и молвил только:
– Завтра вы получите наш план и ультиматум, и передайте его людям. Покойной ночи! – Он зашипел сигарой и вышел.
На следующий день протрезвевший профессор нашел у себя на столе нечто. В нем было коротко и недвусмысленно:
«Союз всего разумного, что есть в океане, предлагает человечеству в трехдневный срок провести следующие меры:
1. Ввести сухой закон для научных работников.
2. Закрыть все психиатрические клиники и лечебницы.
3. Людей, ранее считавшихся безумными, распустить с почестями.
4. Лечебницы сдать под школы.
В случае, если это не будет выполнено, Союз предпримет необходимое. В случае выполнения Союз больше ничего не требует от человечества и прекращает всякие контакты впредь до лучших времен».
Весь следующий день профессор по радио и телевидению, а также в личных беседах убеждал мир пойти на уступку, уговаривал и умолял, рисовал жуткие картины и радужные перспективы. Он принял множество корреспондентов и некорреспондентов.
Но… увы! Он ничего не мог доказать. Океанариум опустел, исчез куда-то и служитель с электродом. Конечно, люди не верили, смеялись и улюлюкали:
– Как можно выпустить безумных в наш и без того безумный мир, как можно не пить научным работникам!
Кто-то подал мысль, что это он все выдумал, чтобы скрыть бессилие, он обманул надежды, люди так уповали, а он… И еще кто-то подал еще более безумную идею, что профессор сам безумен. На том и порешили и упрятали самого великого профессора ихтиолога-лингвиста в психиатрическую лечебницу.
Мир остальные два дня успокаивался, а потом она разразилась. Катастрофа!
Сейчас опять будут делать эти проклятые уколы. Доктор, заклинаю вас! От них развивается… Только в руку… Что? Боже! Неужели я победил?! Мне будут делать инсулин, чтобы есть и спать. Не хочу спать! Жизнь без сна! Ага, моя тайна. Моя! Колите, доктор, и будьте снисходительны, я любил вас. Больно! Больно же!..
Ах, какое неприятное состояние. Лечение, тоже мне! Съедают в крови сахар. Мало его вам, что ли, на стороне! Мы вон и у Кубы покупаем, потому что если не купить, то кто же купит? Но зачем же вам мой кровный сахар? А? Зачем его сжирать? Какие вы все-таки ненасытные! У меня там – тельца, белые и красные, а каково им без сахара? Никаково! Умрут они без сахара, тельца, ни за грош пропадут. И все этот тростник! И свекла, свекла! Боже, как хочется есть. Есть, дайте есть! Вон он, кубинский сахар. Двадцать кусков и все бесплатно. Спасибо вам, далекие кубинские друзья! Да здравствует и из свеклы! Сахар, много сахара, и вообще изобилие продуктов. Это хорошо, но я все изобилие съел, надо попросить родственников. Пусть еще принесут. Пашка, паразит, в командировке пьет. Ничего, так ко мне не ходит, так привезут, паразита, сюда, в отделение с диагнозом «хронический алкоголизм». Тут и встретимся, тут и поговорим по душам. Говорят, у меня был шок. И доктор говорит, а раз он говорит – значит, неправда. Не было шока, ничего не было.
– Как вы можете тут читать? Тут думать надо, а не читать. Читать надо в трамвае и в метро. Но там толкуют, там везде толкуют. Тогда ладно, читайте, бог с вами. А я не буду читать, я вот выйду, сяду в метро, и пусть толкают, и все прочту – в метро. Не знаете? Все-таки вы очень глупый! Ятаган – его кинешь, а он к тебе возвращается. Поняли!
– Знаете, как поп попадью извел?
– Да подите вы со своим попом! У меня вон вену сестра пятый день ищет, а он – «поп» да «поп».
«Безумству храбрых поем мы песню». А просто безумству – нет. Почему? По-моему, чем короче, тем лучше: «Безумству поем мы песню!»
Например, такую:
Ничего не знаю,
ничего не вижу,
ничего никому не скажу, —
ча-ча-ча.
Нет, это один свидетель в протоколе так написал, а его на 15 суток за политическое хулиганство.
Какого-то человека привезли к чуме. Говорит, что – профессор, и про дельфинов гадости рассказывает. Все ржут. Сволочи. Нельзя же, – больной все-таки человек. Надо поговорить!
– Вы профессор?
– Да, я – ихтиолог-лингвист.
– Ничего, это пройдет. Поколют вас – и пройдет.
– Мир на грани катастрофы!
– Это вам тогда надо с начальником Вселенной, что ли, поговорить.
– Да поймите вы! Дельфины выше нас по разуму, они сделают что-то ужасное, даже нельзя предположить что! О боже!
Нет, надо поговорить с главврачом. Пусть действительно поколят. Больной все-таки человек. Челюсть вставная. Говорит про какие-то электроды. Надо взять шефство, а то заколют. Психи проклятые. Хлюпики и чавчики, а ему и чавкать-то нечем. К тому же надо полечить его антабусом – пахнет. Пойду к доктору.
Знаете, один человек нашел в справочнике свою фамилию. Она довольно редкая. И вот эта фамилия убила какого-то князя и предана анафеме на двенадцать поколений. Он – человек этот – как раз двенадцатый. Застрелился он. Высчитал и застрелился. А потом родственники узнали, что та фамилия через «е», а самоубийцы – через «я». Ошибка вышла. На ошибках учатся. Нельзя же стреляться из-за князей. За женщин – можно, и за судьбы мира, а за князей – глупо как-то за них. Уж лучше… Нет, все то же самое. Да! Еще бы! Он был не двенадцатый, а тринадцатый. Как жаль. Ни за что погиб человек. Как много все-таки в мире несправедливости.
Человек со вставной челюстью молол какую-то совсем уж чушь. Про какой-то дельфиний ультиматум. И выл. Его, наверное, переведут вниз, к буйным. Жаль! Попрошу врачей о снисхождении. Все-таки он меня любит. Или привык. Нет, любит, конечно любит. Иначе почему не отпускает от себя? Попрошу.
У нас антисемит есть. Не явный, но про себя. Но я видел, как он смотрел на Мишку Нехамкина сзади. Такой взгляд… Гестаповец бы позавидовал такому взгляду.
Слава богу, я ошибся. Просто Мишка помочился на него ночью. Он и смотрел. Еще бы, посмотришь тут. А Мишка тоже. Разве так поступают интеллигентные люди! Мочиться на живого человека, да еще больного! Ай-яй-яй! А еще член-корреспондент какого-то журнала!
Все бегут к окнам и что-то кричат. Что они кричат? Ведь тихий час сейчас. Придет главврач – и всем попадет. Да! Именно этим и кончится.
Кто-то вошел. О, что это! Что это?! Какие-то люди, нет, не люди. Какие-то жуткие существа, похожие на рыб. Это, наверное, из первого отделения. Не может быть! Даже там таких не держат. Какой-то жуткий маскарад. Но нет, они улыбаются, они распахнули настежь все входы и выходы, они идут к нам и какими-то чудными голосами что-то читают. Про нас. Мы свободны!
«Постановлением всего разумного…» Неужели! Да здравствует! Не может быть. И человек со вставной челюстью плачет и говорит:
– Я предупреждал, я сделал все возможное!
А существа хлопают его по спине и пониже – у них низко расположены плавники. Но ласково хлопают. И другие хлопают. И все смеются.
Я понял все. Это они, они! Те, что пришли очистить мир для тех, кто прилетит. Отдать под школы. А может, это они и прилетели. И все, как у меня: и жизнь без сна – не как наказание, а как благо. Моя мысль!
– Я тоже, я тоже помог вам! – Это я кричу.
Какое-то существо хлопает меня по уколам и улыбается громадной ослепительной улыбкой. Да это же дельфины, я про них читал и видел фото! Они! Значит, профессор – и есть профессор! Как это я проглядел при моей проницательности! Спасибо вам! Спасибо вам.
Дорогие мои дельфины,
Дорогие мои киты!
Мне сказали, что киты подниматься не стали – они большие, они внизу в первом отделении. А кругом – музыка, салют из пятидесяти шести залпов по количеству моих лет.
Спасибо вам, спасибо! Свершилось! И дельфины оказались великодушнее, чем грозили. Они никому ничего не сделали и даже сняли первый пункт. Пейте, пейте, работники науки. Сейчас можно. Мы свободны! Как хорошо все-таки чувствовать себя здоровым человеком, и чтобы все это знали!..
Эпилог
На берегу моря и вдоль его берегов на воде и под водой бродят какие-то тихие существа. Некоторые из них иногда что-то выкрикнут или забьются в истерике. Но в основном они тихие. К ним все время подплывают дельфины, и они гладят их по спинам, и дельфины гладят их. И существа позволяют дельфинам залезать им на спину и щекотать себя под мышками, и даже улыбаются, как будто им приятно. А может быть, им и в самом деле хорошо? Кто знает!
1968
Darmowy fragment się skończył.