Czytaj książkę: «Мой художник. Книга 1»

Czcionka:

Часть первая. Чужой стол

Глава 1

Мир — это холст, где краски жизни растекаются не по правилам, а по воле ветра и настроения души. Каждый штрих — не просто линия, а след мысли, танец света, вздох тишины. Вглядись — и увидишь, как тени шепчут тайны, а цвет оживает мелодией безумства и красоты.

Звуки машин, доносящиеся из приоткрытого окна, заглушали привычный поток мыслей время от времени, что позволяло вдохнуть и насладиться секундным умиротворением.

Масляные краски растягивались под влиянием кисти на палитре, смешивались между собой, рождая новый оттенок. Холст был полностью покрыт слоями краски разных цветов. Очередная картина была почти дописана, но чего-то в ней явно недоставало мастеру своего дела — Ким Монджу.

На холсте была комната. Утро, окно слева, свет ложился на спинку стула и дальше, на пол, ровно так, как ложится в начале десятого, когда солнце уже поднялось над домом напротив и ещё не ушло за угол. Занавеска была написана в четыре слоя, и последний он клал почти сухой кистью, чтобы ткань казалась выгоревшей. Чашка на подоконнике стояла криво — так, как ставят, не глядя. Всё было верно. Стул стоял верно, свет падал верно, чашка была та самая, и от всего этого картина оставалась мёртвой, как оставляют мёртвым хорошо составленный протокол.

Он отступил на два шага. Потом ещё на два, до самой стены, и посмотрел оттуда, прищурившись, — так проверяют не рисунок, а замысел.

Не помогло.

Указательный палец сам собой пошёл по воздуху — вдоль края занавески, по спинке стула, вниз, к полу, и остановился. Там ничего не было. Там и должно было ничего не быть, комната пустая, он так и задумывал, и всё-таки палец каждый раз останавливался в одном и том же месте, будто натыкался.

Движение кисти, дописывающей последние штрихи, резко прерывается рингтоном мобильного телефона.

Продолжать писать картину в такой обстановке было уже невозможно — концентрация потеряна. Телефон лежал на табурете, среди тюбиков, и подпрыгивал. Монджу дал ему прозвонить второй раз, потом третий. На четвёртом он вытер большой палец о штанину — на серой ткани осталась охристая полоса, поверх десятка таких же, — и принял звонок с незнакомого номера.

— Да?

— Господин Ким Монджу?

— Верно, — холодный тон явно намекал на нежелание связываться с очередными рекламщиками или спамерами, втюхивающими кредиты, товары или внушающими, что продать им свою почку — крайне выгодно.

— Вас беспокоит капитан отделения сеульской полиции района Кванджин-гу, меня зовут Хван Ина, прошу уделить мне пару минут. Вы согласны продолжить разговор?

Голос был низкий и ровный. Не начальственный — просто ровный, будто женщина на том конце говорила из комнаты, где давно всё решено.

— Допустим, — уже менее уверенно призвал к продолжению разговора художник.

— У меня к Вам просьба. Нашему отделу криминальных расследований необходима помощь такого талантливого художника-портретиста, как Вы, господин Монджу. Мы были бы очень признательны Вам, если бы Вы согласились нарисовать для нас портрет предполагаемого подозреваемого. Ходят слухи, Вы можете воссоздать внешность человека лишь по нескольким деталям, это впечатляет! В данном случае мы имеем описание со слов очевидца и пару довольно размытых снимков с камер видеонаблюдения. Подскажите. Вы сможете посодействовать нам в этом деле? Естественно, за хорошую плату.

Она не подняла голос ни разу. И ни разу не сделала паузы там, где просящий обычно её делает, — чтобы дать собеседнику вставить «нет».

В ответ на монолог начальника полиции повисла небольшая пауза, а затем раздался хриплый голос:

— Мне надо подумать.

И звонок прервался со стороны Кима. Он не любил телефонные разговоры. Людям ведь вечно лень написать буквами, что они от тебя хотят. Проще ведь вырвать человека из своих дел, заставить потратить на тебя время, да?

Телефон он положил экраном вниз. Так было тише.

Ему же уже пора было собираться. Глянув на часы, пунктуальный художник рассчитал, что у него остался ровно час до начала лекции, а значит: двадцать минут на сборы, полчаса на дорогу до университета, и десять минут в запасе на дорогу до аудитории, несколько приветствий в коридорах со студентами и коллегами и установку мольберта с картиной для разбора в ходе занятия.

Двадцать минут ушло на девятнадцать. Он мылся быстро, вытирал руки о что попало, а одевался вообще не думая: думать было не о чем — серые брюки, чёрная водолазка, белая рубашка поверх, если холодно. Цвета в его одежде не было принципиально. Любая яркая тряпка на нём начинала спорить с холстом — не в глазах окружающих, а в его собственных, — и после такого дня он час не мог доверять себе синий.

Последним, уже у двери, он снял с крючка шарф. Шарф был охряный, вытертый до основы на сгибе, и к серому не подходил совершенно. Монджу набросил его, посмотрел в зеркало только затем, чтобы увидеть, что шарф на месте, и вышел.

В коридоре, у лифта, он остановился и вернулся. Перевернул на подоконнике песочные часы — маленькие, на десять минут, в поцарапанном деревянном корпусе, — и только потом ушёл. Мастерская будет пустая, песок будет сыпаться, и к его возвращению он давно кончится. Смысла в этом не было никакого. Он делал так двенадцать лет.

* * *

В вагоне было не протолкнуться, и он встал у двери, лицом к стеклу, где отражался весь вагон разом, — так было удобнее всего, потому что в отражении никто не замечает, что на него смотрят.

Мужчина напротив спал сидя. Правая половина лица у него была чуть тяжелее левой — не отёк, а привычка: он много лет жевал на одну сторону, и мышца с этой стороны стала толще, а кожа над ней легла плотнее. Женщина рядом с ним читала с телефона и держала его слишком близко, и между бровями у неё стояла вертикальная складка, глубокая и всегда одна и та же, потому что она щурилась не иногда, а постоянно, и очки ей не выписали или она их не носит. Девушка у поручня недавно перестала носить чёлку: лоб у неё был чуть светлее остального лица, и граница шла ровно, как шов.

Он не выбирал это. Он не мог этого не делать. Спроси его кто-нибудь, о чём он думал в дороге, он ответил бы честно: ни о чём.

За две остановки до университета он всё-таки достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист — он всегда носил с собой сложенный вчетверо лист — и на белом поле, у самого сгиба, поставил три линии: тяжёлая скула, складка между бровями, светлая полоса лба. Ни одного лица. Только три места, где жизнь оставила след.

Лист он убрал обратно и до самого выхода смотрел в пол.

* * *

В коридоре четвёртого этажа пахло скипидаром и растворителем, и запах этот был домашний, как в других домах бывает домашним запах супа.

— Монджу-щи! — окликнули его от лестницы. Профессор Хам с кафедры графики, семьдесят один год, шёл с двумя стаканами кофе и одним свободным пальцем, которым и махнул. — Вы к моим придёте в четверг?

— Приду.

— Вы всегда так говорите.

— И всегда прихожу.

— Один раз не пришли.

— Один раз, — согласился Монджу и пошёл дальше, и профессор Хам что-то ещё говорил ему в спину про молодых, которые всё забывают, и говорил без всякой обиды, просто чтобы говорить.

У двери аудитории стояла девочка с первого курса и держала папку так, как держат щит.

— У Вас же не сегодня консультация, — сказал Монджу.

— Не сегодня.

— Хорошо.

Он открыл дверь и придержал её, и девочка вошла первой, и папку не отдала, и он не попросил. Спросит через неделю. Через две.

Аудитория на четвёртом этаже кафедры изящных искусств была из тех, где окна выходят на север, и это единственное, что от аудитории требовалось. Свет с севера ровный. Он не врёт.

Мольберт Монджу поставил сам, отодвинув от подиума кафедру, которой не пользовался. На каждом столе с утра лежала стопка бумаг — по три листа, скреплённые в углу. Студенты их уже трогали и уже переглядывались: бумаги были не про живопись.

— Французский художник Жак Луи Давид, основатель неоклассицизма. Его работа тысяча семьсот девяносто третьего года «Смерть Марата».

Он снял с картины ткань.

Вступление к сегодняшней лекции было именно таким.

— На картине запечатлена смерть Жан Поля Марата. В бумагах на вашем столе вы найдёте отчёт по вскрытию.

Шорох. Кто-то в третьем ряду перевернул лист раньше, чем договорил преподаватель, и тут же положил обратно.

— Во времена без камер кисть художника сохраняла место преступления, а картины передавали только факты, однако на этой картине есть три ошибки.

Он достал из кармана песочные часы. Не те, что остались дома на подоконнике, — другие, поменьше, стеклянные, без корпуса, которые он носил в кармане пиджака и которые от этого были в мелких царапинах.

— Даю десять минут, — перевернув песочные часы, которые и будут отсчитывать отведённое время, Ким произнёс с добродушной улыбкой, — ищите, — и оглядел студентов, которые тут же стали шептаться между собой и выискивать ошибки в картине на подиуме рядом с преподавателем.

Он не сказал «ищите на картине». Он сказал «ищите». Разница была вся в том, что половина аудитории уже смотрела на холст, а вторая половина — на бумаги, и вот эта вторая половина обычно и приходила к нему потом, на четвёртом курсе, спрашивать, где учат дальше.

Монджу сел на край подиума. Отсюда он видел не картину, а лица, и это его вполне устраивало.

Он смотрел, как они смотрят. Девушка во втором ряду держала отчёт на вытянутой руке и щурилась, будто пыталась отодвинуть от себя запах. Парень у окна вообще не читал — он рисовал на полях, быстро и плохо, и по движению локтя было видно, что он копирует наклон головы Марата и что у него не выходит, потому что он копирует наклон, а не то, что этот наклон держит. Ещё один листал отчёт с конца, как листают книгу, чтобы узнать, чем кончилось.

Песок шёл.

— Я отвечу? — Поднялась рука среди студентов.

Одобрительный кивок преподавателя Ким Монджу послужил ответом, и студентка продолжила.

— В отчёте указано, что Марат скрывался от властей в канализации, где ухудшалось его заболевание кожи: появились сыпь и воспаление. Но если посмотреть на картину, то кожа чистая, не считая пореза на груди.

— У тела чистая кожа — ошибка раз, — с улыбкой произнёс Монджу, переключая внимание на следующего студента, поднявшего руку и готового дать ответ.

Он не сказал ей «молодец». Он показал один палец и повернул голову, и по аудитории прошло то короткое движение, которое проходит, когда всем становится ясно, что игра настоящая.

— Можно? — Он поднялся со своего места. — Где убийца? Судя по отчёту, её задержали с поличным, а художник не нарисовал.

Обратив взгляд на картину ещё раз, Монджу прошёл до неё несколько шагов. Он с лёгкой улыбкой на лице поднял её с мольберта и перевернул, открывая вторую сторону, где была написана совершенно другая картина. Установив её обратно на мольберт, преподаватель снова повернулся к аудитории. Студенты перешёптывались, удивлённые таким развитием событий.

На обороте была та же комната. Тот же свет, та же ванна, та же простыня. И женщина — стоящая чуть в стороне, вполоборота, с опущенными руками, написанная так подробно, как пишут с натуры, а не по описанию.

— Верно, — дождавшись тишины от студентов, продолжил, — на место преступления прибыла полиция, а виновная в смерти Марата Шарлотта Корде оставалась у тела. Она дождалась своего ареста и даже не собиралась скрываться. «Пропала убийца» — ошибка два, — он показал цифру два жестом и вновь улыбнулся.

— А это Вы сами написали? — спросили из середины.

— Сам.

— Зачем?

Монджу подумал секунду.

— Чтобы вы увидели, чего нет, — сказал он. — Пока не покажешь, чего нет, никто не замечает, что этого нет.

В кармане завибрировал телефон. Входящий звонок отвлёк его от ведения пары, и ему пришлось выйти.

— Осталась последняя ошибка, обсудите сами, я скоро вернусь.

Он вышел в коридор и прикрыл дверь. Изнутри сразу поднялся ровный гул — так гудит аудитория, которой дали настоящую задачу и не дали ответа.

Приняв звонок, он услышал на том конце голос капитана полиции, которая звонила сегодня днём.

— Господин Ким, прошу прощения, что отвлекаю, но нам необходимо услышать Ваш ответ. Если Вы откажете нам, то мы бы не хотели терять время зря и упускать подозреваемого. Я прошу Вас…

Голос у неё был точно такой же, как утром. Ни на полтона выше. Женщина, у которой где-то шли свои песочные часы и которая знала, сколько в них осталось, и не собиралась об этом говорить.

Монджу смотрел на дверь аудитории. За дверью двадцать шесть человек спорили о том, чего на картине нет.

— Я согласен. Я готов помогать Вам.

— Правда? Отлично! Тогда будем ждать Вас сегодня в участке. Я отправлю Вам адрес участка, коллеги встретят Вас. Спросите кабинет номер четыреста девятнадцать, Вам подскажут.

Он опустил телефон и не сразу пошёл обратно.

Потом всё-таки взялся за ручку двери. За ней спорили уже громко, и кто-то смеялся, и кто-то говорил «да нет же, смотри», и до конца пары оставалось семнадцать минут, и третью ошибку сегодня никто не найдёт, и он это знал, когда давал задание.

Он вернулся в аудиторию, и в кармане пиджака у него шёл песок.

Глава 2

Кастрюля стояла на плите, полная воды, и конфорка под ней была холодная.

Чон Сыльги смотрела на кастрюлю дольше, чем на тело. Тело было понятным: женщина, тридцать один год, две глубокие раны в живот, на полу между кухней и коридором, лежит так, как ложатся, когда пятятся. Тело рассказывало быстро и всё сразу.

А кастрюлю кто-то поставил и не включил.

— Сыльги, — сказала Мин Минги от порога, не поднимая головы. — Ты мне свет загораживаешь.

Сыльги отошла на полшага и продолжила смотреть.

Значит, вода была набрана раньше. Значит, женщина собиралась варить и не начала. Значит, звонок в дверь — или стук — пришёлся на этот промежуток, между «набрала» и «поставила греться», и промежуток этот в чужой квартире длится минуты полторы. Полторы минуты во всей её жизни, и убийца попал ровно в них.

Или ждал.

Она пошла по квартире так, как ходила всегда, — не по часовой стрелке и не по логике планировки, а от того, что казалось самым мёртвым, к тому, что казалось самым живым.

Прихожая: две пары обуви, обе разношенные. Ни одной чужой. На крючке пальто — женское, серое и на размер больше, чем нужно хозяйке. Сыльги приподняла воротник. Внутри, у шва, чернильными буквами по подкладке: «Юн С.» Не «Юн Хеми». Юн С.

Ванная: одна зубная щётка, один халат, тюбик, свёрнутый с конца аккуратно, как сворачивают люди, которые считают.

Комната: кровать заправлена. Не убрана наспех — заправлена, с подвёрнутым краем. На стуле сложена одежда на завтра.

Кухня, стол: раскрытый учебник китайского, карандаш в сгибе. Пометки на полях шли плотно, по-хорошему злые — исправления, стрелки, «!» на месте, где она, видимо, наконец поняла. Пометки кончались на девятом уроке. Дальше страницы были чистые, и чистых было ещё двести.

Сыльги постояла над учебником.

— Телефона нет, — сказал Бомин из коридора.

— Кошелёк?

— На месте. Четырнадцать тысяч купюрами, карты, проездной.

— Серёжки в ушах?

— В ушах.

— Значит, не за деньгами.

Она обошла стол и присела на корточки у стены, там, где обои были чуть светлее прямоугольником. Здесь что-то висело и висело долго. Гвоздик остался. Того, что на нём висело, не было.

— Бомин. Что снимали со стены?

Он подошёл, посмотрел, достал планшет, полистал опись.

— В описи ничего.

— Значит, снято до нас.

— Или она сама сняла.

— Или сама, — согласилась Сыльги и записала это в блокнот, слово в слово, включая «или сама»: версия, которую записал только один человек и только в своей голове, через двое суток становится фактом, и никто уже не помнит, что она была версией.

Мин Минги вышла в коридор, стягивая перчатки.

— Две раны, обе в живот, обе снизу вверх, — сказала она. — Точнее скажу потом. Оружие с собой не оставили.

— Долго?

— Недолго.

Сыльги кивнула.

— Принято.

Минги посмотрела на неё поверх пакета с перчатками — коротко, оценивающе, как смотрят на снимок, где что-то не сходится, — и ничего не сказала.

* * *

— Обнаружено тело женщины с ножевыми ранениями в живот, преступник ничего не трогал, — Пак Бомин выполнял свою работу и предоставлял Чон Сыльги отчёт с места преступления, пока они шли по коридору отдела криминальных расследований, — все её ценности на месте. Пропал только телефон. Видимо, действовал на почве мести, — он немного подумал и добавил: — Или страсти.

Сыльги же внимательно слушала коллегу и думала над дальнейшим шагом, который озвучила сразу же, как Бомин перестал говорить.

— Проверь всех, с кем она общалась. Семья, подруги, коллеги. Нам нужно понять её окружение, чтобы действовать дальше.

— Хорошо.

— Камеры есть?

— Есть. Уже смотрим.

Пути их разошлись у поворота: один отправился к своему компьютеру, чтобы начать пробивать окружение потерпевшей по базе данных, а другая ушла в сторону кабинета своего начальства. Несмотря на свою высокую должность, всё равно был ещё кто-то выше. И так каждый раз.

Юн Хеми, тридцать один год, две комнаты на пятом этаже, работала в бухгалтерии транспортной компании.

Дежурный записал про пальто: «пальто, женское, серое». Сыльги записала себе, в блокнот: «пальто материно. проверить мать».

Блокнот был бумажный. В отделе давно у всех были планшеты, и на планшете было быстрее, и она это знала.

Не успела она и пары шагов пройти, как её тут же остановил один из коллег с просьбой подписать какие-то документы по отделу. Она подписала, не читая заголовка, прочитав вместо этого нижнюю строчку с суммой, — и вернула, и мужчина посмотрел на неё так, как смотрят люди, которым не сказали ни «спасибо», ни «пожалуйста» и которые уже привыкли.

Она уже готова была продолжить путь к начальству, но неожиданно скоро Пак Бомин окликнул её.

— Сыльги! — Подбежал он. — Есть наводка. Свидетель утверждает, что видел убийцу.

Бомин всегда прибегал. Двадцать девять лет, три года в отделе, единственный в здании, кто ещё гладил рубашки, и все его доклады приходили запыхавшимися: он считал, что если идти шагом, то это уже не срочно.

— Веди, — сказала она.

* * *

Спустя около получаса часть группы, которой поручено было расследовать это дело, уже собралась у мониторов с записями с камер видеонаблюдения. На одном из трёх экранов раз за разом проигрывался один из найденных фрагментов, где запечатлели подозреваемого и свидетеля, который, к слову, тоже был в кабинете и тщательно всматривался в видео, чтобы указать подробности того дня и помочь следствию.

Свидетеля звали Пак Тэсу, ему было двадцать четыре, и он работал курьером. Правое плечо у него сидело ниже левого — так садится плечо у тех, кто три года носит сумку на одном и том же. Один наушник он вынул, входя в кабинет, второй так и остался в ухе, и Сыльги решила пока не трогать.

— Вот я, а это он, — указывал молодой парень на экран, стоя рядом с детективами, и, казалось, слишком сильно наклоняясь к мелькающей картинке, — в зелёном плаще, видите? Я тогда подумал: «Вот странный, рукава мокрые», вот и запомнил его.

— Извините, — добавил он через секунду. — Я, наверное, плохо помню.

— А где он вышел? — задумчиво уточнила Сыльги, вглядываясь в изображение лифта с двумя пассажирами в нём.

— Я не знаю, я вышел раньше, на первом этаже, — свидетель явно испытывал некоторую нервозность, находясь в полицейском участке.

Она посмотрела на него. Недолго — ровно столько, сколько нужно, чтобы человек понял, что на него смотрят. Тэсу продержался секунды полторы и стал смотреть в экран.

Она знала за собой это и знала, откуда это взялось, и объяснять никому не собиралась. Дома, с тех пор как Дахи было девять, разговаривали, повернувшись лицом. Иначе сестра теряла половину. Развернуться к человеку всем корпусом и говорить чётко, глядя прямо, было не приёмом — это была вежливость, единственная, которой её выучили в детстве. Остальной мир читал это иначе, и с этим она давно смирилась.

— Камеры на парковке, — Чон не спрашивала, она дала понять коллеге, сидящему рядом, что нужно просмотреть их.

— Сейчас, — ответил тот и стал что-то вбивать в компьютер. Не прошло и пары минут, как на мониторе возникло новое изображение, уже показывающее подземную парковку жилого дома, на которой было видно того же мужчину с мокрыми рукавами, что ехал в лифте со свидетелем.

Проследив ещё по нескольким камерам — парковка, придомовая часть, ближайшие улицы, — они выяснили маршрут подозреваемого.

— Господин Пак, — сказала Сыльги. — Ещё раз. «Вот странный, рукава мокрые». Это Вы так подумали?

— Ну… да.

— Именно так?

Тэсу открыл рот, закрыл. Посмотрел на потолок, что делают все, когда честно вспоминают, а не сочиняют.

— Нет, — сказал он наконец. — Я подумал: «Опять протечка». У нас в подъезде каждую весну. Я подумал, что он из этих, ну, кто чинит. А потом уже подумал, что странный.

В кабинете стало тихо на секунду.

Сыльги записала это в блокнот. Не «сантехник» — она не собиралась подставлять в свидетельские показания слово, которого свидетель не сказал. Она записала: «опять протечка».

— Спасибо, — сказал Тэсу зачем-то.

— Принято, — сказала она.

* * *

К шести часам маршрут упирался в старую высотку в трёх кварталах от дома убитой, и на этом всё останавливалось, потому что внутрь он вошёл, а обратно из здания не выходил ни на одной камере, а камер внутри не было вообще.

Сыльги стояла у монитора и грела ладони о стакан. В стакане был ячменный чай. Кофе в отделе варили с утра, и он до сих пор стоял в кофеварке, и она прошла мимо него шестой раз за день.

Правая рука подрагивала — мелко, на самом краю, так, что заметить мог только тот, кто знал, куда смотреть. Она переложила стакан в левую и продолжила слушать доклад, не сбившись ни на слове.

Через стеклянную перегородку был виден их кабинет и в нём одиннадцать столов. Десять были завалены. Одиннадцатый, у окна, был пустой: монитор, клавиатура, вмятина на спинке кресла — глубокая, слева, потому что тот, кто на нём сидел, всегда заваливался на один бок и вечно с этого бока и вставал.

Стол стоял так уже пять лет. Никто на него ничего не клал.

— Сыльги, — Бомин возник в дверях, опять запыхавшись. — Капитан просит зайти.

— Иду.

Она допила чай стоя, у стены — садиться ради этого было незачем, — и пошла к капитану.

* * *

Хван Ина вязала.

Это означало, что разговор будет длинный и что решение уже принято. Когда решение ещё не было принято, капитан складывала руки на столе и смотрела в стену, и вот тогда с ней ещё можно было разговаривать.

— Садись.

— Постою.

— Садись, Сыльги.

Она села.

Спицы шли ровно. Хван Ина была ниже её на голову, шире в плечах, чем полагается при таком росте, и никогда не повышала голос, — и в отделе давно поняли, что это не мягкость, а экономия: человек, который никогда не кричит, при необходимости может просто заговорить, и комната замолчит.

— Мы привлекаем художника-портретиста. По делу Юн Хеми. У нас есть свидетель, у нас есть два кадра, на которых видно капюшон, и у нас нет лица. Он приедет сегодня.

— У нас есть штатный специалист по фотороботам в главке.

— Их специалист собирает лицо из готовых частей. Это годится, когда свидетель помнит лицо. Наш свидетель лица не видел.

— Тогда лица нет.

— Тогда нам нужен человек, который умеет вытаскивать то, чего свидетель не помнит, что помнит, — сказала Хван Ина, не отрываясь от вязания. — Его зовут Ким Монджу.

Спицы прошли ещё два ряда.

Сыльги сидела очень прямо.

— Нет, — сказала она.

— Я не спрашивала.

— Я не буду с ним работать.

— Будешь.

— Капитан.

— Я знаю, — сказала Хван Ина. Спицы остановились. Она положила вязание на стол, ровно, и сложила поверх руки, и вот теперь посмотрела. — Я всё знаю, Сыльги. Я знаю, чей это был портрет. Я знаю, кто его рисовал. И я знаю, кто его допрашивал, потому что подпись под протоколом стоит твоя.

В кабинете было слышно, как в коридоре кто-то катит тележку.

— Он не помнит меня, — сказала Сыльги.

— Возможно.

— Он тогда трое суток не спал и на вопросы отвечал через раз. Он не помнит ни меня, ни того кабинета, ни… — Она остановилась. Резинка на запястье щёлкнула один раз, коротко.

— Вот и проверим, — сказала Хван Ина.

— Это жестоко.

— Это работа. — Капитан пододвинула к ней вазочку с конфетами. Сыльги на конфеты не посмотрела. — Кабинет четыреста девятнадцать. Свободный стол там один.

Сыльги встала.

— Не тот, — сказала она.

— Тот.

— Капитан, не тот стол.

— Другого нет, — сказала Хван Ина. — Я смотрела.

Она снова взяла вязание, и это значило, что разговор окончен. Сыльги дошла до двери и там остановилась, спиной, держась за ручку, которую давно пора было повернуть.

— Он был студент, — сказала она, не оборачиваясь. — Ему было двадцать шесть. Он взял заказ на улице за тридцать тысяч вон.

— Я читала дело.

— Тогда Вы знаете, что он ни в чём не виноват.

— Знаю, — сказала капитан. — И ты знаешь. Пять лет знаешь. Тебе от этого хоть раз стало легче?

Сыльги вышла и очень аккуратно закрыла за собой дверь.

Глава 3

Серый, которым красят государственные здания, не продаётся в тюбиках. Монджу про себя называл его «умбра, испугавшаяся сама себя»: земля в нём была, но её развели белилами до состояния, в котором она уже никого ни к чему не обязывала. Отделение полиции района Кванджин-гу было выкрашено именно им — панель до пояса, выше извёстка, а на стыке шла полоса, которую подкрашивали столько раз, что она стала выпуклой.

Он заметил это, поднимаясь по ступеням. Потом заметил, что заметил, и отложил.

Было восемнадцать сорок. По его расчёту дорога занимала сорок пять минут, заняла пятьдесят две, и семь лишних минут лежали теперь где-то в вечере и никуда не делись.

Женщина за стойкой дежурного искала очки: хлопнула по карманам, по столу, по стопке бланков, — и всё это время очки сидели у неё в причёске, задвинутые в бордовые от краски волосы. Телефон зазвонил ровно в тот момент, когда Монджу подошёл.

— Господин Со, — сказала она в трубку, не глядя на экран, — я Вам ещё вчера объяснила. Заявление подаётся там же, где Вы его забирали. Да. Да. Всего доброго.

Она положила трубку и посмотрела на него.

— Ким Монджу, — сказал он.

— Художник, — она произнесла это не как профессию, а как пункт списка. — Вас ждут. Четыреста девятнадцатый.

Он посмотрел на неё две секунды — переносица, скула, линия челюсти — и отвёл глаза. Женщина договаривала что-то про пропуск, и её любезность, ещё секунду назад совершенно настоящая, стала суше на два деления. Он не понял, что произошло, и не стал разбираться.

Пропуск был бумажный, в мягком пластике, и на нём было напечатано «ГОСТЬ».

— Потом поменяем на постоянный, — сказала она.

— Мне сказали, я на одно дело.

— Всем так говорят, — сказала она и взялась за трубку, которая опять звонила.

* * *

За ним прибежал молодой детектив в отглаженной рубашке.

— Господин Ким? Пак Бомин, отдел криминальных расследований. Прошу за мной, я провожу Вас на четвёртый этаж.

Говорил он так, будто читал с бумаги, и было слышно, что этот регистр он выбрал сам и держится за него.

Лифт был занят, и они пошли по лестнице, и Бомин шёл на полшага впереди и всю дорогу оборачивался, что было неудобно им обоим.

— Инспектор Чон сейчас на объекте, — сказал он. — С Ким Хомином. Они ждут портрет.

— Кто это?

— Наш детектив. — Бомин помолчал. — А инспектор Чон — это инспектор Чон.

Четыреста девятнадцатый был длинный, в два окна, и в нём стояло одиннадцать столов. Десять были завалены: папки, стаканы, чей-то шлем, чей-то зонт, распечатки в три слоя. Одиннадцатый, у окна, был пустой. Монитор, клавиатура, кресло, придвинутое вплотную.

— Ваш стол, — сказал Бомин.

В кабинете было четверо. Никто не поднял головы. Это была не грубость — Монджу за свою жизнь видел достаточно грубости, чтобы её узнавать; это была слаженность. Четыре человека одновременно нашли себе дело в бумагах, и ни один не сделал этого на полсекунды раньше или позже других.

Он поставил сумку на пол, а не на стол.

— А чей он был?

— Свободный, — сказал Бомин.

Пауза после этого слова была на полсекунды длиннее, чем нужно. Бомин тут же достал планшет и записал что-то на полях — Монджу увидел сбоку, что он записал время, восемнадцать пятьдесят один, хотя никто его об этом не просил.

Монджу сел. Кресло повело влево.

Он встал и посмотрел на спинку. Вмятина была глубокая и шла слева, продавленная до самого поролона, и сверху обивка вытерлась до белой основы — так вытирается ткань там, где годами ложится плечо. Кресло не было сломано. Кресло было доношено, как обувь.

Ящики стола он не выдвинул. Ему не пришло в голову, что их можно выдвинуть; чужие ящики — это чужие ящики.

Из сумки он достал песочные часы — маленькие, на десять минут, в поцарапанном деревянном корпусе — и поставил их на угол стола, ближе к окну, чтобы падал свет. Кто-то за спиной коротко хмыкнул. Монджу перевернул часы и стал смотреть, как идёт песок, потому что смотреть здесь пока было больше не на что.

Бомин положил перед ним папку.

— Материалы по делу. И вот два кадра с камер, о которых говорила капитан.

На обоих кадрах был капюшон, а под капюшоном — серая каша, растянутая до размера, в котором уже ничего не могло появиться, сколько на неё ни смотри.

— А протокол осмотра квартиры здесь есть?

— Протокол? — Бомин моргнул. — Есть. А зачем Вам протокол?

— Затем же, зачем Вам кадры, — сказал Монджу и придвинул папку к себе.

Он потянул с плеча шарф, подумал и не снял, а только перекинул иначе. В кабинете было прохладно.

Потом он достал телефон и написал заведующему кафедрой: «Я не смогу дочитать курс в этом семестре. Прошу передать его. Извините, что так поздно». Перечитал, убрал последнюю фразу, подумал и вернул. Отправил. Разговаривать об этом голосом означало бы полчаса, из которых двадцать восемь минут ушли бы на то, чтобы человеку на том конце стало легче.

Телефон лежал экраном вниз и так и остался лежать.

* * *

— Ешьте, пока горячее.

Перед ним на стол встал контейнер. Потом второй, поменьше. Потом крышка от термоса, в которую тут же полилось что-то тёмное и горячее, пахнущее перцем и говядиной.

Мужчина лет сорока с небольшим, в рубашке навыпуск, с бровями, поставленными домиком, разложил всё это так буднично, будто они договаривались заранее.

— Ким Чонсок, — сказал он. — Я тут за старшего по еде. По званию я под инспектором Чон, по годам старше её на семь лет, и всех это устраивает, включая меня.

— Я не голоден.

— Все так говорят до второй ложки. — Чонсок сел на угол соседнего стола. — Голодный художник рисует голодные лица.

Монджу поднял на него глаза.

— Это пословица?

— Народная, — твёрдо сказал Чонсок.

Монджу поел. Он не заметил, как поел; просто в какой-то момент контейнер оказался пустым, а во рту стало солоно, и он вспомнил, что с утра выпил кофе и съел половину чего-то в университетском буфете.

На стене у двери висел распечатанный лист — список фамилий и сумм, и почерк в графе «внесено» был везде один и тот же, круглый и злой. Чонсок проследил взгляд, встал, дописал внизу «Ким М.» и поставил прочерк.

— Это в чайную кассу, — объяснил он. — Десять тысяч в месяц. Госпожа Сон с первого этажа считает, и она не ошибается никогда, так что лучше сразу.

— Я на одно дело.

— Ага, — сказал Чонсок.

Монджу посмотрел на кресло, на вмятину слева, потом на Чонсока.

— Кто здесь сидел?

Чонсок собирал контейнеры. Он делал это дольше, чем нужно было, чтобы собрать два контейнера.

— Кресло старое, — сказал он.

Это была первая ложь, которую Монджу услышал в этом здании, и сказали её мягко, как подают руку.

* * *

— Мне нужна доска, — сказал Монджу. — Зелёная.

Бомин переспросил дважды. Экран не годился, бумага не годилась. Доска нашлась в конце коридора, в комнате, где когда-то проводили занятия для стажёров: старая, на колёсиках, тёмно-зелёная, с меловым налётом, въевшимся в поверхность так, что она уже не отмывалась.

Они с Чонсоком вкатили её в кабинет и поставили торцом к окну.

Мел был школьный, в картонной коробке, слежавшийся. Монджу перебрал его и выбрал два: один потолще, для больших плоскостей, второй обломанный по косой — таким удобно ставить тонкую линию ребром.

— А почему зелёная? — спросил Бомин.

— Он был в зелёном плаще.

— Так у Вас же мел белый.

— Мел белый, — согласился Монджу. — Доска зелёная. Плащ нарисует доска.

Бомин посмотрел на доску, потом на мел, потом опять на доску, и было видно, что он честно попытался и не понял.

Свидетеля отпустили ещё в шесть, и теперь Бомин выводил его на видеозвонок. В девятнадцать двадцать на экране появилось лицо, придвинутое к камере так близко, что лоб получался вдвое больше подбородка. Пак Тэсу сидел дома, в наушнике, и наушник был один, второй болтался на проводе.

— Извините, — сказал он вместо приветствия. — Я, наверное, плохо помню.

— Это ничего, — сказал Монджу. — Мне и не нужно, чтобы Вы помнили.

— А что нужно?

— Чтобы Вы рассказывали.

Тэсу заговорил.

— Мужчина, около тридцати лет, — мел заскользил по доске, оставляя полосы, — вот так капюшон, — свидетель показал руками у головы, и Монджу поставил на доске овал и опустил от него две линии, и овал стал головой в капюшоне, — весь в зелёном, волос не видно, — под меловыми линиями зелёное поле доски работало само, и плащ на ней уже был, и его никто не рисовал, — я вообще голову плохо рассмотрел.

— Плохо рассмотрели, — повторил Монджу.

— Ну да. Я на телефон смотрел. Я, извините, всегда в лифте на телефон смотрю.

— Хорошо.

— Брови и надбровные дуги очень выступают, — Тэсу помотал головой, будто вытряхивал картинку, — но сами брови я не рассмотрел.

— Очень выступают.

— Ну… — Тэсу остановился. — Нет. Не очень. Просто от них тень была. На глазах тень была, вот и всё.

Мел на секунду замер и пошёл дальше.

Линии, точки, штрихи — всё было важно и составляло единую картинку. Монджу работал молча, изредка возвращая свидетелю его же слова, ничего в них не меняя, и каждый раз Тэсу за них цеплялся и что-нибудь исправлял.

Он стёр угол ладонью, поправил линию скулы и вытер пальцы о штанину. Мел лёг поверх охристой полосы, оставшейся с утра. Подушечки указательного и среднего у него были розовые и гладкие — растушёвка за пятнадцать лет свела кожу на нет, — и мел на них не держался, а просто сидел сверху белым налётом.

В кабинете к тому времени стояли четверо и не разговаривали.

* * *

— Это он? — Монджу развернул камеру ноутбука на доску.

— Да, — сказал Тэсу неуверенно. — Или нет… Не знаю.

— Что не так?

— Да всё не так как будто бы.

Бомин шагнул вперёд.

— Отправляем?

— Нет.

— Господин Ким, там ждут.

— Он неправильный.

— Но хоть что-нибудь…

— «Хоть что-нибудь» — это когда все ищут не то лицо, — сказал Монджу, не оборачиваясь.

Бомин ушёл. Монджу слышал, как за дверью он с кем-то говорит, и по голосу было понятно, что ему не завидуют.

Он смотрел на доску.

Песок в часах на углу стола кончился давно, и он не заметил когда.

Всё было на месте. Капюшон сидел правильно, овал был правильный, тень под дугами лежала правильно, — и от всего этого лицо было мёртвое, как бывает мёртвым хорошо составленный протокол. Он знал это состояние. Он стоял в нём сегодня утром, в мастерской, перед комнатой со стулом и чашкой.

Палец пошёл по воздуху сам: по линии капюшона, вниз, к скуле, и остановился.

Дверь распахивается, и Бомин с порога начинает говорить про инспектора Чон.

Чонсок, не глядя, поднял руку — как поднимают её над чашкой, когда не хотят, чтобы долили, — и Бомин закрыл рот.

Что означает палец, идущий по воздуху, в четыреста девятнадцатом тогда ещё не знали. Знали только, что человек считает, а считающего лучше не трогать.

В кабинете стало очень тихо, и в этой тишине Монджу договорил про себя фразу, которую свидетель сказал полчаса назад и которую он тогда пропустил: «на глазах тень была». Тень от надбровных дуг падает на глаза, когда свет идёт сверху. В лифте свет всегда идёт сверху. И тогда тень лежит у всех, у любого человека, и надбровные дуги тут ни при чём.

Если только не смотреть на человека снизу.

— Господин Пак, — сказал Монджу в экран. — А в какой позе Вы были?

— В смысле?

— Когда он вошёл в лифт. Вы стояли?

— Я сел, — Тэсу вдруг оживился, поднялся из-за стола, ушёл из кадра, вернулся и сел на пол, и камера поймала его сверху, и он стал маленький, с задранным кверху лицом, — вот так вот. Рылся в сумке. У меня там накладные, они вечно вниз проваливаются. И смотрел на него снизу вверх. Вот.

В четыреста девятнадцатом никто не пошевелился.

Тэсу подождал.

— Извините, — сказал он. — Я что-то не то сказал?

— Нет, — сказал Монджу. — Оставайтесь так, пожалуйста.

Он стёр доску ладонью, целиком, одним движением, и меловая пыль пошла вверх и повисла в свете лампы.

Потом он начал заново.

Первой легла не голова. Первой легла линия — короткая, почти горизонтальная, там, где у человека, на которого смотрят снизу, видно нижний край подбородка. Потом линия челюсти, и она пошла не вниз, а вверх, к уху. Потом ноздри, которые сверху не видны совсем, а снизу видны обе. Капюшон, который в первый раз накрывал лоб, теперь уехал назад и открыл его весь.

Надбровных дуг не было. Их не было вообще. Была лампа в потолке лифта, был человек, сидящий на полу и глядящий вверх, и была тень, которую этот человек честно принял за кость.

Монджу поставил тонким ребром мела ещё две линии — у крыльев носа, вниз, к углам рта, — и остановился.

С доски смотрел мужчина, каких в любом доме по три на подъезд. Мягкая линия челюсти. Ничего, что можно было бы запомнить. Ничего, что можно было бы описать словами так, чтобы человека узнали.

— Это он, — сказал Тэсу.

Он сказал это ровно, не переспросив себя, и в первый раз за вечер не извинился.

— Точно?

— Точно. — Он посмотрел ещё. — Я его не знаю. Но это он.

Бомин уже фотографировал доску, и щёлкал, и переставлял ноги, и снимал снова, потому что доска бликовала. Кто-то сказал: «Свет выключи». Свет выключили, и в темноте зелёная доска с белым лицом стала похожа на окно.

— Отправляю, — сказал Бомин. — Девятнадцать пятьдесят восемь.

Свет включили обратно. Бомин стоял, глядя в телефон, и большой палец у него ходил по экрану вверх-вниз, как будто это могло помочь. Потом он нажал ещё раз. Потом отошёл к окну и поднял телефон над головой, и всем в кабинете стало неловко смотреть на взрослого человека, который держит телефон над головой.

— Не уходит, — сказал он.

— Совсем?

— Уходит и висит. — Он развернул экран к Чонсоку. — Вот. Одна палка.

— У нас третий день так после обеда, — сказал Чонсок без всякого удивления, как говорят про погоду. — Иди вниз, отправь с компьютера.

Бомин был уже в дверях.

— Девятнадцать пятьдесят девять, — сказал он в коридор и побежал.

* * *

Тэсу на экране всё ещё сидел на полу.

— Господин Пак, — сказал Монджу. — Спасибо.

— Да я ничего… — Тэсу поднялся, отряхнул колени. — Мне в девять на смену, я поеду. Я вообще-то не собирался в курьерах, я к экзамену готовлюсь. Два раза уже не сдал. Ночью учить не получается, а днём я сплю. — Он засмеялся, коротко и без всякого веселья. — Извините, это Вам зачем.

— Незачем, — сказал Монджу. — Сдадите.

Экран погас.

Кабинет постепенно опустел. Ушёл Бомин, ушли двое, которых Монджу так и не увидел толком, потому что они за весь вечер ни разу не повернулись к нему лицом. Чонсок задержался у двери, поднял руку и сказал что-то вроде «до завтра», не уточняя, будет ли завтра.

Монджу остался стоять у доски.

Он оттёр мел с подушечек большим пальцем и, не найдя куда, вытер руку о бедро, где уже лежало всё остальное: охра с утра, уголь с прошлой недели.

На доске был человек. Может быть, через час его начнут искать по этому лицу, а к утру, может быть, найдут, и никто из тех, кто будет его искать, не узнает, что главный вопрос вечера был не про преступника, а про то, что курьер Пак Тэсу в тот день рылся в сумке.

Пять лет назад он тоже нарисовал одно лицо.

По нему тоже кого-то нашли.

Монджу достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист, развернул его, посмотрел на три линии, поставленные утром в метро, и сложил обратно, не добавив ничего.

Глава 4

Дом был из тех, что строили, когда высоту ещё считали достижением. Около тридцати этажей, серая плита, узкие окна в шахматном порядке, и вокруг — четырёх- и пятиэтажки, над которыми он торчал так, что было видно с моста.

Чон Сыльги и Ким Хомин стояли, опершись бёдрами о служебную машину, и смотрели вверх.

— Думаешь, он здесь? — спросил Хомин.

— Он вошёл и не выходил.

— А это точно?

— Точно. — Сыльги не отрывала глаз от подъезда. — Уличные камеры взяли его на входе в семнадцать двадцать. На выходе не взяла ни одна. Ни одна из шести.

Хомин вздохнул глубоко и почти с удовольствием, как вздыхают перед хорошей работой.

— Только здание старое, — сказал он. — Внутри камер вообще нет.

— Знаю.

В этом и была вся задача. Снаружи его вели шесть камер, аккуратно, от парковки до самой двери, а на пороге город кончался, и дальше начинались тридцать этажей, где ни одна камера ни на кого не смотрела с восемьдесят шестого года.

Ветер шёл вдоль дома снизу вверх, как в трубе. Куртка на Сыльги была лёгкая. Утром она вышла, не посмотрев в окно: посмотреть означало бы задержаться на минуту, а минута с утра уже была занята.

Хомин сходил к автомату у магазина и вернулся с двумя банками. Одну, с кофе, оставил себе. Вторую — ячменный чай, тёплый — протянул ей, не спрашивая и не поясняя, и Сыльги взяла, тоже не поясняя.

— Прислал? — спросила она через некоторое время.

— Нет, — сказал Хомин.

Она посмотрела на телефон. Одна палка, и та мигала. Сообщение от Дахи, отправленное час назад: «ты живая? мама спрашивает». Сыльги закрыла его, не ответив, и убрала телефон в карман.

Она подцепила резинку на левом запястье большим пальцем и отпустила.

* * *

К девятнадцати часам стемнело окончательно, и в доме зажглись окна — не все, а через одно, и от этого он стал выглядеть ещё выше.

Группу расставили по кварталу: четверо у дальнего выхода, двое во дворе, остальные в двух машинах за углом. Все в гражданском. Никто не курил. Она сказала не курить.

— Осмотрим все входы, — сказала Сыльги. — Только тихо, чтобы не спугнуть его.

Её рука пошла к рации, которую Хомин держал у бедра. Он сделал полшага назад.

— Капитан просила сначала дождаться портрет.

Сказал он это вполголоса и глядя в сторону: указывать ей, как делать её работу, всегда обходилось дороже, чем промолчать, — и всё равно сказал.

Сыльги руку опустила.

Они сели в машину. В машине пахло чужим освежителем и старым дождём. Хомин достал из кармана ветровки что-то в шуршащей обёртке и стал есть, аккуратно, чтобы не сорить.

— Сколько он рисует обычно?

— Не знаю, — сказала она. — Я его не знаю.

Это было правдой ровно наполовину, и вторую половину она вслух проговаривать не собиралась.

— Мать потерпевшей завтра в десять, — сказал Хомин через минуту. — Приедет из Инчхона. Бомин записал.

— Пальто.

— Что?

— На крючке в прихожей висело женское пальто на размер больше, чем нужно хозяйке. В подкладке чернилами «Юн С.». Дочь — Юн Хеми. Значит, пальто не её.

Хомин подумал.

— Материно.

— Спросим.

Она отпила из банки. Ячмень был тёплый и совершенно никакой, и это её устраивало.

Девятнадцать десять. Девятнадцать двадцать. В доме напротив кто-то вынес мусор, вернулся, погасил свет в прихожей.

— Тут раньше рынок был, — сказал Хомин, кивнув на асфальтовую площадку под окнами высотки. — Вон там, где машины. Крытый, два ряда. Мы через него ездили, когда я на развозке работал, там срезать можно было до Чунгока. Снесли лет восемь назад.

— И что?

— Ничего. Просто помню.

Он всегда так объяснял дорогу — через то, чего уже не было. Первые полгода она переспрашивала. Потом перестала: выяснилось, что он не путается, он просто держит в голове город, которого нет, поверх города, который есть, и в этой двойной карте ни разу не ошибся.

Пальцы у Сыльги лежали на руле и уже давно не лежали спокойно. Сначала это был один палец. Потом четыре, по очереди, коротким перебором, как считают дни до чего-то неприятного.

— Слушай, — начал Хомин.

— Прислал?

— Нет ещё.

Ладони стукнули по рулю.

— Это бред какой-то, — сказала Сыльги. — Зачем мы сидим и ждём каракули? Это тупость.

— Сыльги.

— Он там, наверху, ест или спит, и он не выйдет, пока не решит, что можно. А мы ждём, пока какой-то человек нарисует нам картинку. — Она уже открывала дверь. — Идём сейчас.

Дверь захлопывается, она выхватывает рацию у Хомина раньше, чем он успевает договорить, и голос её идёт по всем шести приёмникам сразу.

— Ребят, пошли.

От машин и от подъезда, из-за угла, от детской площадки к дому пошли люди в куртках и джинсах, и на них никто не обернулся — оборачиваться было не на что.

* * *

Их было тринадцать.

Лифты перекрыли первым делом — оба пассажирских и грузовой в торце, о котором управляющая вспомнила только со второго раза. Оставалась лестница. Одна на весь дом, бетонная, с окнами без стёкол на каждом третьем пролёте, и на площадках стояли велосипеды, банки с соленьями и один холодильник, которому было лет сорок.

Дальше началась работа, которую в отчёте пишут одной строкой.

Квартира. Звонок. Ждать. Ещё раз. Шаги. Голос через дверь. Удостоверение в глазок. Дверь на цепочке. Извините за беспокойство. Никого такого не видели. Мужчина, около тридцати, зелёный плащ. Нет? Спасибо. Следующая.

За дверями шёл вечер: телевизоры, посуда, детский рёв на восьмом, собака на одиннадцатом, которая бросалась на дверь каждый раз, как они подходили, и хозяйка каждый раз кричала на неё одно и то же слово.

Хомин работал по своей стороне площадки. Он был на голову выше почти всех, кто открывал ему дверь, и потому сутулился, и с каждой второй хозяйкой у него уходило на разговор вдвое больше времени, чем у неё, — и вдвое чаще ему что-нибудь рассказывали. Он улыбался людям, которых опрашивал. Просто улыбался, без всякой техники, и люди снимали цепочку.

Сыльги на своей стороне не улыбалась, и ей тоже открывали, и это тоже работало, только по-другому.

На шестом этаже она обернулась и увидела, что его нет.

Он догнал её через два пролёта. Шёл ровно, лицо было обычное, а дыхание — нет: короткое сверху, будто он набирал воздух в одну верхнюю треть и не мог достать глубже.

— Лестница, — сказал он и улыбнулся.

Сыльги посмотрела на него на секунду больше, чем требовалось, чтобы поверить.

— Лестница, — согласилась она.

И пошла дальше, а в блокнот, который был у неё в кармане, ничего не записала: записывать было пока нечего.

* * *

Девятый этаж открылся раньше, чем они позвонили.

В дверях стояла старушка лет восьмидесяти, седые волосы начёсаны для объёма, старенький халат в пятнах от готовки, а из квартиры шёл запах свежей выпечки — такой густой, что на площадке он был плотнее воздуха.

Хомин сглотнул.

Профессиональная приветливая улыбка госслужащего продержалась у него на лице примерно секунду, после чего съехала и стала откровенной мольбой «покормите меня».

— Госпожа? — сказала Сыльги.

— Чхве, — сказала старушка. — Заходите, чего вы там стоите. У меня как раз вынулось.

— Мы из полиции.

— Я поняла, что не из газа. Заходите.

Они не зашли, но противостоять этому дому оказалось невозможно: госпожа Чхве ушла и вернулась с тарелкой, и на тарелке лежало восемь штук чего-то горячего, и она сунула тарелку Хомину в руки — он был ближе, и лицо у него было такое.

— Ешь, — сказала она. — Худой.

— Госпожа Чхве, — сказала Сыльги, — Вы сегодня не видели во дворе или в подъезде мужчину, около тридцати лет, в зелёном плаще?

— Не видела. — Старушка подумала. — А вы кто?

— Полиция.

— А. — Она кивнула так, будто услышала это в первый раз, и никакого противоречия в этом для неё не было. — Так ешьте.

Хомин ел. Сыльги стояла и смотрела на площадку, на девять дверей, и считала, сколько дверей ещё выше.

Дверей выше было около двухсот.

* * *

На двенадцатом им открыл мужчина в майке, который очень хотел помочь. Он видел всё: и зелёный плащ, и синий, и человека с сумкой, и двоих у мусорных баков в среду. Хомин записал, потому что записывать полагается. Сыльги дослушала до конца. Перебить такого — значит получить второй заход с начала.

На пятнадцатом дверь открыла девушка лет двадцати, посмотрела на удостоверение, сказала «я не при делах» и закрыла. За дверью стало очень тихо, так тихо, как бывает, только когда человек стоит с той стороны и ждёт, уйдут или нет. Сыльги отметила квартиру галочкой и пошла дальше: сегодня она искала мужчину около тридцати в зелёном плаще, и всё остальное в этом доме сегодня её не касалось.

На семнадцатом им открыли, не спросив.

— Наконец-то, — сказала женщина в фартуке. — Вы из управляющей?

— Полиция.

— А. — Она сразу потеряла к ним интерес. — Я думала, по воде. У нас с утра горячей нет, и в подъезде напротив тоже нет. Я звоню с двенадцати.

— Мы не по воде.

— Ну да, — сказала женщина. — По воде никто.

Она ответила, что никого в зелёном не видела, и закрыла дверь. За вечер такой разговор был двенадцатый, и все двенадцать были про то, что в доме чего-нибудь не чинят.

* * *

Выше двадцатого дом стал другим.

Не хуже — просто выше. Лестница здесь была поуже, окна на пролётах кто-то заложил фанерой, и звук шагов возвращался с задержкой, будто снизу поднимался ещё кто-то и всё время отставал ровно на полшага.

На двадцать первом на ступеньках сидел Ли Донук — тридцать один год, второй год в отделе, самый молчаливый из тринадцати. Он записывал номера квартир, где не открыли, поднялся, когда увидел Сыльги, и молча показал страницу. Страница была исписана в два столбика.

— Сколько?

— Двадцать девять.

— Пройди их ещё раз после одиннадцати. Люди возвращаются.

— Понял.

На площадке двадцать второго стояло ведро.

Обычное пластиковое, наполовину с водой, а рядом, у стены, была приоткрыта узкая железная дверца — из тех, за которыми в таких домах идут трубы. Сыльги отметила её краем глаза, как отмечала на каждой площадке велосипед, коляску и банки с соленьями, и пошла дальше, вверх, к следующей двери.

На двадцать третьем она в четвёртый раз за вечер достала телефон и в четвёртый раз убрала.

Считать этажи она к этому времени перестала. Она считала двери.

* * *

— Слушай, — сказал Хомин на двадцать четвёртом, останавливаясь и упираясь плечом в стену. — А я уже говорил, что обыск займёт вечность? Может, подождём…

— Мы перекрыли лифты. Единственный выход — лестница. Он от нас не уйдёт. А если будем ждать, то упустим.

— Портрет мог уже прийти.

Она достала телефон. Экран был серый и пустой, и в левом верхнем углу стояла надпись «нет сети», и стояла она там с восьмого этажа.

— Не пришёл, — сказала Сыльги. — Я не рискну провалить дело только потому, что какой-то художник долго рисует свои каракули и до сих пор их не прислал. Пошли. Ещё одна квартира.

Хомин ещё раз тяжело вздохнул и натянул на лицо приветливую улыбку.

* * *

Дом закончился в двадцать один сорок.

Тридцать этажей, двести двенадцать открытых дверей, сорок с чем-то не открытых, из которых половина — со слов управляющей, с оплаченными счетами и без людей, а половина — просто не открытых, потому что человек имеет право не открывать. Ни одного зелёного плаща. Ни одного мужчины около тридцати, который вёл бы себя хоть сколько-нибудь не так.

Они спустились во двор. Люди сходились к машинам молча, и это было хуже, чем если бы ругались.

— Может, он ушёл до того, как мы встали, — сказал кто-то.

— Камеры, — сказала Сыльги.

— Может, крыша. Или через подвал.

— Подвал заперт. Крыша заварена в две тысячи девятнадцатом.

— Кто говорит?

— Управляющая.

— Значит, заперт, — сказала Сыльги.

— Тогда он здесь.

— Тогда он здесь, — согласилась Сыльги.

И это было единственное, что они за четыре часа установили точно, и это они знали ещё до того, как вошли.

Патрульный Ким Ёнбин, двадцать четыре года, борцовские плечи под гражданской курткой, подошёл и доложил, что верхний технический этаж он проверил лично, дважды, что там пусто и что он готов подняться в третий раз.

— Не надо, Ёнбин, — сказала Сыльги.

Он отошёл с таким видом, будто ему сделали подарок, и всю дорогу до машины держал спину прямее обычного, потому что инспектор знала, как его зовут.

Хомин стоял у машины и дышал уже нормально.

Правая рука у него была в кармане ветровки, и он держал её там всё время, пока говорил, и вынул только тогда, когда понадобилось показать на подъезд. В кармане что-то коротко стукнуло о ключи — маленькое, пластмассовое.

— Минги ещё в отделе? — спросил он в пространство, очень небрежно.

— Откуда я знаю.

— Да я так.

* * *

В отделении в половине одиннадцатого горел свет на трёх этажах из шести.

Она прошла мимо кабинета капитана. Дверь была приоткрыта, внутри темно, и на столе, ровно посередине, лежало вязание — отложенное так, как откладывают, когда собираются вернуться. Хван Ина ушла давно. Значит, разговора сегодня не будет, а будет завтра, и завтра он будет длиннее.

Сыльги поднялась по лестнице: лифт стоял на пятом, а ждать она не собиралась. В коридоре четвёртого этажа пахло остывшим кофе, и половина ламп была выключена — их выключали в десять, всегда, независимо от того, кто ещё работает.

Из четыреста девятнадцатого вышел Ким Ёнбин — он успел добраться раньше неё, как успевал всегда, — обернулся в дверь, вытянулся и козырнул.

— Спокойной ночи, господин Ким!

Из кабинета ничего не ответили.

Ёнбин прошёл мимо неё, козырнул ещё раз, уже ей, и исчез на лестнице.

Сыльги стояла и смотрела на закрывающуюся дверь.

Козырять гражданскому не полагалось. Ему просто никто не сказал.

Она толкнула дверь.

Свет в кабинете был выключен, и первое, что она увидела, было окно — не то, что выходило во двор, а второе, которого в этой комнате никогда не было. Оно стояло у стены, торцом к окну, тёмно-зелёное, и в нём было лицо.

Мужчина. Мягкая линия челюсти. Ноздри видны обе. Ничего, что можно было бы запомнить, и всё, что нужно было, чтобы узнать.

Она искала это лицо четыре часа, двести двенадцать дверей и тридцать этажей, и всё это время оно стояло здесь.

Потом она разглядела, что у окна кто-то сидит.

Кресло стояло, завалившись влево.

Глава 5

Свет она включила сама.

Кабинет вернулся: одиннадцать столов, чей-то шлем, чей-то зонт, распечатки в три слоя, — и доска перестала быть окном и стала доской на колёсиках, старой, с меловым налётом, въевшимся в поверхность.

Монджу сидел, где сидел. Он не встал. Ему не пришло в голову, что надо вставать.

— Почему не прислали?

— Прислали.

— Мне ничего не пришло.

— Отправляли в девятнадцать пятьдесят восемь, — сказал он. — Не ушло. Пак Бомин пошёл вниз отправлять с компьютера.

Женщина в дверях была высокая, в лёгкой куртке не по погоде, и от неё пахло бетоном и чужими подъездами. Она посмотрела на него — коротко, как смотрят на предмет, который поставили не туда, — и перевела глаза на доску, и на доске задержалась надолго.

— Это точно он?

— Свидетель сказал «это он» и не стал извиняться, — сказал Монджу. — До этого он извинялся перед каждой фразой.

Она не ответила. Она подошла к доске вплотную и стояла к нему спиной, и Монджу видел, что весь вес у неё на левой ноге и что стоит она так давно и переносить его не собирается.

— Мел, — сказала она наконец. — Это нельзя подшить в дело.

— Бомин сфотографировал.

— Мел, — повторила она, и было непонятно, чем именно он ей не угодил.

Потом она пошла к выходу и у двери задержалась ровно на то время, какое нужно, чтобы повернуть ручку, и не повернула.

— Завтра в семь, — сказала она. — Не опаздывайте.

И ушла.

Монджу остался сидеть. Кресло вело влево, и он давно перестал этому сопротивляться и просто сидел завалившись — так, как, видимо, сидел до него тот, кто его продавил.

Он посмотрел на доску ещё раз.

Лицо смотрело снизу вверх: таким его увидел человек, сидевший на полу лифта и рывшийся в сумке. Это было единственное, что Монджу про него знал. Ни имени, ни голоса, ни того, зачем всё это было сделано.

Он выключил свет, дошёл до лифта и там понял, что не помнит, ел ли сегодня.

* * *

Утро в отделении пахло не так, как вечер.

Вечером здесь пахло кофе и бумагой. Утром — мокрой обувью, лапшой из стаканчика и чем-то хлорным из уборной в конце коридора, и вот на этом последнем Монджу сбился с шага и постоял, глядя в пол, пока не прошло.

Он пришёл в шесть сорок пять — «в семь» означает «в семь» — и был третьим.

Первым был Чонсок. Он расставлял по столам контейнеры, как расставляют приборы, — с той же обстоятельностью, с какой накануне разливал из термоса.

— Ешьте.

— Позже.

— «Позже» — это слово, которым люди кормят себя вместо еды, — сказал Чонсок.

Монджу открыл рот, закрыл и всё-таки спросил:

— Это тоже пословица?

— Народная.

Чонсок завинтил термос и посмотрел на него уже без шуток.

— Вы вчера до скольких сидели?

— Не помню.

— Понял. — Он поставил термос на подоконник. — Тогда так. Я тут четырнадцатый год. В первую неделю мне никто не сказал двух вещей: где чайник и что домой уходить можно. Чайник вон там. Домой уходить можно.

Монджу подошёл к списку на стене, отсчитал десять тысяч и опустил в конверт под ним. В графе «внесено» напротив его фамилии стоял прочерк, поставленный Чонсоком накануне.

— Быстро Вы, — сказал Чонсок. — Обычно неделю тянут.

— Мне сказали, госпожа Сон не ошибается.

— Никогда, — подтвердил Чонсок таким тоном, каким говорят о погоде в горах.

Песочные часы стояли там же, где он их оставил, — на углу стола, ближе к окну. Монджу перевернул их, хотя ждать было нечего.

* * *

В семь ноль пять в кабинете было девять человек, и портрет лежал на каждом втором столе — распечатанный, серый, с меловыми бликами по краю.

Инспектор Чон стояла у доски и говорила, поворачиваясь не к людям вообще, а к тому, кто отвечал, — всем корпусом, разом, так что человек оказывался ровно напротив неё и деваться ему было некуда.

— Юн Хеми, тридцать один год. Убита у себя дома между семью и девятью утра. Пропал телефон. Больше ничего.

— Мать приедет к девяти, — сказал Бомин. — Пальто действительно её.

— Позже. Камеры.

— От дома потерпевшей утренний след обрывается на автобусной остановке в Мапхогу. Дальше восемь часов ничего. В семнадцать двадцать он входит в высотку в Чунгоке. Наружу — ни одна камера.

— Дом мы прошли, — сказала инспектор Чон. — Двести двенадцать дверей. Его там нет.

В кабинете стало тихо тем особенным способом, каким становится тихо, когда девять человек одновременно решают промолчать.

Монджу стоял у стены. Стула ему никто не предложил, а свой он приносить не стал.

— Можно вопрос? — сказал он.

Восемь голов повернулись.

— Он вошёл и не вышел. Значит, он был внутри, пока вы искали. Значит, тринадцать человек ходили по этажам и его не нашли. Кого можно не найти в доме, где живут восемьсот человек?

— Того, кто спрятался, — сказал Ли Донук от дальнего стола.

— Того, кого не запомнили, — сказал Монджу.

Он подошёл к доске и повернул её к себе — не чтобы показать, а потому что ему было проще смотреть.

— Вот это лицо. Оно не страшное и не примечательное. Свидетель три раза сказал, что плохо помнит, и он не врал: там нечего помнить. Такое лицо в подъезде видят и через минуту не могут сказать, был кто-нибудь на лестнице или нет.

— И что это нам даёт? — спросила инспектор Чон.

— Это не преступник, которого не нашли, — сказал Монджу. — Это человек, которого не заметили. Он не прятался.

Она смотрела на него. Он перевёл глаза на её руки. Руки лежали на спинке стула, и правая лежала не совсем спокойно.

— И ещё одно, — сказал Монджу. — Свидетель ехал с ним в лифте и всю дорогу смотрел в телефон. Он опустил глаза обратно. Так делают, когда посмотрели и решили, что можно не смотреть.

В кабинете стало очень тихо.

Инспектор Чон достала из кармана бумажный блокнот, нашла нужную страницу — не листая, а сразу, — и прочитала вслух то, что записала вчера:

— «Опять протечка».

Она закрыла блокнот и постояла с ним в руке, хотя закрывать было уже нечего.

— Он сказал это в первый же день. Я записала и не пошла дальше.

Потом она развернулась к Бомину — вся, разом.

— Обслуживающая организация. Всё по этому адресу за неделю. Заявки, наряды, фамилии.

— Понял.

— И горячая вода. Вчера на семнадцатом жаловались, что с утра нет. Кто выезжал.

Бомин уже бежал.

* * *

Это заняло сорок минут, и за эти сорок минут никто не сказал ни одного красивого слова.

В компанию звонить было рано — смена у них в восемь, — и Бомин поехал не в компанию, а к управляющей, у которой копия наряда лежала в папке на подоконнике.

Компания называлась «Тэрим-Сервис»: четырнадцать человек в штате, девять домов в Чунгоке и два в Кванджине. Наряд-заказ от девятого числа, время выдачи семнадцать ноль пять — замена участка стояка горячего водоснабжения, дом двадцать девять, работа на два дня. Исполнитель — Ку Мансик, тридцать три года, шесть лет в компании, ни одного нарекания и свой комплект ключей: подвал, машинное отделение и все технические двери в подъезде.

Он вошёл в дом в семнадцать двадцать по своему наряду.

Он не выходил, пока они его искали, потому что ему незачем было выходить. Он работал.

— Разрешите доложить по камерам, — сказал Бомин. — В двадцать два ноль семь вышел. Спокойно, через двор, на остановку. В спецовке. Мы искали плащ.

— Двадцать второй этаж, — сказала инспектор Чон. — Он вчера стоял на площадке двадцать второго. Там ведро.

Бомин посмотрел на неё и ничего не спросил.

— Двое наших прошли мимо него по лестнице около двадцати сорока, — сказал он тише. — Я спросил обоих. Оба помнят, что на площадке был рабочий в спецовке. Лица не помнит ни один.

Тишина держалась секунды три.

— Наряд на два дня, — сказала инспектор Чон. — Значит, сегодня он придёт доделывать.

— В восемь, — сказал Бомин. — У них смена в восемь.

Было семь пятьдесят одна.

* * *

В машине Монджу посадили назад и велели не выходить, и он не собирался.

Он смотрел в окно на дом, который вчера обошли за четыре часа и в котором вчера было всё, что им требовалось. Дом был написан в один тон и без света: тридцать этажей ровного серого, которому за сорок лет не досталось ни одной тени — тени на нём нечему отбрасывать. Только окна — маленькие, тёмные, в шахматном порядке — и они читались как дырки, а не как окна.

Утренний свет шёл сбоку и снизу, отражённый от асфальта, и от этого у людей во дворе подсвечивались подбородки. Монджу отметил это и понял, что отмечает, и не стал убирать: убирать было незачем, руки у него всё равно были пустые.

В восемь ноль четыре во двор с остановки вошёл мужчина.

Обычный. Куртка, рюкзак, кроссовки. Ни зелёного плаща, ни спецовки — спецовка, надо думать, лежала в рюкзаке. Шёл он не быстро и не медленно, и в подъезде кто-то придержал ему дверь, и он кивнул.

Монджу сидел в машине и смотрел, как по двору идёт лицо, которое он вчера сделал мелом.

У лица была походка, которой Монджу не рисовал, и рюкзак, которого Монджу не рисовал, и на секунду оно обернулось на голос — женщина звала ребёнка. На этот поворот Монджу смотрел не дыша, потому что в повороте лицо стало ровно тем, что стояло на доске.

Мягкая линия челюсти. Ноздри — обе.

Взяли его без крика, в лифтовом холле, у такой же узкой железной дверцы, как на двадцать втором. Он не побежал. Он вытер ладони о бёдра — обе разом, коротким привычным движением, каким вытирают уже сухие руки, — и поднял их.

Его вели через двор к машине, и Монджу видел его вблизи несколько секунд. За эти несколько секунд Ку Мансик посмотрел в окно машины, встретился с ним глазами и сказал что-то — не ему, а вообще, утру.

Слов слышно не было. Монджу увидел только форму: два коротких слова, второе с открытым ртом на конце.

Что это были за слова, он узнал через три часа.

* * *

К одиннадцати в четыреста девятнадцатом стало людно и шумно, и никто уже никуда не бежал.

Телефон Юн Хеми нашли в вентиляционном коробе на верхнем техническом этаже — на том самом, который патрульный Ким Ёнбин накануне проверил лично, дважды, и просился в третий раз. Рядом лежали перчатки. Нож был в мусорной камере, в третьем контейнере от входа.

Допрашивал Чонсок. Монджу этого не видел и узнал только потом, что Чонсок сначала полчаса кормил Ку Мансика лапшой из стаканчика и расспрашивал его про смесители — какие сейчас ставят, правда ли, что китайские хуже, — а потом тот заговорил сам и говорил два часа, и остановить его было уже нельзя.

Он отдал ключи, отдал наряд, отдал код от шкафчика в раздевалке и говорил ровно и подробно, и единственное, чего он хотел, — чтобы записали, что она сама виновата.

Он видел её четыре раза. В марте менял ей смеситель. Она сказала «спасибо» и закрыла дверь, и он был уверен — совершенно, всерьёз, полгода подряд, — что между ними что-то произошло.

Телефон он забрал, не сомневаясь, что в телефоне их переписка. В телефоне не было ни одного его сообщения. Ни одного номера. Её подруга, которую опрашивали днём, сказала, что Хеми про сантехника не рассказывала никогда, а рассказывала она ей всё.

— Два слова, — сказал Чонсок, выйдя из допросной и растирая лицо ладонью. — «Она сама». За два часа — одиннадцать раз.

Монджу стоял у стены и слушал всё это с начала до конца, и где-то посередине обнаружил, что ест: кто-то вложил ему в руку контейнер. Он съел всё стоя, очень быстро, и не помнил ни первой ложки, ни последней.

Утренние два слова наконец сошлись с формой, которую он видел через стекло машины. Второе действительно кончалось открытым ртом.

* * *

Мать Юн Хеми просидела внизу четыре часа.

Монджу увидел её, когда спускался за водой. Маленькая женщина лет шестидесяти сидела на скамье у дежурной части, очень прямо, с сумкой на коленях, и на спинку не опиралась. Рядом с ней на скамье лежало серое пальто, сложенное вдвое, аккуратно, как складывают вещь, которую собираются носить.

Пальто она отдала дочери сама. Завтра его вернут ей в пакете, вместе с описью, и домой его всё равно придётся везти.

К ней вышел Бомин. Сверху, с площадки между этажами, Монджу видел, как он садится рядом — не напротив, а рядом, — и что-то говорит, и как женщина кивает, кивает, кивает и ни разу не поднимает головы.

Монджу достал из кармана сложенный вчетверо лист и не стал его разворачивать.

— Прошу прощения, инспектор. Выписка по Ку Мансику, — сказал Бомин, входя с папкой. — Для протокола, формальность. Его выезды за месяц.

И прочитал.

Жилой дом в Чунгоке — четыре раза. Начальная школа — раз. Салон красоты в Каннамгу — раз. Продуктовый магазин — два. Автомойка — раз.

Никто не поднял головы. Бомин закрыл папку, поставил в углу листа время и пошёл подшивать.

* * *

Расходиться начали после часа.

Монджу вымыл руки в конце коридора, вернулся и стал стирать доску: доску полагалось вернуть в комнату для стажёров, а с лицом её туда никто бы не покатил.

Он стёр половину, когда услышал, что в кабинет кто-то вошёл.

Инспектор Чон стояла у одиннадцатого стола — того, за которым он сидел второй день, — и смотрела на кресло.

— Оставьте, — сказала она.

Монджу опустил тряпку.

— Доску просили вернуть.

— Я не про доску.

Он ждал.

— Вчера я четыре часа водила тринадцать человек по этажам, — сказала она, — пока Вы рисовали свои каракули. Мы прошли мимо него дважды. Знаете, сколько времени у Вас ушло на второй портрет? Пятнадцать минут. Пятнадцать минут после одного вопроса.

— Да.

— И Вы даже не понимаете, что я сейчас сказала.

— Не понимаю, — согласился Монджу.

Она подняла глаза, и он не выдержал и перевёл взгляд ниже — на кость. Челюсть была тяжёлая, скулы широкие, и вдоль левой части лба, по краю волос, шёл старый побелевший шрам сантиметра в четыре.

Он посмотрел на это лицо внимательно, как смотрел на все лица.

Оно было ему незнакомо.

— Так это ты, — сказала она.

Монджу подождал.

— Простите?

— Ничего.

— Нет, — сказал он. — Вы что-то сказали.

— Я сказала: так это ты.

Она сказала «ты».

За два дня она не сказала ему «ты» ни разу, и это не было близостью: так говорят не человеку, а вещи, которую наконец опознали.

Он честно попробовал. Он перебрал всё, что у него было: аудитория, кафедра, выставка, чей-то заказ, чья-то мать, чья-то свадьба, улица, складной стул, доска на коленях. Пять лет назад его допрашивали трое суток подряд, и от тех суток не осталось ни одного лица — только зелёный линолеум, только звук, с которым по столу ездит пластиковый стакан, и только собственный голос, повторяющий, что он не помнит.

Он посмотрел на неё ещё раз и не нашёл ничего.

— Мы знакомы?

Лицо у неё стало неподвижным.

— Нет, — сказала инспектор Чон. — Не знакомы.

Она взяла со стола свой блокнот, бумажный, и вышла.

Монджу постоял, потом домыл доску до конца, до чистого зелёного поля, и выкатил её в коридор.

Что это было, он не понял. В первые полминуты знакомства с ним всегда что-нибудь происходило — но это было не в первые полминуты и было чем-то другим.

Вечером, уже дома, он развернул лист и поставил на нём четвёртую линию: тяжёлая челюсть.

Чья она, он не знал.

Глава 6

Автомат стоял у входа в магазин напротив отделения, и работал он через раз, и все в отделе это знали и всё равно ходили к нему, потому что до нормального кофе было два квартала.

Чон Сыльги приехала в шесть тридцать и первым делом пошла к автомату.

Она нажала кнопку. Внизу стукнуло. Она нагнулась, достала банку, поставила её на крышку автомата и нажала ту же кнопку второй раз.

Внизу стукнуло опять.

Кофе она не пила. Кофе обострял то, что у неё и без кофе обострялось, и она это выяснила пять лет назад опытным путём и с тех пор пила ячменный чай, растворимый, из пакетика, и никому не объясняла почему.

Раз в месяц она делала исключение.

Свою банку она выпила прямо там, у автомата, стоя, в четыре глотка, и было невкусно, и в этом отчасти был смысл. Вторую взяла в руку и понесла через дорогу.

Одиннадцатое число выпадало на все дни недели по очереди. Иногда на выходной, и тогда она приезжала в отдел всё равно. Один раз — на её собственный день рождения, и в тот год она про день рождения просто забыла, и никто в здании ей о нём не напомнил. Помнила его только Хван Ина, и Хван Ина в тот день ничего не сказала.

В сумке у неё, на дне, под фонариком, зарядкой и пачкой одноразовых перчаток, пять лет лежала пластмассовая лягушка. Зелёная, размером с половину спичечного коробка, с облезшим глазом. Лягушку ей привезли из Пусана как страшно смешной подарок, и она была страшно смешная, и Сыльги в тот день сказала, что выбросит её при первой возможности.

Возможность так и не представилась.

* * *

В четыреста девятнадцатом в шесть сорок было двое.

Чонсок расставлял контейнеры. Монджу сидел за одиннадцатым столом и что-то писал от руки — не рисовал, а именно писал, мелко, на половине листа.

Сыльги прошла между столами, не глядя ни на кого, поставила банку на угол его стола и пошла дальше, к двери.

— Инспектор?

Она не обернулась.

— Спасибо, — сказал Монджу ей в спину и сам это спасибо не дослушал.

Дверь за ней закрылась.

В коридоре она постояла секунды три, глядя на объявление о диспансеризации, которое висело здесь с марта, а потом пошла вниз.

* * *

Кабинет за стеклянной перегородкой просматривался весь, до дальней стены.

Сыльги стояла у мониторов в соседней комнате, слушала, как Хонсун объясняет что-то про экспорт видеофайлов, и половину не слушала, потому что через стекло было видно, как Монджу встал из-за стола с банкой в руке и подошёл к Чонсоку.

Что он спросил, слышно не было. Видно было, как Чонсок посмотрел на банку, потом на дверь, в которую она вышла, потом опять на банку — и покачал головой.

Не «не знаю». Другое.

Монджу спросил ещё раз. Чонсок сказал что-то короткое, и по тому, как он при этом взял со стола пустой контейнер, было понятно, что он уходит из разговора.

Тогда Монджу вернулся к столу и поставил банку обратно — туда же, откуда взял, — и сел, и минуты две ничего не делал.

— Ну не надо так, — сказал Хонсун.

— Что?

— Это я не Вам. — Он щёлкнул мышью дважды. — Экспорт с их регистратора идёт только через их же программу, я могу вытащить, но там будет второе сжатие, и если потом кто-нибудь скажет, что файл трогали, то доказывать…

— По-корейски, Хонсун.

— Файл будет хуже, а объяснять придётся долго. Извини, — добавил он в монитор.

В углу среднего экрана у него шла трансляция из какого-то кошачьего приюта, и коты там спали в куче уже второй час.

— Бери оригинал диска.

* * *

Дело Юн Хеми закрывали весь день, и это была та часть работы, которой не бывает ни в одной книжке про полицию.

Опись изъятого. Опись возвращаемого. Постановление. Направление в прокуратуру, четыре экземпляра, из которых один потерялся ещё до обеда и нашёлся у Хомина в ветровке.

— Он его туда не клал, — сказал Хомин. — Он туда сам.

— Хомин.

— Я просто говорю, что бывает.

Бомин носил бумаги от стола к столу и на каждой ставил в углу время. Ку Мансик к обеду написал всё то же самое ещё раз, своей рукой, и в собственноручных показаниях трижды повторил, что она сама виновата, и его никто не поправил. Поправлять было не их дело.

В час дня позвонили из прокуратуры и спросили, почему в описи телефон проходит как «телефон мобильный, чёрный», без модели.

— Потому что он в крови, и мы его ещё не разобрали, — сказала Сыльги.

— А когда разберёте?

— Когда разберём.

— У нас срок.

— У вас срок, — согласилась она.

В два позвонили из «Тэрим-Сервиса». Директор говорил девять минут, и восемь из них — о том, что компания работает шестнадцать лет, что у них ни одной жалобы и что Ку Мансик проходил проверку при приёме, как все. На девятой минуте он спросил, будут ли об этом писать.

— Не знаю, — сказала Сыльги.

— А как узнать?

— Никак.

В блокнот она записала: «Тэрим», время, и рядом — «спросил про прессу раньше, чем про неё». К делу это не вело никуда.

Рука на трубке подрагивала — мелко, на самом краю, ровно так, как подрагивала каждое одиннадцатое после четырёх глотков у автомата.

Она убрала руку со стола и подождала.

К четырём осталось последнее: тело.

* * *

Мать Юн Хеми приехала в три.

Её посадили в третьей комнате на втором этаже — той, где стояло искусственное растение и где обычно разговаривали с людьми, которым нельзя сказать ничего хорошего.

На столе лежал бумажный пакет и опись на двух листах.

— Здесь всё, что возвращается сегодня, — сказала Сыльги. — Ключи. Кошелёк, четырнадцать тысяч вон купюрами, карты, проездной. Серьги. Учебник. Распишитесь по каждой строке, пожалуйста.

Женщина расписалась по каждой строке. Почерк у неё был крупный и очень старательный, и на четвёртой строке она остановилась и стала перечитывать с начала.

— «Учебник китайского языка», — прочитала она вслух.

— Да.

— Она мне сказала, что для работы.

Сыльги ничего не ответила. Отвечать здесь было нечего.

— У меня сестра в Харбине, — сказала женщина. — Тридцать лет. Я к ней два раза ездила и оба раза сидела как глухая. — Она положила ручку. — Она мне на день рождения билеты хотела. Я это сегодня утром поняла, в автобусе.

Учебник лежал в пакете сверху, корешком вверх, и с одной стороны страниц было заметно больше.

Пометки в нём кончались на девятом уроке. Дальше страницы были чистые, и чистых было ещё двести. Это Сыльги знала не из описи.

— В описи написано, что пальто моё. Кто это писал?

— Я.

— Откуда Вы знали?

— По буквам на подкладке.

Женщина кивнула и очень долго складывала опись пополам, а потом ещё раз пополам, хотя складывать её было не нужно и в пакет она входила и так.

— Он её знал? — спросила она.

Сыльги переставила стул так, чтобы оказаться прямо напротив неё, и стала говорить медленнее.

— Нет.

— Совсем?

— В марте он менял ей смеситель. Она сказала ему «спасибо» и закрыла дверь.

— И всё?

— И всё.

Женщина посмотрела на неё, ожидая, что дальше будет что-то ещё — оговорка, объяснение, хоть какая-нибудь причина, — и дальше ничего не было. И вот этого места, где ничего нет, Сыльги за одиннадцать лет службы так и не научилась выдерживать.

Она выдержала.

— Проводите меня вниз, — попросила женщина. — Я не запомню, где лифт.

Лифт был напротив двери.

Сыльги проводила её.

* * *

В морге играл трот.

Играл он из маленькой колонки на подоконнике, громко, и стажёры каждый раз останавливались в дверях и не знали, куда деть лицо.

— Направление, — сказала Сыльги и положила бумагу на край стола.

— Давай.

Минги дочитала, поставила подпись и отложила ручку. Потом натянула перчатку — прямо поверх серебряного кольца на большом пальце, не сняв его и не поправив, — и перчатка легла с бугром.

— Мать заберёт её в пять, — сказала Минги. — Она внизу с трёх. Я её отправляла в кафе через дорогу, она не пошла.

— Она вчера просидела четыре часа.

— Значит, сегодня будет пять. — Минги подошла к каталке и поправила простыню, которую поправлять было не нужно. — Гостья у нас со среды. Пора домой.

— Что ты ей скажешь?

— Ничего я ей не скажу. Я ей её отдам. — Минги стянула перчатку и бросила в бак. — Говорить — это к тебе.

Сыльги уже сказала. Полтора часа назад, в третьей комнате на втором этаже, где стояло искусственное растение.

Она называла их гостями. Всех, всегда, и в разговоре, и в отчётах — в отчётах, правда, приходилось писать «труп», и она писала, и было видно, что каждый раз это слово встаёт ей поперёк горла.

Из коридора донёсся звонок телефона. Минги вышла, сказала кому-то «да», потом «нет», потом «я не могу сейчас», потом, значительно тише, «ладно, пусть посидит у охраны, я заберу в семь», и вернулась с лицом человека, который на сегодня закончил спорить.

— Школа?

— Школа. — Минги достала из холодильника — не из того, из бытового, в углу — пакет молока, оторвала уголок и стала пить прямо из пакета. — Восемь лет, а разговаривает со мной как замминистра.

Сыльги стояла и смотрела в стену над каталкой.

— Ты сегодня ко мне зачем на самом деле?

— Направление принесла.

— Направление приносит Бомин.

Трот на подоконнике дошёл до припева.

— Одиннадцатое, — сказала Минги, не поворачиваясь. — Я помню, Сыльги. Я каждый месяц помню.

Сыльги не ответила.

* * *

Монджу пришёл в морг в двадцать минут шестого.

Мать сидела в соседней комнате с человеком из ритуальной службы, и дверь туда была закрыта, и через дверь ничего не было слышно, кроме того, что кто-то один говорит долго, а второй не отвечает.

Он остановился в дверях, как останавливаются люди, впервые попавшие в помещение, где по-другому пахнет, и Сыльги увидела, что он смотрит не на каталку и не на инструменты, а на кафель — на то, как ложится свет от ламп на стену, потому что стена была выложена плиткой неаккуратно и от этого свет шёл полосами.

В руке у него была банка.

Закрытая.

— Извините, — сказал он. — Мне сказали, инспектор Чон здесь.

— Здесь, — сказала Минги.

Он прошёл два шага и поставил банку на стол из нержавейки. Банка стукнула, и Минги подняла глаза.

— Я не знаю, что с ней делать, — сказал он.

— Выпить, — сказала Минги.

— Я не пью кофе после четырёх.

— Тогда не пить.

— Я не про это. — Он посмотрел на Сыльги и почти сразу перевёл глаза на её руки. — Мне её поставили на стол и ушли. Я третий день на этом столе сижу. Что это значит?

Минги отставила молоко и, не глядя, дотянулась до колонки и убавила звук.

Она посмотрела на банку. Потом на Сыльги — и держала этот взгляд секунды три, и за эти три секунды Сыльги могла сказать что угодно.

Сыльги не сказала ничего.

— Одиннадцатое число, — сказала Минги.

— Простите?

— Ким Уджин погиб одиннадцатого. Пять лет назад. — Минги вытерла большой палец о халат, там, где кольцо. — Каждое одиннадцатое она покупает две банки. Одну себе, одну ему. Ставит на его стол. Стол пять лет стоял пустой. Теперь за ним сидите Вы.

В смотровой стало слышно колонку, и в колонке очень бодрая женщина пела про то, как она ждала автобус и дождалась не того.

Монджу стоял и не двигался.

— Я не знал, — сказал он.

— Принято, — сказала Сыльги.

Он взял банку со стола, и Минги ничего ему не сказала.

Сыльги взяла свой экземпляр направления и вышла, и в коридоре, уже на лестнице, услышала, как за спиной снова включили музыку.

* * *

Дальше был обычный вечер.

В шесть Хван Ина собрала всех и сказала, что по делу Юн Хеми работа выполнена нормально, и слово «нормально» у неё означало то, что у других означает «отлично», и все это знали. Вязания она с собой не взяла, и поэтому всё заняло пять минут.

В половине седьмого Бомин ушёл первым, чего с ним не бывало, и на вопрос сказал, что ему надо. Хомин ушёл в семь и по дороге спросил, не забирали ли снизу заключение, и получилось, что спросил про Минги, и в коридоре всё равно никого не было.

В коридоре Ким Ёнбин посторонился, пропуская Монджу с папками, и козырнул ему. Монджу кивнул в ответ, как кивают человеку, который здоровается непонятным способом, и прошёл мимо.

Сыльги сидела и подписывала.

В восемь она выключила настольную лампу и пошла к двери, и по дороге посмотрела на одиннадцатый стол. Она смотрела на него каждый вечер пять лет и отучиться не успела.

Монджу уже ушёл.

Стол был прибран. Клавиатура ровно, монитор погашен, стопка бумаги по краю.

Банка стояла у левого угла — не там, куда Сыльги её утром поставила. Её передвинули сантиметров на десять, вглубь, к самому монитору, и поставили точно в то место, где на пластике за пять лет остался тёмный круглый след.

Крышка была не тронута.

Сыльги постояла над столом.

Потом выключила свет и пошла домой.

Глава 7

Синий, на фоне которого фотографируют на документы, не встречается больше нигде. Его не бывает ни в небе, ни на ткани, ни на стене; он существует только в отделах кадров и фотоателье, и назначение у него одно — чтобы позади человека не было ничего. Монджу за пятнадцать лет написал сорок с чем-то портретов и ни разу не позволил себе фон, который ничего не значит.

Здесь его держали в рулоне, притянутом к шкафу двумя канцелярскими зажимами.

— Сядьте. Смотрите в камеру.

Он сел и посмотрел. На второй секунде глаза сами ушли — на зажим, на то, как рулон под ним пошёл складкой, на лампу, отражённую в чёрном глазке.

— В камеру.

Он посмотрел ещё раз, и взгляд ушёл опять, и госпожа Сон нажала кнопку тогда, когда сочла нужным. На карточке получился человек, который вроде бы смотрит на тебя и вроде бы мимо.

— Нормально, — сказала она. — У половины так. У некоторых хуже.

Бумаги принимала тоже она: кадры сидели на третьем этаже и вниз не спускались никогда.

Заявление. Согласие. Ещё одно согласие, отдельное, на то же самое, но другими словами. Анкета, где требовалось указать образование, воинскую обязанность и владение иностранными языками. Первые две графы он заполнил как есть. В третьей написал «нет»: английский, на котором он читал каталоги, языком в этом смысле не считался.

В графе «должность» стояло напечатанное: «художник-криминалист».

Два слова, которые он за всю жизнь не поставил бы рядом.

Отдельной строкой шёл ближайший родственник — фамилия, степень родства, телефон. Человеку ведь надо где-то расписаться, что он существует, и обязательно так, чтобы существовал он не сам по себе, а через кого-то… да?

Он написал: Ким Ёнэ. Мать. И номер, который помнил наизусть, потому что это был единственный номер, который он помнил наизусть.

— Пропуск заберёте завтра, — сказала госпожа Сон. — Сегодня по временному.

— А этот?

Он положил на стойку мягкий пластиковый прямоугольник с надписью «ГОСТЬ».

Она посмотрела на него поверх стойки. Потом взяла двумя пальцами, бросила в коробку, где таких лежало десятка полтора, и коробка глухо стукнула.

— Я же говорила, — сказала госпожа Сон.

Телефон у неё зазвонил.

— Госпожа Ан, — сказала она в трубку, не глядя на экран.

* * *

Приказ пришёл на четвёртый этаж раньше, чем он сам.

— Быстро оформили, — сказал Чонсок вместо приветствия. — Обычно три недели. Капитан носила сама.

Он расставлял контейнеры. Их было пять, и один он поставил на одиннадцатый стол, не спрашивая.

— Ешьте.

— Позже.

— Вот, — сказал Чонсок с удовлетворением. — Уже почти наш.

На столе, вместе с приказом, лежала опись. Одиннадцать позиций: стол письменный однотумбовый, кресло офисное, монитор, клавиатура, мышь, лампа настольная, тумба, урна, вешалка напольная, огнетушитель — общий, один на кабинет, — и корзина для бумаг, которая шла отдельно от урны. Против каждой позиции требовался инвентарный номер, а против номера — подпись. Инвентарного номера не было только у песочных часов на углу стола, и они оказались единственной вещью здесь, которая принадлежала ему.

— Номера где?

— На самих вещах. Наклейки. — Чонсок завинтил термос. — Ищите снизу. Их клеили люди, которым не хотелось, чтобы эти наклейки кто-нибудь нашёл.

Монджу опустился на корточки и полез под стол.

Наклейка на тумбе была снизу, у самого пола, и краска на ней выцвела до розового. Он переписал цифры. Наклейка на кресле обнаружилась под сиденьем, и, чтобы её прочесть, кресло пришлось положить набок. В этом положении вмятина перестала быть вмятиной и стала формой плеча.

Он поставил кресло обратно.

Оставалась тумба, и в тумбе были ящики, и на внутренней стороне ящиков, как объяснил Чонсок, тоже иногда клеили дубликат.

Монджу выдвинул верхний.

Скрепки. Высохший маркер. Пластиковая вилка в целлофане. Две батарейки. Всё это лежало ровным слоем, как ложится то, что никто не перекладывал.

Он выдвинул второй.

Второй был пустой, и на дне лежал блокнот.

Бумажный, карманный, в мягкой картонной обложке, с проклеенным корешком. Такие продавались в магазине напротив отделения, у автомата, по восемьсот вон, и Монджу знал этот блокнот в лицо: он видел, как инспектор Чон достаёт из кармана ровно такой же и находит в нём нужное быстрее, чем человек находит это в телефоне.

Он взял его двумя пальцами.

Блокнот открылся сам, как открывается книга, из которой вынули середину.

Страниц не было. Не то чтобы совсем — что-то оставалось, — но у сгиба стояла плотная гребёнка бумажных пеньков, вырванных по одному и торопливо: обрывы шли не по линии, а вкось, и в трёх местах бумага потянулась за пальцами и оставила язык. Так рвут не для того, чтобы аккуратно, а для того, чтобы быстро. Вырванного было больше, чем осталось.

Монджу сел на пол, там же, у тумбы, и стал смотреть, что осталось.

Осталось мало.

Номер телефона, без имени, написанный дважды: первый раз обычно, второй — с нажимом, потому что человек обводил цифры, пока слушал. Слово «зонт», одно, посреди чистого листа. Строчка: «молоко, батарейки, спросить про среду». На двух страницах подряд, вдоль левого поля, шли ряды коротких косых чёрточек — не буквы и не цифры, а отметины, которые ставит рука, пока ухо занято. Шли они неровно, кучками по три и по пять, с разрывами. Кто-то держал трубку и отбивал.

Монджу смотрел на эти чёрточки дольше, чем на всё остальное. По нажиму было видно, что рука не спешила и не нервничала. Человеку было скучно.

Он перевернул обложку. На внутренней стороне была рамка «в случае находки прошу вернуть», и рамка была пустая.

Чонсок подошёл сам, вытирая руки о полотенце, которое держал в ящике собственного стола, и остановился над Монджу.

Он не спросил, что это. Он посмотрел на блокнот и перестал вытирать руки.

— В ящике, — сказал Монджу.

Чонсок ничего не сказал.

— Он ведь его.

Чонсок постоял.

— Кресло старое, — сказал он то же, что и в первый день, и услышал это сам, и поморщился. — Отнесите капитану.

* * *

Кабинет Хван Ины был этажом выше, в торце, и дверь в нём была всегда приоткрыта сантиметров на пять — не гостеприимно, а так, как оставляют дверь люди, которым важно слышать коридор.

Она читала, держа очки на весу за дужку, и опустила их на цепочку, когда он вошёл.

Монджу положил блокнот на стол.

— Это было в тумбе. Во втором ящике.

Хван Ина посмотрела на блокнот и не взяла его.

Она смотрела на блокнот долго, и за это время в кабинете стало слышно, как в коридоре кто-то катит тележку с водой и как у неё заедает переднее колесо.

— Его смотрели, — сказала она наконец. — Тогда же. Пустой блокнот с вырванными страницами. Приобщать нечего, вернули в стол.

— И всё?

— И всё.

Она всё-таки взяла его.

Взяла и, прежде чем открыть, перевернула — посмотрела на заднюю обложку, на угол, где картон был обтёрт до белого. Посмотрела недолго. Так смотрят не на новую вещь, а на ту, про которую хотят убедиться, что она та самая.

Потом раскрыла и провела большим пальцем по гребёнке — медленно, поперёк, как проводят по расчёске, — и та прошелестела.

— Кто их вырвал? — спросил Монджу.

— Не знаю.

Она сказала это ровно и без паузы. Потом закрыла блокнот и положила его обратно перед ним.

— Возьмите себе, — сказала она. — Ящик Ваш.

— Мне он не нужен.

— И мне не нужен. Ему тем более.

Монджу не нашёл, что на это сказать, и не стал искать.

Хван Ина выдвинула ящик своего стола.

В ящике лежало вязание — начатое, тёмно-серое, спицы воткнуты крест-накрест, — и рядом с ним, в углу, россыпь конфет в пёстрых фантиках, тех самых, дешёвых, молочных, которые лежат в вазочках в парикмахерских.

Она достала одну и положила перед ним.

— Спасибо, — сказал Монджу и развернул фантик.

Хван Ина подождала, пока он положит конфету в рот.

— С сегодняшнего дня Вы работаете в паре с инспектором Чон, — сказала она. — Выезды, допросы, всё. Она старшая. Вопросы по работе — к ней, вопросы про неё — ко мне.

Конфета была молочная и приторная, и приторность накрыла его целиком, и жевать её теперь надо было до конца.

— Хорошо, — сказал он.

— Не хорошо, — сказала Хван Ина. — Но правильно.

Она достала из ящика вязание и положила его на колени.

Монджу вышел, и в коридоре ему навстречу попался Бомин с бумагами, и Бомин посмотрел ему в лицо, потом на скомканный фантик в его руке и остановился.

— Она Вам конфету дала?

— Дала.

Бомин посмотрел на дверь капитана. Потом опять на фантик. Он открыл рот, чтобы что-то спросить, и не спросил, а вместо этого достал планшет и поставил в углу время.

— Понял, — сказал он и пошёл дальше, и на повороте оглянулся.

В четыреста девятнадцатом это разошлось за минуту, и никто ничего не сказал сразу. Чонсок оторвался от бумаг и поднял голову. Ли Донук от дальнего стола посмотрел тоже, потом встал, дошёл до Чонсока и молча положил перед ним свой список.

— Что она сказала? — спросил Чонсок.

— Что я работаю с инспектором Чон.

Чонсок кивнул, встал и пошёл ставить чайник, хотя чайник кипятили десять минут назад.

* * *

Инспектор Чон вошла в четыреста девятнадцатый в начале первого, и по тому, как в кабинете сразу стало на два тона тише, было понятно, что ей уже сказали.

Она прошла между столами и остановилась у одиннадцатого.

Банка стояла там же, где он её поставил накануне вечером, — в тёмном круге, оставшемся на пластике за пять лет, — и крышка на ней была не тронута.

Инспектор Чон посмотрела на банку. Один раз.

Потом положила на стол папку.

— Внутренний распорядок. Восемь листов. К утру.

Монджу подождал, не будет ли ещё чего-нибудь.

— Мне сказали, что мы теперь…

— Мне тоже сказали, — сказала инспектор Чон.

Резинка у неё на запястье провернулась под большим пальцем один раз и осталась где была. Потом инспектор Чон повернулась к Бомину — не головой, а целиком, — и заговорила про запрос в транспортную компанию, и на этом разговор закончился.

Монджу сел. Кресло повело влево.

Он открыл папку. В папке лежали правила внутреннего распорядка на восьми листах, и на седьмом листе был пункт про то, что гражданский специалист не участвует в задержаниях, а на восьмом — место для подписи.

Он расписался и на секунду задержал руку. Подпись у него выходила из двух движений, и второе он не придумывал сам: короткий подъём вверх на последней букве, чтобы линия не умирала на бумаге.

* * *

Телефон на столе пополз и зажужжал.

Монджу дал ему прозвонить второй раз, потом третий, и на четвёртом взял.

— Да, мам.

— Мне звонили, — сказала Ким Ёнэ. — Женщина. Спросила, я ли Ким Ёнэ и Ваш ли это номер. Я говорю: мой. А она: спасибо, всего доброго. И всё. Я полчаса сидела.

— Это кадры. Я тебя вписал.

— Куда вписал?

— В анкету. Ближайший родственник.

— А, — сказала мать.

За её голосом ровно гудело — барабан крутился, и в этом гуле она разговаривала так же, как разговаривала всю жизнь: не переставая и не ожидая, что её будут слушать непрерывно. Госпожа Пак принесла две шторы, а на шторах пятно, и она сама сказала, что пятно старое, а оно не старое; и в среду отключат воду, и в прошлый раз тоже отключали в среду, и она не понимает, почему всегда среда; и Окчжа с угла продала своё кафе, и правильно сделала.

Монджу слушал и смотрел в дверной проём, где так и стояла доска, которую никто не откатил в комнату для стажёров.

— …и я банку переставила, — сказала мать. — С кистями. Она у меня на подоконнике стояла, а там солнце, и я её на полку убрала, к чашкам. Я протёрла, там пыль была. Только не мыла, ты не думай, я их не мыла.

— Хорошо.

— Я их вообще не трогаю. Я банку взяла и переставила, и всё.

— Хорошо, мам.

Барабан за её голосом дошёл до конца цикла и щёлкнул, и стало слышнее.

И тут она остановилась.

— Тебе там платят? — спросила Ким Ёнэ.

— Платят.

— Меньше, чем в университете?

— Меньше.

— Ну ладно, — сказала мать.

Она помолчала ещё немного и стала рассказывать про шторы дальше, с того же места, будто ничего не было, и через две минуты сказала, что у неё отжим, и положила трубку первой.

Монджу взглянул на телефон и положил его экраном вниз.

Заведующий кафедрой ответил ещё в первый вечер: курс передан, студенты предупреждены, и в конце стояло: «Вы вернётесь?»

Он не ответил ни в тот вечер, ни потом.

* * *

Кабинет пустел долго и неровно.

В семь ушли двое, в восемь Бомин, в половине девятого Чонсок — тот перед уходом поставил на одиннадцатый стол ещё один контейнер, посмотрел на первый, который так и стоял нетронутым, и молча забрал его обратно.

— Монджу, — сказал он от двери.

Это было в первый раз.

— До завтра, — сказал Монджу.

Он остался один и включил настольную лампу. Верхний свет в четыреста девятнадцатом горел ровно и мёртво, а лампа была на шарнире.

Блокнот лежал перед ним весь день.

Он не собирался в него лезть. Он собирался положить его обратно в ящик и закрыть ящик, и рука уже потянулась — и на этом движении лампа качается, и свет идёт вдоль страницы почти по касательной.

И страница перестала быть пустой.

По ней, наискось, встала сетка теней — тонких, ломких, длиной в строку, — и это были не буквы, а канавки, продавленные ручкой сверху, с того листа, которого больше не было. Бумага помнила нажим. Человек писал быстро, крупно и с силой, и следующая страница приняла всё: две строки сверху, потом провал, потом ещё три строки ниже, и в самом низу — короткое, в четыре знака, дважды подчёркнутое.

Монджу не стал наклонять лампу дальше.

Он сидел и смотрел, как свет держит эти канавки, и знал, что если повернуть абажур ещё на пять градусов, тени сядут глубже и слова начнут собираться.

Это было чужое.

Он думал об этом полминуты, честно и всерьёз, как думают о вещах, которые уже решены, и всё это время его указательный палец шёл по воздуху над страницей — вдоль первой строки, до конца, вниз, к следующей.

Он выключил лампу и в темноте положил блокнот во внутренний карман, к сложенному вчетверо листу.

Глава 8

Выписку из приказа принесли ей на ознакомление в четверть девятого — три строки, из которых имело значение одно слово: «закрепить».

Сыльги прочитала все три и взяла ручку.

— Прошу прощения, инспектор, — сказал Бомин, — там в описи по «Тэриму» одна позиция без номера. Допишу от руки?

— Допиши.

Подпись у неё вышла неровно. Не смазанно — именно неровно, с мелкой рябью на длинной линии, будто под бумагой был песок.

Она посмотрела на строчку одну секунду.

Потом переложила ручку в левую руку, поставила рядом дату — крупно, разборчиво, левым почерком, которому научилась за пять лет и которым теперь писала быстрее, чем половина отдела правым, — и, не поднимая головы, продолжила:

— И запроси у них график по всем девяти домам. Не за неделю. За полгода.

— За полгода?

— За полгода.

Бомин записал. Он не посмотрел на её руки, и Сыльги знала, что не посмотрел, и знала, что он видел.

Ячменный чай в стакане стоял с семи и остыл, и она всё равно его допила.

Монджу пришёл в семь и сел за одиннадцатый стол. За утро она не сказала ему ни слова напрямую: то, что нужно было сказать, она говорила Бомину, а Бомин доносил, и оба делали вид, что так и надо, — в кабинете было ещё восемь человек, и все они тоже делали вид.

В одиннадцать она спустилась в архив.

— Пять лет? — сказала женщина за стойкой. — Это в дальний. Расписывайтесь вот тут и вот тут.

Коробка была картонная, обвязанная бечёвкой, и на торце стоял номер, а под номером — фамилия, написанная от руки чьим-то чужим почерком. Сыльги донесла её до стола в читальной комнате и поставила, и бечёвку не развязала.

Она просидела над ней сорок минут и не развязала.

* * *

Хоронили Уджина в среду.

Она запомнила день недели, а не число: число потом стало числом, одиннадцатым, и заняло собой весь календарь, а тогда была просто среда, и в среду у неё по расписанию стояли два допроса, и оба перенесли, и она весь день не могла отделаться от мысли, что их зря перенесли.

Народу пришло много. Пришли из двух отделов, пришёл заместитель начальника управления, пришли трое, которых она никогда не видела и которые стояли отдельно и ушли первыми, и она поняла про них только через месяц.

Фотографию поставили с личного дела.

Другой не было. У Уджина вообще не было фотографий: он не снимался, он снимал; на общих кадрах отдела его всегда заслоняли — он всегда оказывался в третьем ряду и всегда в этот момент что-нибудь говорил. С личного дела он смотрел прямо, как смотрят все на такие фотографии, и лицо у него было не его: без движения оно становилось круглым и обыкновенным, и ямочка слева не читалась совсем.

Сыльги стояла и думала, что все эти люди сейчас запоминают его неправильно.

Из детского дома приехала женщина лет семидесяти, в чёрном пальто с чужого плеча, и она была единственная, кто приехал издалека. Она долго не решалась подойти к столу с фотографией, а когда подошла, достала из сумки конверт.

— Вот, — сказала она. — У меня только эта.

В конверте была карточка: восемь мальчиков в два ряда, зима, снег на плечах, за спиной крыльцо с облупившейся краской. Второй слева во втором ряду — щуплый, вихрастый, с открытым ртом: его сняли на слове.

В деле лежала не эта карточка. В деле лежал один мальчик, вырезанный по плечи, — без снега, без крыльца и без остальных семерых.

— Тут ему девять, — сказала женщина. — Он у нас был один такой. Все дети как дети, а этот разговаривал.

Сыльги посмотрела на карточку, кивнула и сказала «спасибо».

Тогда она ещё говорила «спасибо».

Женщина хотела оставить карточку и не оставила: подержала, подержала и убрала обратно в конверт, и конверт — в сумку, и сказала, что у неё копия дома есть, а эта — та самая.

Больше Сыльги её не видела.

* * *

Через два дня после похорон Хван Ина вызвала её к себе.

Кабинет тогда был другой, на третьем этаже, и в нём было теснее, и вязания на столе не лежало — вязание появилось позже, через год, когда стало окончательно ясно, что дело никуда не идёт и что сидеть с ним придётся долго.

— Художника взяли позавчера, — сказала капитан. — Двадцать шесть лет, студент Академии. Рисовал портреты на улице, у выхода из метро. Работает третьи сутки без сна: его никто не отпускает.

— И?

— И допрашивать его будешь ты.

Сыльги стояла у двери и не села.

— Я не буду.

— Будешь.

— Капитан.

— Ты знаешь, что было в том портрете, — сказала Хван Ина, не повышая голоса: она его никогда не повышала. — Ты его видела. Ты одна в этом здании знаешь его лицо настолько, чтобы понять, если художник соврёт.

— Я его убью.

— Не убьёшь.

Пять лет спустя Сыльги вспоминала этот разговор довольно часто и каждый раз спотыкалась на одном и том же месте: она ведь тогда не спросила, зачем, собственно, вообще нужен этот допрос. Художника взяли не как соучастника. Он был свидетелем. Его допрашивали как единственного, кто видел заказчицу, — и ещё оттого, что его нужно было куда-то деть, пока сверху решали, кто виноват.

Она вошла в допросную в одиннадцать утра.

* * *

Линолеум там был зелёный, и она это заметила сразу, потому что зелёного в здании больше нигде не было.

За столом сидел мальчик.

Он был не мальчик — двадцать шесть лет, взрослый мужчина, ростом выше её, — но сидел он так, как сидят в шестнадцать, когда родителей вызвали в школу: локти на столе, спина колесом, и обе ладони вокруг пластикового стакана с водой, который он не пил, а держал.

Он поднял на неё глаза и тут же опустил, и она решила, что он не выдерживает взгляда.

Она села напротив, положила папку и развернулась к нему — вся, разом, как разворачивалась ко всем.

— Инспектор Чон Сыльги. Отдел криминальных расследований Кванджин-гу.

— Да.

— Расскажите про заказ.

Он рассказал.

Он рассказывал ровно, короткими предложениями, и было слышно, что он рассказывает это не в первый и не в четвёртый раз. Женщина подошла в пятницу, около шести. Принесла фотографию мальчика лет девяти, попросила нарисовать, каким он стал бы сейчас. Сказала, что это её сын и что она его ищет. Заплатила тридцать тысяч вон. Приходила ещё дважды: во вторник и в четверг. Каждый раз — с той же фотографией, каждый раз — двадцать минут, каждый раз — просила поправить.

— Как она выглядела?

Он молчал секунды три.

— Я не помню.

Стакан скрипнул по столу.

— Вы видели её три раза.

— Да.

— Двадцать минут каждый раз.

— Да.

— И не помните.

— Не помню, — сказал он.

Сыльги открыла папку и положила перед ним лист.

Это была копия его собственной работы — того портрета, по которому нашли Уджина. Мужчина лет тридцати с небольшим, круглое лицо, ямочка слева, брови поставлены так, будто он чему-то слегка удивился и остался с этим навсегда.

— Вот это, — сказала она, — Вы нарисовали с фотографии девятилетнего ребёнка. Не видев человека ни разу. Вы попали в ямочку. Вы попали в брови. Вы попали так, что по этому листу его опознали за два дня.

Он смотрел на лист.

— И Вы хотите, чтобы я поверила, что женщину, которую Вы видели три раза по двадцать минут, Вы вспомнить не можете.

— Я не смотрел на неё, — сказал он.

— Что?

— Я смотрел на фотографию. Я на неё не смотрел. — Он поднял глаза и на этот раз не отвёл, и она увидела, что глаза у него совершенно пустые от бессонницы. — Я всё время смотрел на карточку. Я её только слышал.

— Люди не запоминают лица по частям.

— Запоминают, — сказал он. — Именно по частям. И если частей не собирали, то собирать нечего.

Сыльги смотрела на него и слышала человека, который защищается тем единственным способом, которым умеет: объясняет. Она за шесть лет службы видела двадцать таких. Все двадцать врали.

— Возьмите карандаш, — сказала она.

Ему дали карандаш и бумагу.

Он держал карандаш минуты полторы и не поставил ни одной линии.

— Рисуйте.

— Мне нечего рисовать.

— Что угодно. Рост. Волосы. Что она носила.

— Волосы тёмные, — сказал он. — Или под платком. Я не знаю. — Он положил карандаш на стол и подвинул бумагу от себя на два сантиметра, аккуратно, как отодвигают тарелку. — Если я нарисую, Вы будете это искать. И найдёте кого-нибудь.

Вот на этом месте она его и потеряла окончательно.

Потому что это прозвучало ровно так, как звучит человек, который знает, кого искать, и очень не хочет, чтобы искали.

— Ким Монджу, — сказала она. — Из-за Вашего рисунка погиб человек.

— Я знаю.

— Ему было тридцать три.

— Я знаю.

— Он четыре года работал под прикрытием, и его вычислили за два дня по листу бумаги, за который Вы взяли тридцать тысяч вон.

— Я знаю, — сказал он в третий раз, тем же голосом, и это было хуже всего: он не защищался. Он соглашался. Он соглашался со всем, что она говорила, и от этого говорить становилось невозможно.

Она допрашивала его ещё четыре часа.

На следующий день его привели опять, и опять поставили перед ним стакан, и он опять его не выпил. Хван Ина стояла за стеклом и не заходила. В обед принесли еду, две порции, и Сыльги свою съела стоя, у подоконника, за девять минут, а он к своей не притронулся и, когда забирали, сказал «спасибо» и извинился, что не съел.

На третий день он ответил на первый вопрос не сразу, и она поняла, что он спит с открытыми глазами.

— Вы вообще спали? — спросила она.

— Не помню, — сказал он.

И это было единственное «не помню» за трое суток, которое её разозлило по-настоящему, потому что оно было точно такое же по звуку, как все остальные.

Он ни разу не сбился, ни разу не изменил ни слова и ни разу не вспомнил ничего нового.

Внизу протокола она расписалась правой рукой. Тогда ещё правой.

* * *

Из допросной она вышла в начале седьмого.

В коридоре её ждал Уджинов стол — не сам стол, а мысль о нём, — и она пошла в другую сторону, к лестнице, и на площадке между вторым и третьим стояла минут пять.

Тогда она подумала следующее, дословно, и потом пять лет старалась этого не помнить:

«Если бы он просто соврал. Если бы он сказал: тёмные волосы, лет сорок, круглое лицо, — я бы поехала это проверять. Я бы что-нибудь делала».

Он не соврал. Он отнял у неё единственное, что оставалось, — направление, — и не дал взамен ничего, и был при этом абсолютно, невыносимо вежлив.

Через неделю его перестали вызывать. Через месяц дело о гибели Ким Уджина приостановили в связи с неустановлением лица, подлежащего привлечению. Через три месяца Сыльги первый раз заметила, что правая рука подрагивает после кофе, и перестала пить кофе, и решила, что вопрос закрыт.

* * *

Бечёвку она развязала в половине первого.

Внутри было двести с чем-то листов, и она их знала все. Она вынула не протокол, а то, что лежало под ним, — конверт с вещдоками, которые так и не пригодились: тридцать тысяч вон тремя купюрами, изъятые у художника и приобщённые, — в тот момент казалось важным приобщить всё.

Купюры были старого образца. Их уже не печатали.

Сыльги посмотрела на них, положила обратно, завязала коробку и отнесла в архив сама, хотя за коробками ходил Бомин.

* * *

Закусочная матери работала до трёх.

Сыльги пришла в два с чем-то, когда там оставались двое: таксист, доедавший суп с той сосредоточенностью, с какой едят в конце смены, и патрульный из соседнего отделения, спавший сидя.

Ку Мальсун стояла к ней спиной и мыла кастрюлю.

— Садись, — сказала она, не оборачиваясь.

Сыльги села.

— Ешь.

— Я не голодная.

Мать поставила перед ней миску. Потом второй рукой пододвинула кимчи, потом яйцо, потом — уже совершенно бессмысленно — солонку, которая и так стояла.

— Не сутулься.

Сыльги выпрямилась.

Она ела, а мать домывала кастрюлю и говорила спиной: что цена на редьку опять, что у Дахи в общежитии сломали стиральную машину и она третью неделю ездит стирать сюда, и это хорошо, иначе бы не приезжала, и что таксист вон тот ходит четвёртый год и ни разу не сказал, как его зовут.

— Ты платишь за него? — спросила Сыльги.

— Я делаю рекламу.

— Мам.

— Полицейские сидят — люди видят, что место приличное, — сказала Ку Мальсун тем тоном, каким закрывают тему навсегда. — Ешь.

Сыльги доела.

Мать вытерла руки, села напротив — не рядом, а напротив, — и посмотрела на неё ровно так же, как смотрела сама Сыльги на всех, кого допрашивала, и Сыльги в двадцатый раз в жизни поняла, откуда у неё это.

— Ты сегодня чего? — спросила мать.

— Ничего.

— Ага.

Сыльги подумала и сказала:

— Мне дали напарника.

— Хорошего?

— Не знаю.

— Значит, хорошего, — сказала Ку Мальсун и положила перед ней яйцо, которого Сыльги не просила. — Плохого ты бы мне уже рассказала.

Она встала и пошла выключать вывеску.

Сыльги сидела ещё минуту, глядя на пустую миску, и правая рука лежала на столе спокойно, потому что было два часа ночи и кофе она сегодня не пила.

Одиннадцатое было через двадцать девять дней.

Глава 9

Всю ночь он думал, что там написано.

Не так, как думают о работе, — работа думается в голове и остаётся в голове. Это думалось руками: он два раза за ночь вставал, подходил к столу, брал блокнот, клал обратно и уходил, и на третий раз просто взял настольную лампу и опустил её почти к самой бумаге.

Свет пошёл вскользь, и канавки встали.

Две строки сверху.

«зонт. кроссовки — 265. подарки: хозяйке платок, хёну что-нибудь морское».

Провал.

«С. — самое дурацкое, что найду».

И внизу, отдельно, крупно, дважды подчёркнуто, четыре знака:

«ЗОНТ».

Монджу сидел и смотрел на это довольно долго.

Потом он засмеялся — один раз, коротко, вслух, в пустой комнате, — и сам этому удивился: он не помнил, когда смеялся в последний раз, и уж точно не помнил, чтобы смеялся один.

Человек ехал куда-то на побережье. Человек боялся забыть зонт настолько, что написал это слово трижды на одном развороте и один раз подчеркнул дважды. Человек собирался привезти кому-то на букву «С» самую дурацкую вещь, какую найдёт, и, судя по тому, с каким нажимом это было написано, относился к задаче серьёзно.

Монджу закрыл блокнот.

Он не знал, кто такая «С.», и не стал думать, кто такая «С.», и это неведение продержалось у него примерно четыре секунды.

Утром он положил блокнот во внутренний карман и никому ничего не сказал.

* * *

Позвонили в двадцать минут десятого.

— Внизу, — сказала инспектор Чон, проходя мимо его стола и не останавливаясь. — Две минуты.

Он спустился за минуту сорок.

Машина была служебная, и в машине уже сидели Чонсок и Хомин, и Монджу впервые сел не назад, а вперёд, потому что назад было занято.

— Пристегнитесь, — сказал Чонсок с заднего сиденья. — Она водит как человек, которому позвонили.

— Чонсок.

— Молчу.

Ехали двенадцать минут. Инспектор Чон один раз обогнала автобус по встречной, и один раз, стоя на светофоре, три секунды простучала пальцами по ободу руля — коротко, четыре удара, — и перестала.

Монджу смотрел в окно.

Утро было пасмурное, и в пасмурном свете город становился тем, чем он и был: сорок оттенков серого, положенных рядом без всякого умысла, и на них — вывески, крикливые до неприличия, как крикливо всё, что боится, что его не заметят. Он поймал себя на том, что раскладывает фасады по холодному и тёплому, и не стал себя останавливать.

— Хо Гванбэ, — сказала инспектор Чон, не поворачиваясь. — Сорок два. Бухгалтер. Живёт один. Не выходил четыре дня, соседка вызвала.

— Убийство?

— Не знаю. Поэтому и едем.

Она перестроилась, обошла автобус и вернулась в ряд.

— Три вещи, — сказала она. — Первое: Вы ничего не трогаете. Второе: если Вы что-то видите, Вы говорите это мне, а не в воздух. Третье: Вы ничего не обещаете свидетелям. Никогда. Ни словом, ни лицом.

— Хорошо.

— Повторите третье.

Монджу помолчал.

— Я ничего не обещаю свидетелям.

— Вот и всё, — сказала инспектор Чон.

На заднем сиденье Чонсок открыл контейнер, и в машине запахло варёными яйцами, и Хомин, не оборачиваясь, протянул назад руку.

* * *

Дом был девятиэтажный, старый, с наружными блоками кондиционеров, висевшими вразнобой, как ласточкины гнёзда.

Монджу вышел из машины последним и остановился.

Он всегда останавливался перед зданием на две-три секунды — не из осторожности: здание, как и лицо, сначала нужно увидеть целиком, иначе потом собираешь из кусков. Пятый этаж. Третий подъезд.

Он посчитал окна.

Их было пять в ряд: три обычных, одно узкое и матовое — и ещё одно, крайнее справа, тоже матовое.

Потом Чонсок сказал «идёмте», и он пошёл.

* * *

В квартире было чисто.

Не прибрано, а именно чисто — той чистотой, которую держат ежедневно и на которую в одиночку тратят по сорок минут в день. Обувь стояла парами, носками к стене. Полотенце на кухне висело сложенным вдвое, углами вровень. В ванной тюбик был свёрнут с конца.

Монджу постоял в прихожей, пока с него снимали и на него надевали, и слушал, как в комнате Мин Минги разговаривает с телом.

— Гость у нас лежит со вторника, — сказала она кому-то. — Или с понедельника. Скажу точнее, когда померю.

Хо Гванбэ лежал в комнате, между столом и кроватью, на боку, и на первый взгляд это было похоже на человека, которому стало плохо, и он сел на пол, а потом лёг.

— Крови нет, — сказал Хомин.

— Крови нет, — согласилась Минги. — И это ничего не значит.

На столе стоял монитор, клавиатура была задвинута ровно, стопка бумаги лежала по краю.

Монджу посмотрел на этот стол секунды две и отвернулся.

— Вы стойте здесь, — сказала Минги, не поднимая головы. — Отсюда всё видно, а под ногами не мешает.

Он встал, где сказали.

Свет в комнате шёл от лампы под потолком и от окна, и от этого у лежащего на полу человека одна половина лица была освещена ровно, а вторая уходила в такую же ровную тень, и границы между ними не было — она размывалась на скуле, как размывают растушёвкой.

— Что Вы там разглядываете? — спросила Минги через минуту.

— Свет.

— Свет.

— Вы его сейчас перевернёте, — сказал Монджу, — и я его больше таким не увижу. Я запоминаю, пока лежит.

Минги посмотрела на него поверх очков — она надевала очки только здесь и снимала, выходя, — и ничего не сказала. Но переворачивать она стала не сразу: сначала она посчитала до чего-то своего, и только потом позвала санитара.

Из колонки на подоконнике в этот раз не играло ничего. Колонку она в чужую квартиру не брала.

* * *

Соседку звали Ли Бора, ей было тридцать шесть, и она открыла дверь до того, как в неё постучали.

— Я слышала, что вы идёте, — сказала она. — Я всё слышу. Я поэтому и звонила.

Она была бледная той бледностью, которая бывает у людей, живущих при настольной лампе, и говорила быстро, и в квартире у неё на столе стояли два монитора, а на них — стоп-кадр из какого-то сериала с наложенной строкой субтитра.

— Я делаю субтитры, — сказала она, поймав взгляд. — Ночами. Днём тут стройка, я днём не могу.

— Что Вы слышали? — спросил Чонсок.

— Ничего.

— То есть?

— Ничего — это и есть то, что я слышала, — сказала Ли Бора с тем нажимом, с каким повторяют объяснение в пятый раз. — Я его слышу три года. Я знаю, когда он встаёт, когда включает чайник, когда двигает стул. У него стул скрипит на повороте. И я вам говорила — не вам, а тем, кто в марте приходил, — что у него звук неправильный.

Чонсок посмотрел на Монджу. Хомин что-то отмечал в планшете и делал это чуть медленнее, чем нужно.

— Неправильный, — сказал Монджу.

— Ну да.

— Как?

Она замолчала. Она явно готовилась к тому, что сейчас скажут «понятно» и уйдут, и к вопросу готова не была.

— У соседей слышно комнату, — сказала она наконец. — Понимаете? Не человека — комнату. По тому, как отдаёт. У него слева от меня две стены — за одной он ходит, и там гулко, а за другой глухо, как будто в неё что-то вложено. Я думала, шкаф.

— А почему не шкаф?

— Потому что шкаф не переставляют раз в неделю, — сказала Ли Бора. — А глухое место иногда посередине, а иногда правее. Я три года это слушаю. Я не сумасшедшая.

— Я знаю, — сказал Монджу.

Она посмотрела на него.

— Что?

— Я говорю: я знаю. — Он подумал. — Покажете, где правее?

Она показала.

* * *

В коридоре, когда выходили, Чонсок сказал вполголоса:

— Она в марте жаловалась, я помню, оно у Донука было. Записали как шум от соседей, походили по этажу, закрыли.

— Она жаловалась не на шум, — сказал Монджу.

— Я знаю, — сказал Чонсок. — Я это дело читал. Там в заявлении написано «звук неправильный», а в решении «конфликт с соседями не подтвердился».

Он это уже слышал однажды: свидетель говорит одно, а в бумагу ложится другое, и потом два месяца ищут не то. Он не стал этого говорить вслух. В прошлый раз, когда он сказал что-то похожее, инспектор Чон четыре часа водила тринадцать человек по этажам.

* * *

Он вернулся в квартиру и стал ходить.

Сначала по кругу: прихожая, кухня, комната, вторая комната, ванная, обратно. Потом ещё раз, медленнее. На третьем круге он начал считать шаги, и на этом его заметили.

— Господин Ким, — сказал кто-то из криминалистов, — Вы бы не мешали.

— Извините.

Он отошёл к окну и стал считать оттуда.

Окон в квартире было четыре.

Комната — одно, обычное. Вторая комната — одно, обычное. Кухня — одно, обычное. Ванная — узкое и матовое.

Четыре. Матовое из них одно.

С улицы он видел пять. Матовых там было два.

Монджу постоял, потом взял со стола чужой бланк, перевернул его чистой стороной и провёл две линии, и получился прямоугольник, а в прямоугольнике он поставил четыре палочки, а рядом, отдельно, пятую.

Потом он пошёл в коридор и приложил ладонь к стене.

Стена между второй комнатой и ванной была толстая. Не необычайно, не подозрительно — просто толстая, и в старых домах такое бывает, там идут стояки и вентиляция. Он прошёл вдоль неё до конца и обратно, глядя не на стену, а на потолок, где по всей длине шла ровная полоса шпаклёвки, свежее остального.

Ванная была маленькая. Вторая комната была маленькая. А между ними было полтора метра стены.

Он пошёл на кухню, открыл окно и высунулся наружу по пояс.

Отсюда фасад читался целиком, вбок, в упор. Слева, за кухней, шли две комнаты. Справа, сразу за кухонной рамой, стояло узкое матовое — ванная. А дальше, ещё правее, в полутора метрах, была пятая рама, и стекло в ней тоже было матовое.

Матовых стёкол на фасаде было два.

Ванная в квартире была одна.

* * *

Инспектор Чон разговаривала с Минги у двери, и по её лицу было понятно, что разговор идёт про сроки.

— Инспектор.

— Позже.

— Тут есть комната, которой нет.

Она обернулась.

Он ждал, что она скажет «что», и заранее приготовил, как объяснит про окна, — но она не сказала «что». Она вообще ничего не сказала.

Полсекунды она просто смотрела на него.

Монджу за эти дни в этом здании успел выучить, как она отвечает: она отвечала сразу, поверх последнего слова, и это было даже не грубостью, а скоростью. Сейчас между его фразой и её лицом легла пауза, и он мог бы поклясться, что услышал её.

— Показывайте, — сказала она.

Он показал.

Он повёл её к окну и заставил посмотреть на отражение в соседнем доме — на пять окон, из которых одно было лишним, — и она смотрела туда секунд двадцать, и ничего не спрашивала, и он всё это время слышал у себя за спиной, как Хомин говорит Чонсоку что-то про обед.

— Бора сказала, что глухое место переставляют, — сказал Монджу. — Раз в неделю.

— Бора?

— Соседка.

— Ли Бора, — сказала инспектор Чон, и это прозвучало как поправка, и он не понял, к чему она.

Она отошла от окна, дошла до коридора и приложила к стене руку — так же, как он, ладонью, — и постучала, и звук был глухой.

— Хомин. Найди управляющую. Мне нужен поэтажный план на весь подъезд.

— Сегодня?

— Сейчас.

Она сняла перчатку, достала блокнот и записала. Монджу стоял рядом и видел сверху, как она пишет, и видел, что пишет она левой рукой, и почерк у неё был крупный и очень ровный, и это был почерк человека, который заново учился писать взрослым.

Он посмотрел на её правую руку. Правая держала блокнот, и держала хорошо, и только большой палец лежал не там, где ему было бы удобно, а плотно прижатый к обложке.

* * *

Управляющая нашлась через сорок минут, планы — через два часа, потому что планы лежали не у управляющей, а в районном архиве, а в районном архиве по пятницам обед с часу до двух, и никакая полиция этого обстоятельства изменить не могла.

К четырём в квартире стало пусто.

Тело увезли. Криминалисты сняли, что снимали, и уехали, и остались опечатанная дверь, Бомин с бумагами и Монджу, которого никто не отправил домой и который сам не сообразил уйти.

Он ещё раз прошёл по квартире.

На кухне он открыл холодильник — не из любопытства, а потому что дверцу опечатывать не стали, а он хотел посмотреть, что человек ест.

В холодильнике стояли восемь бутылок воды и торт.

Торт был целый, в коробке, с прозрачным окошком, и через окошко было видно надпись кремом. Кремовые буквы поехали и слиплись, но читались.

«С днём рождения».

Без имени.

Монджу закрыл холодильник и постоял, держась за ручку.

Он подумал, что человек, который сорок минут в день наводит эту чистоту, покупает торт заранее. Он подумал, что торт покупают не себе. Потом он подумал, что торт всё-таки могли купить и себе — есть люди, которые так делают, — и что он не знает об этом человеке ничего.

В комнате Бомин поставил в углу описи время и сказал:

— Шестнадцать двенадцать. Господин Ким, Вас подвезти?

— Я пешком.

Он вышел из подъезда и опять остановился перед домом, и опять посчитал.

Пять.

Часть вторая. Комната, которой нет

Глава 10

Планы пришли в семь сорок, и Хонсун начал говорить в семь сорок одну.

— Значит смотрите тут два комплекта потому что дом восемьдесят третьего года и в восемьдесят третьем сдавали по типовому а потом в две тысячи одиннадцатом делали техпаспорта заново и вот в этих новых уже стоят фактические обмеры и они не совпадают но они и не должны совпадать потому что типовой это проект а техпаспорт это то что построили и там всегда расхождение но обычно оно…

— По-корейски, Хонсун.

— Планов два. Они разные. Это нормально. — Он выдохнул. — Ненормально другое.

Он развернул к ней средний монитор, сдвинув в угол окошко, в котором спали коты.

— Вот квартира. По техпаспорту сорок четыре и четыре. Вот помещения. — Он щёлкнул по очереди. — Комната двадцать один, вторая восемь, кухня шесть и два, санузел три и один, прихожая один и девять. Складываю.

— Складывай.

— Сорок и две.

Сыльги посмотрела на цифры.

— Четыре и два, — сказала она.

— Четыре и два, — согласился Хонсун. — И это не погрешность, погрешность в этих домах полметра, ну метр. Извини, — добавил он в монитор и снова щёлкнул мышью.

— Оформи справкой, — сказала Сыльги. — За своей подписью.

Хонсун перестал щёлкать.

— Я не могу за своей.

— Почему?

— Я же не сотрудник, — сказал он.

— Ты посчитал.

— Посчитать может кто угодно, — сказал Хонсун в монитор.

Сыльги посмотрела на него секунду дольше, чем собиралась, и не стала говорить того, что собиралась.

— Тогда за моей, — сказала она. — А цифры твои.

* * *

Мерили в девять.

Мерил Бомин: дальномер был его личный, принесённый из дома. Мерил он так, как делал всё: с одного конца в другой, потом обратно, потом записывая обе цифры и ставя рядом время.

— Комната большая. Пять сорок на четыре ровно.

— Записал?

— Записал. — Он подождал, пока прибор перестанет мигать. — Двадцать один и шесть по факту. По паспорту двадцать один и ноль.

— Больше?

— Больше на шестьдесят.

Дальше пошло в другую сторону. Вторая комната по паспорту восемь ровно — по факту семь и три. Кухня шесть и два — пять и девять. Санузел три и один — два и восемь. Прихожая совпала.

— Итого? — сказала Сыльги.

Бомин посчитал дважды.

— Итого по факту сорок и две, — сказал он. — По паспорту сорок четыре и четыре. Не хватает четырёх и двух.

— И где они?

Он посмотрел на планировку, потом на коридор, потом опять на планировку.

— Между санузлом и второй комнатой, — сказал он и сам от этого немного растерялся. — Прошу прощения, инспектор, но там по чертежу вообще ничего нет. Там линия.

— Толщиной?

— Толщиной ноль. Это же чертёж.

* * *

Ю Хёнчоль слушал её, не снимая очков.

Очки у него были огромные, в толстой оправе, и он носил их поверх маски, отчего голова у него казалась собранной из двух разных голов.

— Значит, четыре квадрата, — сказал он.

— Четыре и два.

— И художник посчитал окна.

— И посчитал окна.

Хёнчоль подошёл к стене в коридоре и приложил к ней ладонь — не так, как прикладывают, когда слушают, а так, как прикладывают, когда объясняют.

— Сейчас техник постучит по стене, — сказал он, обращаясь к стене. — Техник стучит. Техник слышит глухо. Техник может назвать шесть причин, по которым стена в доме восемьдесят третьего года звучит глухо, и пять из них — это утеплитель.

— А шестая?

— А шестая — то, о чём Вы думаете. — Он повернулся. — Инспектор, я не спорю, что там что-то есть. Я спорю с тем, что мы это сейчас разберём. Это чужая квартира. Хозяин умер, причина смерти не установлена, наследники не объявлены. Я вскрываю несущую конструкцию в жилом помещении по бумаге, в которой написано что?

— Написано будет то, что нужно.

— Вот и напишите, — сказал Хёнчоль. — А я подпишусь под тем, что вскрыл.

Из комнаты донеслось, как Бомин объясняет кому-то по телефону, что нет, не сегодня.

— Я Вам скажу прямо, — сказал Хёнчоль тише, но не настолько тише, чтобы это осталось между ними, и Сыльги поняла, что он и не собирался оставлять это между ними. — Я двадцать девять лет работаю. У меня в этом году в отделении завёлся человек, который рисует. Хорошо рисует, я видел. И я вижу, как отдел за неделю привык, что он показывает пальцем, а мы копаем. В том доме в Чунгоке он попал. Тут он посчитал окна. Завтра он посчитает что-нибудь ещё, и мы будем разбирать перекрытие, и всё оттого, что у него глаз.

Кто-то в комнате перестал печатать.

— Это не улика, — сказал Хёнчоль. — Это фокус. Пока он попадает, все хлопают.

Сыльги стояла к нему лицом и молчала, и молчала до тех пор, пока он не услышал себя со стороны.

— Он посчитал окна, — сказала она. — Четыре и два посчитал Хонсун по Вашему же техпаспорту. Стучали по стене Вы. Я ни на кого не показываю пальцем, Ю Хёнчоль. Я прошу вскрыть тридцать сантиметров гипсокартона.

— По бумаге.

— По бумаге.

Она пошла в комнату, взяла у Бомина планшет, потом отдала обратно и взяла лист.

— Четырнадцатое марта, — сказал Чонсок и положил перед ней распечатку. — Заявление Ли Бора. Шум. Списано в архив.

— Принято.

Она написала от руки, левой: расхождение площадей четыре и две десятых квадратных метра между техническим паспортом и фактическими обмерами; глухой звук по всей длине стены между санузлом и второй комнатой; пятое оконное заполнение на фасаде, не соответствующее ни одному помещению; показания соседки Ли Бора от четырнадцатого марта, зарегистрированные как жалоба на шум и списанные в архив. Основание для частичного вскрытия отделки.

Внизу она поставила должность, фамилию и подпись.

Хёнчоль прочитал, поднял очки на лоб, прочитал ещё раз.

— Четырнадцатое марта, — сказал он.

— Она жаловалась в марте. Ей записали конфликт с соседями.

Хёнчоль опустил очки.

— Ну хорошо, — сказал он совсем другим голосом. — Тогда работаем.

* * *

В прокуратуре сказали, что посмотрят.

«Посмотрят» означало от двух часов до трёх дней, и это зависело не от бумаги, а от того, кто в этот день сидит на телефоне, и Сыльги поднялась на пятый этаж.

Хван Ина вязала.

Сыльги, входя, успела подумать, что вот было бы славно один раз в жизни войти сюда раньше решения.

— Четыре квадратных метра, — сказала капитан, не поднимая головы. — Мне уже позвонили.

— Кто?

— Тот, кто ещё не решил, звонить ли ему дальше. — Спицы шли ровно. — Ты подписала основание своей рукой.

— Подписала.

— Не Хёнчоля рукой, не мою. Свою.

— Больше некому было.

Хван Ина довязала ряд и только тогда посмотрела.

— Ты понимаешь, что, если там утеплитель, это твоя фамилия под вскрытием чужого жилья.

— Понимаю.

— И что скажут, что ты разобрала стену по слову художника, который посчитал окна.

— Скажут, — согласилась Сыльги.

Капитан кивнула, положила вязание и придвинула телефон.

— Иди работай.

* * *

В квартире всё это время сидели четверо и ничего не делали, и это было хуже всего. Хомин съел то, что принёс Чонсок, потом то, что не доел Бомин, потом сходил вниз и вернулся с двумя пачками печенья и съел обе, стоя у окна и глядя во двор с видом человека, который вообще не ел.

Чонсок вымыл в чужой раковине четыре контейнера, вытер их чужим полотенцем, повесил полотенце ровно, углами вровень, — и только потом заметил, что сделал.

— Привычка, — сказал он.

— Это чужое полотенце.

— Так оно теперь чище.

Сыльги стояла у окна и смотрела на пятую раму снаружи.

Матовое стекло. Ни занавески, ни жалюзи, ни грязи. Стекло, за которым ничего нет.

Она подумала — и записала это в блокнот, слово в слово, — что человек, который живёт один и держит квартиру в такой чистоте, должен был чем-то занимать сорок минут в день и что если у него было четыре квадратных метра, о которых никто не знал, то, скорее всего, эти сорок минут он проводил там.

В час сорок пришла бумага.

* * *

Вскрывали в два.

Хёнчоль отчертил на стене прямоугольник тридцать на сорок, ровно посередине глухого участка, и обвёл его карандашом дважды.

— Сейчас техник снимает отделку, — сказал он. — Техник снимает аккуратно, потому что техник не варвар.

Чонсок стоял ближе всех к стене. Ближе всех к стене всегда стоял он.

Перед тем как включили инструмент, он переложил термос в левую руку и коротко, привычно перекрестился — двумя пальцами по лбу и груди, быстро, как отмахиваются от мухи.

Хомин посмотрел на него.

— Ты же не веришь.

— Не верю, — сказал Чонсок.

— И зачем тогда?

— А ты объясни это стене.

Резак пошёл по линии.

Гипсокартон снялся одним куском, как снимается корка, и под ним оказался слой минеральной ваты, а под ватой — второй лист, и его тоже сняли, и Хёнчоль в этот момент перестал говорить о себе в третьем лице.

— Стоп, — сказал он.

За вторым листом была не стена.

Там был металл — крашеный, гладкий, серо-белый, ровно того же тона, что и стены в коридоре, и покрашенный так же матово. Он уходил вверх и вниз за края прорези и вбок за оба края.

— Дверь, — сказал Бомин.

— Не факт, — сказал Хёнчоль, но сказал он это уже не тем голосом, каким спорил утром.

Прорезь расширили. Расширили ещё раз. К половине четвёртого от стены в коридоре осталась рама, а внутри рамы стоял стальной лист метр десять шириной и два метра высотой, с еле заметным вертикальным швом справа.

Никакой ручки.

Никакой скважины.

Ничего, за что можно взяться.

На высоте пояса, слева, была накладка — прямоугольная пластина с четырьмя головками винтов по углам и круглым углублением посередине, точно такая, какую ставят под врезной замок.

Хёнчоль присел перед ней и посветил.

— Сейчас техник посмотрит замок, — сказал он и замолчал.

Он смотрел на неё довольно долго. Потом достал из кармана отвёртку и приставил жало к головке винта.

Отвёртка соскользнула.

Он приставил ещё раз, аккуратнее, и она соскользнула опять, и тогда он снял очки, наклонился и почти уткнулся в пластину носом.

— Инспектор.

— Что.

— Тут нет винтов, — сказал Ю Хёнчоль. — Тут нарисованы винты.

* * *

Дверь не открыли ни в четыре, ни в шесть.

Приезжал слесарь из аварийной службы, приезжал второй, из частной конторы, с чемоданом инструмента и с манерой человека, который открывал всё. Он ходил вокруг листа сорок минут, простучал его, провёл по шву щупом, посветил под верхнюю кромку и в конце сказал, что готов вырезать, но резать придётся часа четыре и что он бы на их месте сначала поискал, как оно открывается, — оно ведь как-то открывается.

— Он туда ходил каждый день, — сказала Сыльги.

— Значит, открывается быстро, — сказал слесарь. — Значит, где-то есть то, что нажимают. И оно не тут.

Хёнчоль к тому времени сидел на полу у противоположной стены и пил чай из крышки чонсоковского термоса.

— Знаете, что самое обидное, — сказал он в пространство. — Я эту стену в марте видел.

Никто не ответил.

* * *

Минги позвонила в шесть двадцать.

— Предварительно, — сказала она вместо приветствия. — Наружных повреждений нет. Подъязычная кость целая. Следов борьбы нет, под ногтями ничего.

— Значит, сердце.

— Не значит. — На том конце что-то звякнуло. — Точечные кровоизлияния в конъюнктиве, с обеих сторон. И в слизистой века.

Сыльги переложила телефон в левую руку.

— Задушен?

— Я этого не сказала. Я сказала, что есть точки. Точки бывают при сдавлении, а бывают при десяти других вещах, включая четверо суток на полу. — Минги помолчала. — Но следов на шее нет вообще. Ни одного. А человек, которого душат руками, оставляет следы на том, кто душит, и на себе.

— Мягким.

— Если чем-то мягким и широким и если он при этом не сопротивлялся — да, может не остаться ничего. — Она снова помолчала. — Мне нужна гистология. Это неделя.

— У меня в квартире стальная дверь без ручки.

— Тем более неделя, — сказала Минги. — Он у меня останется, я его не отдам. Некому отдавать.

— Наследники?

— Никого. Ни одного заявления, ни одного звонка. Четвёртые сутки.

Сыльги посмотрела на нарисованные головки винтов.

— Принято, — сказала она.

В семь Сыльги отправила всех и осталась одна в коридоре, перед стальным листом с нарисованными винтами.

Она стояла и смотрела на нарисованный замок, и нарисованный замок смотрел на неё, и это продолжалось минут пять.

Пластина была написана хорошо. Настолько хорошо, что Сыльги, зная уже, что винтов там нет, всё равно видела винты: крестовый шлиц, тонкий блик по верхней кромке головки, лёгкая тень справа снизу — как будто свет в коридоре падал слева, хотя лампа висела прямо над ней. Тень положили один раз и навсегда, и она не менялась, сколько ни ходи.

Это, наверное, и было самое неприятное: тень стояла на месте, а она ходила.

Потом она достала телефон.

Она подержала его в руке, глядя на список, и убрала обратно, и пошла к выходу, и уже в дверях вернулась.

Гудки шли долго. Один. Два. Три.

— Да, — сказал Монджу на четвёртом.

— Завтра в семь, — сказала она. — Возьмите то, чем рисуете.

Глава 11

Живопись — это ремесло по производству того, чего нет.

Не изображению — производству. Художник кладёт на плоскую ткань немного растёртого камня в масле и получает глубину, которой в ткани нет; кладёт рядом два соседних тона и получает свет, которого в комнате не было; проводит линию, которой в природе не существует, потому что в природе нет линий, есть только границы одного вещества с другим, — и человек, стоящий перед холстом, видит окно. Не краску. Окно.

И это работает не потому, что зритель доверчив. Это работает потому, что смотрит не глаз. Глаз только собирает; смотрит затылок, задняя часть головы, слепая и очень быстрая, и она принимает решение раньше, чем человек успевает подумать. Ей нужно немного. Ей нужен блик там, где ждут блик, и тень там, где ждут тень, и она достроит всё остальное сама, бесплатно и мгновенно, и будет уверена, что видела это своими глазами.

Художник не обманывает зрителя.

Художник обманывает затылок.

* * *

В семь утра в коридоре стояли шестеро и смотрели на стену.

Монджу приехал в шесть сорок, потому что «в семь» означает «в семь», и застал в квартире двоих: скучающего патрульного у опечатанной двери и инспектора Чон.

На ней была та же куртка, что вчера. Не такая же — та же: у правого кармана шов пошёл ниткой на два сантиметра, и вчера он шёл на те же два сантиметра.

Монджу отметил это так же, как отмечал выцветшую наклейку и стёртую кнопку в лифте, и не стал с этим ничего делать.

Монджу пришёл с ящиком. Ящик был деревянный, потёртый по углам, с ремнём вместо ручки, и Хёнчоль, увидев его, приподнял очки на лоб.

— Это чем — рисовать?

— Это тем, чем рисовать, — сказал Монджу.

Он поставил ящик на пол, не открывая, и подошёл к стальному листу.

Пластина была на высоте пояса. Вблизи она делалась чуть хуже: у самого края краска легла с еле заметным валиком — так ложится краска, когда кисть ведут не отрывая. Он присел на корточки и посмотрел снизу, потом встал и посмотрел сверху.

— Три слоя, — сказал он. — Сначала фон, в цвет двери. Потом тень. Потом блик.

— Это важно? — спросил Бомин.

— Это порядок, в котором работают, когда знают, что делают.

Он открыл ящик. Внутри лежали карандаши в коробке из-под чего-то другого, три угля, тряпка, и сбоку, в отдельном гнезде, — маленький стальной мастихин с гнутой шейкой. Монджу взял мастихин и провёл ребром по краю нарисованной головки винта.

Ребро прошло, ни за что не зацепившись.

— Плоско, — сказал он и убрал мастихин обратно.

— Это мы знаем со вчера, — сказал Хёнчоль.

— Знаете. — Монджу выпрямился. — И всё равно каждый из вас за эти пять минут посмотрел на неё как на замок. Я тоже.

В коридоре стало тихо.

Инспектор Чон стояла у входа в комнату, скрестив руки, и не сказала ничего.

* * *

— Есть такая картина, — сказал Монджу.

Он сказал это, не поворачиваясь, и по кабинету — то есть по коридору, но он в этот момент стоял так, как стоял в аудитории, — прошло то самое движение, которое всегда проходит, когда лектор начинает не с того.

— Мы дверь режем или картины смотрим? — спросил Хёнчоль.

— Дверь режете четыре часа, — сказал Монджу. — Я на пять минут.

— Пять минут, — сказала инспектор Чон.

Он повернулся.

— Голландец, семнадцатый век. Мужчина в тёмном, у окна, и на груди у него золотая цепь. Её видел каждый, кто вообще видел хоть одну его картину: тяжёлая, витая, в два оборота, и она тёплая, её хочется потрогать.

Он поднял руку и показал в воздухе — короткую дугу поперёк груди.

— Теперь как она сделана. Два мазка. Один охряной, широкий, положен вдоль — тень металла. Второй поверх, белилами, короткими касаниями, там, где звено поворачивается к свету. Между ними ничего. Ни звена, ни контура, ни второго оборота. Цепи там нет — есть тёплая полоса и есть блики на ней, и между ними пустое место, и в этом пустом месте каждый человек, который на неё смотрит, четвёртый век подряд достраивает цепь сам.

Кто-то переступил с ноги на ногу.

— Ему не нужно было писать золото, — сказал Монджу. — Ему нужно было поставить два знака, по которым голова опознаёт золото, и убрать всё остальное, чтобы не мешало. Это самая дешёвая цепь в истории и самая убедительная.

— И? — сказал Хёнчоль.

— И тот, кто нарисовал эту пластину, знал ровно то же самое.

Монджу показал на стену.

— Ему не нужно было делать замок. Ему нужно было поставить блик, тень и крестовый шлиц — три знака, по которым голова опознаёт замок. Дальше вы достроили сами. Вы достроили не только замок. Вы достроили дверь.

— Дверь тут есть, — сказал Хёнчоль. — Я её вчера четыре часа обнажал. Метр десять на два, сталь, шов справа.

— Есть лист стали, — сказал Монджу. — А что это дверь, вам сказала пластина.

Хёнчоль открыл рот и закрыл.

— Если бы там был настоящий замок, — сказал Монджу, — его бы не стали закладывать гипсокартоном. Замок нужен, чтобы им пользоваться. А этим пользоваться нельзя. Значит, его нарисовали не для того, чтобы открывать.

— А для чего?

— Не знаю, — сказал Монджу. — Знаю только, что пользоваться им нельзя.

— Чтобы мы четыре часа резали не там, — сказала инспектор Чон. — И, значит, его нарисовали раньше, чем зашили.

Она подумала.

— Сначала он тут висел открытым, — сказала она. — Сначала он тут висел открытым, и всякий, кто заходил в этот коридор, видел дверь с замком и дальше не думал. Зашили потом, когда в коридор перестали пускать. Замок остался: снимать его было дольше, чем закрасить.

* * *

— Ещё одно, — сказал Монджу. — Это не он рисовал.

— Хозяин?

— Хозяин, — сказал Монджу. — Так не рисуют, когда научились по видео. Фон положен на два раза с промежуточной сушкой. Тень поставлена лессировкой, то есть прозрачным по сухому, а не замешана в цвет, — это делают, когда хотят, чтобы под тенью было видно основание, и этому учат. Блик положен последним, сухой кистью, одним движением, и он не поправлялся. Один раз попал.

Darmowy fragment się skończył.

12,13 zł
Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
30 sierpnia 2026
Data napisania:
2026
Objętość:
350 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki