Czytaj książkę: «Пазл»

Юрий Александрович Горюхин родился 28 февраля 1966 г. в Уфе. Окончил Московский технологический институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Главный редактор журнала «Бельские просторы», член редколлегии журнала «Молоко» (Москва), член правления СП РБ, руководитель Объединения русских писателей СП РБ, член бюро Исполкома Собора русских Башкортостана.
Первым заметным произведением Юрия Горюхина стала повесть «Крайний подъезд справа», опубликованная в 1998 г. в журнале «Соло» (Москва). После этого дебюта молодой прозаик активно печатается в литературных журналах и газетах РБ и РФ.
Ю. Горюхин – финалист литературной премии им. И. П. Белкина (лучшая повесть года, 2002), финалист литературной премии им. Ю. Казакова (лучший рассказ года, 2003; 2005), лауреат литературной премии им. Ст. Злобина (2009), финалист Всероссийской литературной премии им. П. П. Бажова (2012), финалист Международного литературного Чеховского конкурса «Краткость – сестра таланта» (2013).
© Горюхин Ю. А., 2016
© ГУП РБ БИ «Китап» им. Зайнаб Биишевой, оформление, 2016
Истории Горюхина
Часть I
История 1
Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода его до колен. Сидит себе на кровати и что-то говорит мне или ничего не говорит, а только улыбается, впрочем, может, и не улыбается. Я боязливо выхожу из комнаты на кухню, где около высокого массивного буфета стоит молчаливая прабабушка Татьяна, тоже очень высокая. Прабабушка открывает скрипучую дверцу буфета и, возможно, хочет достать мне чего-нибудь вкусненького, но я, не дождавшись угощения, бегу на улицу, ведь летом во дворе, как, наверное, и в другие времена года, которые я пока не помню, столько неотложных дел. Потом я проживу огромную жизнь длиною в осень и зиму, и 28 февраля 1969 года мне надарят кучу всяких подарков, потому что на вопрос, сколько мне лет, я смогу показывать большим тетькам и дядькам три вытянутых вверх пальца. Потом времена года замельтешат велосипедными спицами, в какой-то из скучных вечеров, перелистывая семейный фотоальбом, я переверну фотографию маленького старичка со всклокоченной бородкой и прочту на обороте, что это Константин Иванович Горюхин, почивший 1 января 1969 года в возрасте 99 лет.
Впрочем, вру. Все было не так. Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода его до колен. Сидит себе на кровати и говорит мне:
– А садись-ка, Егорка, мне на коленку, только бороду не прищеми. Расскажу я тебе нашу родословную.
Паренек я был молодой, шустрый – прыгнул ему на коленку, цепкими ручонками за бороду ухватился для равновесия:
– Шежере, что ли?
Константин Иванович одобрительно погладил меня по льняной головке:
– Оно самое. Так слушай. Поехала в 1767 году Екатерина II Алексеевна Великая из Москвы в Казань.
– Ну! – возмутился я. – Ты бы, прадедуля, еще с неандертальцев начал, я же засну!
Но Константин Иванович крепким подзатыльником тут же меня переубедил.
– И проезжала Екатерина мимо одного населенного пункта, в котором жили крещеные чуваши. Ну и, как водится, высунулась в окошко кареты и спросила у одного из крещеных: «Что за поселение такое?» А чуваш, хоть и крещеный, но ведь не полиглот же, поэтому отвечает: «Мин по-русски белмей». Тогда Екатерина и говорит Потемкину: «Запиши, Григорий Александрович, на манжете, что по дороге в Казань проезжала я мимо не то села, не то поселка под названием Белебей, и очень мне этот Белебей понравился, и непременно я этот Белебей как-нибудь награжу». Украсил ли Потемкин Белебей, как и другие убогие российские деревеньки и селения, бутафорскими нарядными домиками – не знаю. Но ведь царица-матушка действительно наградила Белебей – в 1781 году он получает статус уездного города, а в 1782-м – собственный герб.
– А мы тут при чем? – удивился я с детской непосредственностью.
– Слушай дальше, пострел. Потемкин-то на манжете царицыны слова записал, но своим умом государственным подумал, что неплохо бы в этот Белебеевский уезд кержаков сослать, найти им захудалую деревеньку, Подкатиловку какую-нибудь, и чтоб сидели там и своему старому Христу двумя пальцами крестились, – сказал Константин Иванович и перекрестился двумя пальцами.
– Во как! – смекнул я, в какую сторону клонит мой прадед, глава местной старообрядческой общины. – А откуда он нас переселил?
– Знамо откуда – из села Горюхино. Говорят, барин секунд-майор, подполковник по-нынешнему, Петр Иванович Белкин очень переживал по этому поводу, сын его Иван Петрович потом написал что-то про нашу деревеньку, но он был вроде тебя – без царя в голове, поэтому накатал пародию да и умер вскорости, до тридцати лет не дожил. Но об этом надо было у моего папеньки Ивана Сергеевича и брата его Луки Сергеевича спрашивать, они бы тебе и про поэта Архипа Лысого рассказали, и про старосту Трифона, и про Дериуховых с Перкуховыми, и про замечательный горюхинский обычай выдавать тринадцатилетних мальчиков за двадцатилетних девок…
Я с удивлением взглянул на прабабушку, но прадед поморщился.
– Да нет! Давно это было. Так вот… На чем я остановился? Ах да, отец мой Иван Сергеевич… Да… Расспросить бы его, но никак уже не расспросишь, от него после 1923 года только печать хрустальная осталась – в буфете вон стоит на полочке, – смахнул слезу прадед и позвал супругу: – Татьяна! Таня, голубушка, налей рюмочку благочестивого кагору, папу помяну.
Но прабабушка Татьяна Александровна хоть и замужняя жена старовера, а женщина была строгая и принципиальная:
– Побойся Бога, Константин! Ребенка на коленях держишь!
– Н-да… – огорчился прадед, приподнял меня, снял со своего колена и поставил на пол. – Иди похулигань во дворе на детской площадке, потом как-нибудь дорасскажу нашу историю.
Похулиганить я всегда был горазд, поэтому уговаривать себя не заставил, мигом за дверь шмыгнул.
История 2
Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода… Это я уже, кажется, писал. Не знаю, сколько времени прошло, – может, день, может, два, а может, и целая вечность в одну неделю. Одно могу сказать наверняка: дело было после 8 сентября – дня рождения моей годовалой сестренки Наташки. Положила мне мама в карман гостинец и отправила гулять, чтобы не сопел в ревностном недовольстве над детской кроваткой. Вышел я из подъезда и тут же решил угостить прадедушку петушком – это такой леденец на палочке, вроде чупа-чупса, только в сто раз вкуснее и безвреднее.
– Опять ты? Зачастил ты что-то, Егорка. Конфетку, говоришь, принес? Спасибо, внучек второго поколения. Давай так: ты ее сам разгрызешь, а я тебе еще одну историю расскажу? – предложил компромисс Константин Иванович.
Делать нечего, бросил леденец на молочные зубы, схватился за бороду прадеда и залез ему на коленку.
– В общем, стараниями Григория Александровича Потемкина стали мы жить в деревне Подкатиловке под Белебеем, недалеко от села Верхнетроицкое, в этом селе потом в честь нашего ближайшего местопребывания улицу назвали – так и зовется: улица Горюхина.
– Да ну! – не поверил я. – Это, наверное, местный партизан или заслуженный кавалерист, а может быть, и бывший председатель сельсовета.
– Ить! – возмутился прадед и чуть не скинул меня с коленки. – Слушай, что тебе говорят, и помалкивай! Ты хоть знаешь, кому эта Подкатиловка принадлежала?
– Откуда же мне знать? Наверное, Подкатилову какому-нибудь.
– Какому Подкатилову?! Знакомому крупного русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова мелкому помещику Александру Хлестакову! Этот Хлестаков, изредка встречаясь с Аксаковым, частенько тому жаловался на сына своего Ваньку, который был редким шалопаем и все время тянул из папаши деньги на шалопайство в Петербурге. А Сергея Тимофеевича все эти истории чрезвычайно забавляли, и он по прошествии лет подробно, со свойственной ему обстоятельностью пересказал их своим петербургским друзьям. Так про этих смешных Хлестаковых узнал Гоголь Николай Васильевич, когда в 1832 году познакомился с Аксаковым, ну и, конечно, тут же воспользовался и вывел в своей бессмертной комедии «Ревизор».
– Однако, – только и мог произнести я.
– Сомневаешься? – усмехнулся Константин Иванович. – Татьяна! Татьяна, голубушка, принеси мне, пожалуйста, четвертый том Николая Васильевича, тот, что с закладочкой посередине.
– Не рано ли ты Юрочке головушку забиваешь? – Татьяна Александровна смахнула чистой тряпочкой пыль с кожаного переплета и дала супругу книгу.
– Да нет, в самый раз, у Егорки мозг сейчас, как губка. Пущай впитывает, глядишь, потом в линованную тетрадочку все запишет, – не согласился с женой прадед и раскрыл потертый томик. – Вот она, вторая редакция «Ревизора», именно про нее писал Гоголь Погодину 6 декабря 1835 года:
«Да здравствует комедия!» А вот реплика Бобчинского: «Сначала вы сказали, а потом и я сказал. Э, сказали мы с Петром Ивановичем, с какой стати сидеть ему здесь, когда дорога ему лежит бог знает куды: в Саратовскую губернию в город Белебей? Это верно не кто другой, как самый тот чиновник».
– Саратовская губерния? – задаю вопрос и ехидно ухмыляюсь.
– Эх! – захлопнул книгу прадед Константин. – Как ты не понимаешь, что Гоголь к тому времени уже был столичная штучка. А тогда, точно так же, как и сегодня, жителю столицы, особенно недавно переехавшему из глухой Малороссии, было неприлично знать географию Российской империи, вот Николай Васильевич и показывает читателям, что, мол, ему все равно: что Саратовская губерния, что Оренбургская, что Уфимская. И сегодня попробуй спроси какого-нибудь щелкопера в Москве, где расположена Башкирия? Непременно ткнет пальцем в пустыню Гоби.
– Ладно, ладно, убедил, – легко сдаюсь и сладко зеваю. – Продолжай, что ли.
– Потом, когда белебеевские купцы, городничий, местные добчинские-бобчинские возмутились, жалобы стали писать на высочайшее имя, цензор Евстафий Ольдекоп спросил Гоголя: «Ну зачем тебе, Николай Васильевич, этот Белебей, у тебя что, проблем мало, у тебя что, поэма “Мертвые души” мертвым грузом на шее не висит?» «Висит, – отвечал тогда поэт и драматург, – как не висеть, да так, брат Евстафий, так как-то все…» Вычеркнул, одним словом, славный чувашский город из последующих редакций. А мы, Горюхины, тем временем уже давно жили под Уфой, в Дмитриевской волости, в деревне Воскобойниково, там я, кстати, и родился 21 марта 1869 года. – После крепостного права, выходит? – осведомленность показываю.
– После него, родимого. Но мы хоть и жили в барских деревнях, никогда холопами не были.
– А чем же тогда деревня Воскобойниково лучше деревни Подкатиловки? – спросил я, затягивая крепкий узелок в бороде прадеда.
– Тут совсем другая история.
– Юрка! – крикнул с улицы мой товарищ по детсаду Валерка. – Выходи в войнушку играть!
Я был очень дружен с никогда не унывающим Валеркой, который еще не знал, что через десять лет утонет в протекающей недалеко от нашего дома реке Белой, поэтому спрыгнул с прадедовского колена, сказал, что сегодня больше слушать родовую историю не могу, потому что чрезвычайно проголодался, хочу спать и у меня сильно болит живот.
Не успел Константин Иванович проскрипеть что-то о вырождении рода Горюхиных, как я уже пулял во дворе из указательного пальца во врагов нашего социалистического отечества.
История 3
– Прадед! – дернул я прадеда за страшную бороду. – Хватит сидеть с закрытыми глазами и сопеть, давай рассказывай, зачем кержаки под Уфу перебрались, а то на улице дождик и делать совершенно нечего.
– А? – приоткрыл Константин Иванович глаза. – Егорка? А я думал, ты мне снишься. Ну, лезь на коленку.
Дело было так. Задумали горюхинцы из Подкатиловки двинуть куда-нибудь, потому что ну какое житье с этими полоумными Хлестаковыми? А поблизости только Белебей, ненамного больше Подкатиловки, и за сто верст от него портовый город Уфа, на пяти реках стоящий.
– Откуда столько рек, прадедушка? – как обычно, выражаю скепсис.
– И чему вас в детском саду учат? – качает головой прадед. – Загибай пальцы: Белая, Уфимка, Дема, Сутолока, Шугуровка.
– Вона как!
– Вот и задумались мы тогда о переезде, и, может, до сих пор бы думали крепким кержацким умом, но случилось молодой жене Ивана Александровича Хлестакова Марье Антоновне рожать. А хоть была она вся в своего папашу, Антона Антоновича Сквозник-Дмухановского, бабой ширококостной да в бедрах несоразмерной, все равно решили Хлестаковы на всякий случай вызвать уфимского акушера Беляева, человека очень своим ремеслом увлеченного, слава о мастерстве которого простиралась до самой нашей Подкатиловки.
– Разумное решение, – одобряю Хлестаковых и плету в прадедовской бороде тонкую косичку. – И что акушер, неужто заодно и горюхинцам помог?
– Ты, Егорка, словно таракан на сковородке. Ты не спеши, дальше слушай. Надо сказать, что Беляев и сам был недавно женат, а жена, ввиду специфики профессии мужа, очень ревновала его к пациенткам и потому всюду своего мужа сопровождала. Так и оказалась в нашей деревне чета Беляевых. Марья Антоновна к их приезду благополучно опросталась очень шустрым и веселым мальчиком, который, как уверяют свидетели, по семейной традиции взял и тут же соврал. Но бог с этими Хлестаковыми, не о них наше шежере. Во время праздничного ужина в честь вышесказанного старосте нашей общины Трифону удалось переговорить с супругой Беляева. Женщина она была очень молодая, но необычайно начитанная, поэтому верила во все мистическое, потустороннее, нетрадиционное, и ничего удивительного, что она с легкостью вняла истине нашей единственно верной веры – аввакумовской. Пообещала Трифону, одним словом, похлопотать перед большим начальством, чтобы нас поближе к Уфе перевели, чтобы сподручнее было проводить время в благостных молитвах да постах очищающих.
– И что, перед самим губернатором за нас слово молвила? – расплетаю косичку в бороде деда.
– Губернатором! – усмехается Константин Иванович, вытягивая свою бороду из моих рук. – Бери выше! Ладно, трапезничать пора. День сегодня постный, манной каши для тебя у меня нет, поэтому дуй домой, потом как-нибудь дорасскажу.
История 4
Настроение у меня было приподнятое, я только что поколотил Саньку Шеклейна из тридцать второй квартиры за то, что тот обидно обзывался и беспрерывно дразнился. Уверен, Санька надолго запомнил мою взбучку, а может, и до сих пор помнит. Нет, впоследствии в Израиль он не уехал – в тюрьму сел. Наверное, и сейчас сидит, детство наше беззаботное вспоминает. Хотя куда это я? Настроение у меня было приподнятое…
– Прадеда! Прабаба! – кричу громогласно. – Здрасьте, я к вам в гости пришел!
– Тише, Юрочка, тише, – Татьяна Александровна меня успокаивает.
– Чего орешь, Егорка? – Константин Иванович осаживает.
Осаживать-то осаживает, а сам слезинку платочком вытирает.
– Кто тебя, прадедуля, обидел, отчего плачешь? – опешил я и на шепот перешел.
– Вот приболел, а эти изверги мне укол унизительный сделали, словно мальчишке вроде тебя.
– Что, в первый раз за девяносто девять лет?!
– В первый, – опять Константин Иванович платочек к глазу подносит.
Чтобы отвлечь патриарха рода от боли и унижения, перевожу разговор на старую тему:
– А кого все-таки попросила жена акушера Беляева, чтобы горюхинцев к Уфе поближе перевели?
– Кого-кого – царя!
– Да ну! – я аж подбородком повел, плечики приподнял. – Какого царя, прадедуля? В нашу губернию только Ленин к Крупской приезжал!
– А как же Александр Павлович? А?! – топнул ножкой Константин Иванович; хорошо, что я в этот раз на маленькой табуреточке сидел, а то бы слетел с коленки.
– Номер один, отцеубийца который? – ставлю сразу все на свои места.
– Да, грехов много было на нем… Но слушай. За год до смерти, осенью 1824 года, задумал Александр Первый по России поездить, проведать, как народу живется. Много где побывал, весь Урал объездил и 28 сентября прибыл в Уфу.
– По старому или по новому стилю?
– А черт его знает! Тьфу, прости господи. Ты меня про стили не спрашивай, мы ваши петровские немецкие цифры не признаем! Хотя по-старому, конечно, откуда тогда новому взяться? В общем, переехал он под колокольный звон понтонный мост, это там, где теперь все основные мосты у нас в Уфе висят, а в приготовленные палаты не пошел, увидал красивый дом атамана Патранина – и прямо к нему в гости. Чаю попил, жене атамана перстень бриллиантовый, а дочерям бриллиантовые фермуары подарил, это бессмысленные женские застежки такие. И на молебен в Смоленский собор, его потом в 1956 году Никита Хрущев взорвал и каменный меч, протыкающий небо, поставил – «Монумент дружбы» называется.
– Какой-то ты, прадедуля, неполиткорректный, – делаю обоснованное замечание.
– Вот клоп неуемный! Тогда вообще ничего рассказывать не буду! – возмущается Константин Иванович и продолжает: – Ну а потом, как водится, – бал губернаторский. И вот на этом самом балу и решилась наша кержацкая судьба! Видных людей тогда в Уфе, не то что нынче, проживало немного – позвали и чету Беляевых. А Беляева, как я уже говорил, женщина была очень молодая, оттого очень смелая, если не сказать большего. Взяла она и пригласила императора на танец! Александр не отказал, протанцевал с женой акушера положенную мазурку или кадриль какую, потом, конечно, губернатору выговор сделал, но важно другое. Беляева во время танца успела-таки царю про нас, кержаков, словечко сказать! И внял Александр Первый просьбе! И ознакомился с ней, как и с другими просьбами и со ста двадцатью восемью жалобами башкир на притеснение. Не знаю, что у других вышло, а наше ходатайство удовлетворил, и переехали мы в деревню Воскобойниково Дмитриевской волости Уфимского уезда.
– Неужто минутного щебетания Беляевой хватило на такое грандиозное событие?
– Дело, думаю, в другом. Как я уже говорил, грешен был очень Александр, терзался он: как душу свою спасти? А кто ему мог помочь, как не истинно верующие? Сдается мне, встретился он тайно с нашим старостой Трифоном, а может, еще с кем из самых авторитетных, побеседовал с ними – и не только их жизнь, но и свою переменил кардинально! Ведь всего спустя год, 19 ноября 1825 года, в Таганроге совершенно здоровый Александр вдруг заболел и в одну ночь помер. В ту же ночь умер в Таганроге унтер-офицер третьей роты Семеновского полка Струменский, прозванный за отдаленное сходство с императором «Александром Вторым». Почему-то Александра Первого похоронили в закрытом гробу; те же, кто императора в этот гроб клал, с ужасом отмечали, как смерть изуродовала его до неузнаваемости. А спустя одиннадцать лет, в 1836 году, под Томском поселился пришедший неведомо откуда божий человек, старец Федор Кузьмич, и прожил там в благочестии до 20 января 1864 года. Был этот старец вылитый Александр, одного с ним возраста, даже сутулился так же. К тому же безродный калика перехожий был образован не по статусу, языками иностранными владел и, что очень важно, несмотря на набожность, никогда не говел, а в ответ на упреки архиерея говаривал так: «Если бы я на исповеди не сказал про себя правды, небо удивилось бы; если же бы я сказал, кто я, удивилась бы земля». Смекаешь, кто это был на самом-то деле? – шепотом спрашивает Константин Иванович.
– Смекаю, – шепотом отвечаю и тут же вопрос пытаюсь задать: – А как же?..
Но Константин Иванович увлеченно продолжает шептать:
– Не зря же последний российский император Николай Второй Владимира Галактионовича Короленко под суд отдал в 1912 году за то, что тот опубликовал в своем «Русском богатстве» незаконченные «Посмертные записки старца Федора Кузьмича», сочиненные Толстым. Эх, а допиши Лев Николаевич эти записки, мир бы узнал всю правду, в том числе и где сошедший с престола Александр пребывал до 1836 года!
– И где же? – таращу глаза на прадеда.
– А тут, у нас под Уфой, и жил с кержаками! Теперь на месте этого домика стоит затонская школа № 4, до сих пор, значит, кто-то на намоленном месте уму-разуму набирается!
– И что же, все это мы, горюхинцы?! Это ж надо было так в истории Российской империи поучаствовать! – привстаю с табуреточки и приосаниваюсь.
– Ну, не знаю, может быть, и совпадения какие есть, хотя… – Константин Иванович тоже приосанивается.
Татьяна Александровна тихо вздыхает.
– Юрка! – зовет меня с улицы первый хулиган нашего двора Сережка, с которым мы договорились на чердак слазить.
– Кто это? – спрашивает прадед.
– Сережка Богомолов из второго подъезда гулять зовет.
– Ну иди поиграйся с ним, мальчик, видно, хороший, плохих с такими фамилиями не бывает, – Константин Иванович смотрит на носовой платочек в руке и не может вспомнить, для чего он ему.
История 5
– Ваши? – слесарь ЖЭУ № 157 Непролейстакан держал за шиворот Сережку Богомолова и Ренатку Кинзекеева, а меня подпинывал под зад коленом.
– Тот, что посередине, наш, остальных не знаю, – признал меня Константин Иванович и вопросительно взглянул на Непролейстакана.
– Удумали по пожарной лестнице на чердак залезть – винтики-шпунтики! Туды их растуды! Ладно, со своим шурупом сами разбирайтесь, а этих я дальше на опознание поведу, чтобы им родители тоже правильную резьбу нарезали! – слесарь оставил меня перед прадедом, а товарищей моих поволок на экзекуцию по месту жительства.
– Вот знаешь ли ты, Егорка, отчего мой отец Иван Сергеевич в 1885 году из кержацкого поселка в Уфу на улицу Никольскую переехал? – свел Константин Иванович лохматые брови к переносице.
– Так мы же на Блюхера живем!
– О Василии Блюхере отдельный разговор будет, а Никольская теперь именем Мажита Гафури зовется. А переехали мы…
– Да знаю: баню коммерческую на этой улице поставили, стали помывками горожан зарабатывать себе на жизнь, – отвечаю бойко, раскаяния в проступке не изображаю, потому что залезть на чердак по железной лестнице, висящей на торце пятиэтажки, – это же геройство целое, это подвиг почти, это не лампочку в парадном из рогатки разбить, не слово матерное на заборе написать!
– Верно, была баня, по 25 человек в номерах и общем отделении зараз мылись. Но ее можно было бы и в Затоне поставить. Но в Затоне хулиганья было столько, что хоть с маузером за хлебом в лавку ходи.
– Откуда же их столько образовалось?
– Откуда? Все оттуда же – из пролетариев с гегемонами! Откуда еще? Сначала старших перебивают, на чердаки по пожарным лестницам лазят, потом в пьяном виде ножиками друг друга тыкают, – тряхнул бородой прадед.
– Ты, прадедуля, не горячись, ты по порядку рассказывай, – пытаюсь перевести разговор в конструктивное русло.
– А чего тут рассказывать? Зимой 1854 года снегу намело столько, сколько ни один старожил не мог на своей памяти припомнить!
– Так старожилы, они же никогда ничего не помнят! – не могу удержаться от реплики.
Прадед опять брови к переносице свел, но на реплику не отреагировал.
– А весной Белая так взбурлила, так залила все окрестности, что пробила себе новое русло возле самых гор обрывистых, на которых вся Уфа тогда и умещалась, это уже потом она гигантским удавом расползлась по равнинам, проглатывая близлежащие деревеньки, словно кроликов, а в 1956 году так целый город Черниковск в себя всосала. В общем, вместо старого русла реки Белой образовалась старица, ее Старицким затоном назвали. Вот этот затон и стали использовать пароходчики Зыряновы, Мешковы, Сорокины, Якимовы, Стахеевы и те, что помельче, чтобы пароходы свои ремонтировать да на зимовку ставить. А где пароходчики, там и кузнецы, ремонтники, кочегары, плотники. Стал кругом рабочий люд селиться, бараки строить, землянки рыть.
– В мутных водах весеннего паводка на бельские просторы наконец принесло капитализм? – поражаюсь участию сил природы в смене общественно-политических формаций.
– Не умничай, енгельс, не отвлекай от темы. Плохо жили работяги, мерзли, болели, мерли. Работали по двенадцать часов, а из развлечений у них были только водка да хулиганство. Вот и ходили стенка на стенку затонские и кержацкие, калечили друг дружку. Кому понравится такое богопротивное дело? Поэтому и переселился мой папа в Уфу на Никольскую. Я к тому времени уже большой был, помогал отцу чем мог. Помню, как-то позвал он меня и спрашивает: «Костя, сынок, ты наши банные дрова никуда налево, часом, не сбываешь?» «Нет, – говорю, – как можно?» Тогда Иван Сергеевич хитро улыбнулся в бороду, она у него такая же, как у меня сейчас, была, и ничего не сказал, только взял одно полено да в сарай ушел мастерить что-то.
– Буратину? – пытаюсь пошутить по-нашему, по-детсадовски.
– К тому времени Буратину даже Алексей Толстой еще из Пиноккио не выстругал, – усмехается Константин Иванович. – В общем, через день-другой у мужичка с соседней улицы так шарахнуло в печке, что эта печка вся и развалилась по кирпичикам.
– Сурово! Но это, пожалуй, как-то больше по-иудейски, чем по-христиански, – задумчиво рассуждаю вслух.
– А ну цыц! Мелюзга! А заповедь Христова «не укради»? К тому же не пострадал никто!
– Да я только за, прадедуля! Нашу национальную тягу к воровству надо пресекать. Сам вчера Славке Панкратову из 23-й квартиры в ухо дал за то, что пистолет мой хотел стырить.
– Ты руки-то не распускай! Папа мой, Иван Сергеевич, этого не любил. Ладно, иди во двор, справедливость восстанавливай. Татьяна! Таня, голубушка, принеси рюмочку кагора сладенького, папу помяну.
История 6
Иду в резиновых сапожках по нашему дворику, стараюсь пройти около деревьев, по сторонам не смотрю, смотрю только себе под ноги.
– Юрочка, ты чего же по газону ходишь?
Поднимаю голову, прабабушка Татьяна Александровна из магазина булочку с молочком в авоське несет.
– Я не по газону хожу, я разноцветными листьями шуршу, – поправляю прабабушку.
– Да, время бежит, опять осень наступила, – почему-то грустит Татьяна Александровна.
– Для кого бежит, а для кого тянется, как ириска «Золотой ключик». Вон Генка из 54-й квартиры уже в школу на подготовку ходит, амне еще не один год в детсаду палочки считать, грибочки разукрашивать да ежиков из пластилина лепить! – возмущенно возражаю.
– Ну ладно, не сердись, пойдем лучше к нам истории деда Константина слушать, – протягивает мне сухую ладошку прабабушка.
Константин Иванович нежно помял двумя пальцами большой желтый кленовый лист, понюхал его. – Хорошо! Спасибо, Егорка, угодил! Отчего-то вспомнил, как осенью 1890-го меня папа Иван Сергеевич в земскую управу писцом устраивал. Так же вот шли по улице, кленовыми листьями шуршали. Пришли, мне и говорят, напиши чего-нибудь, почерк твой поглядим. А писал я тогда как курица лапой. Ты, Егорка, тренируй руку сызмальства, почерк – он как одежка, по нему встречают, по нему привечают. Дали мне какой-то циркуляр переписать, а там такая тоска из цифр с деепричастными оборотами, что я чуть не заплакал, да делать нечего, родимой семье помогать надо, какое-никакое жалование обещали. Так меня к тому же еще не больно-то и брать хотели из-за почерка, хорошо, что наш знакомый адвокат Рындзюнский зашел в управу по делу и стал всех уверять, что хоть я не каллиграф, зато у меня отменная грамотность. А она у меня, если честно, была еще хуже почерка, – развеселился Константин Иванович и затрясся от смеха вместе с листом кленовым.
– И долго тебе пришлось, прадедуля, цифры казенные переписывать?
– Цифры – это что! Федька, помню, рассказывал, что когда работал писцом в судебной палате, так ему давали переписывать постановления сплошь об изнасилованиях да скотоложестве.
– Константин! – одернула прадеда Татьяна Александровна.
– Ах, да! – неловко крякнул Константин Иванович. – Нет, недолго, после того, как Федька сбежал, я несколько месяцев проработал, а потом тоже невмоготу стало.
– Какой еще Федька?
– У нас в Уфе с 1890 года только один Федька – Федор Иванович Шаляпин!
Не скрою, поразил меня Константин Иванович в очередной раз.
– Это как же?
– Чего – как же? Вот пойдешь в школу, тебе всю его биографию расскажут, и узнаешь, что после того как приехал он к нам на пароходе вместе с хором Семенова-Самарского, он не только в Дворянском собрании бенефисы пел, но и буквы на казенной бумаге выводил.
– А зачем великому басу это нужно было?
– Как зачем? Ты же сам в прошлый раз что-то про нарождающийся в Уфе капитализм говорил. Время было суровое. Спел Федор несколько арий, только начал богатеть – верблюжье пальто с тросточкой купил, – как певческий сезон на Южном Урале закончился, Семенов-Самарский с труппой разъехались кто куда. Поклонники его и пристроили в управу так же, как и меня, писцом, очень его голос нашему председателю понравился, да и вездесущий адвокат Рындзюнский опять же поручился. Но мы, мелочь канцелярская, не знали тогда, что за фрукт этот Шаляпин, и, честно говоря, подозревали в нем шпиона. Посуди сам: председатель нас в упор не видит, ни разу ни с кем из нас не поздоровался, а с Шаляпиным – ласково беседует и здоровается прямо за ручку. Очень Федя нам не понравился, а он от этого нервничал и переживал. Нервничал, нервничал, потом подошел ко мне, как к самому близкому по возрасту, и прямо спросил: в чем дело, господин хороший, что за обструкции?! Тут мы с ним объяснились и даже слегка подружились, тем более что со службы нам надо было идти в одну сторону, мне на Никольскую, ему на Ханыковскую.
– Это где же такая неблагозвучная находится?
– С 1901-го зовется Гоголевской. Шаляпин там в полуподвале у прачки угол снимал.
– Опять, значит, Гоголь?
– Не только гоголь, но и моголь. Рындзюнский, помнится, этот анекдот лет двадцать рассказывал. У них кружок был любителей искусства, таких сейчас при каждом домоуправлении по две штуки на полтора сантехника, ну и сосватал он Шаляпина спеть любительницам искусства рокочущим басом: «Блоха, ха-ха!» Но тут незадача вышла. Федька, хоть ходил все время в своем верблюжьем пальто, любил через каждые пять шагов доставать из кармашка в жилетке подарок местной публики – часы серебряные – и не спеша смотреть, сколько они часов с минутами показывают. Простыл, разумеется, стал у сослуживцев советы спрашивать, как быстро голосовые связки в норму привести. Я возьми и скажи ему, что певцам гоголь-моголь здорово помогает. Ну Федор и наглотался сырых яиц с ромом – пришел на концерт пьянющий. «Как поживаете, – говорит, – господин Рындзюнский?» Потом его друг Александр Иванович Куприн в 1915 году эту историю опубликовал. Так и назвал – «Гоголь-моголь», переврал, конечно, все, от тех событий только «один приволжский городишко» у него и остался, ладно хоть Федя сам все подробно описал.
– Хочешь сказать, и тебя не забыл упомянуть? – настороженно уточняю.
– Упомянул. Татьяна! Дай, пожалуйста, книжку Шаляпина.
– Опять читать будем?
– Не бойся, Егорка, в «Страницах из моей жизни» про меня всего ничего: «Когда мне стало невмоготу терпеть это, я откровенно заявил одному из служащих, молодому человеку: “Послушайте, мне кажется, что все вы принимаете меня за человека, который посажен для надзора за вами, для шпионства. Так позвольте же сказать вам, что я сижу здесь только потому, что меня за это обещали устроить в консерваторию. А сам я ненавижу управу, перья, чернила и всю вашу статистику”. Этот человек поверил мне, пригласил меня к себе в гости и, должно быть, в знак особенного доверия, сыграл для меня на гитаре польку-трамблан». Действительно, мы тогда все в Уфе на гитаре играли да мотивчики насвистывали.
– Так «этот человек» – ты и есть?
– Больше некому. Федор, конечно, мог бы и по имени меня назвать, да, видно, забыл к тому времени. Вообще он тут у нас в какие истории только не попадал. И с барышнями крутил, и слободские его чуть оглоблями не прибили, а потом взял и вовсе сбежал с выданной председателем управы ссудой, правда, говорят, что до самой смерти помнил эти пятнадцать рублей. Может, и помнил, кто его знает? Вот только имя мое забыл…
– Не расстраивайся, прадедуля, лучше расскажи, что дальше было.
– А дальше чего? Женился – вот чего!
– Константин, Сережа говорил, что после твоих рассказов Юрочка во сне ворочается сильно, ты бы не переутомлял его, – Татьяна Александровна принесла прадеду чай с лимоном, а мне стакан кипяченого молока, от которого меня тошнило чуть ли не с рождения и будет тошнить, видимо, до смерти.
– Это мне бабки-ежки снятся, потому что дедушка сам храпит на соседней кровати и пугает меня! – парирую, но все равно мягко и неотвратимо отправляюсь домой пить перед сном еще один стакан кипяченого молока.
История 7
В возбуждении стучу в дверь прадеда. Я только что слепил свою первую снежную бабу.
– Ты что такой мокрый, Егорка? У тебя же полные снега валенки! – удивляется Константин Иванович.
– Ерунда! Бабу сегодня вылепил! – говорю торжественно, но как бы и снисходительно к значимости события.
– Это хорошо, что сам вылепил. Мы вот с Татьяной Александровной до свадьбы и не виделись никогда. Женили нас, что называется, втемную.
– Как это? – закрываю глаза и наощупь пытаюсь найти бороду прадеда.
– Не балуй! – дает мне Константин Иванович щелбан по лбу. – Как-как? Брат мой Павел женился, сестра Агриппина замуж вышла, вот и решили в 1896 году мой отец Иван Сергеевич да брат его Лука Сергеевич и меня женить, тем более что Лука Сергеевич своего Константина уже давно как женил. Покумекали братья и сосватали у одноверцев Марковых мою Таню. Пока не привезли ее к нам в дом, я даже и не знал, какая она из себя. И ей тоже каково? Шестнадцать лет, девочка совсем, в чужую семью, тоже неизвестно за кого. Но мне повезло, супруга оказалась красавицей да умницей! – громко говорит прадед и шепотом добавляет: – Но строгая, скажу я тебе, и упрямая!
– Константи-ин! – доносится с кухни голос Татьяны Александровны.
– Так вот! Больше семидесяти лет вместе живем. Дружно живем, во взаимоуважении! Нынче так уже не умеют. Сережка, дед твой, еще ничего с Ириной живут, а Женька, старший, жен удумал менять! Если выпал тебе крест такой, то неси его! Мы, к примеру, с Татьяной двадцать человек детей нарожали! – бодро продолжил прадед, но вдруг тут же скис: – А выжили только Ксения, Евгений, Александр, Анна и Сергей, который тебя спать укладывает да утром на сонные ножки носочки надевает.
– Ну… Бывает, что иногда надевает, конечно… А ты сам попробуй в детсад встань ни свет ни заря! – слегка смущаюсь и вроде как даже рдею.
– Ничего, не тушуйся, ты Сережке потом, может быть, стакан воды подашь, – усмехнулся прадедушка и позвал: – Татьяна! Таня, голубушка…
– Погоди ты, прадедуля, со своим кагором! У меня штаны еще не высохли, валенки на батарее греются, – еще чего-нибудь расскажи! – веду бескомпромиссную борьбу за трезвый образ жизни.
– Ну что ж, слушай. В 1906 году устроился я работать на винный склад в поселок Симской Завод, это город Сим так тогда назывался. Папе моему, Ивану Сергеевичу, уже семьдесят пять лет стукнуло, юбилей по нынешнему обычаю, Евгению, старшему, – всего пять, а деду твоему Сергею всего два годика. Поселились мы в этом краю медвежьем, богопротивным алкоголем промышлять стали. Тоскливо культурному человеку, на сто верст вокруг ни одного тебе шаляпина, чтобы на гитаре польку-трамблан сыграть. Но уныние – грех тяжкий. И сошелся я с заведующим складом Васькой Курчатовым. Он старообрядец, и я – старовер, ему 37 лет, и мне – 37, у него сыну Игорешке три годика, и моему Сережке – два, он на гитаре польку, и я на мандолине – трамблан, – в общем, сдружились. В гости стали друг к другу ходить, чаи пить, о жизни и материях разговаривать. Так жили – не тужили почти год, и вдруг он прибегает как-то ко мне вечером с альманахом каким-то и статью в нем показывает. Оказывается, новозеландский физик Резерфорд открыл в английском Манчестере, что атомы, из которых божественный мир состоит, устроены таким же образом, как наша Солнечная система!
– Планетарная модель? Так от нее давно одни рожки да ножки остались, – снисходительно вздыхаю.
– Может, и остались, но решил Василий Алексеевич обучить сына Игорешку так, чтобы тот во всем этом маленьком хитром мире разобрался. И разобрался Игорешка, трижды Героем Социалистического Труда стал!
– Как-то странно, я думал всегда: либо герой, либо не герой, а трижды герой звучит почти так же, как дважды… Ну да ладно. А за что Игорь Васильевич такие награды получил?
Тут уже смутился Константин Иванович, вздохнул:
– За бомбы. За атомную и водородную. Теперь в мгновение можно всех к одной вере привести: и верных, и неверных в однородную радиоактивную пыль превратить.
Замолчали мы с Константином Ивановичем, задумались. Но детская мысль быстрая и легкая, как пинг-понговый шарик:
– А если бы тогда на винном складе поселка Симской Завод папа Игоря Васильевича не был кержаком, и вино бы распробовал, и запил бы, как многие вокруг, не стал бы никаким землемером симбирским, не выучил бы сына?..
– А Сахаров с Харитоном, а американцы с немцами? – морщится Константин Иванович. – Шел бы ты домой, Егорка…
История 8
Мороз нос щиплет, снег под ногами скрипит, как половицы у Константина Ивановича: «Скрип-скрип, скрип-скрип». Весь день можно скрипеть, но мороз нос щиплет, лучше пойду у прадеда в тепле половицами поскриплю.
– Что, Егорка, замерз? – смеется прадед.
– Ничего не замерз! – хорохорюсь.
– Вообще раньше мы, горюхинцы, зимой в одних рубахах ходили, а тулупы носили всегда на одном плече и при каждом удобном случае их сбрасывали, это еще Иван Петрович Белкин в своих записках отмечал. А я, представь себе, первый раз замерз весной 1918 года, когда нас Верховный правитель России Александр Васильевич Колчак вместе с белочехами и золотом Российской империи на Дальний Восток отправил. Много тогда народа померзло да померло, мы так и прозвали этот эшелон – «эшелон смерти».
– Как отправил? – не верю в произвол бывшего адмирала.
– Как отправляют? Объявляют всеобщую мобилизацию всего взрослого населения – и, будь добр, воюй за правое дело, иначе постановление от 30 ноября 1918 года – смертная казнь для лиц, виновных в воспрепятствовании осуществлению власти Колчака, – отчеканил Константин Иванович.
– И как же ты? – заинтригованно спрашиваю.
– Я-то ничего, померз до Челябинска, потом бежал с этого поезда, места-то знакомые были: когда в поселке Симской Завод работал, мы с Васькой Курчатовым постоянно в Челябинск по делам ездили. А вот Женьку моего закрутила, завертела революционная круговерть! Татьяна Александровна, матушка его, жена моя, взяла да послала следом за колчаковским поездом папку спасать. А он был хоть и оглобля оглоблей, лет-то ему было всего семнадцать. Ну и поехал спасатель в сторону города Нерчинска, там наша старшая дочь Ксения проживала.
– Так это же почти Китай с Монголией! По тем временам – два месяца пути!
– Два месяца! Мы Женьку только после окончания всей Гражданской войны увидели. Вот когда настало время первого кавалера ордена Красного Знамени Василия Константиновича Блюхера вспомнить, на улице которого мы теперь проживаем. Познакомился с ним Евгений, в Красную армию вступил, а заодно и в большевистскую партию. В Иркутске они колчаковский эшелон с золотом под свою охрану взяли (правда, до них кто его только уже под охрану не брал, благо золота было столько, что и Антанте, и белочехам, и большевикам хватило). Потом в Дальневосточной республике Блюхер вручил Евгению мандат агитатора по выдвижению Блюхера в Учредительное собрание – тогда тоже все было как обычно. У Евгения много чего еще было, но пусть он сам тебе все расскажет, зачем мне его жизнь своими словами искажать?
– А сестру Ксению дед Женя нашел? – не унимаюсь.
– Нашел… Их поезд в восемнадцати километрах от Нерчинска тогда стоял, комиссар Николай Иванович Сперанский, добрый человек, дал ему самого быстрого коня, но Евгений все равно чуть догнал свой эшелон. Но повидался со всеми, всех троих – Ксению, мужа ее, ребенка ихнего – в одной могиле похоронили. Татьяна! Таня, голубушка…
Но Татьяна Александровна уже сама несла в подрагивающих руках блюдечко с рюмкой кагора. – Юрочка, ты после Нового года приходи, нам отдыхать пора.
История 9
Все кругом только и говорили: «Новый год – Новый год, Дед Мороз – Дед Мороз, Снегурочка – Снегурочка, подарки…» Новый год я благополучно проспал. Первого января пришел Дед Мороз, стал говорить глупости низким женским голосом и беспрерывно стучать палкой по полу. Снегурочка тоже пришла и стала пищать такие же глупости, что и Дед Мороз, но палкой не стучала – разводила руками в пушистых варежках. Подарки нам с сестренкой дали одинаковые: два шелестящих целлофановых кулька конфет с мандаринами. Наташка высыпала свой кулек себе в кроватку и стала кидаться в меня карамельками. Быстро набив карманы леденцами, я решил, что достаточно поиграл с сестренкой, и пошел поздравлять с Новым годом прадеда Константина Ивановича.
Дверь в квартиру прадедушки и прабабушки была открыта. Кругом бесшумно передвигались какие-то непраздничные люди и тихо переговаривались вполголоса. Увидал колыхнувшийся подол прабабушки, ухватился цепкой ручонкой:
– Кто это, прабабуля? Чего они тут ходят? Я прадедушке леденцов принес Наташкиных, пусть он мне про деда Сашу и бабу Аню рассказывает.
Татьяна Александровна отцепила меня от подола, взяла за руку и увела в кухню:
– Уснул дед Константин, да и что там рассказывать: Сашенька в войну погиб, вон Валерий его твоему отцу помогает дверь снимать. Анечка замуж вышла за генерала Стышнева, это тот, который руководит Валерием и Александром, – прабабушка что-то смахнула с ресниц, открыла скрипучую дверку буфета, достала печать из резного хрусталя и положила мне в руку, – Константин Иванович тебе просил передать. Иди, Юрочка, домой, к маме.
Эпилог
Потом времена года замельтешат велосипедными спицами, я проживу недлинные сорок лет, 28 февраля мне подарят несколько ненужных безделушек, потому что на вопрос, сколько мне лет, я буду устало отмахиваться рукой. А скучным вечером, перелистывая семейный фотоальбом, переверну фотографию маленького старичка со всклокоченной бородкой и прочту на обороте, что это Константин Иванович Горюхин, почивший 1 января 1969 года в возрасте 99 лет. Положу фотоальбом на старенький стол, рядом с исписанной корявым почерком линованной тетрадью. Подойду к высокому массивному буфету. Не спеша открою дверку, прислушиваясь к приятному скрипу. Налью рюмку сладкого церковного вина. Достану с верхней полки печать из резного хрусталя. Взвешу на ладони – тяжеленькая. Собственно, вот и все…
Часть II
Крякнул старинный буфет прадедушки и прабабушки, растворилась его скрипучая дверка, но вместо того чтобы по дедовскому обычаю налить себе рюмочку приторного, как церковная свечка, кагора, взял я связку кованых ключиков и стал бессмысленно открывать и закрывать различные ящички. Много добра скопилось за два века: пробки, флакончики, кулечки, фантики, тетрадки в клеенчатых обложках: «Расходы за 1966 год», «Расходы за 1967 год», «Расходы за…», «Егорке». Обомлел. Мне, что ли? Ящичек закрыл, тетрадку раскрыл, сел на гнутый, такой же древний и скрипучий, как буфет, стул, включил лампочку электрическую энергосберегающую, стал читать.
Зачеркнутое: «Буханка белого хлеба – 12 копеек…» Задумался: много или мало? «Небось, Егорка, затылок чешешь, много это или мало?» – это прадед Константин Иванович Горюхин на полях пометку мне сделал. Ладно хоть смайлик не поставил. Дальше читаю.
«Я тут подумал на досуге и решил, что многое тебе не рассказал, а то, что рассказал, то ветер из твоей головы давно выдул, поэтому, на тебя не надеясь, сам пишу самоличные думки в линованную тетрадку. Как ты, наверное, из своей незамысловатой жизни уже понял: мысль, изреченная в воздух, есть дура, а слово на кончике пера – молодца!»
Усмехнулся: ну это еще вопрос! От перемены мест дура редко умнеет. Но прадед на полях мне уже пальчиком грозит: «Чую, Егорка, в полемику лезешь. Лучше помалкивай пока да на ус мотай, иль у вас нынче усов не носят?»
Отчего не носят? Бывает, что и носят, хотя бритых наголо стало намного больше.
Перевернул страничку.
История 1
«А дело было так», – опять издалека завел речь Константин Иванович.
Не сдержался, мысленно поддразнил прадеда: сотворил Бог небо и землю? Почти угадал: «Призвал как-то царь Иоанн своего воеводу Ивана Нагого. Воевода хоть и не робкий был, но струхнул изрядно – Иоанн у Рюриковичей по счету вышел четвертым и, видимо, оттого очень грозным. Подумал тогда Нагой: “Если в острог какой сошлет, будет хорошо, а то ведь воткнет, по своему обычаю, посох в ногу, ударит набалдашником в висок, как сыночка родимого, отдаст этому недомерку Малюте на душегубские удовольствия”».
«Вот тебе на!» – еще один детский стереотип в голове перевернулся. Всегда представлял Малюту Скуратова огромным, бесформенным злодеем, похожим почему-то на актера Вячеслава Невинного, а ведь реальный Малюта потому и малюта, что был мал ростом и, возможно, весом. Он и редким садистом слыл как раз из-за того, что известно: чем человек мельче, тем намешанные в нем гадости концентрированнее. Теперь буду представлять Малюту похожим на актера Ролана Быкова, не в обиду последнему, конечно.
«Иоанн Грозный словно прочел мысли Нагого. Давай-ка, говорит, Ванька, в путь-дорогу собирайся, в острог тебя отправляю! Воевода, то ли в печали, то ли в радости, поинтересовался, в какой из ему известных, а у царя тогда настроение было хорошее, приподнятое, рассмеялся он, а его слуги-опричники, как им и положено, подхихикнули:
поплывешь туда – не знаю куда, найдешь место не знаю какое и поставишь острог под названием – не знаю каким. “Но! – это у царя, словно у женщины в опасные для ее рассудка дни, настроение поменялось, воткнул он острый посох рядом с сафьяновым сапогом Ивана Нагого. – Чтобы острог был на самом востоке и по возможности юге нашей необъятной Руси-матушки, и никакой плохой басурманин к этому острогу-крепости сунуться не мог, а хороший пусть себе суется – под опеку возьмем”, – выдернул царь Иоанн посох из пола».
«Разве в каменных палатах Иоанна полы были деревянные? – подумалось почему-то, ну и в продолжение додумалось: – Знал бы предпоследний из Рюриковичей, что через 430 лет в миллионном “остроге с незнамо каким названием” будет опять Рюрикович сидеть».
«Воевода Иван Григорьевич мешкать не стал, собрал стрельцов и других служивых людей, погрузился на струги с насадами и поплыл крепить отчизну. До Коломны плыли по Москве-реке, потом через Рязань, Муром – по Оке, а от Нижнего Новгорода до Казани – по самой Волге. Проплыли Казань, дальше по течению плывут – не напрягаются.
А был у Нагого слуга верный, помощник расторопный, тоже Ванькой звали, вот он ненавязчиво и поинтересовался у воеводы: “А не приплывем ли мы, Иван Григорьевич, таким образом в Астраханское ханство или, того хуже, к персидскому шаху?”
“Не пойдет! – принял тогда решение царский воевода. – На весла! Против течения плыть будем, сворачивай налево, на черную реку Кама!”
И стали казаки со стрельцами мозоли набивать, против волн грести – крепким русским словом Ивана и Ваньку поминать. Но не только гребли да исподлобья зыркали, они и божьи дела делали: завезли в татарское поселение Алабугу – “пестрый бык” по-русски – иконы святителей Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста и переименовали “пестрого быка” в село Трехсвятское. Правда, потом атеисты вроде тебя опять его Алабугой – Елабугой звать стали, может, оттого сочинительница стихов Цветаева там и повесилась в безбожное время пятиугольных знаков. Дальше прогребли, какие-то лежащие на берегу челны проплыли (наверное, челны на том берегу лежали до тех пор, пока их большегрузные КамАЗы не передавили, – это уже я робким курсивом встреваю в прадедовское повествование), до развилки дошли по фарватеру: вверх по черной Каме – Большая и Малая Пермь с живущими там коми и зырянами, вниз – по Белой Воложке к башкирам. “Не! – вдруг, до этого безмолвные, загудели стрельцы, – На север по черной воде не хотим, лучше по белой воде на юг к башкирцам погребем”. Воевода спорить не стал, потому что и царь ему велел: “И по возможности на юге!”
Опять плывут и плывут, а места подходящего все нет: то пригорок вроде бы неплохой, да лес вокруг, из которого острог строить, дрянненький – береза да осина, то наоборот – дуб благородный, а возвышенность так себе. Была одна неплохая горка у речки Бирь, но там Нагой строптивого боярина Челядина высадил. Наконец доплыли до места, где Белая Воложка на две части делится и обе части слуг государевых в тупик ставят: налево – опять черная река, направо – опять белая. Решили, что приплыли “не знай куда” и судьбу можно больше не пытать, спустились назад к маленькой, но “бешеной” речке (ее ногайцы так и прозвали: “Су-тилак” – бешеная вода), тут же, по русскому обычаю, ее переименовали на свой лад в Сутолоку (так вот отчего она в сточную канаву превратилась – опять встреваю), поднялись на холм и разом согласились, что место для острога хорошее. С одной стороны текла река Белая Воложка, с другой стороны – речка Сутолока, с третьей стороны глубокий Спасский овраг, а с четвертой – глубокий Ногайский овраг с текущей по дну речкой Ногайкой, тоже, наверняка, бешеной».
Тут я озадачился: это что же, в Ногайском овраге и хоронились те загадочные ногаи, переселившиеся потом в деревню Нагаево под Уфой, а потом вообще растворившиеся среди русских, башкир и татар, потому что, «земную жизнь пройдя до половины», я так ни одного ногая и не встретил?
Не только я, но и прадед мой озадачился, пометку на полях сделал: «Про ногайцев, Егорий, меня не спрашивай, сам не знаю, чего они тут делали и куда делись. Говорят, ханская ставка Тиря-Бабату Клюсова была в Чертовом городище на Лысой горе – той самой, на которой лет через триста уфимский пролетариат ласковыми майскими денечками планы строил, как ему в гегемоны выбиться. И собирал хан Тиря дань с окрестных башкир. Может, в Ногайский овраг дань и свозили, а строптивых в студеную Ногайку с головой окунали и держали так минуту-другую для острастки, одно слово – ногаи! А ушли, наверное, как обычно, в Великую степь, на разбойничью свою прародину, где, может, с казахами переженились, может, с киргизами, а то с китайцами или вовсе с американскими мормонами, с них станется!»
Понял, будем считать, что ногаев победили, разгромили, насильственно, прости господи, ассимилировали. А Лысая гора и сегодня глухим высоким забором огорожена – опять, наверное, очередные сборщики дани поселились. Что там у нас на следующей страничке?
«Первым делом приказал Нагой церковь рубить (“тебе, безбожнику, этого не понять”, – все укоряет прадед внучонка мелкими буквами на полях), а так как высадились они на берег в аккурат на Троицу, в году 1574-м от Рождества Христова, то и церковь стала зваться Троицкой. Времена тогда были божеские, антихрист Никон еще не родился, “звериный” 1666 год еще не настал, когда нам, истинно верующим, стали пальцы рубить, чтобы креститься не могли, живьем в храмах сжигать, чтобы пепел по ветру сеять, у всех православных была одна истинно верная церковь – двуперстная».
Так, по всему, начинается старообрядческая религиозная пропаганда, но напрашивается традиционный вопрос: каким боком мы, Горюхины, ко всей этой любопытной истории причастны? Не успел левую бровь нахмурить, а правую приподнять, изображая недоумение, – в тетрадке уже прадедовский ответ на мой вопрос: «Да! Кержаками ни в Уфе, ни в Белебее, ни в каких других окрестностях тогда еще и непахло, потому как в одном Нижегородском уезде, недалече друг от друга, как я уже говорил, еще не родились с разницей в пятнадцать лет радетель за веру протопоп Аввакум и мордовский крестьянин Никитка Минин, ставший кровавым реформатором Никоном!
А роль наша, горюхинская, в то время была следующая: рыбачил как-то пращур старосты Трифона (это тот самый Трифон, о котором Пушкин в своих историях упоминал), Селиван, со своим сыном Ванькой на речке Сивке у нашего родового гнезда. В ближайших к селу Горюхину перекатах и омутах, известное дело, всю рыбу уже повыловили, спустились они вниз по течению до впадения Сивки в Оку. Набилиострогой рыбы, сколько нужно для знаменитой горюхинской ухи (это когда поставишь в котел ложку, а она стоит, не падает), но на большой праздничный пирог для всей родни, а это, считай, все село, не хватает. Вдруг видят, в омуте на самом дне сом лежит, тогда, представь себе, Егорка, вода в реках была такая чистая и прозрачная, что оброни случайно в нее затертую полушку, непременно увидят ее на дне, позовут того же Ваньку, тот нырнет и непременно достанет. Вот и нырнул он за сомом, потому что острогой его было никак не зацепить, ухватил за жабры, на поверхность потащил. А в это время, как ты, наверное, уже догадался, плыл на стругах инасадах воевода Нагой. Увидал он подводное мастерство Ваньки, подивился, тут же купил у его отца Селивана за сверкающий на солнце медный пятак последней царской чеканки усатого сома, а Ваньке предложил службу: мол, ему такие ловкие пригодятся, ну и жалованье, конечно, посулил хорошее. А когда узнал, что Ваньку Ванькой зовут и знает он худо-бедно грамоту, а на досуге от нечего делать сочиняет еще и всякие побасенки, тут же прибавил стрелецкий кафтан, шапку красную и сапоги с загнутыми носками на полуторавершковых каблучках.
“Пусти, тятенька, мир поглядеть, Родине послужить”, – тут же жалостливо испросил у отца разрешение преисполненный долга и соблазна Ванька. Селиван, конечно, скупую горюхинскую слезу смахнул, вроде как в глаз мошка попала, хотел урезонить: “Матушка-то как же?”, но вздохнул и отпустил Ваньку на государеву службу, а пятак за щеку положил, чтобы не потерялся.
Вот этот наш Ванька и подсказал Нагому с Волги свернуть и по Каме против течения грести».
История 2
«Хоть ты, Егорка, наполовину магометанин…» Во-первых, что за всеобщая неискоренимая привычка путать национальность с вероисповеданием?
Во-вторых, вроде бы прохожу по категории атеистов, хотя для старовера что мусульманин, что католик-латинянин, что свой брат православный «трехперстный» – все безбожники. В-третьих, не на половину, а на четверть – второй мой дед, Мухаммед Салимов, сын деревенского муллы Сафиуллы (сомневаюсь, что он благословил этот брак) женился на Марии Люлькиной из большого волжского села Шеланга, их дочь, моя мать Галия, вышла замуж за внука Константина Ивановича Александра – больше двадцати пяти процентов никак не набирается…
А на полях уже кривая, как кержацкая ухмылка, прадедовская пометочка: «Небось, занудствовать начнешь?»
Осекся и подумал, что, проплывая по Волге мимо одного из аулов где-нибудь в районе «пестрого быка», Ванька Горюхин запросто мог пульнуть из ружья в сторону татарина Салима, а тот в ответ выпустить по стругам Нагого пару свистящих стрел. Не исключено, что потом в Шеланге рыбак Люлькин нырял на спор с тем же Ванькой в волжские омуты, а воевода со стрельцами их подзуживали. Но для чего сочинять свои фантазии, когда можно читать чужие?
«Хоть ты, Егорка, наполовину магометанин, а все равно сердце твое должно кровью облиться. Простояла срубленная Нагим Троицкая церковь 222 года, покуда не сгорела, а заложенный почти одновременно с ней каменный Троице-Смоленский собор (больше тридцати лет его строили, в 1616 году только закончили) простоял 340 годков. Чего только его стены не перевидали, чего не испытали: и ногаев зловредных, и не раз бунтовавших башкир, и Чику Зарубина, и императоров Александра с Николаем, и Ленина с Крупской. Но никто на него не покушался, даже бывший семинарист Иосиф не вынул изо рта трубку и не перечеркнул ее мундштуком табачное облако крест-накрест, а разоблачитель и реформатор Никита (заметь, Егорка, опять Никитка!), не без помощи местных товарищей, в 1956 году взял и взорвал его. Вместо него воткнул Никитка каменный меч рукояткой в землю и прозвал его монументальным произведением искусства, олицетворяющим дружбу. Торчит теперь этот тридцатиметровый кладенец, прямо в голубое небо острием целится».
Эту крамолу я от прадеда уже слышал. В нынешнее политкорректное время, переполненное ветрами демократических свобод, за такие слова не пришили бы разжигание какой-нибудь розни, сиди потом в остроге или новый возводи, а то и посох в ногу воткнут, набалдашником в висок ударят, а уж малют скуратовых, до душегубств сладострастных, в России всегда было – только свистни.
Но прадед, слава богу, тему развивать не стал: «Взошел воевода Иван Григорьевич на холм, вслед за ним Ванька с товарищами дубовое бревно втащили. Огляделся Нагой – все окрестности словно на ладони: “Что, Ванька, как крепость назовем, чтобы государю отписать?” Сбросил Ванька с плеча комель многопудовый, “Уф!” – сказал, пот со лба красной шапкой вытер.
“Уфа, говоришь? – задумался Нагой. – А что, слово короткое, для местного наречия благозвучное, так тому и быть! Пошли царю отчет писать!”
Во как просто! Чего, спрашивается, кандидаты наук над этимологией Уфы головы ломают? Разве что докторские пишут…
«Ну а сам острог, кремль то есть, был небольшой, всего о трех башнях, а общая длина пятиметровых дубовых стен была метров четыреста-четыреста пятьдесят, не больше. Но малой крепости без хитрости нельзя, это большая цитадель может одним своим видом страх наводить, лениво во врагов из пушек постреливая, небольшому укреплению всегда в запасе подвох иметь надо. И все тот же Ванька Горюхин его воеводе Ивану Григорьевичу шепнул на ухо. Самую важную, Михайловскую, башню на севере сделали проезжей, защищающей дорогу в кремль, самую маленькую, Наугольную, на северо-востоке, – всего лишь сторожевой, чтобы за сибирской стороной наблюдать, а Никольскую на юге сделали пешеходной. Именно через Никольскую башню обиженные бесцеремонным строительством ногаи порешили проникнуть в крепость, чтобы стрельцов перебить, полонить, в рабство киргизам продать. Пошли на злое дело самые безжалостные головорезы под предводительством самого коварного лазутчика по прозвищу Йондоз. Прикинулись они мирными башкирами, привезшими для обмена мед, кумыс, конину и как бы себя показать – людей посмотреть. И только ногаи прошли за Сутолоцкие ворота Никольской башни, как сразу же скинули овечьи тулупы невинных торговцев, выхватили длинные ножи с зазубринами, чтобы наброситься и в мгновение вырезать охрану урусов. Но не знали злодеи, что Никольская башня имела хитрый изгиб – захаб. Оказались ногаи в ловушке. Стрельцы их, конечно, со второго яруса башни всех перестреляли, потому что времена тогда были простые и ясные: ни в одном королевстве конвенцию по военнопленным еще не сочинили и торжественно не подписали. Ну а ногайский хан Тиря, как узнал, что его самого многохитрого лазутчика Йондоза русский Ванька вокруг Никольской башни, словно вокруг своего пальца, обвел, решил, что настали плохие времена, снялся с насиженного места и ушел искать для своего Чертова городища другую Лысую гору, около которой еще не было русской крепости. Но хоть и скрылся в клубах пыли зловредный ногайский хан, оставил он после себя молву, что никуда ногаи не ушли, а русский воевода Нагой вовсе не Нагой, а другой ногайский хан – Ногай! А тут еще царь Иоанн IV Грозный взял седьмой женой близкую родственницу, почти сестру, Нагого – Марию Федоровну, вот люди и смекнули: какой нормальный человек возьмет себе седьмую жену, если в этом нет никакого политического расчета? Так и осталось в народных головушках предположение, что тут не все чисто. Хотя что это я? Не об том речь, дальше слушай, читай в смысле».
История 3
«Долго ли, коротко ли, точнее, ровно через двенадцать лет после высадки воеводы Ивана Нагого у будущего монумента Дружбы стал в Уфе воеводить другой Нагой – Михаил, получил кремль статус города, и стала Уфа строиться, как записано в древних бумагах, “на семи холмах и среди осьми великих оврагов”. Я, если честно, осьми оврагов не насчитал: Ногайский, уже упомянутый, Ильинский, Спасский, Успенский, Сибирский, Сутолоцкий, Шувалин. Куда “осьмой”делся – не знаю. Может, ты, Егорка, вооруженный передовыми средствами познания неизведанных тайн, его разыщешь, иначе для чего вам эти бесовы электрические машины вычислительные?»
Опять Константин Иванович в своей седой бороде усмешку прячет! Какие, к тому же бесу, овраги, тут домашний адрес не сразу вспомнишь, номер телефона с большим напряжением, электронную почту через раз, пароль кредитки через два, индивидуальный номер налогоплательщика, чтобы не забыть, на груди выколол!
А то, что на холмах, так оно и понятно, в сырой темный овраг только бандюк или разбойник полезет, хотя первые после развитого социализма уфимские буржуи почему-то туда и полезли – именно в Ногайском овраге коттеджей понастроили.
«А по холмам между оврагами поползли первые улицы, каждая начиналась от ворот нового уже большого кремля и вела не куда-нибудь втайгу или степь, а каждая к своей церкви: улица Коммунистическая вела к Успенскому монастырю, улица Менделеева – к Сергиевской церкви, улица Октябрьской революции – к Благовещенской и Спасской церквям, улица командарма Фрунзе – к Ильинской, а улица Габдуллы Тукаева – к церкви Фрола и Лавра».
Сарказм прадеда понятен, но улицы принадлежат тем, чья власть на дворе. Могла Екатерина Великая предположить, что в географическом центре ее империи не будет ни одного заштатного переулка, ни одного заваленного мусором тупика ее имени, а «вора Емельку Пугачева» отметят целой улицей, сподвижника же его увековечат и в асфальте, и в чугуне с бронзой? И как разом обомлели бы все секретари обкома Башкирии, узнай они, что командарм Фрунзе, в штыковую захвативший улицу Ильинскую, вдруг перевоплотился в своего идейного врага Заки Валиди. И не ударил бы набалдашником в висок, не воткнул бы посох в хромовый сапог наркому внутренних дел Берии генералиссимус Джугашвили, сообщи тот ему, что в городе Тбилиси появился проспект имени американского президента Буша? Можно многое предположить, многому изумиться – то ли еще будет!
Переворачиваем страничку:
«А про церковь Фрола и Лавра ходила легенда, что любой проезжий человек, поставивший в ней свечку за здравие или за упокой, на какой бы промысел дальше ни отправился, обязательно вернется и около этой церкви поселится. Не он, так его сын или внук. И хоть церковь эта давно сгорела, встретишь в Уфе на Случевской горе или у Ногайского оврага какого Фролова, знай – наверняка, где-нибудь в Сибири золотишко мыл, а потом все бросил и сам не ведает, как его в Уфу занесло, как “меж осьми оврагов” очутился, – а все промысел божий!»
Что тут скажешь, и Фролова встретил, и приехал он с «золотой речки», и поселился над Ногайским оврагом, и тоже в божий промысел верит – и добавить нечего…
«Да! Про Ваньку Горюхина совсем забыл. Они, как с Иваном Григорьевичем уфимский кремль возвели, так вскорости назад в Русь вернулись. Нагой – в Москву и сразу на свадьбу Иоанна и Марии Нагой попал, и хоть сидел в “кривом столе” и, возможно, даже на последнем “полатном брусе”, но ведь на царской свадьбе!
А Ванька прямиком в село Горюхино отправился, отца, мать (уж сколько она слезинок в кулачок собрала!) обнял, расцеловал, ну и сестер-братьев, дядей-теть, своячениц и кумовьев тоже обнял, всем подарки раздал и тут же в речку Сивку за семипудовым сомом нырнул, чтобы ухи на все село наварить и пирогов на весь честной горюхинский мир напечь.
Не успел Ванька от государевой службы дух перевести, как отец Селиван его женил на красивой, но упрямой, доброй, но строгой, умной, но бесхитростной девушке Капитолине из соседнего села Карачаевского и отделил. Ванька, конечно, детишками обзавелся, хозяйство поднял и до тех пор, пока от многолетия из памяти не выжил, рассказывал домочадцам, да и любому слегка выпившему и оттого внимательному первому встречному, про далекий город-кремль Уфу. Рисовал угольком на белой печке длинный путь по пяти рекам, искусно плел из слов полные приключений и опасностей истории про верных товарищей, коварных врагов и всегда мудрых руководителей.
Но как-то, основательно разговевшись на Пасху, поднял упавшую с сеновала сухую веточку полыни, растер ее в ладонях, вдохнул во всю грудь солнце и ветер Великой степи, повесил буйную голову и поведал своей жене Капитолине еще одну историю.
Выше было сказано, что после того, как хану Тиря привезли перекинутое через хребет мосластой клячи бездыханное тело Йондоза, снялись ногаи: вылезли из глубоких пещер Чертова городища, ушли с Лысой горы, скрылись в клубах пыли. Сказано было, но не добавлено: никто не заметил, как от черного огромного клуба пыли отделилось маленькое серое облачко и поплыло назад к уфимскому кремлю, – это четвертая жена Йондоза, красавица Ай, в неудержимой ярости мщения вознамерилась вырвать сердце у погубителя своего мужа. Схоронилась Ай, конечно же, в Ногайском овраге и стала ждать момента, когда Ванька из острога выйдет и беспечно куда-нибудь направится. Не долго ждала – вышел Ванька в ясный солнечный день за дубовые стены, подошел к реке, оттолкнул от берега неустойчивый челн, поплыл по Белой Воложке любимым делом заниматься – рыбу в глубокой воде из-под коряг доставать. Красавица Ай в другую долбленку прыгнула, следом поплыла. А Ванька заприметил лежащего в омуте двухметрового осетра – ничего и никого, кроме него, не видит и не слышит. Бесшумно коснулся борт лодки Ай кормы кровного врага, прыгнула она к Ваньке черной пантерой, хотя какие в Башкирии пантеры? – волчицей прыгнула, взмахнула острым кривым ножом, но долбленка – это не кобыла норовистая, не жеребец непокорный, которых любая ногайская девушка могла с детства усмирять; вмиг перевернулась утлая лодочка, и стала Ай вместо теплого воздуха холодную воду глотать. Ванька, конечно, нырнул, схватил ее за косы, на поверхность вытянул, потом на пологий берег вынес, к горячей груди мокрое трепыхающееся тельце прижал. Хотела Ай вонзить Ваньке в спину нож, но уж так крепко он ее к себе прижимал, так гулко стучало его сердце, что разжала она пальцы и выронила кривую смерть в речной песок. Что и понятно: ненависть – это та же любовь, только наоборот, через какое плечо в Белой Воложке перевернешься, так и выйдет. Полюбила красавица Ай ловкого Ваньку. Да и Ванька голову потерял. Но, как известно, не может православный во грехе жить, э-э… долго не может. Пошел Ваня к воеводе просить, чтобы дозволил в веру христианскую нового агнца ввести, ну и венчаться потом, конечно, по всем правилам. Нагой, как увидел Ай, так сразу разрешил ей стать Акулиной, но жениться Ваньке не позволил, потому что сам на Акулину глаз положил, так и сказал: “Не разрешаю тебе, Ванька, жениться, сам буду с твоей Акулькой жить, уж больно мне ее дикий нрав по нраву!”
Не мог Ванька воеводу ослушаться, но и Ай не могла старика воеводу полюбить – ему лет-то уже было не меньше тридцати! Один выход оставался – стать невестой Христовой. Остригла Ай черные косы, в руку толщиной, и ушла в только что созданный Христо-Рождественский женский монастырь на Большой Казанской, а родившегося чуть позже русоволосого сыночка ее, Мафусаила, отдали в Успенский монастырь, который потом тоже стал женским Благовещенским, а потом в безбожное время там чего только не было: и бани, и больницы, и черт-те что, прости господи! Не удивлюсь, Егорка, если там нынче торгаши да менялы какие-нибудь сидят – на чужой копейке себе рубль зарабатывают».
Сидят, где им еще сидеть, как не на намоленном месте? А Капитолина, жена Ваньки, что же?
«Про Капитолину небось спрашиваешь? Ну что Капитолина, поджала по-кержацки губы и перестала Ваньке детей рожать, вот и все».
Darmowy fragment się skończył.