Czytaj książkę: «Юность командиров»
© Бондарев Ю.В., наследники, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
* * *
Юность командиров
Повесть
Часть первая
Еще не смолкли пушки
Глава первая
Снег летел в свете мутных фонарей, дымом стекал, сыпался с крыш; всюду возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг – ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, пахучим снегом на воротниках, толпами и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города еще мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метель, и время замедлилось.
И вдруг в глубине космато дымящейся улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, беззвучно полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени, и оно помчалось.
– Подождите, куда мы пришли? Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Хватит. Я сейчас упаду от усталости.
Валя решительно остановилась, опустив подбородок в воротник; от дыхания мех около ее губ заиндевел, заиндевели и смерзлись кончики ресниц. Алексей проговорил:
– Кажется, утро…
– А трамвай такой же унылый, усталый, как мы с вами! – сказала Валя и засмеялась. – После праздника всегда чего-то жалко. Правда? Вот и у вас почему-то грустное лицо.
Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни:
– Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить… Давайте прокатимся, а?
Действительно, за две недели пребывания в артиллерийском училище Алексей мало освоился с тыловой жизнью, изумленный тишиной, весь переполненный ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, непроницаемое безмолвие зимних вечеров, свет в окнах, дворники у ворот (совсем как до войны), лай собак – все, что, мнилось, было почти забыто. Когда же он шел по улице один, то невольно думал: «Вон там, на углу, – хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может разместиться пулеметная точка, улица простреливается насквозь». Война еще привычно и прочно жила в нем.
Впервые с начала войны ему пришлось встречать Новый год не в землянке с крохотным мерзлым окошком в синь ночи, не на марше, трясясь на передке противотанкового орудия, не с фронтовыми ста граммами, привезенными под праздник старшиной прямо на огневую, а в глубоком тылу, в незнакомой компании, в которую бог весть как вошел Борис, его однополчанин, встречать Новый год и удивляться этому мирному веселью.
Здесь, в этой компании, Алексей мало пил и не пьянел – он чувствовал себя не очень ловко, не хватало чего-то простого, ясного, привычного. Он обратил на Валю внимание во время танцев, когда Борис рыцарским наклоном головы пригласил ее и она пошла с ним, чуть покачиваясь на высоких каблуках, улыбаясь, и Алексей заметил, что это почему-то было неприятно хозяйке дома, худенькой, с темными, как ночная вода, глазами: она следила за ними с беспокойным ожиданием.
Танец кончился; смеясь и разговаривая, они сели на диван. Валя как бы случайно скользнула взглядом по лицу Алексея, и он услышал ее голос:
– А кто вон тот, весь в орденах?
– Андрей Болконский в байроническом плаще, – не задумываясь, ответил Борис и весело подмигнул в его сторону.
Поняв, что говорят именно о нем, Алексей встал и, преодолевая стеснительность, подошел к Вале, сказал не совсем ловко:
– Простите, этот остряк знает мое имя около двух лет. Я – Алексей… А вы?
Она подняла глаза, и он увидел, как ее ухо с нежной мочкой залилось румянцем. Она откинула со лба светлые волосы и с шутливым видом протянула руку:
– А меня зовут Валя. Фамилия моя – Мельниченко. Только к вашему комбату Мельниченко я никакого отношения не имею. Об этом Борис уже спрашивал.
– Но я и теперь не знаю, кто вы.
– Кто? Я – вольная синица, что море подожгла. – Она тотчас встала, спросила, глядя ему в глаза: – Вы, конечно, танцевать не умеете?
– Попробуем.
Когда расходились перед рассветом и долго со смехом толкались в тесной передней, разбирая пальто, галоши, боты, оказалось, что Валино пальто висит под шинелью Алексея, и он, не спрашивая разрешения, помог ей одеться, сказал:
– Я вас провожу.
Она кивнула:
– Что ж, проводите, если вы такой храбрый…
И вот теперь они стояли среди снегопада совершенно одни на трамвайной остановке – за незначащими словами скрывалось любопытство.
– Так прокатимся? – спросила она. – Ведь вы хотели вспомнить…
Они сели в вагон, совершенно безлюдный, насквозь ледяной; морозно искрились заиндевелые стекла, кое-где к ним были прилеплены использованные билетики – следы вчерашней предновогодней сутолоки. Старик кондуктор в перепоясанном солдатским ремнем тулупе дремал, глубоко уткнув нос в поднятый воротник, изредка заспанно бормотал наугад название остановки и снова втягивал голову в меховые недра воротника. Все в трамвае скрипело от стужи, взвизгивали колеса, на сиденьях остро сверкала изморозь.
Валя подобрала пальто вокруг ног, сказала:
– Конечно, за билеты платить не будем. Поедем «зайцами». Так интереснее. Тем более что кондуктор видит новогодние сны!
Одни в вагоне, они сидели напротив и так близко друг от друга, что шинель Алексея задевала Валины колени. Она вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней на окне, подышала; пар от ее дыхания пополз по стеклу, коснулся лица Алексея, а она отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно:
– Вы о чем подумали сейчас?
– О чем? – Алексей в упор встретил ее вопросительный взгляд. – Вспомнил одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее – под хутором Макаровом. Нас, троих артиллеристов, тогда взяли в поиск…
– И что же было?
– Мы благополучно прошли нейтралку, подползли к немецким траншеям. Когда ползли по нейтральной полосе – ни одной ракеты. Ни выстрела. Спрыгнули в немецкую траншею – везде пусто, тихо. Только огоньки видны сквозь снег, и чудится: где-то поют. У немцев, оказывается, праздновали сочельник. Подошли к крайнему блиндажу. Ни одного часового. Из трубы искры летят. Заглянули в окошко – видим: на столе картонная елка, на ней свечи и пятеро немцев сидят вокруг и поют. Поставили сержанта часовым у блиндажа и сразу вошли в маскхалатах, с автоматами. Все в снегу – просто привидения. Немцы увидели нас и замолчали. Смотрят – и ничего не поймут. В общем, видим: самый старший в блиндаже – обер-лейтенант, и, конечно, командуем: «Оружие сдать! Идти за нами!..» И тут обер-лейтенант опомнился: «Это русские!» – и за парабеллум. Один из нас ударил его гранатой по голове, он упал. В эту минуту мы испугались одного – за жизнь обер-лейтенанта, он был ценным «языком».
– А что вы сделали с остальными?
– Когда обер-лейтенант упал, остальные немцы открыли огонь, и мы тоже. Потом подхватили обера и – в траншею. Вот и все.
– А немцы?
– Когда мы отошли метров на пятьдесят, у них поднялся шум, вслед нам стали бить пулеметы, но вслепую – метель была страшная…
Трамвай катился по улицам, мерзло хрустели колеса; Валя наклонилась к протертому «глазку», который густо налился холодной синью: видимо, метель прекратилась, и в небе появилась луна.
– Ну вот, проехали две лишние остановки, – внезапно сказала Валя. – Слезаем.
Они вышли на углу против аптеки с темными окнами. На голубоватом снегу сразу увидели свои тени и длинные тени тополей. Было необычайно тихо, как бывает только после обильного снегопада. Накаленная холодом высокая январская луна ныряла в облаках над городом.
Они шли по лунным переулкам, мимо залепленных свежим снегом домов, мимо закрытых темных парадных. Валя сказала:
– Как вы просто говорили о войне. Ужасно ведь это… Что же вы молчите?
– Слушаю, – задумчиво ответил Алексей. – Слушаю скрип снега… Весь город спит… А мы с вами одни. И тишина во всем мире.
– Возьмите меня под руку, – неуверенно проговорила она. – Видите, сугробы?
Он взял ее под руку, ощутив ее близость.
– Вам не холодно?
– Нет. Руки немножко замерзли.
Он сейчас же снял свои перчатки.
– Наденьте, они меховые. А то у вас какие-то несерьезные, по-моему, летние.
– А как же вы?
– Я привык после Сталинграда…
– Хорошо, давайте ваши, – не сразу согласилась она. – А вы подержите мои.
Он со странным чувством взял ее легонькие перчатки, усмехнулся, сунул в карман шинели.
Они миновали мост над железной дорогой – здесь пронзительно дуло; далекие огни вокзала дрожали в розоватом пару. Потом опять лунные сугробы, опять скрип снега под Валиными ботиками.
Неожиданно она остановилась.
– Пришли.
Они стояли перед большим домом без огней; над подъездом – эмалированная дощечка с номерами квартир; единственная лампочка светила в фиолетовом кругу.
– Возьмите свои фронтовые перчатки. Действительно – теплые. Спасибо.
Алексей, хмурясь, тихо и ненужно спросил:
– Это ваш дом? Вы здесь живете? Удивительно…
– А вы что – не верите? – Она засмеялась.
– Валя, – серьезно проговорил Алексей. – У дома несчастливый номер – тринадцатый.
– Вы так суеверны?
– Представьте. – Он осторожно взял ее руку. – Постойте, не уходите…
– Нет, все-таки лучше – до свидания.
Валя вбежала в подъезд, гулко хлопнула дверь парадного, разметая снежинки на тротуаре. Простучали ботики в глубине лестницы – и наступила тишина.
Глава вторая
Минут через десять он уже шагал по синим теням домов, около мохнатых от инея заборов; снег под сапогами жестко и празднично визжал на весь квартал. «Что ж, с Новым годом! – говорил он весело сам себе. – С Новым годом, Алешка!»
В последнем переулке, который сворачивал к училищу, он услышал позади торопливый звон шагов в студеном воздухе, насвистывание – и оглянулся, сразу узнав по этому свисту Бориса. Тот шел своей гибкой, прочной походкой, в избытке чувств похлопывая кулаком по фонарным столбам, словно во что бы то ни стало желая нарушить покой спящего города, и еще издали крикнул, искренне обрадованный:
– Алешка! Так и знал, что тебя встречу. Все дороги этого города теперь ведут в училище!
Он был возбужден, новая шинель распахнута, белые ровные зубы светились в улыбке.
– Слушай, ты куда это так таинственно исчез с Валей? Провожал?
– Да.
– Ну и как?
– Что – «как»?
– Ладно. Все ясно. Молчу, и закуривай! – Он откинул полу шинели, извлек из кармана коробку папирос. – Вчера покупал у пацана возле кино. «Дяденька, берите. «Казбек» с разбегу!» Давно мы папирос не курили! Не спеши, нечего нам торопиться. В дивизионе все еще дрыхнут. Вот шел и думал, неужели погоны – наша судьба? Представь, кончим училище и лет через пятнадцать встретимся полковниками где-нибудь на глухом полустанке… Неужели на всю жизнь?.. Ну и, конечно, жаль, что праздник окончился так быстро! Тебе понравилась Майя?
– Это та, у которой мы были? По-моему, она похожа на Бэлу. Помнишь, у Лермонтова?
– Когда-то в школе читал, но помню еле. – Борис, чиркая зажигалкой, сдвинул брови. – А в общем, сморозил глупость! Вырос уже, чтобы целоваться под фонарями. Ну да черт с ним, с этим! Слушай, Алешка, неужели мы с тобой в тылу? Не верю – и все!
Месяц назад они были в ветреных, лесистых Карпатах, за тысячи километров отсюда, и вот теперь шли по белым новогодним улицам незнакомого тылового города с уютным названием Березанск – и было непривычно, что нет на чистом снегу черных оспин воронок, следов танковых гусениц, глубоких колей орудийных колес. И Алексей сказал с чувством непрочности, будто еще раз убеждая себя:
– И я не верю. Кажется, тысяча девятьсот сорок пятый… а?
Впереди в переулке послышались неразборчивые голоса, смех, и на крыльце из открывшейся двери мелькнул свет, потом из деревянного домика шумно вывалила на мостовую подгулявшая компания, в переулке хрипнул, застонал аккордеон – трое парней, обнявшись, пьяно побрели навстречу и, покачиваясь, запели старательными голосами:
Развевайся, чу-убчик, по ветру…
– Смотри, «Чубчика» наяривают, – улыбнулся Борис. – Фронтовая братва, что ли?
– Похоже, – сказал Алексей.
Веселая компания приближалась – вразнобой поскрипывали щегольски собранные в модную гармошку хромовые сапоги, а ноги парней заплетались, то и дело загребая в сугробы на обочине мостовой. Сбоку шел высокий, в военном полушубке аккордеонист, лениво пожевывая потухшую папиросу. Его взгляд мимолетно скользнул по лицу Алексея – и внезапно чужие глаза парня сузились, зло вспыхнули из-под надвинутой на лоб каракулевой шапки; выплюнув окурок, он сипяще-горловым голосом выдавил:
– Стой, братцы, он… Ей-богу, он!..
– Кто «он»? – спросил Алексей, понимая, что человек этот принял его за кого-то другого.
Песня оборвалась, и Алексей тотчас увидел, как двое, молча и тихо, сразу протрезвев, будто по уговору, зашли сбоку и сзади – он услышал их дыхание, окружающие шаги, осторожный волчий хруст снега под ногами.
– В чем дело, милые? – насмешливо спросил Борис, поправляя перчатки на пальцах. – В чем дело, хотел бы я знать?!
– А ты, если целым остаться хочешь, отойди! Тебя нам не надо!
– Кто? Этот? – напряженно спросил один из парней, вглядываясь в Алексея. – Этот?
– Он! – заорал аккордеонист. – Так это ты, падла, заштопал меня с сахарином? На Лопатино-Товарной? Э?
Он злобным движением поставил аккордеон на мостовую, заговорил с придыханием:
– Я эту паскуду давно искал, всю жизнь мечтал встретиться! Посмотрим, какой ты сейчас будешь! Молись, лягаш!.. – И он поспешно опустил правую руку в карман. – Я т-те фары выбью!..
– Очень жаль, дурак! – сквозь зубы сказал Алексей и коротко, резко ударил верзилу по скуле.
Каракулевая шапка полетела в снег. Аккордеонист отшатнулся, взмахнул угрожающе рукой, в которой что-то тускло блеснуло, крикнул разбухшим голосом:
– Бей его, курву! В кровь… бей гадюку!..
И кинулся на Алексея, нагнув голову, однако на этот раз реакция Алексея была мгновенной – второй удар сбил аккордеониста в огромный сугроб, продолговатый блестящий предмет упал на мостовую, и Алексей наступил на него, – все это произошло в течение нескольких секунд. Когда же двое других парней с криком одновременно подскочили сзади, он едва успел повернуться и в этот миг увидел, как кулаки Бориса дважды мелькнули в воздухе; сбитый с ног, один из парней, екнув, сел на мостовую, другой отскочил в сторону, заревел пьяно и дико:
– Стрелять буду!..
– А, у тебя еще оружие, сволочь!..
В два прыжка Алексей настиг его, рывком притянул к себе, сильно стиснув ему запястья. И Борис, бросившись следом за ним, стал лихорадочно ощупывать в поисках оружия карманы парня, выговаривая со злостью:
– Если найдем оружие, им же тебя по башке! Понял?
– Братцы, пошутил, бра-атцы!..
Оружия не было.
– Бери этого, я задержу тех двоих! – крикнул Алексей.
Двое бежали посредине мостовой, освещенные луной, тени их скакали по сугробам.
В эту же минуту всех ослепило направленным, боковым светом фар: два маленьких «Виллиса» беззвучно въехали в переулок. Парень, хрипя, рванулся головой, тупо ударил в плечо Алексея, и, когда тот накрепко скрутил ему руки за спиной, шагах в пяти от них первый «Виллис» круто затормозил, окатив холодной волной снега.
– Что такое? Прекратить! – раздался раскатистый бас из открытой дверцы машины. – Что здесь такое? А ну!..
Из «Виллиса» грузно выбрался глыбообразный человек в шинели и в бурках; из второй машины, звякнув шпорами, спрыгнули два молодых офицера. И Алексей узнал в этом грузном человеке в бурках командира первого дивизиона майора Градусова, его крупное, мясистое лицо было перекошено гневом.
– Драка? Курсанты? Артиллеристы? Немедленно прекратить!
С тяжелой одышкой майор Градусов шагнул вперед, точно готовый опрокинуть всех своей огромной фигурой.
– Кто такие? Немедленно объяснить, в чем дело!..
Алексей ответил насколько можно спокойно:
– Товарищ майор, этот вот тип угрожал нам оружием. На испуг брал…
Он не договорил, парень опять замотал головой, завыл истошным голосом:
– Изби-или! Напа-али!..
– Прекратите! – крикнул Градусов с яростью. – Вы угрожали оружием курсантам? Кто на вас напал? Они? В артиллерийском училище нет курсантов, которые нападали бы на штатских! Предъявите документы! Курсант, отпустить его!
Алексей возбужденно усмехнулся, оттолкнул от себя парня, и тот, сутулясь, сплевывая тягучую слюну, выдавил:
– Не имеете права документы!..
– Это наверняка спекулянты, товарищ майор, – разгоряченно пояснил Алексей. – Они первыми напали, приняли нас за кого-то…
– Та-ак!.. – басовито протянул Градусов. – Вы понимаете, гражданин, что в военное время полагается за нападение на военного человека? А? Нет? Товарищи офицеры, задержать! Проверить у коменданта. Ну а вы? Как смели? – Градусов гневными глазами полоснул по лицу Алексея. – Как смели ввязаться в драку? Передайте о наложенном на вас взыскании капитану Мельниченко; месяц неувольнения! Обоим! Вконец распустились!..
– Ваши они, товарищ майор? – спросил один из офицеров, сопровождавших Градусова. – В нашем дивизионе я что-то их ни разу не видывал.
Не ответив, Градусов, тяжко ступая, зашагал к машине, из которой выглядывал шофер, влез на сиденье; металлически щелкнула дверца. «Виллис» тронулся. Вторая машина еще стояла, работая мотором. Офицеры, видимо, командиры батарей из соседнего дивизиона, подсадив съежившегося парня в «Виллис», негромко поговорили между собой, затем один из них скомандовал:
– А ну, курсанты, марш в училище! И доложить обо всем дежурному!
И сразу стало очень просторно в переулке от освобожденного белеющего снега на мостовой – гул моторов стих; друзья подавленно молчали.
– За что такая милость? – наконец ядовито выговорил Борис. – Не можешь объяснить – майор был трезв?
– Это не имеет значения, Боря.
– Начинается тыловое воспитание! Когда мы там лупили всякую сволочь – награждали, а здесь – наряды. Ведь этих спекулянтских слизняков расстрелять мало! Да и откуда же майор взялся?
– Дьявол его знает! Наверно, из офицерского клуба, встречал Новый год.
Потом Алексей наклонился и поднял втоптанный в снег блестящий предмет – остренькую, как шило, автоматическую ручку, вероятно, служившую оружием, и брезгливо швырнул ее в сугроб.
Молча дошли до училища. Над дверью проходной будки тускло горела электрическая лампочка. Дневальный – совсем юный дед-мороз с винтовкой, в колоколообразном тулупе – высунул нос из воротника, оглядел курсантов с нескрываемой завистью:
– Эх, проходи…
– С Новым годом, браток! – поздравил Алексей сочувственно. – С новым счастьем!..
– Слушаюсь, – ответил одуревший от одиночества дневальный. – Так точно.
Над училищным двором плавала в звездном небе холодная льдинка луны. В офицерском клубе еще светились окна; перед подъездом цепочкой вытянулись машины. Хлопали двери, на миг выпуская звуки духового оркестра; офицеры выходили из подъезда, разъезжались по домам. Наступало утро.
Валя поднялась на третий этаж, позвонила осторожным звонком, подумала, что все давно спят; но тотчас же дверь открыла тетя Глаша, всплеснула руками.
– Ба-атюшки! В инее вся! – ахнула она и, схватив с полки веничек, замахала по ее плечам. – Не одобряю я этого, чтобы так по гостям засиживаться. Личико вон как вытянулось, а глаза спят…
– Ох, тетя Глаша, еле на ногах стою! – Валя присела на сундук в передней, расстегивая пальто. – Ужас как устала…
– Ишь, как сосулька замерзла, – заворчала тетя Глаша. – Дай-ка я тебе пальто расстегну, небось руки совсем онемели.
– Спасибо. Я сама. На улице такой холодище, но, слава богу, меня спасли фронтовые перчатки!
– Какие еще?
– А вот точно как Васины. – И Валя кивнула на кожаные перчатки, лежавшие на полочке. – Вася дома?
Тетя Глаша вздохнула:
– Не в настроении он. Письмо с фронту получил. Хорошего его лейтенанта в Чехословакии убили… Вот и не спится ему. На Новый год не пошел, а дежурный офицер два раза звонил.
Валя, озябшая, вошла в комнату, внеся с собой холодок улицы, задержалась возле голландки, притронулась ладонями к нагретому кафелю, усмехнулась:
– Ну вот еще новости! Капитан артиллерии лежит на диване в состоянии мировой скорби? Ты не был в клубе?
Василий Николаевич в расстегнутом кителе, открывавшем белую сорочку, лежал на диване и курил. На краю еще не убранного стола – недопитая рюмка, тарелка с нарезанным сыром.
– А, прилетела синица, что море подожгла, – сказал он, наугад ткнул папиросу в пепельницу на полу. – Что ж, садись, выпьем, сестренка? Выпьем за озябших на трескучем морозе синиц!
Он не стал дожидаться согласия, приподнялся, налил Вале, затем себе, чокнулся с ее рюмкой, выпил и опять лег, не закусывая, на секунду закрыл глаза.
– Хватит бы, Вася, причины-то выдумывать, – заметила тетя Глаша. – За один абажур только и не пил, кажись.
– Вы самая заботливая тетка в мире, это я знаю. – Василий Николаевич провел пальцами по горлу, точно мешало там что-то, снова потянулся к папиросам. – Меня, тетя Глаша, всегда интересовало: сколько в вас неиссякаемой доброты? И поверьте, трудно жить на свете с одной добротой: очень уж забот много.
– Эх, Вася, Вася! – Тетя Глаша, с жалостью вглядываясь в него, покачала головой. – И чего казнишь себя? И чего мучаешься? Что проку-то! Разве вернешь?
По ее мнению, был он человеком не вполне нормальным: прошлое сидело в нем, как неизлечимая болезнь. Главная причина его дурного настроения накануне Нового года заключалась, наверно, в том, что за два месяца к нему не пришло с фронта ни одного письма. Где-то очень далеко, за Карпатами, то ли забыли его, то ли некогда стало писать; однако была и другая причина. По вечерам, возвращаясь из училища, он часто запирался в своей комнате, долго ходил там из угла в угол, и даже ночью из-за стены доносились в тишине дома его равномерные шаги, чирканье спичек, а когда утром тетя Глаша входила в его опустевшую, выстуженную комнату, подметала, вытряхивала из пепельницы окурки, везде – на столе, на тумбочке, на стульях – лежали книги с мудреными военными заглавиями, меж раскрытых страниц темнел папиросный пепел. О чем он думал, что делал по ночам?
Раз во время утренней уборки из середины какой-то книги выпала крохотная, уже пожелтевшая от времени фотокарточка; на обороте неокрепшим круглым почерком было написано: «Родной мой, я всегда тебя буду помнить». Тетя Глаша, охнув, опустилась на стул и заплакала – это была Лидочка, покойная жена Василия Николаевича: с тонкой шеей, с наивной, смущенной полуулыбкой, которая как бы говорила: «Не заставляйте меня улыбаться, я не хочу…» – это почти детское лицо поразило ее. И целый день тетя Глаша думала об этой улыбке, об этой тонкой, слабой шее и несколько раз доставала и смотрела на маленькую зеленую пилотку со звездочкой, которая лежала в чемодане у Василия Николаевича, свято хранимая им. Это было все, что осталось от Лидочки, его жены, которая погибла на какой-то высоте 235, около польского города Санок.
Тетя Глаша никогда не видела ее живой, никогда не слышала ее голоса – знала только, что она была военной сестрой и работала в санчасти, где Василий Николаевич познакомился с ней.
«Господи, – прижимая руки к груди, думала она в тот день, когда увидела фотокарточку. – Ну за что ее убили?»
Недавно к ним зашла молоденькая медсестра из госпиталя, и, когда Валя представила ее: «Это Лидочка», Василий Николаевич быстро взглянул на девушку, и, почудилось, в глазах его толкнулось тревожное выражение невысказанного вопроса. «Очень приятно, Лидочка», – сказал он и произнес слово «Лидочка» так медленно, так неуверенно, что она, покраснев, спросила: «Вам не нравится мое имя?» Он слегка улыбнулся, ответил, что имя это очень ей подходит, и ушел в свою комнату, сухо извинившись.
В Новый год он не пошел на вечер в училище, конечно, потому, что ранним утром принесли письмо. Тетя Глаша вынула из ящика белый треугольничек, сразу увидала на штемпеле: «Проверено военной цензурой», – и крикнула радостно:
– Васенька!
А он вышел с намыленной щекой, без кителя, в нижней рубашке, взял письмо, тут же нетерпеливо раскрыл и прочитал его и вдруг крепко выругался вслух – видимо, забыв, что рядом тетя Глаша.
– Убило кого? – спросила она упавшим голосом. – Товарища твоего?
– Да… старшего лейтенанта Дербичева. Какой парень был – цены ему нет!..
И быстро ушел к себе, слышно было – затих, а когда теперь он лежал на диване, весь день не выходя из дому, и когда говорил о доброте, тетя Глаша чувствовала, о чем он думал, и в приливе непроходящей жалости к нему, к Лидочке, к неизвестному ей погибшему на фронте старшему лейтенанту спросила все-таки некстати:
– Письмо тебя давеча расстроило, Васенька?
А Валя сидела, усталая, вертела в пальцах рюмку, волосы упали на щеку. Возбуждение прошло, и в теплой комнате после мороза ее охватила такая сладкая истома и до того горели щеки, что хотелось положить голову на стол и отдаться необоримой дремоте. Легкая отдаленная музыка звучала в ушах, или, может быть, это казалось ей, веки смыкались, и все мягко плыло вокруг.
– Да у нее глаза спят! – громко сказал Василий Николаевич. – А ну-ка марш в постель!
– Нет уж! И не собираюсь! – Валя тряхнула волосами, выпрямилась. – Знаешь, в госпитале на дежурстве я привыкла дремать чутко, как мышь. Хочешь, я повторю твою последнюю фразу: ты говорил…
– О чем? – спросил Василий Николаевич. – О танцах, по-видимому?
– Ох, совсем в голове все спуталось! – Валя засмеялась. – Разве можно спрашивать сонного человека?
– Ты права, – сказал он. – Это ни к чему.
Нахмурясь, он задумчивым движением загасил папиросу в пепельнице, снова налил себе водки. Тетя Глаша пристально-осуждающе смотрела на рюмку, а Валя проговорила настороженно:
– Почему ты пьешь?
Он ласково взял ее за подбородок, заглянул в глаза:
– Вряд ли ты поймешь. Я пью за тех, кому не повезло.
Глава третья
Первый дивизион артиллерийского училища, в котором капитан Мельниченко командовал батареей, формировался две недели и только несколько дней назад приступил к занятиям. Сформированный из фронтовиков, артспецшкольников и людей из «гражданки», весь дивизион в первые дни имел разношерстный вид. Фронтовики, прибыв в глубокий тыл прямо с передовой, ходили в обхлюстанных, прожженных, пробитых шинелях, в примятых, выбеленных солнцем, вымоченных дождями пилотках: в бесконечном движении осеннего наступления некогда было менять обмундирование, старшины едва успевали догонять батареи.
Серебристый звон орденов и медалей весело наполнял классы и длинные коридоры.
Среди очень молодых были и такие, которые, не думая долго задерживаться в тылу, не расстались с оружием, привезли его с собою в училище – главным образом трофейные парабеллумы, «вальтеры» и офицерские кортики – оружие, которое фронтовые старшины не успевали брать на учет. По приказу трофейное и отечественное оружие сдали в первый же день. Сдал свой незаконный пистолет «ТТ» и Борис Брянцев. Он провел пальцами по его рукоятке, задумчиво сказал: «Что ж, пусть отдохнет, авось не отвыкнет от хозяина», – и, передавая пистолет Мельниченко, полушутливо поцеловал полированный металл.
До свидания, оружие! Все воевавшие с сорок первого и сорок второго года были твердо уверены, что им еще придется заканчивать войну.
Однако капитан Мельниченко твердо знал, что ни ему, ни его батарее, ни одному курсанту этого набора не суждено вернуться на фронт. Перед отправкой в тыл из разговора с членом Военного совета армии он хорошо понял: в глубоких тыловых городах создается офицерский корпус мирного времени. И в середине декабря 1944 года вместе с эшелоном фронтовиков капитан прибыл в Березанск. Он попросил назначение в училище того города, в котором жил до войны.
Новый год прошел, наступили будни, и, как ни странно было чувствовать себя оторванным от фронта, капитан Мельниченко начал втягиваться в тыловую жизнь.
Здания училища огромны и просторны.
Широкая мраморная лестница с зеркалами на площадках, с красным ковром на ступенях ведет на этажи, в батареи. Над головой сверкают старинные люстры; тоненьким звоном вторят они бодрому позвякиванию шпор в коридорах, мирно отражаясь в стеклянно натертых полах. В главном вестибюле толпятся курсанты, вениками стряхивают снег с сапог. После морозного воздуха на плацу здесь тепло, шумно, оживленно, доносятся смех и громкий говор. Дневальный строгим взглядом проверяет входящих, то и дело начальственно покрикивает:
– Слушай, ты сознательный человек или несознательный? Ты труд дневального ценишь? Как у тещи, снега нанес, понимаешь! Очищайсь!
– Не грусти, милый, не грусти! – отвечает ему кто-то из бойких. – Я небесной канцелярией не ведаю. В общем, не делай страшных глаз! И не пугай, ради бога! Мы – пужаные!
Утренние занятия окончены. Время – предобеденное. Капитану Мельниченко нравится это время: дивизион наполняется движением и ритмом – жизнью.
По лестницам в новом обмундировании вверх и вниз бегут курсанты; толпа – и разом пусто: в училище всё делают бегом.
Вот какой-то хрупкий мальчик идет позади краснолицего старшины-выпускника, который по-хозяйски нахмурен, грозен и нетороплив. Курсант, спотыкаясь и робея, тащит на спине ворох пахнущих снегом шинелей; краснолицый зорко оглядывается на него и недовольно басит:
– По полу, по полу! Кто ж это по полу шинели валяет, дорогой товарищ курсант! Смотреть надо! В каптерку заносить! Да в кучу не валяйте. Не дрова. Думать головой надо! А не ягодицей, ясно?
Увидев капитана, краснолицый изображает уставное рвение, бросает руку к виску, курсант же отпыхивается, оскальзываясь на паркете; он не может поприветствовать – на нем гора шинелей. Этого новичка капитан знает: спецшкольник из первого взвода; кажется, его фамилия Зимин.
Вслед за шинелями несут лопаты, дальномеры в чехлах, буссоли с раздвижными треногами, прицельные приспособления, стопки целлулоидных артиллерийских кругов с логарифмическими линейками. Это обычная жизнь училища в предобеденный перерыв, у этой жизни – свой смысл.
Сейчас капитан стоит в вестибюле, смотрит вокруг и стягивает перчатки. Он только что вернулся с плаца. Дежурный по дивизиону, при шашке и противогазе, не отрывает от него ждущих глаз и с преданной готовностью выпячивает грудь.
– Попросите ко мне в канцелярию лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева!
Дежурный стремглав бросается к лестнице и командует с усердными голосовыми переливами:
– Лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева к командиру первой батареи!
– …Перво-ой батареи!.. – разноголосым эхом катится команда, подхваченная дневальными на этажах.
Капитан поднялся по стертому ковру на четвертый этаж, в батарею, где тихо, безлюдно, – все ушли в столовую. Безукоризненно натертые полы празднично мерцают; кровати и тумбочки, педантично выровненные, отражаются в паркете, как в воде.
Везде на кроватях лежат свернутые шинели: в столовую курсанты ходят в одних гимнастерках.
Где-то вверху, над крышей, обдувая здание, ревет ветер, наваливается на черные стекла; порывами доносится сквозь метель отдаленный шум трамвая, а здесь веет благостной теплынью и по-домашнему уютно, светло.
Дневальный по батарее – Гребнин, прибывший в училище из полковой разведки, навалясь грудью на тумбочку, недоверчиво ухмыляясь, что-то читал; заметив капитана, он поспешно спрятал книгу, вскочил, придерживая шашку.
– Батарея, смир-рно!
– Отставить команду. Книгу вижу, дневальный.
В упор глядя на капитана бедовыми глазами, Гребнин спросил с нестеснительным интересом:
– Вы не в разведке служили, товарищ капитан?
– Нет. А что?
– Глаз у вас наметанный, товарищ капитан.
– Ну, артиллерист и должен иметь наметанный глаз. А книжку, дневальный, все же спрячьте подальше, чтобы не соблазняла вас.
В канцелярии капитана Мельниченко уже ожидал командир первого взвода лейтенант Чернецов; в гимнастерке с золотыми пуговицами, золотыми погонами, он, весь сияя, тотчас же встал.
– Вызывали, товарищ капитан? – спросил он таким до удивления звонким голосом, что капитан подумал: «Вот колокольчик».
– Да, садитесь, пожалуйста.
Некоторое время он молча рассматривал Чернецова: небольшого роста, живые глаза, чистый – без морщинки – юношеский лоб, нежный румянец заливает скулы; на вид ему года двадцать три; окончил училище по первому разряду, на фронт отправлен не был – оставили в дивизионе.
– Во всех взводах уже назначены младшие командиры, – строго сказал Мельниченко. – В вашем еще нет. Почему?
Лейтенант Чернецов покраснел так, что даже шея над аккуратно подшитым подворотничком порозовела.
– Товарищ капитан, во взводе много фронтовиков… Я присматривался. Вот. – Он вынул список. – Я наметил старшину Брянцева, старшего сержанта Дмитриева, старшего сержанта Дроздова… Все они из одной армии.
– Брянцев и Дмитриев докладывали вам о взыскании, полученном от майора Градусова?
– Так точно.
– Ну а вы не думали, как отнесется к этому назначению командир дивизиона?
– Товарищ капитан, Дмитриев и Брянцев три года были младшими командирами на фронте. Кроме них во взводе нет сержантов. Что касается этой драки, то майор Градусов приказал младшему лейтенанту Игнатьеву отвезти задержанного к коменданту. При проверке выяснили – темная личность без определенных занятий.
И он не без волнения подергал свою новенькую портупею. «А колокольчик-то не такой уж робкий, – подумал капитан. – Интересно, кем он хотел быть до войны?»
В дверь постучали.
– Разрешите?
– Да, пожалуйста.
В канцелярию вошел курсант Дмитриев: вот этот гораздо старше Чернецова, воевал с первых дней войны – в нем неуловимое сочетание детскости и взрослой серьезности. Его мальчишеские ресницы были влажны от растаявшего снега, лицо чуть-чуть удивленно. Он доложил:
– Курсант Дмитриев по вашему приказанию прибыл!
– Садитесь, старший сержант Дмитриев. Мы с лейтенантом Чернецовым хотели бы назначить вас помощником командира взвода. С сегодняшнего дня.
Дмитриев с недоверием посмотрел на Мельниченко.
– Разрешите сказать, товарищ капитан? Прошу вас не назначать меня помощником командира взвода.
– Почему?
– Просто не хочу.
– Просто не хотите? Вы чего-то недоговариваете. Но я, наверно, не ошибусь, если скажу: здесь, в тылу, не хотите тянуть сержантскую лямку. Так?
– Фронт – другое дело, товарищ капитан.
– Да, другое, это верно, – согласился Мельниченко. – Но мы хотели назначить командирами отделений Брянцева и Дроздова. Это ваши однополчане. Вместе вам будет легче работать.
– Все равно, товарищ капитан! – сказал Дмитриев решительно. – Прошу меня не назначать. Я буду плохим помкомвзвода.
– Дивизион, сми-ир-рно! – гулко раскатилась по этажу отчетливая команда, и сейчас же в глубине коридора голос дежурного возбужденно зачастил: – Товарищ майор, вверенный вам дивизион…
Покосившись на дверь, лейтенант Чернецов одернул гимнастерку, провел пальцами по ремню, как курсант, готовый к встрече старшего офицера.
Наступила тишина, в коридоре послышался раскатистый голос:
– Вольно! – и, распахнув дверь, шумно отдуваясь, вошел майор Градусов – шапка доверху залеплена снегом, лицо свеже-багрово с мороза, накалено ветром. Все встали. Командир дивизиона рывком поднес к виску крупную руку, произнес басистым голосом:
– Здравия желаю, товарищи офицеры!
Резким взмахом он стряхнул с шапки пласт снега, сбоку скользнул глазами по Дмитриеву; внезапно широкие брови его поднялись.
– А, боксер-любитель! Вот вам, пожалуйста, товарищи офицеры, не успел приехать в училище – и сразу драку на улице учинил!.. Что прикажете с ним делать?
– Товарищ майор, – сказал Дмитриев, – это нельзя было назвать дракой.
– Когда военный человек дает волю рукам на улице, это стыд и позор! При любых обстоятельствах драться курсанту артиллерийского училища – значит втаптывать в грязь честь мундира, честь армии! Не хватало еще, чтобы прохожие тыкали в курсантов: «Вот они какие, наши воины!..»
Говоря это, Градусов снял шинель, сел к столу, хмуро забарабанил пальцами по колену.
– Эх вы! «Нельзя назвать»! Где этот ваш… как его?.. соучастник… Брянский?.. Брянцев?.. Вы вызывали его, капитан? Они докладывали вам о взыскании?
– Брянцев должен сейчас прийти, – ответил Мельниченко. – Я вызвал их обоих. Но по другому поводу, товарищ майор.
– А именно?
– Я хотел бы назначить их младшими командирами. Обоих. Дело в том, что в комендатуре выяснены обстоятельства и причины этой драки.
– Вот как? Из грязи в князи? Та-ак…
Громко хмыкнув, майор Градусов положил большую руку на край стола, глянул на капитана, вроде бы в крайнем сомнении, затем круто повернулся к понуро стоявшему Чернецову.
– А вы как полагаете, командир взвода?
Лейтенант Чернецов опять до пунцовости покраснел, споткнувшимся голосом ответил:
– Я думаю… они справятся, товарищ майор.
– Что же вы, лейтенант, так неуверенно? – Градусов с кряхтением встал, прошелся по канцелярии. – Н-да! Может быть, может быть… Все это очень интересно, товарищи офицеры! Очень занятно… – как бы раздумывая, заговорил он и сильным толчком открыл дверь. – Дежурный! Вызвать курсанта Брянцева!..
Борис шел по коридору корпуса.
Ему, отвыкшему от чистоты и домашней устроенности, нравился этот прямой светлый коридор, залитый зимним солнцем, эти старинные люстры, натертые паркетные полы, эти дымные курилки, эти полузастекленные двери по обе стороны коридора с мирными надписями: «Каптерка», «Партбюро», «Комната оружия». Ему нравилось, когда мимо него пробегали новоиспеченные курсанты, недавние спецшкольники, и с восторженным уважением глазели на два ордена Отечественной войны, на пленительно сияющий иконостас медалей, позванивающих на его груди.
Когда он подошел к канцелярии, возле двери толпилось человек пять курсантов с прислушивающимися вытянутыми лицами; один из них говорил шепотом:
– Тут он, братцы… Сейчас заходить не будем, подождать надо…
– Это что? – насмешливо прищурился Борис. – В каком обществе, молодой человек, вас учили подслушивать? Там, за дверьми, решается ваша судьба? Немедленно брысь! – добродушно сказал он и постучал в дверь. – Курсант Брянцев просит разрешения войти!
Он вошел, вытянулся, щелкнув каблуками, увидел нахмуренного Алексея, пытливым взглядом окинул офицеров, тотчас же понял, о чем шел здесь разговор, и на какой-то миг чувство полноты жизни покинуло его.
– Курсант Брянцев по вашему приказанию прибыл!
Майор Градусов, сложив руки на животе, стоял посреди комнаты, с некоторым даже недоумением разглядывая Бориса.
– Однако, курсант Брянцев, вы не торопитесь. Надеюсь, на фронте вы, когда офицер вызывал вас на позицию, ходили быстрее? Запомните: в нашем училище все делают бегом!
Борис пожал плечами.
– Товарищ майор, я не умею обедать бегом. Я был в столовой.
Лицо Градусова стало наливаться багровостью.
– Прекратить разговоры, курсант Брянцев! Удивляюсь! За четыре года войны вас не научили дисциплине! Вижу – во многом придется с азов, с азбуки начинать! Забываете, что вы уже не сержанты, а на одну треть офицеры! На фронте возможны были некоторые вольности, здесь – нет!..
– Товарищ майор, – не сдержался Алексей. – Вы нас можете учить чему угодно, только не фронтовой дисциплине. Военную азбуку мы немного знаем.
– Так! Значит, вы абсолютно всему обучены? – отчетливо проговорил Градусов и, словно бы в горьком разочаровании, продолжал усталым голосом: – Так вот, вчера я был свидетелем безобразного скандала, но сомневался, насколько вы оба в нем виноваты. Сейчас мне не требуется никаких объяснений. Я отменяю свое прежнее взыскание. Курсанту Дмитриеву – двое суток ареста за драку и пререкания. Вам, как зачинщику драки и за грубость с офицером, – он перевел желтые глаза на Бориса, – трое суток ареста. Завтра же отправить арестованных на гауптвахту. Разрешаю взять с собой «Дисциплинарный устав»! – И, кивнув капитану Мельниченко, добавил жестко: – Приказ об аресте довести до всего дивизиона. Можете идти, товарищи курсанты. Вы свободны до завтра.
Они вышли в коридор и возбужденно переглянулись.
– Старая галоша! – со злостью бросил Борис. – Понял, как он наводит порядок?
– Не то бывало. Переживем как-нибудь, надеюсь, и это.
– Ну конечно! – раздраженно отозвался Борис. – Остается улыбаться, рявкать песни!..
– Ладно, кончай, – сказал Алексей. – Вон, смотри, Толька Дроздов чапает! Вот кого приятно видеть.
Их однополчанин Дроздов, атлетически сложенный, с широкой грудью, шел навстречу по коридору, мял в руках мокрую шапку; его загорелое даже зимой лицо еще издали заулыбалось приветливо и ясно.
– Боевой салют, ребята! А я, понимаете, со старшиной в вещевой склад за обмундированием ходил. Шинели получали. Снежище! Да что у вас за лица такие кислые?.. Что стряслось?
– Поговорили с майором Градусовым, как шнапсу напились, – и вышли образованные, – сказал Алексей. – Завтра определяемся с Борисом на гауптвахту.
– Бросьте городить! За что? Вы серьезно?
– Совершенно.
Вечером в батарее царило необычное оживление.
Взводы были построены и стояли, шумно переговариваясь, все поглядывали на крайнюю койку, где лежали кипы чистого нательного белья. Помстаршина из вольнонаемных, Куманьков, старик с розовыми ушами, озадаченно суетился перед строем и с разных сторон озирал худощавую и длинную фигуру курсанта Луца, который держал перед собой, потряхивая, пару новенького белья, говоря при этом с ядовитым недоумением:
– Нет, товарищ помстаршина, вы только подумайте: если на паровоз натянуть нижнюю рубашку, она вытерпит? Вас надули на складе. Эти белые трусики со штрипками попали из детяслей…
– Ну, ну! – уязвленно покрикивал помстаршина. – Какие тебе еще детясли! Ты, это, не тряси! Знаем! Ишь моду взял – трясти! Ты словами не обижай. Из спецшколы небось? Я, стало быть, тоже три года на германской… А ну, давай сюда комплект! Па-ро-воз!
– Прошу не оскорблять, – вежливо заметил Луц под хохот курсантов.
– Смир-рно-о! Разговорчики!.. Безобразий с бельем не разрешу! Ра-авнение напра-во!
Взводы притихли: из канцелярии вышел капитан Мельниченко. Он был в шинели, портупея продернута под погон; похоже – приготовился к строевым занятиям.
– Вольно! Помстаршина, что там у вас?
– Не полезет белье, товарищ капитан, – невинно объяснил Луц. – Отсюда все неприятности.
– Верно, никак не полезет. Помстаршина, постарайтесь заменить!
Куманьков почтительно наклонился к капитану, с явной обидой зашептал:
– Невозможно, товарищ капитан. Рост, стало быть. Размер…
– А в каптерке у себя смотрели? В НЗ?
– В каптерке? – Куманьков кашлянул. – Да ведь, товарищ капитан… А ежели еще внушительнее рост объявится? Эвон гвардейцы вымахали-то… Есть заменить! – добавил он с неудовольствием. – Прямо горит на них обмундирование, ничего не напасешься…
– Две минуты вам на раздачу белья.
– Слушаюсь.
Как многие помстаршины и прочие армейские хозяйственники, Куманьков, видимо, считал, что обмундирование служит не для того, чтобы его носить, изнашивать и заменять поношенное, а для того, чтобы хлопотливо выписывать и не без усилий получать на складах, – кто мог понять весь адский труд помстаршины?
Пока Куманьков возился с комплектами, капитан Мельниченко молча, размеренно ходил вдоль строя, заложив руки за спину.
Ровно через две минуты батарея с шумом, смехом, стуча сапогами, повалила по лестнице вниз в просторный вестибюль, к выходу.
Дежурный – из старых курсантов, – снисходительно провожая оживленную толпу со свертками под мышками, лениво сообщил:
– Банька у нас что надо, друзья.
– Военную тайну не разглашать! – грозно посоветовал Луц. – Устава не знаете?
Батарея весело выходила на улицу.
В вечернем воздухе мягко падал снег, над плацем двигалась сплошная пелена, закрывала город; уличные фонари светили неяркими желтыми конусами. Только все четыре этажа училищного корпуса, уходя в небо, тепло горели окнами сквозь снегопад. Вокруг послышались голоса:
– В снежки! Атакуй спецшкольников!
И сейчас же разведчик Гребнин, наскоро слепив мокрый снежок и азартно крякнув, изо всех сил запустил его в длинную спину Луца. Тот съежился от неожиданности, крикнул:
– А дисциплина? Нарядик хочешь огрести?
– В такую погоду какая дисциплина! – Гребнин ухмыльнулся, подставляя ему ногу. – Извиняюсь, Миша, здесь сугроб! Не падай, тебе говорят!
Луц, скакнув журавлиными ногами в сугроб, набрав снегу в широкие голенища, упал на спину, замотал ногами, завопил:
– Погибаю! Где мой комплект? Я не могу без комплекта!
– Становись! – растерянно командовал Куманьков, бегая возле рассыпавшейся батареи, испуганно следя за мельканием узелков в воздухе. – Белье! – кричал он. – Комплекты! Чистые дети! А еще фронтовики! Снегу не видали? Эх, да что же вы, в самом деле! Устав забыли? А ну, равняйсь. Р-равняйсь, говорят!
Наконец батарея выстроена. Из главного вестибюля показался капитан Мельниченко, подошел к строю, заинтересованно спросил:
– Запевалы есть?
– Есть… Есть! Миша Луц – исполнитель цыганских романсов!
– Гребнин, что молчишь? Ты ж у нас Шаляпин!
– Отлично. Гребнин и Луц, встать в середину! Какие знаете песни?
– «Украина золотая».
– «Артиллерийскую».
– «Война народная».
– Шаг держать твердый. Слушай мою команду! Батарея-а! Ша-агом… марш! Запевай!
Батарея шла плотно, глухо звучали шаги, и, как это всегда бывает, когда рядом ощущаешь близкое плечо другого, когда твой шаг приравнивается к единому шагу сотни людей, идущих с тобой в одном строю, по колонне электрической искрой пронеслось возбуждение. И эта искра коснулась каждого. Люди еще теснее прижались друг к другу единым соприкосновением. Только от дыхания через плечи впереди идущих проносился морозный пар.
– Раз, два, три! Чувствовать строй, ощущать локоть друг друга! – командовал капитан особым, поднятым голосом.
Гребнин взволнованно вскинул голову, призывно взглянул на Луца, который, казалось, сосредоточенно прислушивался к стуку шагов, легонько толкнул его плечом: «Начинай, самое время!» Луц помедлил и слегка дрожащим голосом запел:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Они запевали в два голоса; глуховатый голос Луца вдруг снизился, стихая, и тотчас страстно подхватил его высокий, звенящий голос Гребнина; затем снова глуховато вступил Луц, но голос Гребнина, удивительной металлической силы, выделялся и звенел над батареей.
И будто порыв грозовой бури подхватил голоса запевал:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна-а.
Идет война народная,
Священная война…
Алексей хмурился, глядел на город. Неясное, холодное, розоватое зарево – отблеск домен – зловеще светлело вдали над шоссе, и Алексей внезапно вспомнил Ленинград, дождливый день, эшелон, мокрый от дождя, себя в сером новом костюме, сестру Ирину, мать… Тогда под гулкими сводами вокзала звучала из репродуктора эта же грозная песня. И мать смотрела на него долгим, странным взглядом, будто прощалась навсегда, а он убеждающе говорил ей: «Мама, я скоро вернусь». Но когда все, возбужденные, что-то весело крича провожающим, стали влезать в вагоны, мать взяла его за плечи и, как прежде никогда не делала, надолго прижалась щекой к его лицу и, сдерживая рыдания, выговорила: «Мальчики, мальчики ведь!..»
«Мама, я скоро вернусь!» – повторил он и побежал к вагону – эшелон уже тронулся. Ему тогда легкомысленно казалось, что война лишь на несколько месяцев, он многое узнал потом… И, только получая письма, вспоминал, что в тот далекий день, на вокзале, он заметил, что у мамы, сразу постаревшей после смерти отца, около губ горькие морщинки и шея тонкая, как у Ирины. «Милая, родная моя, как я виноват перед тобой! Я знаю, как ты думала обо мне все это время! Разве я не помнил тебя? Прости за короткие, редкие мои письма. Я все расскажу, когда мы увидимся! Я все расскажу…»
И Алексей не слышал больше ни песни, ни голосов запевал. Приступ тоски по дому, нежности к матери и всему далекому, дорогому, довоенному захлестнул его, мешал дышать и петь.
Песня прекратилась, и теперь слышалась только тяжелая, слитная и равномерная поступь взводов.
Обычно после отбоя, когда училище погружалось в тишину, а к черным стеклам прислонялась ночь, во взводе начинались разговоры; порой они не замолкали до рассвета.
В этот вьюжный вечер перед гауптвахтой Алексей лежал на своей койке, слушая вой ветра в тополях и дальние, слабые гудки паровозов сквозь метель.
А в полутьме кубрика, в разных концах по-шмелиному жужжали голоса завзятых батарейных рассказчиков; там хохотали приглушенно, шепотом, чтобы не услышал дежурный офицер; и кто-то грустно мурлыкал в углу:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки…
На соседней койке вдруг заворочался Дроздов, потом властно сказал кому-то:
– Прекрати «Стежки-дорожки»!
Мурлыканье в углу прекратилось. Дроздов спросил негромко:
– Спишь, Алеша?
– Нет.
– Я тоже. – Он приподнялся на локте; ворот нижней рубахи открывал его крепкую шею. – Понимаешь, Алеша, странно все, – проговорил Дроздов вполголоса. – Прошел войну, остался жив, вот теперь в училище… А Сережи Соловьева нет. И знаешь, как он погиб? Сидели в хате, тепло, дымище, за окном снег падает, вот как сейчас… За Вислой уже. Километра два от передовой. Сережа сидел около стола, писал письмо и тихо напевал: «Позарастали стежки-дорожки…» Всегда он это пел. А я слушал. И грустно мне было от этих слов, черт его знает почему! «Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою…» И, видно, лицо у меня нахмурилось, что ли. А Сережа увидел, подмигнул мне и спрашивает: «Ты чего?» И, знаешь, встал и начал языком конверт заклеивать. И вдруг – дзынь! – две дырочки в стекле. А Сережа медленно валится на лавку. Я даже сразу не понял… Только что эти стежки-дорожки – и конец. Все. Никогда этого не забуду!..
Под сильным телом Дроздова заскрипели пружины, он лег, положив руки под голову, глядя в темноту.
– Я тоже помню его, – тихо сказал Алексей.
И внезапно все то, что было прожито, пережито и пройдено, обрушилось на него, как обжигающая холодом волна, и это прошлое показалось ему таким неизмеримо великим, таким огромным, беспощадным, что невозможно было представить: прошел все, десятью смертями обойденный… И тут же с замиранием подумал о той школьной милой жизни до войны – о Петергофском парке, о горячем песке пляжа на заливе, о прозрачной синеве ленинградских белых ночей, о Неве с дрожащими огоньками далеких кораблей – «Адмирала Крузенштерна» и «Товарища», – о том, что было когда-то и ушло совсем, навсегда.
Утром взвод был выстроен. Холодное зимнее солнце наполняло батарею белым снежным светом.
– Курсанты Дмитриев и Брянцев, выйти из строя!
– Курсант Дроздов, выйти из строя!
«Зачем же вызвали Дроздова?»
– Вот вам, курсант Дроздов, записка об аресте, возьмите винтовку, пять боевых патронов. Вам ясно? Курсанты Дмитриев и Брянцев! Снять ордена, погоны и ремни!
Они сняли ордена, погоны, ремни, а когда Алексей передавал все это Дроздову, у того дрогнула рука – на пол, зазвенев, упал орден Красного Знамени. Алексей быстро поднял его, стиснув зубы. В сорок третьем он получил этот орден за форсирование Днепра: погрузив орудия на плоты, два расчета на рассвете переплыли на правый берег, закрепились там на высоте и двумя орудиями держали ее до вечера…
– Отвести арестованных на гарнизонную гауптвахту!
– До скорого свидания, ребята, – сказал Алексей.
– Не унывай, братва, – поддержал Гребнин из строя. – Перемелется – мука будет.
В шинелях без ремней, без погон они спустились по лестнице, миновали парадный вестибюль, вышли на училищный двор. Над розовеющими крышами учебного корпуса поднималось в морозном пару январское солнце. Тополя цепенели в тяжелом инее. Искрилась в воздухе изморозь. Под ногами металлически звенел снег. Алексей вдруг вспомнил, как в Новый год он провожал Валю по лунным переулкам, как она шла рядом, опустив подбородок в мех воротника, и посмотрел на Бориса: тот шагал, засунув руки в карманы, зло глядя перед собой.
Потом они шли через весь город, по его немноголюдным в этот ранний час улицам. На них оглядывались; сухонькая старушка остановилась на тротуаре, жалостливо заморгала глазами на сумрачного Дроздова.
– Куда ж ты их ведешь, сердешных?
– В музей веду, мамаша, – серьезно ответил Дроздов.
Прошли мимо госпиталя – огромного здания, окруженного инистой белизной деревьев. У ворот – крытые санитарные машины: должно быть, в город прибыл санитарный поезд. От крыльца к машинам бежали медсестры в белых халатах: там начали сгружать носилки.
«Они туда, а мы на гауптвахту… Тысячу раз глупо!» – подумал Алексей, отворачиваясь.
Глава четвертая
Во всем учебном корпусе стояла тишина; после перерыва пахло табаком; желтые прямоугольники дверей светились вдоль длинного коридора, как обычно в вечерние часы самоподготовки.
Курсант Зимин, худенький, с мелкой золотистой россыпью веснушек на носу, вскочил со своего места и тоненьким обиженным голосом проговорил:
– Товарищи, у кого есть таблицы Брадиса? Дайте же!
– В чем дело, Зимушка? Почему волнуешься? – солидно спросил до синевы выбритый Ким Карапетянц, поднимая голову от тетради. – Чудак-человек! – заключил он и протянул таблицы. – Зачем нервы тратишь?
Зимин с выражением отчаяния отмахнулся от него, схватил таблицы, зашелестел листами, твердя взахлеб:
– Вот наказание… Ну где же эти тангенсы? С ума можно сойти!..
Рядом с Зиминым, навалясь грудью на стол, в полной отрешенности, пощипывая брови, курсант Полукаров читал донельзя потрепанную книгу. Читал он постоянно – в столовой, на дежурстве, даже в перерывах строевых занятий; пухлая его сумка была всегда набита бог знает откуда взятыми романами Дюма и Луи Буссенара; от этих книг, от пожелтевших, тронутых тлением страниц веяло обветшалой стариной и пахло мышами; и когда Полукаров, развалкой входя в класс, увесисто бросал свою сумку на стол, из нее легкой дымовой завесой поднималась пыль.
Был Полукаров из студентов, однако в институте с ним случилась некая загадочная история, вследствие чего он ушел в армию, хотя и острил мрачно насчет того, что армия есть нивелировка характеров, воплощенный регламент, подавление всякой и всяческой индивидуальности. Сам же Полукаров был небрежен и неуклюж в каждом своем движении. Только вчера батарею обмундировали, подгоняли по росту шинели, гимнастерки, сапоги, но он выбирал недолго, пренебрежительно напялил первую попавшуюся гимнастерку, натянул сапоги размером побольше (на три портянки – и черт с ними!), мефистофельски усмехаясь, глянул на себя в зеркало: «Мне не на светские балы ездить! Сойдет!» – и выменял у Гребнина «вечный» целлулоидный подворотничок, чтобы непроизводительно не тратить времени на армейский туалет.
На самоподготовках, для отдохновения от дневных занятий, Полукаров запоем читал французские приключенческие романы, но читал их по-особому – так было и сейчас: изредка он менял позу, ворочался с неуклюжестью просыпающегося медведя и, тряся большой головой, стучал огромным кулаком по столу, рокочущим баритоном во всеуслышание комментировал прочитанное:
– Остроумно и прелестно! «Скажите, сударь, над чем вы смеетесь, и мы посмеемся вместе!» Мо-ло-дец! Умел загибать старик. Уме-ел! – И опять в восторженном изнеможении погружался в чтение, шелестя страницами, не замечая вокруг никого.
– Да что ж это такое? Только сосредоточился! – возмутился Зимин. – Все время мешают!
Весь распаренный, с вспотевшим от волнения носом, он случайно сломал кончик карандаша, разозлился еще больше, отшвырнул линейку, крикнул Полукарову:
– Замолчи, пожалуйста! Тоже мне Дюма! Майн Рид несчастный!
– Ба-алван! – громогласно возмутился Полукаров чему-то в книжке и тяжеловесно хлопнул ладонью по столу. – Упустил!..
В классе засмеялись. Дроздов сказал внушительно:
– Не бредишь? У тебя всегда так в это время?
– Ничего не получается! Ужас!.. – воскликнул Зимин, и таблицы Брадиса полетели обратно на стол к Карапетянцу.
Тот аккуратно положил таблицы поверх сумки, осуждающе проворчал:
– Не кидай вещами.
– Ты сам болван! – с негодованием объявил Зимин Полукарову. – Курица жареная!
Вокруг Зимина зашумели, а Полукаров, будто проснувшись, фыркнул ноздрями и заговорил, не обращаясь ни к кому в отдельности:
– Ах, ну и книга, братцы мои! Погони, выстрелы, прекрасные глаза леди, шпаги… Умел, умел старик закручивать: дым коромыслом, скачут, убивают, любят, как леопарды… И что удивительно: старик наляпал столько романов, что количество их до сих пор не подсчитано! Но умер в бедности, трагически. Последние дни зарабатывал тем, что стоял манекеном в магазине. Вот вам и Дюма. Пентюхи необразованные! Кто там сказал, что я – курица жареная? Я прощаю всех милых младенцев!
– Тише! – оборвал его Дроздов. – Восторгайся про себя!
А в это время Гребнин и Луц сидели за последним столом, сбоку окна, и разговаривали вполголоса. В самом начале самоподготовки Гребнин не стал решать задачи вместе со взводом: взял свою фронтовую сумку и, презрев тангенсы и косинусы, уныло поплелся в конец класса, чтобы написать «конспект на родину», то есть письмо домой. Здесь, в углу, было так уютно и тепло от накаленных батарей и так по-разбойничьи свистел, гудел ветер за окном в замерзших тополях, что Гребнин задумался над чистым листком бумаги, рассеянно покусывая кончик карандаша. Тогда Луц, увидев его насупленное лицо, медленно встал и направился к нему. Когда перед столом возникла его нелепо длинная фигура, Гребнин с досадой сказал:
– Чего приперся? Письмо не дадут написать.
– Письмо? – кротко спросил Луц. – Пиши себе на здоровье. Ходят усиленные слухи, что у тебя табак «вырви глаз». Давай скрутим на перерыв. Почему ты уединился, Саша, утяпал от взвода в гордом одиночестве?
– А что мне там делать? Хлопанье ушами никому не доставляет удовольствия. Вот, например, абсцисса. – Он с насмешливо-удрученным видом поднял палец. – Абсцисся! А що цэ такэ? Ничего не понимаю! Вот и хлопаю ушами, как дверью на вокзале!
Он сказал это не без горечи, но до того спокойно глядели на него карие улыбающиеся глаза Луца, так невозмутим был его певучий голос южанина, что Гребнин спросил вдруг:
– Ты вроде из Одессы?
– Да, эта королева городов – моя родина. Какой город – из белого камня, солнца и синего моря. И какие чайки там!..
– Ну, чайки хороши и на Днепре. Подумаешь – чайки!
– Сравнил! Речные чайки – это те же жоржики, что надели тельники и играют под морячков.
– А шут с ними!.. А мать и отец где?
– Мать и отец у меня были цыгане, умерли от холеры. Я жил с тетей и дядей в Киеве. Собственно, не родные тетя и дядя, а так, усыновили.
– Эвакуировались?
– Ушли пешком. Тетя с узлом, а я сзади плетусь. Потом тетю потерял под Ганьковом во время бомбежки… вот, а меня подобрала какая-то машина, потом – на Урал. Там в подручных на заводе работал, а потом – в спецшколу… Ну ладно, биографии будем рассказывать после отбоя. У меня к тебе серьезный вопрос: почему тебе невесело?
– Откуда ты взял, что невесело? – Гребнин в раздумье покосился на инистые папоротники темного окна. – Не то сказал.
– Прости, если обидел. Решил выяснить обстановку. Если хочешь побыть один и писать стихи, я могу уйти.
– Нашел великого поэта! Сиди и давай разговаривать. Эх, что там с моим Киевом? Я жил на улице Кирова, рукой подать до Крещатика, там растут прекрасные каштаны. Рядом – Днепр, шикарные пляжи. Эх, Мишка! Забыл даже, какой номер трамвая ходил по набережной! Забыл!
– А я на Островидова, – глубоко вздохнул Луц. – Тоже улица! Но ездили купаться в Аркадию. Трамвай останавливался на кольце, слезаешь и идешь к морю…
Они помолчали. Ветер жестокими порывами корябал снаружи холодной лапой стекла, снежная пыль летела с крыши, неслась мимо фонарей на плацу.
– Снег… – сказал Луц грустно. – Ты, Саша, ходил в такую погоду в разведку? Холодно было?
– Нет, ничего… Полушубок, валенки. И водки немножко. Сто граммов.
– «Языков» приводил?
– Не без этого. – Гребнин послушал, как дребезжат стекла от навалов ветра, и вполголоса продолжал: – Однажды вот в такую погоду вышли в разведку. Вьюга страшная. Ползли и совершенно потеряли ориентировку. Вдруг слышу: скрип-скрип, скрип-скрип. Ничего не могу сообразить. Ресницы смерзлись – не раздерешь. Присмотрелся. Сбоку, метрах в пяти, проходят двое. К нашим окопам. Потом еще трое. Что такое? Встречная немецкая разведка. Троих мы живьем взяли… – Он взлохматил на затылке белокурые волосы, спросил: – А ты почему вдруг о разведке?
Луц задумчиво погладил ладонью край стола, сказал ласково:
– Убедительно тебя прошу, Саша, выкладывай, как на тарелке, что тебе неясно в артиллерии. Разберемся. Идет? Вот тебе прямой вопрос: что такое оси координат? Думай, сколько тебе влезет, но спокойно и без паники.
– У нас так в Киеве говорили в сорок первом: спокойно, но без паники, – добавил Гребнин и не очень уверенно ответил, что такое оси координат.
– Правильно, ты же прекрасно соображаешь! – воскликнул Луц, с преувеличенным восторгом вытаращив глаза.
– Без комплиментов. Лучше свернем «вырви глаз», – уклончиво проговорил Гребнин, отрывая листок от газеты. – У меня сейчас в голове, как в ночном бою. А дело в том, что стереометрию я в свое время осилить не успел. Ушел в ополчение, когда немцы были под Киевом. Не закончил девятого. А в училище меня послали, видать, за боевые награды…
Где-то в глубине коридора пропел горн дневального, оповещая конец первого часа занятий.
– Встать! Смирно! – скомандовал Дроздов. – Можно покурить, после перерыва на второй час не запаздывать!
– В армии четыре отличных слова: «перекур», «отбой», «обед», «разойдись», – пророкотал Полукаров, захлопывая книгу и потягиваясь всем телом. – Братцы, кто даст на закрутку, всю жизнь буду обязан!
Во время перерыва в дымной, шумной, набитой курсантами курилке к Гребнину подошел Дроздов и, улыбаясь, подув на огонек цигарки, обрадованно объявил:
– Завтра освобождают хлопцев. Уже готова записка. Видел у комбата. Два дня чертей не было, а вроде как-то пусто без них! Как они там, а?
В то утро, когда дежурный по гауптвахте сообщил Алексею, что арест кончился, он, покусывая соломинку, вытащенную из матраца, неторопливо надел все, что теперь вновь ему полагалось, – погоны, ремень, ордена, – после этого оглядел себя, проговорил с усмешкой:
– Кажись, опять курсантом стал… Взгляни-ка, Борис.
Тот, обхватив колено, сидел на подоконнике прокуренного помещения гауптвахты; с высоты неуютных зарешеченных окон виден был под солнцем заснеженный город с белыми его улицами, тихими зимними дворами, сахарными от инея липами. Борис хмуро глядел на этот утренний город, на частые дымки, ползущие над ослепительными крышами, и Алексей продолжал не без иронии:
– Слушай, не остаться ли мне еще на денек, чтобы потом вместе явиться в училище к Градусову и доложить, что я за компанию с тобой отсидел лишний день? Думаю, Градусову страшно понравится моя сознательность.
– Брось ерничать! – Обернувшись, Борис соскочил с подоконника, лицо его покривилось, стало злым. – Не надоело за два дня?
Дежурный по гауптвахте – сержант из нестроевых, – пожилой, малоразговорчивый, в куцей помятой шинели, обязанный по долгу службы присутствовать на церемонии освобождения, значительно кашлянул, но ничего не сказал, лишь поторопил Алексея сумрачным взглядом.
– А все-таки, Борис? Остаться? Я не шучу…
– Хватит тебе, хватит! Иди! А плохо одно: майор теперь проходу не даст. Наверно, по всему дивизиону склонял наши фамилии, и всё в винительном падеже!
– Наверно.
– Пошли до ворот, – надевая шинель, проговорил Борис. – Разрешите, дежурный?
– Разрешаю, пять минут, ежели…
В молчании Борис проводил его до ворот, быстро пожал руку и вдруг выговорил с бессильным бешенством:
– Черт его дери! Соображать же не одним местом надо! Из-за чего посадил нас!..
Алексей втянул в себя морозный воздух, сказал:
– Верно. Но если бы еще раз пришлось встретить эти физиономии, десять суток согласился бы отсидеть.
Спустя сорок минут он стоял в канцелярии перед капитаном Мельниченко и, глядя ему прямо в глаза, насмешливым голосом докладывал, что прибыл с гауптвахты для прохождения дальнейшей службы. Мельниченко невозмутимо выслушал его, кивнул на стул:
– Садитесь, Дмитриев. Мы с вами тогда так и не договорили.
– Спасибо… Я двое суток сидел, – ответил Алексей, подчеркивая слово «сидел» и показывая этим, что ледок неприязни между ним и капитаном не исчез.
Зазвонил телефон; положив руку на трубку, капитан спросил, как будто не поняв иронии Алексея:
– Вы знаете, Дмитриев, я все же очень хотел бы, чтобы вы были помощником командира взвода у Чернецова.
– Почему именно я, товарищ капитан? – проговорил Алексей с вызовом. – Вы переоцениваете меня.
– Может быть. Но подумайте до вечера. Я буду ждать.
После этих слов он снял трубку, сел на край стола и, крутя в пальцах спичечный коробок, отпустил Алексея:
– Я вас больше не задерживаю.
Глава пятая
Четвертые сутки мел буран, обрушиваясь из степи на город, ветер пронзительно визжал в щелях заборов, с гулом хлестал по крышам, свистел в садах дикие степные песни. На опустевших, безлюдных улицах, завиваясь, неистово крутились вьюжные воронки. Весь город тонул в непроглядной мгле. В центре дворники не поспевали убирать сугробы, и густо обросшие инеем трамваи ощупью ползли по улицам, заблудившись в метели, останавливались на перекрестках, тускло светясь мерзлыми окнами.
По ночам, когда ветер особенно ожесточался, на окраинах протяжно и жалобно стонали паровозные гудки, и казалось порой – в городе объявляли воздушную тревогу.
Взвод не занимался нормально вторые сутки. В одну из буранных ночей, в два часа, батарея была разбужена неожиданной тревогой:
– Ба-атарея! Тревога!.. Подымайсь!
На всех этажах хлопали двери, раздавались команды, а в короткие промежутки тишины было слышно, как тонко, по-комариному в оконных рамах звенел острый северный ветер.
Алексей отбросил одеяло, нырнул головой в гимнастерку, не застегивая пуговиц, натянул сапоги. Со всех сторон переговаривались голоса:
– В чем дело? Какая тревога?
– Ребята, всю батарею на фронт посылают, мне дневальный сказал! – кричал Гребнин. – На Берлин! Миша, возьми свои сапоги. Да ты никак спишь?
Заспанный басок Луца рассудительно объяснял из полутьмы казармы:
– Саша, не беспокойся, портянки я положил в карман, пожалуйста, не тряси меня…
– Братцы, луна с неба упала! – на весь взвод мощно рокотал Полукаров. – Говорят, в нашем районе!
– Заткнись, остряк! – обозлились сразу двое, и по голосам можно было узнать Дроздова и Карапетянца.
– Товарищи курсанты! Разговоры прекратить! – нетерпеливо раздалась команда Чернецова. – Строиться! Помкомвзвода, стройте людей! Быстро!
– Строиться! – скомандовал Алексей.
Рядом с ним, посапывая спросонок, молча возился, судорожно зевая, курсант Степанов. Он, видимо, толком не проснувшись, был уже в гимнастерке, в сапогах, но без галифе и теперь без всякой надобности разглаживал, мял в руках шапку, недоумевающе рассматривая ее.
– Ну что ты делаешь? – крикнул Алексей, не сдержав смеха. – Снимай сапоги и берись за галифе. Иначе ничего не получится.
Застегиваясь на ходу, он побежал к двери; Дроздов и Борис, рывком затягивая ремни, бежали впереди него. У выхода, строясь, толпился взвод. Лейтенант Чернецов, оживленный, свежезавьюженный снегом, стоял тут же и, сдвинув шапку, вытирал платком мокрый лоб.
– Строиться на улицу! – звенящим голосом скомандовал он. – Сержант Дмитриев, выделите курсантов к помстаршине для получения лопат! Взвод, выходи на улицу!
– Полукаров и Брянцев, останьтесь, – сказал Алексей. – Давайте, ребята, к помстаршине за лопатами! Борис, ты распишешься в получении. Я – к взводу.
– Однако ты, помкомвзвода, сделал удачный выбор, – поморщился Борис, одергивая шинель. – Слушаюсь – получить лопаты. Пошли!
Задержавшись на площадке, Алексей посмотрел ему вслед, на его прямую решительную спину – и побежал по лестнице вниз.
Коридоры были уже пусты. Только в шумном вестибюле сталкивались команды офицеров. В открытую дверь валил студеный пар, обволакивая лампочку, светившую желтым огнем под заиндевевшим потолком.
На дворе ледяные вихри до боли ударили по горячему лицу, колюче залепило глаза, ветер мгновенно выдул все тепло из шинели. Была полная ночь. В снежном круговороте неясными силуэтами проступали пятна орудий, вкось плывущие по двору.
Налегая грудью на упругую стену метели, Алексей побежал к плацу; ветер рвал с головы шапку; из бурана доносились обрывки слов:
– А…ва…в…ви…ись!..
Загораживая лицо от хлещущих ударов снега, он добежал до взвода в тот момент, когда чернеющие на плацу фигуры зашевелились.
– Кома-андиры взводо-ов, строить взводы!.. – Взвод возбужденно строился.
– Братцы, светопреставление! Дышать невозможно. Противогазы бы надеть. А тут еще лопаты чертовы, – отпыхиваясь, гудел Полукаров, подбегая к строю с лопатами. – Хватай – не посачкуешь!..
– Несоответствующее паникерство прекратить! – начальственно и весело рявкал Луц. – Кто острит? Это вы, Полукаров? Почему так мало лопат?
– Лонжу бы ему такого размера, как лопата! – выговорил с сердцем Борис и бросил лопаты в снег. – Взял десять совковых и ныл щенком! Разбирай штыковые!
– Ба-атарея-а! Равня-айсь!
Только сейчас Алексей услышал команду капитана Мельниченко и увидел его. Он стоял перед строем, ветер трепал полы его заснеженной шинели.
– Смирно-о! – Команда оборвалась, и сейчас же после нее: – Товарищи курсанты! В пригороде завалило пути, два эшелона с танками стоят на разъезде. По приказу военного округа училище направляется на расчистку путей! Ба-атарея, слушай мою команду! Товарищи офицеры, занять свои места. Шагом ма-арш!
Шагали, нагнув головы, защищаясь от бьющего навстречу снега. Ветер дул вдоль колонны, но в середине плотного строя, чудилось, было теплее, разговоры там не умолкали, и батарея шла оживленно. Уже за воротами проходной Луц откашлялся, громко спросил:
– Споем?
– Запевай, Миша! – ответил Гребнин.
Луц, как бы проверяя настроение, переглянулся с товарищами, подмигнул Гребнину и начал глуховатым баском:
За окном черемуха колышется,
Осыпая лепестки свои…
– Саша! – крикнул он, смеясь. – Саша, подхватывай!
Но песни не получилось. Ветер разом оборвал ее. От этого стало еще веселее, хотелось кричать что-то в этот ветер, броситься, распахнув шинель, в неистовые снеговые налеты.
В непонятном волнении шли по шоссе среди гудящего тополями города, затемненного бураном.
На перекрестке колонна неожиданно остановилась. Из бурана, дымясь красными окнами, с гулом выкатился огромный утюг трамвайного снегоочистителя и тут же исчез в метельной мгле.
– Шагом ма-арш…
По обеим сторонам шоссе потянулись косматые силуэты качающихся деревьев, низенькие дома со ставнями – начались окраины. Потом впереди проступили мутные сквозь летящий снег большие огни. А когда колонна приблизилась, то увидели огромное здание вокзала, ярко освещенные широкие окна, должно быть, уютного теплого ресторана, вьюжно залепленные фонари у пустынных подъездов. И донеслись далекие или близкие – не понять – непрерывные гудки паровозов.
– Ба-атарея, стой! Командиры взводов, ко мне! – разнеслась команда.
Вдоль колонны проносились рваные белые облака, буран крутился меж заваленных снегом скамеек пристанционного сквера.
– Закуривай, пока стоим! – сказал Борис, прикурив от зажигалки под полой шинели, и окликнул, стоя спиной к ветру: – Алексей, хочешь табачком согреться?
Алексей воткнул лопату в сугроб, подошел к нему; Борис переступал ногами, точно выбивая чечетку, возле заборчика сквера.
– Слушай, мне показалось – ты что-то надулся на меня? Объясни, в чем дело?
– Я? – удивился Борис. – Ерунда! Из-за чего мне на тебя дуться? Только меня коробит от этих твоих приказаний: «Получить лопаты», «Распишитесь в получении имущества» – просто начался мелкий тыловой быт, Алеша! Вот ты мне спокойно говоришь «распишись», словно ты уж к этой жизни давно привык. Неужели?
– Тебе показалось, – сказал Алексей, понимая и в то же время не до конца понимая, о чем говорил Борис, чувствуя некую недосказанность в его словах. – А я подумал, мое приказание обидело тебя.
– Я уже сказал – не по мне это! Чувствую, не сумею я тут ужиться! Градусов все равно жизни не даст! Удирать на фронт нужно, вот что мне ясно!
И он злобно швырнул окурок, затоптал его каблуком.
– На фронт никого из нас не отпустят, – ответил Алексей. – Это я понял давно. Как только прибыли сюда.
Чей-то раздраженный голос проговорил за спиной:
– Чистая Арктика! Насквозь продувает, как в трубе!
Ссутулившийся Полукаров, подняв воротник шинели, остервенело хлопал себя рукавицами по бокам.
– Арктика, говоришь? – усмехнулся Борис. – Холодно было не здесь. Конечно, задачи в теплом классе решать да Дюма читать легче.
– Расскажешь очередной фронтовой эпизод? Иди к дьяволу со своими нотациями! – огрызнулся Полукаров, подпрыгивая. – Чего ждем? Вот бестолковщина! Остановили на холоде, и стой, как осел. Вот она тебе, хваленая ди-сци-пли-на!
Издали донеслась команда:
– Ма-арш…
Это был участок железнодорожного полотна, занесенный снегом от станции до разъезда.
Пути проходили по котловине.
На буграх в нескончаемом круговороте носилась метель, всю котловину будто обволакивало густым дымом, ветер не давал никакой возможности работать.
Алексей бросал лопату за лопатой, с тягостным нетерпением ожидая, когда острие стукнется о рельсы. Он работал автоматически, не разгибаясь. От беспрерывных движений заболела поясница; ремень стягивал намокшую, отяжелевшую шинель, затруднял движения, уши шапки были давно спущены, но снег набился везде, и влажные ворсинки корябали щеки. Алексей был весь мокрый от пота; гимнастерка прилипла к груди, и он ощущал на спине знобящие струйки растаявшего за воротником снега. Сколько прошло времени? Два часа? Три? Почему не объявляют перерыв? Забыли?
– Товарищи курсанты, – понеслось по котловине, – отдыхать по одному! Работу не прекращать!
– Легко командовать, – часто дыша, выговорил Полукаров и, обессиленный, сел в сугроб. – Стоит, понимаешь, и командует, а ты врубай… Перекур!
– Что, выдохся, товарищ студент? – вежливо спросил Луц. – Такой богатырь – и устал! Где твоя сила Портоса?
– Не язви, не твое дело! – со злостью огрызнулся Полукаров. – Тошнит от твоих острот!..
– Понятно, – вонзая лопату в снег, вмешался Луц. – Ему своего здоровья жалко. – И, вытирая лицо, закричал в ветер: – Саша! Как дышишь?
– А-а! Ава! – донеслось из бурана непонятное.
– Привет от Жени Полукарова! – снова закричал Луц. – Он жив и здоров! Того и тебе желает!
– Заткнись, надоело! – опять рокотнул Полукаров.
Алексей выпрямился, задыхаясь, поспешно сбросил ремень, сунул его в карман, расстегнул шинель: так просторней было и легче работать. Но ветер подхватил мокрые полы шинели, заполоскал ими, холод остро ожег колени, грудь; снег облепил влажную от пота гимнастерку леденящим пластырем.
– Помкомвзво-ода!
Алексей обернулся. Сквозь проносившееся облако снега увидел в двух шагах худенькую фигурку Зимина – тот покачивался на ветру, как тополек, руками загораживая лицо.
– Не могу больше! – сказал он и привалился к сугробу.
– Что, Витя? – крикнул Алексей.
– Полукаров ушел, Луц курит. Только Саша и Борис работают, – выдавил Зимин. – А снег… а снег… Надо быстро его… А то ничего не сделаем. Ведь я им не могу приказать.
Где-то в движущемся небе тоскливо звучали едва уловимые слухом паровозные гудки, метались разорванными отголосками над степью, над темными окраинами. А там одиноко желтел огонек. Раньше его не было. Наверно, скоро утро.
– Паровозы гудят, – сказал Зимин вздрагивающим голосом. – А мы тут… Эшелоны ведь стоят…
Он внезапно повысил голос:
– А Полукаров ушел. Говорит: «Сейчас». Очень образованного из себя ставит. Подумаешь!
Алексей огляделся: на участке было почти пусто; только вдали шевелились силуэты Дроздова и Гребнина.
– Вот черт возьми! – с досадой выругался Алексей и закричал изо всех сил: – Лу-уц! Полукаро-ов!
– Да, да-а-а!
Из-за сугроба показалась высокая фигура Луца, при каждом шаге он спотыкался; похоже было – хромал. Завидев Алексея, улыбнулся сконфуженно, лицо его было серо-землистым, волосы заиндевели на лбу. Он взял лопату, отбросил глыбу, закричал преувеличенно бодро:
– Был у Саши! У них лопаты об рельсы стучат. Понимаешь? Стоп! А где студент? Не слышу его острот!
– Полукарова нет, – сказал Алексей, уже злясь. – Где Полукаров?
– Товарищ помкомвзво-о-да!
Вдоль котловины, наклонясь, преодолевая порывы ветра, нетвердыми шагами продвигался лейтенант Чернецов. Он приблизился – из-под заледенелой шапки смотрели возбужденные глаза.
– Как у вас?
– Не могу похвалиться!
– То есть?
– Куда-то ушел Полукаров.
– Куда?
– Не знаю. Не доложил!
– Сейчас же переставьте людей на участок Гребнина! Зимин, вы будете связным у комбата. Карапетянц вас сменит.
– Товарищ лейтенант, вы не думайте… – забормотал Зимин растерянно. – Я не хочу…
– В армии нет слова «не хочу». – Чернецов повернулся к Алексею. – Полукарова найти немедленно. Хотя бы для этого вам пришлось обойти весь город. Возьмите с собой Брянцева. Впрочем, я сам пришлю его к вам. Идемте, Зимин.
Они исчезли в несущейся навстречу мгле.
Минут через пять Алексей и Борис вышли из котловины, зашагали к окраине по огромным сугробам, у них не было сил говорить, силы уходили на то, чтобы вытаскивать ноги из снега.
Начались темные, пустые дачи с окнами, забитыми досками; крылечки, клумбы и террасы – все завалено, завьюжено, из горбатых наносов проступали обледенелые колодцы.
– Эй! – неожиданно закричал Алексей.
Впереди что-то зачернело: как будто шел человек, и Борис тоже окликнул:
– Кто идет? – потом обещающе недобро добавил: – Ну, если встречу этого студента под горячую руку, лежать ему носом в сугробе!
Человек стоял на дороге: незнакомое лицо паренька, в зубах папироса, от которой огневыми трассами сыпались по ветру искры.
– За своего принял? А, курсанты? Соседи. Погреться, наверно? Второй дом, во-он огонек. Там наши девчата и один ваш товарищ… Веселый парень! – Он вскинул лопату на плечо, пропал в метели.
Вскоре они увидели впереди расплывчатое пятно света. Оно розово мерцало в окне маленькой дачи в глубине узенького переулочка, загроможденного до заборов сугробами. Гребни их перед крыльцом извилисто дымились, точно оползали.
– Зайдем сюда, – сказал Алексей.
Они взбежали на крыльцо и вошли в темноту большой стеклянной террасы; здесь слабо и морозно-свежо пахло почему-то осенними холодными яблоками. За стеной слышались голоса, смех.
Алексей ощупью нашел дверь, постучал.
– Войдите, пожалуйста! – приветливо ответили из-за двери.
Одурманивающе повеяло теплом горящих березовых поленьев. Около гудевшей, малиново раскаленной железной печи, развалясь в соломенном кресле, сидел Полукаров в расстегнутой шинели, без шапки и с удивлением глядел на вошедших. Вдруг он засмеялся и воскликнул с нарочитой беспечностью:
– Привет товарищам по оружию! Соня и Клавочка, познакомьтесь: друзья по взводу!
Просторная эта комната смутно освещалась керосиновой лампой. Полукаров был не один: на диване, прижавшись друг к другу, сидели две девушки в бараньих полушубках; около ног лежали лопаты; девушки украдкой переглянулись.
– Выйди поговорить, – сказал Алексей сухо.
– Поговорить? Пожалуйста. – Полукаров поднялся с готовностью. – Извините великодушно, – закивал он девушкам, улыбаясь.
Они вышли в морозные потемки террасы, Алексей сказал хрипло:
– Бери шапку, и идем.
– Куда идем? – непонимающим голосом спросил Полукаров.
– Ах ты, вундеркинд! – не выдержал Борис. – Он еще спрашивает – «куда»! В ресторан на вокзал! Пить коньяк и закусывать пирожными!
– Но, но! Потише! Окрашено!
– Что-о?
– Подожди, Борис, – прервал Алексей. – Вот что, Полукаров, бери свою лопату, и идем во взвод!
– У меня, братцы, неважно с желудком, – секретным шепотом заговорил Полукаров, оглядываясь на дверь. – Да вы что, ей-богу! Не младенец я!..
– Ты болен? У вокзала стоит машина санчасти. Мы поможем тебе дойти, если ты болен, – сказал Алексей, едва сдерживаясь.
– Да бросьте вы! Пройдет приступ, сам приду. Я не виноват… Это можно понять?
Наступило неприятное молчание. Мерзло скрипнула дверь, мимо осторожными тенями проскользнули две девушки с лопатами; одна сказала на крыльце:
– До свидания, товарищи курсанты.
– Вы куда, девушки? – с наигранным оживлением воскликнул Полукаров. – Так скоро? – И глянул на Бориса со злобой. – Дьявол вас возьми! Что вы ко мне припали? Кто я вам – родственник? Что вы так обо мне заботитесь?
Борис презрительно выговорил:
– Работы испугался? Так, что ли, поклонник Буссенара?
– Расчищать путь в буран – это все равно что ходить строевым шагом в уборной. У меня кровяные мозоли уже, Боренька!..
Алексей сказал резко:
– На разъезде стоят два эшелона с танками. Ты или наглец, или сволочь! Слишком уж много говоришь о своих страданиях.
– Размазня! – Борис придвинулся к Полукарову. – Слизняк! Видеть тебя тошно!
– Да отвяжитесь вы! – застонал Полукаров. – Отстаньте от меня!..
Алексей сказал как можно спокойнее:
– Слушай, мы с тобой просто нечаянно встретились. Я ничего не буду докладывать. Ты о себе доложишь сам: мол, курил – и все. Идем!
Он сказал это и, не дожидаясь ответа, пошел к выходу; Борис выругался и вышел следом, с треском хлопнув дверью.
Алексей стоял на крыльце, засунув руки в карманы, и ждал.
– Либеральничаешь? – разгоряченно заговорил Борис. – С такими субъектами поступают иначе! Ясно?
– Как именно?
– Приводят силой. Он же шкурник высшей марки. – Борис поморщился. – Впрочем, как знаешь!
Алексей не ответил. Красный отблеск раскаленной печи по-прежнему безмятежно теплел в окне этого чужого уютного домика, а внутри дачи – ни звука, ни шороха, ни шагов.
Затем со стуком распахнулась дверь, и Полукаров, подымая воротник, сбежал по ступеням крыльца, проговорил глухо:
– Пошли, что ли, – и зашагал, ссутулясь, в буранную темень переулка.
Когда они подошли к котловине, по-прежнему носились в метели жалобные гудки паровозов, снег хлестал по лицу, будто мокрой тряпкой, и влажная шинель облепила грудь сырым холодом. В нескольких шагах от участка Алексей остановился и начал счищать снег с шинели. Пальцы были как неживые. Борис и Полукаров стали спускаться в котловину, и внезапно оба заметили между сугробами полузанесенный «Виллис». Возле машины двигались два снежных кома – это были лейтенант Чернецов и майор Градусов. Они говорили что-то друг другу сквозь ветер, не разобрать что.
– Судьба моя решена, – сказал Полукаров, нехотя опуская воротник. – Заранее считаю себя на гауптвахте. А, была не была!..
Карабкаясь по сугробам, Борис прокричал ему в спину:
– Гауптвахты для тебя мало, щенок!
Офицеры, заметив их, перестали двигаться.
Едва справляясь с дыханием, Борис подбежал к «Виллису», и лицо его преобразилось, приняло холодно-решительное выражение.
– Товарищ майор, разрешите обратиться к лейтенанту? Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено! Мы нашли Полукарова в пустой даче возле печки, привели его чуть не силком!
Чернецов молчал, и было странно видеть на лице его робкое, виноватое выражение, словно его ударили случайно.
– Как… вам… не совестно? – отрубая слова, выкрикнул Градусов. – Как… не совестно, будущий… вы… офицер!
Спустя минуту, сбежав с насыпи, Алексей увидел: Градусов, запахивая на коленях шинель, с мрачным, отчужденным видом садился в «Виллис», рядом стоял вытянувшийся Чернецов.
– Слушай, какое ты имел право докладывать в такой форме? – зло сказал Алексей Борису, когда узнал все от Чернецова. – Я же обещал Полукарову! В какое глупое положение ты меня ставишь?
– Нечего возиться с этим маменькиным сынком! – ответил Борис. – Пусть привыкает, не у бабки в гостях!..
Войдя в маленькую, жарко, до духоты натопленную будку обходчика, капитан Мельниченко сбил перчаткой снег с рукавов набухшей влагой шинели. За синеющим оконцем не утихал буран, царапал стены, яростно колотил в стекло. Электрический свет в будке не горел – ветер порвал провода. Слабо мигала закопченная керосиновая лампа.
Как только Полукаров шагнул через порог, желтый снег лампы упал на его большелобое лицо; тонкие губы поджаты – и лицо, и губы эти ничего не выражали, Мельниченко заговорил первым:
– Слушаю вас.
Полукаров посмотрел себе под ноги, с нарочитым равнодушием сказал:
– Понятно. Вы должны наказать меня. Наряд, гауптвахта? Мне все равно.
– Не верю, – холодно возразил Мельниченко и припустил огня в лампе. – Не верю, что вам все равно.
Полукаров с насмешливостью пошевелил покатыми плечами.
– Извините, пожалуйста, я превосходно понимаю, что совершил, так сказать, неэтичный поступок. Просто я не герой, товарищ капитан…
– Вы плохой артист, Полукаров! – с неприязнью перебил Мельниченко. – Вы говорите так, словно жизнь ударила вас когда-то и разочаровала. Сколько вам лет?
– Двадцать один, товарищ капитан.
– Когда же вы успели набраться скепсиса?
– Разрешите не отвечать, товарищ капитан? – тихо и выжидающе сказал Полукаров, и большелобое лицо его отклонилось в тень.
– Можете не отвечать.
Полукаров стоял, не двигаясь.
– Кто меня будет арестовывать? – спросил он безразлично.
– Арестовывать вас не будут. Я хотел это сделать, но раздумал. Зачем вас унижать? Вы сами себя унизили. Я вас больше не задерживаю.
Глава шестая
Путь был расчищен к утру.
Капитан Мельниченко вел батарею в училище и видел, как вяло, пошатываясь в дреме, шагают курсанты, как часто меняет ногу колонна, как растягиваются левофланговые, – прошедшая ночь вымотала людей вконец.
В столовой расселись без обычного шума; одни обессиленно привалились к столам и сейчас же заснули; у иных клонились головы, ложки выпадали из рук.
Из столовой Мельниченко ушел в канцелярию посмотреть расписание. Последние часы в первом взводе – тактические занятия, выбор наблюдательного пункта на местности; в остальных взводах – артиллерия, топография, занятия по классам. Утро было ослепительно солнечным, жестоко морозным, но дымы не поднимались из труб вертикально в сияющее пустое небо, а стлались, сизые тени их ползли по белизне крыш, по свежим сугробам. Стволы орудий плотно заросли инеем, поседели. Возле орудий ходил часовой, из-за поднятого воротника тулупа вырывался пар. Было двадцать пять градусов ниже нуля.
Капитан, щурясь, глядел на белые до рези в глазах сугробы, на слепящее косматое солнце и чувствовал, как голову медленно обволакивает теплая глухота сна. Он потер выступившую на щеках щетину, вызвал дежурного.
– Объявите батарее отбой! Преподаватель тактики в училище?
– Никак нет, еще не приходил.
– Ясно.
Капитан поднялся на третий этаж, к командиру дивизиона.
Положив жилистые руки на подлокотники кресла, Градусов читал какую-то бумагу. Он был в очках, китель расстегнут на верхнюю пуговицу – это придавало ему домашний вид. Увидев капитана, майор застегнул пуговицу, снял очки и сунул их в футляр. Он стеснялся своей старческой дальнозоркости.
– Садитесь, – сказал он, и губы его чуть поползли, готовясь к улыбке.
– Я хотел поговорить с вами, товарищ майор, – начал капитан. – Думаю, что занятия по тактике первого взвода…
– Знаю, знаю, – перебил Градусов, и скупая улыбка осветила его крупное лицо. – Люди вымотались на заносах, так? Вот тоже просматриваю расписание.
Белки его глаз были красноваты после бессонной ночи: час назад он вернулся в училище, усталость чувствовалась в том, как он сидел в кресле, во взгляде, в медленных движениях его большого тела.
Он снова улыбнулся, размышляюще побарабанил пальцами по столу.
– Все это верно, люди устали, – повторил он, мягко глядя на капитана. – Курите! – Придвинул раскрытый портсигар, сам взял папиросу, но только помял ее и аккуратно положил на прежнее место, шумно вздохнул и продолжал ровным голосом: – Но меня вот какой вопрос интересует, капитан. Что подумают сами курсанты, когда поймут, из-за чего мы отменили занятия в поле? Положим, вот вы – строевой офицер, ваши люди всю ночь копали орудийные позиции, устали, а утром вступать в бой. Как вы поступите? Курите, курите… Не обращайте на меня внимания. Я мало курю. – Он потер грудь. – Сдерживаюсь…
«Старик выигрывает время. У него еще нет решения», – подумал Мельниченко.
– Благодарю, – сказал он и отодвинул портсигар. – Я только что курил. Я говорю о самом простом. Люди вымокли, вымотались на заносах, и занятия в поле…
Градусов с ласковой снисходительностью перебил его:
– В данную минуту вы рассуждаете, простите, не как военный человек. Существует, голубчик, великое суворовское правило: «Тяжело в ученье, легко в бою». Золотое, проверенное жизнью правило. Н-да! Не для парада ведь людей готовим, голубчик. И вы-то должны это прекрасно понимать!
– Есть существенная разница между необходимостью и условностью, – проговорил Мельниченко, поднимаясь.
Градусов постучал пальцами по столу.
– Да, капитан, есть разница. Вчера первый взвод сверх меры скверно, если не употреблять других выражений… показал себя: в самую тяжкую минуту этот… из студентов, Полукаров… бросил товарищей, ушел греться, трудно ему, видите ли, стало! Были и у меня такие, как Полукаров, в тяжкие минуты я их не жалел, не щадил, а потом с фронта письма присылали, благодарили! Никого по головке не гладил, а в каждом письме – «спасибо». Именно так!
Градусов встал из-за стола. Был он плотен, широк, с короткой сильной шеей, и если бы не живот, слегка оттопыривающий китель, фигуру его можно было бы назвать красивой той немолодой красотой, которая отличает пожилых военных.
– Так вот. – Он отогнул рукав кителя, взглянул на часы, игрушечно маленькие на его широком запястье. – Ровно через час поднимайте взвод!
Взвод был построен на бугре, в двух километрах от города, где начиналась степь – по ней волнами ходила поземка, шелестела вокруг ног, завиваясь вихорьками.
У преподавателя тактики, полковника Копылова, заметно индевели стекла очков.
Курсанты – с катушками связи, буссолями, стереотрубой, лопатами – стояли, переминались в строю; непросохшие шинели влажно топорщились; лица заспаны, бледны; иногда кто-нибудь, сдерживая судорогу зевоты, кусая губы, вздрагивал, глядел в синее пустынное небо с выражением тупой усталости. У Вити Зимина, стоявшего на левом фланге, то и дело клонилась голова, и когда Копылов сказал: «Наша пехота прошла первые рубежи», Зимин, клюнув остреньким носом, будто в знак согласия, встрепенулся и недоуменно глянул на полковника.
Из блистающих под солнцем далей донесся гудок паровоза. Послышались голоса:
– А танкисты далеко уже…
– Я что-то никак не согреюсь. Ноги, как чурбаны, а шинель – как кол!..
– Люблю занятия в поле в этакую благодать! Особенно когда мороз и солнце – день чудесный!..
Вокруг невесело засмеялись.
В задних рядах курсанты топали ногами, терли уши.
– Закаляют нас, братцы, на благо общего дела.
– А ты знаешь, как мужик козу на льду закалял?
– Знаю. Вместо беканья она лаять стала.
– Хи-хи, остроумно.
В снежной дали, над застывшей до горизонта морозной степью, возник, пополз лиловый дымок паровоза. Все головы повернулись в ту сторону. Кто-то сказал:
– А танкисты сидят возле печки и кашу наминают, хор-рошо!
– Товарищи курсанты, разговоры прекратить, прошу минуту внимания! Вы плохо слушаете…
Преподаватель тактики, Копылов, немолодой худощавый полковник в каракулевой папахе, подняв острые плечи, снял очки, подул на них; посиневшие его губы скованно круглились, его аккуратно подстриженная бородка была сплошь седой от инея.
– Что-то не очень, Василий Николаевич, не того… – сказал он шепотом, взглядывая на Мельниченко, который с нахмуренным лицом стоял рядом. – Сегодня все странные какие-то, знаете…
Капитан проговорил негромко:
– Дмитрий Иванович, не обижайтесь, ради бога, но, может быть, стоит проводить только практическую часть занятий. Ужасно замерз, и курсанты замерзли…
– Вы так думаете?
– Убежден. Если это вас не обидит, то разрешите мне… практическую часть. – Мельниченко улыбнулся. – Разрешите тряхнуть стариной.
Полковник Копылов смущенно вынул платок, махнул им по стеклам очков, кашлянул в бородку, пар окутал ее, как дымом.
– Н-да, – проговорил он тихо, – кажется, сегодня не совсем получается… Нехорошо как-то. Занятия-то можно было – того…
– Так разрешите мне, Дмитрий Иванович?
– Да, да, против вашего предложения я не возражаю, пожалуйста, Василий Николаевич, – поспешно закивал бородкой Копылов и, обращаясь к взводу, объявил: – Товарищи курсанты, вторую часть занятий проведет командир батареи. Прошу вас, товарищ капитан.
– Курсанты Дмитриев, Зимин, Полукаров, Степанов, ко мне! Взвод, слушай приказ! – громко скомандовал Мельниченко, подходя к строю, и показал в степь. – Противник отступает в направлении железнодорожного полотна. Наша пехота прошла первую линию вражеских траншей, ее контратакуют танки противника. Мы поддерживаем сто тридцать пятую стрелковую дивизию, вошедшую в прорыв, двести девяносто девятый полк. Вам, Дмитриев, занять НП в районе шоссе, немедленно открыть огонь. Срок – двадцать минут. Курсант Полукаров остается со связью. Курсанты Зимин и Степанов, взять катушку, буссоль и стереотрубу. Шагом марш!
Все трое молча двинулись в степь, змеившуюся поземкой.
Полукаров, присев на корточки, заземляя телефонный аппарат, с неуклюжим напряжением втискивал в снег железный стержень.
– Рукавицы! Рукавицы прочь! – подал команду капитан. – Кто работает со связью в рукавицах?
Полукаров зубами сдернул рукавицы, схватил железный стержень и словно обжегся. Он сидел на земле, шумно дышал на закоченевшие пальцы, но Мельниченко неумолимо приказал:
– Окапывайтесь!
Полукаров ударил лопатой в ледяной наст – он захрустел и не поддался.
– Мерзлая. Не берет! – с усилием выговорил Полукаров, испуганно озираясь на капитана.
– Кайлом долбите! Взво-од, за мной! Бегом ма-арш! – скомандовал капитан и побежал в степь, где уже терялись из виду трое курсантов.
Холодный воздух ошпарил лицо, перехватил дыхание.
– Шире ша-аг!
Люди двинулись за Мельниченко с мрачными, недовольными лицами, и он видел это. Но надо было согреть людей, с беспощадностью держать их в движении, «на вздержке» – это было, пожалуй, сейчас самое главное. Топот сапог, скрип снега звучали за его спиной, и капитан слышал позади бег людей, их полусердитые, полунасмешливые возгласы; никто еще толком не понимал, для чего он взял у Копылова этот час занятий.
Алексей Дмитриев, Степанов и Зимин шли скорым шагом, почти бежали. Связь разматывалась. Тоненькая фигурка Зимина была наклонена к земле, он спотыкался, преодолевая тяжесть катушки. Дмитриев хрипло повторял команду:
– Вперед! Вперед!..
Шинели, обмерзшие на морозе, стояли колом, на них застыла корка льда, мешавшая движению.
Догнав Дмитриева, капитан спросил:
– Сколько времени двигаетесь?
– Пять минут.
Капитан быстро взглянул вперед. Из-за дальних холмов синеватой стрелой выносилось шоссе, редко обсаженное тополями. Там, взвихривая снежную пыль, мчались машины. Белая насыпь возле шоссе; опущенные ветви кустов у голубой впадины оврага.
– Какое расстояние до шоссе? Определите!
– Около двух километров.
– За десять минут уложитесь?
– Думаю, да.
– Отставить «думаю». Говорите точно.
– Да, уложусь. Бего-ом марш! – крикнул Дмитриев связистам.
– Отставить! – жестко скомандовал капитан. – Снять шинели!
Дмитриев, удивленный, повернулся к нему.
– Командиру взвода и связистам – снять шинели! – властно повторил капитан. – Делают это вот так. Быстро! И не задумываясь!..
Он снял шинель, кинул ее в сторону, под скат сугроба.
– У нас осталось десять минут, вашего сигнала ждут на прежнем НП! Танки противника видны отсюда. Они в трехстах метрах от шоссе. Решайте!
Дмитриев и Степанов первые сбросили шинели; Зимин, вытаращив на них глаза, суетливо скидывал с плеча лямку катушки, торопясь, непослушными пальцами отстегивал крючки. Взвод смотрел на них в молчании.
– За мной бегом марш! – махнул рукой капитан и бросился вперед, к видневшемуся меж тополей шоссе.
Он пробежал метров пятьдесят-шестьдесят, зная, что его догоняют Дмитриев, Зимин и Степанов, потом оглянулся и, зажигаясь волнением, увидел, что за ним возбужденно, россыпью бежали люди – весь взвод, и он со знакомым чувством радостной боли и азарта крикнул в полный голос:
– Вперед! Вперед!
Ветер колючим холодом резал, корябал лицо, но тело от движения наливалось жизнью, и тут Мельниченко с удивлением услышал смех. Он не ошибся: он услышал за спиной прыскающий смех Гребнина:
– Миша!.. Ей-богу, умру… Ты сейчас похож на верблюда, который бежит по колючкам! Посмотри, Ким, как Мишка бежит вприпрыжку. Фу-ты! Даже в рифму вышло!
Шоссе было уже метрах в двухстах, и Мельниченко ясно видел мчавшиеся по нему машины, гладкий, как стекло, асфальт, холм у шоссе, голубую щель оврага, которая заметно приближалась, а снег, покрытый коркой льда, зеркально мелькал под ногами, вспыхивая отраженным солнцем.
– Вперед!
Он бежал, не оглядываясь, но теперь понимал, что брошенная им искра возбуждения не потухла, а разгоралась, словно раздуваемая вторым дыханием, тем знакомым азартом порыва, что сумел подчинить ему, увлечь за собой предельно усталых людей.
Капитан добежал до оврага и здесь перевел дух.
– Сто-ой!
К нему, окутанные паром, подбегали Дмитриев и Степанов, их догонял Зимин; грудь у него заледенела от дыхания, отсвечивала металлическим панцирем; он никак не мог отдышаться и, подходя мелкими шажками к Мельниченко, пошатывался, ошеломленно глядя на капитана, мальчишеское лицо его, докрасна обожженное морозом, выражало одно: «Я не подвел вас, правда?» – и, покачиваясь, как если бы собирался упасть на землю, он, с трудом придерживая вращающуюся катушку, вдруг неожиданно прерывистым всхлипом засмеялся:
– Вот так в атаку, да, Степанов?..
Капитан подозвал Дмитриева. Тот приблизился, не говоря ни слова, лицо его точно подсеклось после бега, сразу похудело.
– Вы успели за девятнадцать минут, – сказал Мельниченко. – В нашем распоряжении еще одна минута. Пусть люди передохнут, а вы действуйте, командир взвода.
– Зимин, связь!
– Где будете выбирать наблюдательный пункт? И почему идете во весь рост? Вас видно противнику! Бьют пулеметы!
– Наблюдательный выберу на холме. – Дмитриев пригнулся и, неожиданно поскользнувшись, упал на колени, но сейчас же встал, потирая грудь; его губы посерели.
– Что с вами? – спросил капитан.
– Ничего… ерунда… – проговорил Дмитриев почти шепотом и повторил: – Выберу НП на склоне холма…
– Всем окапываться! – крикнул Мельниченко.
И наклонился к Зимину, который, лежа на снегу, с ожесточением долбил лопатой.
– Связь, связь!
– Не… не готова, товарищ капитан, – ответил Зимин и, отбросив лопату, сильно подул в трубку.
– Вызывайте «Дон».
– «Дон», «Дон», я – «Фиалка»… «Дон», «Дон», я… Полукаров, где ты там? Спишь? Кто? Это я! – Зимин счастливо заулыбался. – Ну как ты? Ага! Понятно! А ты давай притопывай!
Он вскочил и доложил тоненьким старательным голосом:
– Связь готова, товарищ капитан.
– Хорошо. Доложите о связи командиру взвода.
– Слушаюсь!
Добежав до холма, Зимин кинулся на землю, пополз по склону, задыхаясь, позвал издали:
– Товарищ командир взвода! Товарищ командир!..
Дмитриев сидел на скате холма, закрыв глаза, грыз комок снега, тер им себе лоб, и было похоже, ему смертельно хотелось спать. Услышав Зимина, он нахмурился, будто не поняв, о чем тот докладывал, хрипло спросил:
– Связь?
– Ага! То есть… так точно, – осекаясь, пробормотал Зимин.
– Эх ты, Зимушка, – сказал Алексей. – Давай связь. Я открываю огонь…
Глава седьмая
Весь мокрый от пота, Алексей шел по улице.
Невыносимая жажда жгла его. Зайти бы в любой дом, попросить напиться, зачерпнуть железным ковшом ледяную воду из ведра и пить, слыша позвякивание льдинок о край ковша, с наслаждением чувствуя, как обжигающая влага холодит горло.
Это было единственное, о чем он думал. У него болели шея и грудь; он ощутил эту боль, когда оступился возле холма, и потом она уже не прекращалась.
Он вбежал в умывальную прямо в шинели и шапке, открыл кран, подставил рот и долго глотал пахнущую жестью воду; еле перевел дыхание и снова жадно пил захлебывающимися глотками.
Вскоре его окружила тишина. Он был один в батарее. Все ушли в столовую, но мысль о еде была противна ему: его знобило и подташнивало.
Как приятно было раздеться и почувствовать чистую, хрустящую простыню, подушку под головой. Стуча зубами, он накинул поверх одеяла шинель, пытаясь согреться. Но как только тепло охватило его, мгновенно представилось: медсанбатская машина в слепяще-морозной степи и человек без сапог зигзагами бежит, скачет по сугробам, крича и падая, а его догоняет маленькая медсестра с испуганным лицом. Что это такое? Ах да, это комбат Бирюков, заболевший тифом, в беспамятстве выскочил из машины и кинулся искать батарею…
Потом ему захотелось вспомнить что-то хорошее, светлое, чистое, что случилось недавно… Где? Когда случилось?
…Да, тогда они вдвоем с Валей шли по переулку, холодная заря догорала за крышами, сосульки розовели на карнизах, а в парке зажегся огнями госпиталь, разом вспыхнул всеми окнами, весело выплыл из-под земли, из-за оснеженных деревьев в ранние мартовские сумерки.
Он был в сухой отутюженной шинели, на сапогах потренькивали новенькие шпоры, и он немного смущался их бодрого, легкомысленного звона; видел, как Валя шла, касаясь губами, наверно, теплого, нагретого дыханием воротника, и молчала, чуть подняв брови.
– Что? – остановилась она. – Что вы хотите спросить?
– Не знаю, – неуверенно ответил он. – Только я сегодня устал, ну просто очень устал. И вдруг вспомнил, что вы живете в этом городе. И, знаете, Валя, подумал: это очень хорошо, что вы живете в этом городе…
– В этом городе вы больше никого не знаете, – сказала она и, отогнув воротник от губ, продолжала: – Как вы нашли меня? И как узнали, что я работаю в госпитале?
– Это было легко.
Начал сеяться редкий нежный снежок. Валя на ходу поймала звездчатую снежинку, сказала:
– Какой мягкий мартовский снег! – И, казалось без всякой последовательности, добавила: – Я знаю, за что вы попали на гауптвахту.
Они остановились. Валя подняла глаза, осторожно сделала шаг к Алексею и, положив руку на его ремень, безмолвно глядела ему в лицо.
Их разделял падающий снег.
Он повторил, стараясь не двигаться:
– Валя, как хорошо, что вы живете в этом городе…
Она отняла руку, подошла к крайнему крыльцу, скатала на перилах снежок, сказала весело:
– Он уже весной пахнет! Чувствуете? Сейчас брошу вон в тот фонарь! Вон, на углу, видите?
Она неловко бросила снежок, засмеялась, и этот смех почему-то напомнил ему знойный, горячий пляж, мягкий шелест волны, белые тенты на песке – милое, давно ушедшее довоенное прошлое…
– Эх вы! Хотите, научу вас меткости? – шутливо предложил Алексей и тоже слепил снежок.
– Хвастун! Ну-ка, ну-ка, покажите свои способности! Мм, конечно же, снайпер, заранее согласна!..
– Хорошо, смотрите!
Он размахнулся – однако снежок не влип в столб фонаря, а пролетел мимо. Но от сильного размаха кольнула резкая боль в груди, там, где после тактических занятий все время тягуче болело, и знакомый солоноватый вкус появился во рту.
– Валя, подождите, – проговорил он, отошел в сторону и сплюнул. И тотчас ясно увидел красное пятно на снегу.
– Что это? – изумленно спросила она. – У вас кровь? Вам что, зуб выдернули? Надо холодное на щеку. Прижмите к щеке снег!
Он неуверенно ответил:
– Да, кажется… зуб.
И, вынув платок, приложил его к губам.
– Помешало, – договорил он с досадой и насильно улыбнулся ей. – До свидания, Валя. Мне пора…
– Что с вами? – неспокойно спросила она. – Идите в училище. Я вас провожу. Идемте же, идемте!
Через четверть часа они расстались.
– …Немедленно врача из санчасти.
И от этого голоса Алексей очнулся: таким знакомым показался ему этот голос, таким много раз слышанным, что он почувствовал жгучую радость: почему, почему здесь комбат Бирюков? И даже в тот момент, когда неприятно-яркий, режущий свет электричества до слез больно ударил по глазам, заставив его прижмуриться, он хотел еще громко спросить: «Товарищ комбат, как вы здесь?», но тут же понял, что это привиделось в бреду, и смутно увидел над кроватью фигуру капитана Мельниченко, рядом лейтенанта Чернецова, бледное лицо Бориса, и до сознания дошел зыбкий, затухающий его шепот:
– Алеша… что ты?
В батарее – тишина, окна чернели: наверно, глубокая ночь. Мельниченко присел на кровать, спросил сниженным голосом:
– Сильно знобит?
– Немного, товарищ капитан… – прошептал Алексей.
– Понятно, – сказал капитан и потрогал пульс прохладными пальцами, а глаза его напряженно смотрели куда-то в сторону.
И Алексей до пронзительности ясно вспомнил буранную ночь в котловане, тактические занятия, себя, бегущего без шинели, холм, шоссе. Потом опять была Валя, тени снежинок на ее лице, красное пятно на снегу. Его стало давить удушье, оно плотно и вязко подступало оттуда, из ноющей боли в груди, – и снова появился тошнотно-солоноватый вкус во рту.
– Отойдите, товарищ капитан, – успел лишь сказать Алексей, склонившись с кровати.
У него пошла кровь горлом.
В одиннадцатом часу ночи Алексея отвезли в гарнизонный госпиталь: открылось пулевое ранение в правом легком.
В комнате дремотно пощелкивало отопление. Валя села перед зеркалом и, устало расстегивая платье, увидела в глубине зеркала – выглядывало из приоткрытой в другую комнату двери – спрашивающее лицо тети Глаши, подумала: «Не терпится поговорить», и сказала тихонько:
– Конечно, входите. Вася дома?
– Не приходил он. В училище своем ночует, что ли!
Они работали в одном госпитале: тетя Глаша – сиделкой, Валя – медсестрой, уйдя с первого курса медицинского института в начале 1944 года; и хотя тетя Глаша усиленно возражала против ее решения бросить учебу («Вытяну и одна»), она ответила на это: «Будем тянуть вместе», – и ушла после зимней сессии, перевелась на заочный.
– Засыпаешь от дежурства-то? – заметила тетя Глаша. – Бледная ты, ровно заболела. Что так?
А Валя посмотрела на окно, пусто высвеченное мартовской луной, и задумалась; вздохнула, молча пошла к постели; тетя Глаша тоже вздохнула ей вслед.
– И разговаривать не хочешь.
– Поверьте, язык не шевелится…
– Ладно, ладно, золотко мое, – пробормотала тетя Глаша. – Вся ты в мать. А я вот смотрю на тебя и думаю: нет такого молодца, как в песне-то: «Некому березу заломати».
Валя не ответила; тетя Глаша потопталась и вышла, шаркая шлепанцами.
Тогда Валя потушила свет, бултыхнулась в холодную постель, укрылась одеялом до подбородка. Комната погрузилась в мягкую фиолетовую мглу, сине мерцали мерзлые окна, на полу пролегли лунные косяки; тикали тоненько и нежно часы на тумбочке. Валя лежала, положив руку поверх одеяла, глядя на легкую полосу лунного света на стене.
В тишине квартиры резко затрещал телефонный звонок, но ей не хотелось вставать – пригрелась в постели. Из другой комнаты послышались скрип пружин, покряхтывание тети Глаши: «Кого это разбирает ночью», по коридору зашаркали шлепанцы в комнату брата и назад, под дверью вспыхнула щель света.
– Валюша, спишь? Какой-то Борис тебя спрашивает. Другого времени не нашел.
– Борис? Ничего не понимаю. Сейчас, тетя Глаша.
Валя сунула ноги в тапочки, побежала в комнату брата, схватила трубку, сказала, слегка задохнувшись:
– Да, да…
– Валя, извините, кажется, разбудил вас? Дело в том, что Алексей…
– Да кто это говорит?
– Друг Алексея. Помните Новый год? Так вот, час назад Алексея отправили в госпиталь. У него кровь пошла горлом. Открылась рана… Я должен был сообщить вам.
– Час назад?
Она положила трубку; откинув голову, прислонилась затылком к стене. Из другой комнаты раздался ворчливый голос тети Глаши:
– Что еще за ночные звонки? Что за мода?
– Ничего, тетя Глаша, ничего, мне срочно надо в госпиталь…
– Господи, да куда ты? Двенадцатый час…
…Белыми огнями ярко светились на углу окна аптеки, медленный снежок падал, роился вокруг фонарей. Напротив ворот кто-то, широко расставив руки, загородил Вале дорогу, проговорил умиленно и пьяно:
– Какие реснички, а?
– Подите к черту!
На третьи сутки ему сделали операцию.
Операцию делал человек с недовольным прокуренным голосом, он почему-то ругался на сестер, ворчал, брюзжал, негодовал, со звоном бросал инструменты, и Алексею мучительно хотелось посмотреть на него. Но на глазах была марлевая повязка, сестры крепко держали его за руки, и он не мог этого сделать. Он лежал, обливаясь холодным потом, кусая губы, чтобы не застонать, ожидая только, когда кончится эта хрустящая живая боль, когда перестанут трогать его руками и тошнотворно звенеть инструментами. Временами ему казалось, что он теряет сознание, плавно колыхаясь, погружается в теплую звенящую влагу. Тугой звон наливал голову, и где-то высоко над ним навязчиво гудел этот прокуренный голос:
– Расширитель! Зажимы!.. Пульс?..
Наконец наступила тишина. Устало и резко звякнули инструменты. Его перестали трогать. С ощущением свободы он подумал: «Это все», – и хотел вздохнуть. Но это было не все. Сквозь плавающий звон в ушах он неясно услышал возле себя шуршащее движение.
– Быстро иглу! Что вы… Валентина Николаевна?
И чей-то умоляющий голос, как ветерок, прошелестел над головой:
– Не ругайтесь, Семен Афанасьевич. Не надо…
«Откуда этот знакомый голос? – мелькнуло у Алексея в полусознании. – Кто это? И зачем опять эта боль?..»
Вновь тишина, вновь звякнули инструменты. И тот же прокуренный голос, точно удары в тишине:
– Пульс? Пульс?..
Это Алексей слышал уже в тягуче-обморочном звоне. Но, на мгновенье приоткрыв веки, он увидел над собой острые прищуренные глаза. Большие руки этот человек держал на весу перед грудью. В глазах хирурга вспыхнули золотисто-веселые блестки. Он наклонился к Алексею, локтем повернул к себе его залитое потом лицо, сказал:
– Уносите!
Он не помнил, как его положили на каталку, как Валя мягко вытирала его потное лицо тампоном, осторожно отстраняя со лба волосы.
Неужели он когда-то сидел в классе, решая задачу с тремя неизвестными, а за раскрытыми окнами густо шелестела листва, галдели возбужденные весной воробьи и веселые солнечные блики играли на полу, на доске, на парте?
Неужели когда-то, после экзаменов, он лежал на горячем песке пляжа на берегу залива, загорал, нырял в зеленую воду, испытывая необыкновенное чувство свободы на целое лето! Неужели он сыпал на грудь сухой, неудержимый песок и болтал с друзьями о всякой ерунде?
Неужели были тихие, прозрачные вечера в Летнем саду?
Ленинград – то зимний, с поземкой на набережных, с катком и огнями, как звезды, рассыпанными на синем льду, то весенний, с перьями алых облаков над Невой и звуками пианино из распахнутых окон на Морской, – все время представлялся Алексею.
Каким же солнечным, милым, сказочным было это прошлое! Разве оно никогда не вернется?.. Нет, жизнь только начинается, и впереди много будет белых весен, снежных ленинградских зим, летней тишины на заливе. И он будет лежать на горячем песке, и играть в волейбол, и нырять в зеленую воду, и покупать газировку в ажурных будочках на Невском… Там, в Ленинграде, осталась мама, а Ирина, младшая сестра, эвакуировалась к тете, в Сибирь. Давно-давно она писала о блокаде, о том, что мама не захотела уезжать и осталась работать в госпитале. Где она? Что с ней? Неужели потерялся его адрес? Сколько раз менялись его полевые почты!
Все, что было для него родственным и близким, с особой ясностью всплывало сейчас в сознании, перемешивалось, путалось, и он часами витал в этих детских запутанных снах.
На шестые сутки он почувствовал теплый свет на веках, услышал звучный и дробный звон капель и вроде бы шорох деревьев за окном. Это был не сон. Эти звуки доносились из настоящего, реального мира, – и он открыл глаза.
Стояло ясное, погожее апрельское утро. Почерневшие от влаги сучья стучали в мокрые стекла; и Алексею сначала показалось: сквозь солнце идет на улице сильный, шуршащий, весенний дождь. В госпитальном саду оглушительно кричали грачи, качаясь на ветвях перед окном; наклоняя головы, они заглядывали в палату нахальными глазами, как будто говорили: «Чего лежишь? Весна ведь!» – и, раскачав ветви, взмахивали крыльями, улетали в сияющую синеву неба.
Погладив рукой нагретое одеяло, Алексей долго смотрел в окно, в намокший парк, чувствуя, как его лицо ласкали солнце, воздух, видя, как в открытую форточку вливался волнистый парок. Затем сверху полетела сверкающая капля, разбилась о карниз:
«Дзынь!»
«Ш-ш-шлеп!» – и следом зашуршало, загремело в водосточной трубе: должно быть, оттаявший снег скатился с крыши, шлепнулся о влажный тротуар.
И Алексей, слабо улыбаясь, пошевелился и посмотрел на свою руку, уже веря, что выздоравливает или выздоровел. А в соседней палате негромко звучали голоса, из коридора иногда доносился стук костылей; кто-то густо чихнул у самой двери, и разом отозвался живой голос:
– Будь здоров, Петр Васильевич!
– Сам знаю…
– Что, продуло ветерком-то на крылечке?
– Не-ет, на солнышке – хоть загорай. Печет! Это так, от воздуха! Ноздрю щекочет весна-то!
Наверное, во всех палатах сейчас пусто – никого силой не удержишь в корпусе. Все собрались с утра на крылечке, сидят, переговариваются, покуривают, слушают крик грачей в саду, глядят на солнце, на подсыхающие деревья – так всегда в госпиталях весной. Порой, стуча каблучками, пройдет в перевязочную, что во дворе, Валя; ее серые глаза взглянут из-под ресниц, и при этом она скажет: «Вы почему распахнули халаты?» – и раненые, намного старше ее, семейные, степенные, сконфуженно запахнут халаты и долго задумчиво будут смотреть ей вслед.
Алексей ясно представил все это и, слушая звон капели по железному карнизу, вдруг подумал: всю войну он жил ожиданием, что рано или поздно увидит, ощутит нечто покойное, ясное, счастливое, как это апрельское утро, с его капелью и грачами, с ласковым солнцем и мокрыми стеклами.
Глава восьмая
Целые дни кричали и шумели грачи; тополя гнулись в госпитальном саду – с юга шел теплый влажный ветер. Под деревьями еще лежали кое-где островки снега, но песчаные дорожки на солнцепеке быстро подсыхали. С набухших ветвей косо летели капли – на пригревшийся песок, на сырые, темные скамейки, а на крыльцо то и дело падали сосульки, тоненько звенели, скатываясь по дымившимся от солнца влажным ступеням – настоящий апрель.
Алексей, укутанный в госпитальный халат, сидя на перилах, смотрел вокруг, возбужденный, – сегодня в первый раз ему разрешили выйти из палаты на воздух. Вокруг толпились раненые, нежились в соломенных качалках, грелись на солнышке, расстегнув халаты.
Разбитной пулеметчик Сизов, с орденом и медалью, привинченными прямо к нижней рубахе, увеличительным стеклом выжигал на перилах «1945 год». От перил взвивался струйкой белый дымок, а Сизов говорил, подмигивая:
– Оставлю девчатам о себе память. Небось посмотрят, вспомнят: был такой Петька Сизов. Гляди! Гляди! Сейчас подерутся, дьяволы! – Он захохотал. – Вот черти весенние, на передовую бы их. И горя не знают.
В саду под скамейкой сошлись, подрагивая хвостами, два госпитальных кота и, выгнув дугами спины, орали угрожающе и тягуче; раненые заговорили:
– Трусоват рыжий.
– Этот самый белый на горло взял. Дипломат!
– А вот по Украине шли – все кошки черные. В какую хату ни зайдешь – тут тебе с печи кошка прыг! Посмотришь – черная!
Молодой парень Матвеев, на костылях, с добрым лицом, вспомнил случай, когда из сожженной дотла деревни на батарею пришла обгоревшая кошка с двумя котятами: прижилась на кухне, да так и дошла с армией до Карпат. Потом кто-то рассказал, что до войны у них в деревне была кошка, которая храпела, ровно мужик, – спала и храпела на всю избу, без всякой церемонии. Раненые смеялись, дымили цигарками, по очереди зажигая их увеличительным стеклом.
Петр Сизов покрутил головой, ухмыльнулся.
– Это конечно! А вот у нас случай был. В городке Мо́лине, когда стало непонятно, где немцы, где наши, ночью спим в хате, народу, как обыкновенно, – и на полу, и на печке… Вдруг слышу – за окном мотор ревет. Выглянул, смотрю: «Пантера» стоит прямо у двери и стволом-набалдашником водит. Эх, мать честная, думаю…
– Да погоди ты со своей «Пантерой», – перебил Матвеев и с наслаждением втянул носом воздух. – Слышь, мокрой почкой пахнет. Апре-ель!..
В тихом этом госпитальном переулке блестели на солнце сквозные тополя, нагретые потоки воздуха волнисто дрожали над их вершинами. Среди синего бездонного неба, сверкая в высоте неясной белизной, кружилась над госпиталем стая голубей, а мальчишка в соседнем дворе в одном пиджачке ходил по крыше сарая и, задрав голову, глядел в синеву, завороженный полетом стаи.
За низким забором дворники обкалывали истаявший лед. Изредка, фырча, проезжала машина, разбрызгивая лужи на тротуары.
Училище находилось в центре города, далеко от госпиталя. Там, наверно, сейчас идут занятия, в классах – солнечная тишина.
– Больной Дмитриев, в палату-у! Ай оглох?
Тетя Глаша вышла на крыльцо и, словно бы из-под очков, с неприступной суровостью ощупала глазами всех поочередно.
– Опять, Петька! А ну застегнись. Ты что, никак на пляже? Или в предбаннике подштанники выставил?
И, подождав, пока спохватившийся Сизов, крякая и ухмыляясь, справился с пуговицами и поясом халата, Глафира Семеновна скомандовала:
– Однако, больной Дмитриев, марш в палату! Ужо насиделся на сырости!
И Алексей умоляющим голосом попросил:
– Еще минуточку, ведь совсем тепло, тетя Глаша…
– Сказано тебе! – цыкнула Глафира Семеновна, взяв его за руку, и настойчиво потянула за собой в палату. – Вам отпусти вожжи, кавалеристы, на голову сядете и погонять будете!
Все знали, что «кавалеристами» она называла капризных больных, и при этих ее последних словах пулеметчик Сизов прыснул:
– Верно! Нашего эскадрону, видать, прибыло! – И, мгновенно погасив веселье под пресекающим взглядом Глафиры Семеновны, сделав независимый вид, почесал за ухом увеличительным стеклом. – Н-да. Народ пошел… хуже публики.
В палате Алексей лег с унылым лицом, просяще поглядывая на Глафиру Семеновну, но та при исполнении своих обязанностей была непоколебима: сунула ему под мышку градусник и ушла, даже не оглянувшись.
Алексей потянул с соседней тумбочки газету четырехдневной давности, прочитал довольно-таки устарелую сводку. Но, судя даже по этой сводке, весь мир кипел, сотрясаемый событиями: Советская армия, наступая, миновала Карпаты и Альпы, вошла в Болгарию, Венгрию, Австрию, Чехословакию, продвигалась в глубь Германии. Да, там – тоже весна… Размытые, вязкие дороги, лужи, даль в сиреневой дымке, незнакомые деревни и солнце – целый день солнце над головой. Проносятся машины с мокрым брезентом: на перекрестках – «катюши» в чехлах, до башен заляпанные грязью танки. И, как всегда в долгом наступлении, идут солдаты по обочине дороги, вытянувшись цепочкой, подоткнув полы шинелей, идут, идут в туманную апрельскую даль этой чужой, теперь уже, спустя четыре года, достигнутой, притаившейся Германии… «Где сейчас моя батарея?»
Закрыв глаза, Алексей старался представить движение своей батареи по весенним полям – и вдруг из этого состояния его будто вытолкнули суматошные шаги в коридоре, бегущий перезвон шпор и чей-то возглас за дверью:
– Куда нам? Где он?
– Сапоги-то, сапоги, марш к сетке очищать! Грязищи-то со всего города притащили, кавалеристы!
В коридоре – топот ног, веселый говор; потом, впустив рыжий косяк солнца в палату, неожиданно заглянула белокурая голова Гребнина; лицо его расплылось в неудержимой улыбке.
– Страдале-ец, привет!
– Сашка!
– Алешка, живой, бес! Неужто ты, а не твоя копия!..
Дверь распахнулась, и, не узнаваемые в белых халатах, стремительно, шумно, звеня шпорами, ввалились в палату Гребнин и Дроздов. А когда Алексей, вскочив с койки, кинулся навстречу, оба одновременно протянули ему руки, столкнулись, захохотали, и Гребнин сразу же попытался оттеснить Дроздова:
– Только, нахал, не прись в атаку, как танк, не то схлопочешь прямой наводкой! Ясно?
А Дроздов так сжал руку Алексея, что у обоих хрустнули пальцы, рывком обнял его, говоря с грубоватой нежностью:
– Здоров! Слона повалить на лопатки можешь! Ну как ты? Что? Ходишь? Вот никогда не видел тебя без формы.
– Не затирать разведку! – кричал Гребнин. – Восстановить алфавитный порядок! Обнаглел, отпусти Алешку, не то тресну по затылку!
– Вот черти, вот черти! Как я рад вас видеть, – повторял дрожащим от волнения голосом Алексей. – Не представляете, как рад!..
От обоих до того приятно веяло теплом улицы, весенним ветром, лица их были до того крепки, свежи, веселы, плечи широки, что вся палата мигом стала маленькой и стали смешными эти узенькие, неловко натянутые на гимнастерки халаты.
– Ну рассказывайте, рассказывайте, – взволнованно торопил Алексей. – Все рассказывайте, я же ничего не знаю! Садитесь вот сюда на койку, вот сюда!..
– Во-первых, изменения, Алешка, – начал Дроздов, присаживаясь на край койки. – Предметов новых ввели – кучу. Немецкий язык, арттренаж, огневая. По артиллерии перешли к приборам!..
– Хоть стой, хоть падай! – вставил Гребнин, бедово подмигивая. – Понимаешь, мы с Мишей Луцем еще в четверг собирались к тебе. Приходим к помстаршине. Считает белье, бубнит под нос, не в духе: наволочки какой-то не хватает. Обратились по всей форме, а он, дьявол, не отпустил: обратились, мол, не по инстанции. Хотели на следующий… – тут Гребнин покосился на Дроздова, – а на следующий день нам с Мишей «обломилось» на неделю неувольнение. Формулировка: «За хорошую организацию подсказок во взводе». Короче говоря, хотели мы написать шпаргалки на билеты по санделу вместе с Мишкой, но даже приготовить их не успели – майор Градусов попутал… Оказывается, он перед зачетом слышал, как мы с Мишкой договаривались в Ленкомнате. Представляешь номер? Вызвал, конечно, Чернецова, построение всего взвода. «Курсанты Гребнин и Луц, выйти из строя! Так вы что же, голубчики…» И пошел раскатывать! Нотацию читал так долго, что Мишка от отупения дремать перед строем начал. Я говорю: «Товарищ майор, разрешите объяснить…» – «Не разрешаю!» Я говорю: «Товарищ майор, пострадали зря – шпаргалки и написать не успели». – «Что-о? За разговоры и оправдания – неделю неувольнения!»
– Сашка, неужто верно это? – смеясь, спросил Алексей.
– Легенда, – махнул рукой Дроздов.
– Да что там! Ребята – свидетели. Ты хоть пушку на меня прямой наводкой наводи, не приврал. Это что! Понимаешь, такая еще штука случилась…
– Саша, стоп! Переходим к делу, – остановил его Дроздов и, чуть улыбаясь ясными глазами, проговорил смущенно: – Когда тебя думают выписывать? Это главное.
– Не знаю. По разговорам врачей – еще не очень скоро. Вы не представляете, как надоело мне тут лежать, хоть удирай!
– Ты, безусловно, должен бежать! – воскликнул Гребнин. – Мы тебе поможем. Ночью откроешь окно – и конец простыни будет у тебя. Ну, ты, конечно, привяжешь конец простыни за ножку кровати и…
– И поочередно… сначала Алешка, а потом и кровать обрушатся на голову Сашке, который будет стоять под окном и держать под уздцы двух вороных коней, – в тон ему докончил Дроздов и, отдернув рукав халата, показал Гребнину на часы. – С твоим трепом столько времени ушло. Увольнительная у нас фактически на полчаса – отпустили со строевой…
– Эх, не досказал тебе одну историю! – проговорил Гребнин сокрушенно. – Да ладно, в следующий раз. – Он вынул из кармана какую-то бумажку, грозно скомандовал: – Сидеть смирно! Слушай приказ дежурного по батарее. Привет от Бориса, от Зимина, Луца, Кима Карапетянца, Степанова, Полукарова и прочих, и прочих, список огромный, язык заплетается. Короче – от всей братии. Заочно жмут твою лапу. Особенно и категорически настаивал на привете помстаршина Куманьков. «Я, – заявил он, – завсегда почитаю геройство». Молчать! У меня здесь все записано. Колуном не вырубишь! Жди три свистка под окном лунной ночью и открывай окно…
– Ладно! Идите, понимаю. Передавайте привет ребятам! – Алексей поднялся первым, стискивая им руки, спросил: – А что Борис не пришел? Что он?
Дроздов замялся.
– У меня с ним в последнее время отношения не особенно… Ты еще не знаешь – Боря теперь старшина дивизиона.
– Его назначили старшиной? Вот как!
– Не будем копаться в мелочах, – заметил Гребнин, явно уходя от этого разговора. – Человек, естественно, пошел в гору. В общем, придешь – увидишь. Ну, ждем.
В палате стало пустынно и тихо; за дверью удалялось, затихало по коридору треньканье шпор, и лишь несколько минут спустя снизу, из парка, донеслось:
– Але-оша-а!
Натыкаясь от поспешности на стулья, Алексей бросился к окну. Там, внизу, возле госпитальных ворот, стояли товарищи и махали шапками.
– Але-оша! Привет тебе от лейтенанта Чернецова! Забы-ыли!
Затем Алексей увидел, как они надели шапки, зашагали по тротуару, а под тополями раздробленными зеркалами вспыхивали на солнце апрельские лужи, лоснился, блестел, дымился асфальт, и по улице шли по-весеннему одетые толпы гуляющих.
«Нет, – подумал он растроганно, – жить без них не могу!»
Перед вечером в палату вошла Глафира Семеновна, зажгла свет.
– Один лежишь? Это кто же был такой, – маленький, а горластый, больше всех тут кричал? Такой попадет в палату, не дай господи, – вверх дном перевернет!..
– Это Саша Гребнин, разведчик, – ответил Алексей, засовывая под мышку градусник. – Температура нормальная. Замечательный парень, тетя Глаша.
– Ты меня, вояка дорогой, не успокаивай. «Нормальная»! Залазь под одеяло. Еще бы цельный полк пришел, с барабанами. А это кто ж – высокий, русый такой?
– Это Толя Дроздов. В одном полку служили.
– Парнишки вы, – молодежь, – сказала со вздохом Глафира Семеновна. – Не было бы этой проклятой войны – сидели бы дома да с девчатами гуляли. Самые лучшие годы. Не вернешь.
– Все впереди, тетя Глаша, – задумчиво ответил Алексей.
– Верно-то верно… да не совсем.
А палата была полна светлых сумерек, за черными сучьями тополей текла по западу далекая река заката, и на середине ее течения робко, тепло переливалась первая зеленая звезда. Над парком огромным семейством опускались на ночлег грачи, неугомонно кричали, темнели на деревьях.
Глава девятая
Поздним вечером Алексей вышел в госпитальный парк и, закутавшись в халат, долго смотрел сквозь голые ветви на редкие майские звезды; было свежо, парк шумел, и где-то в полумраке сыроватых аллей настойчиво звенела, бормотала вода.
По всему госпиталю в палатах гасили свет, только в дежурном флигельке горело одно окно, но вскоре и оно погасло, там хлопнула дверь, по песчаной дорожке торопливо заскрипели каблуки: к лечебному корпусу шла сестра в белом халате.
– Валя! – окликнул он обрадованно. – Так и знал, что вы сегодня на дежурстве! Вы – в лечебный корпус?
– А вы почему не в палате? – удивленно спросила она, останавливаясь. – Это что за новости?
– Нет, хорошо, что я вас встретил, а не тетю Глашу…
– Слушайте, – перебила его Валя. – Я с вами поссорюсь. Идите сейчас же в свой корпус. Вы чересчур храбритесь! Вам никто не прописывал вечерние прогулки…
– Но я здоров! Полностью. Вы лучше скажите – где луна, черт подери? Когда-то в детстве я лазил на сарай и из рогатки лупил по луне, очень хотелось попасть. Как вы думаете, есть ли смысл подождать восхода луны? Хотя в рогатке, теперь понимаю, смысла нет…
Валя спросила с иронией:
– Разве можно искать смысл там, где его нет?
– Можно. Я просто люблю май. Не верите?
– Да, в самом деле весна, – проговорила Валя чуточку досадливым голосом, точно была недовольна собой. – Так и быть – давайте на минуту присядем, – предложила она.
Они сели на холодноватую скамейку. Алексей слышал, как вверху, осторожно касаясь друг друга, шуршали голые ветви, в них спросонок вскрикивали галки, а где-то в глубине парка по-прежнему неутомимо ворковала, плескалась вода. Сильно пахло влажным тополем – из темноты и, казалось, от Валиного халата, от ее волос, видных из-под белеющей шапочки.
– Вы не замечали, – сказала Валя, глядя вверх, – что все, когда начинают смотреть на небо, сразу отыскивают Большую Медведицу? Смешно. Правда?
Он молчал, слушая ее голос.
– Что ж вы не отвечаете? Наверно, сидите тут и думаете об орудиях всяких…
– Нет, об орудиях я не думаю. Мне просто хорошо дышать и с вами хорошо, – неожиданно для себя тихо ответил Алексей. – И я не верю, что вам хочется идти в корпус дежурить.
Валя быстро повернулась к нему, подняла полоски бровей и вдруг улыбнулась.
– Помню, в девятом классе мне нравился один мальчик, знаете, такой герой класса! – Она потянулась, сорвала веточку над головой, Алексея осыпало холодными каплями. – Однажды он пригласил меня на каток, прислал дерзкую и глупую записку. Мы должны были встретиться возле какой-то аптеки. Я пришла ровно в восемь. А этот герой-мальчишка так был уверен в моих к нему чувствах, что опоздал на целых полчаса. Пришел, насвистывая, с коньками под мышкой. «Извини, я искал ботинки». Лучшего не мог придумать! Я страшно разозлилась, сунула ему свои коньки и сказала: «Знаешь, вспомнила, мне надо надеть другой свитер!» И ушла. Вернулась ровно через полчаса. «Никак не могла найти свитер». Он понял все. А вы?
– И я понял…
Валя встала – и он испугался, что она сейчас уйдет.
– Слушайте, Алексей, я за вас отвечаю, и, пожалуйста, идите в палату. Вы на меня не сердитесь, но вы все-таки больной…
– Я совершенно здоров. И не надо за меня отвечать. И я знаю, что вы со мной согласны.
– Может быть.
В ту майскую ночь, полную звуков, звезд, запахов молодой коры, он чувствовал в себе что-то нежное, до странности хрупкое, что, чудилось, можно было разбить одним неосторожным движением.
Во сне он услышал громкий разговор, потом звонко и резко захлопали двери, простучали суматошные шаги в коридоре: похоже было, поднялся сквозняк на всех этажах госпиталя.
– Подъе-ом! – закричал кто-то над самым ухом.
Он вскинулся на постели. В палате горел свет. За окнами синел воздух. Сизов в нижнем белье бегал меж коек, срывал одеяла со спящих и, суетясь, вскрикивал диким, придушенным голосом:
– Подъем, братцы! Подымайтесь, братцы! Гитлеру конец! Война кончилась! Братцы, по радио передали! Войне коне-ец! Победа!..
Он подбежал к своей кровати, схватил подушку, с бешеной силой ударил ею о стену так, что полетели перья, и подкошенно упал спиной на кровать, затем опять вскочил в необоримой потребности действия.
– Да что вы, как глухие, смотрите? Обалдели? Языки проглотили! Войне коне-ец!
Сизов прерывисто дышал, узкие его глаза горели сумасшедшей плещущей радостью.
А Матвеев, заспанный, растерянный, сидел на кровати, трясущимися руками пристегивая протез, несвязно, как в бреду, бормотал:
– Неужели кончилась! Неужели конец?.. Что ж это, а? А мы и не знаем… и не слышим… Как же это?
– Конец?.. – шепотом сказал Алексей, еще не веря, что в эту секунду, когда он произносил это слово, войны уже не было.
В тот необыкновенный день в госпитале невозможно было соблюдать никакой порядок и никакие режимы; обеспокоенные врачи бегали по опустевшим палатам, едва удерживая в них только лежачих; встревоженные сестры и нянечки не успевали закрывать калитку; наконец ее заперли, но через минуту снова открыли: из города то и дело возвращались выздоравливающие раненые, в счастливом изнеможении опускаясь на ступеньки крыльца, сообщали:
– На каждом углу столпотворение – не пройдешь! Все целуются, обнимаются, танцуют, музыка шпарит! Военным – не пройти! Одного летчика приезжего на руках до гостиницы донесли!..
– Да ты подумай, подумай! Это… вот именно, именно счастье!
Один из раненых, непонимающе моргая и вроде бы не в состоянии взять в толк случившееся, рассказывал, вертя письмо в подрагивающих пальцах:
– Сергей… дружок, ехал на фронт, прислал письмо из Знаменки… И вот тебе – без него кончили.
А с улицы приближались звуки оркестра: к центру города текли толпы народа, повсюду двигались шапки, косынки, фуражки, платки, мелькали возбужденные женские лица. Окна и двери домов были распахнуты, люди стояли на балконах, мальчишки облепливали заборы, висли на фонарях, кричали, свистели, выпуская из-за пазухи голубей, размахивали шапками. Пустые машины и автобусы вытянулись под тополями вдоль тротуаров; трамваи без единого пассажира остановились на перекрестках; городское движение прекратилось, и над гремевшим музыкой городом – над крышами, над шумящими улицами летали, кувыркались белые голуби с красными лентами на хвостах.
– Победа!!! Победа!..
Посреди перекрестка качали пожилого артиллерийского полковника, он исчезал в толпе и вновь взлетал над ней в развевающемся плаще, помятая фуражка слетела у него с головы.
– Герою Советского Союза – ура-а! Дяденька-а, фуражка у меня-а! – визжал в восторге ушастый мальчишка, второпях натягивая полковничью фуражку на круглую свою голову, отчего уши оттопыривались крыльями.
Тут же маленькая женщина со сбившейся косынкой, взахлеб плача, обнимала здоровенного танкиста. Она прижималась головой к его груди, как в судороге, охватив руками широкую его спину, а танкист потерянно и беспомощно оглядывался, гладил ее по плечу, говоря охрипло:
– Ничего, ничего… Может, еще возвернется…
– В сорок первом он… – навзрыд плакала женщина. – Откуда ж ему вернуться…
– Кончила-ась! Все! Победа-а!..
Плотные толпы народа всё валили меж домов к центру города, обтекая вытянувшиеся цепочкой брошенные троллейбусы; на крыше одного из них появился человек и беззвучно закричал, поднимая в воздух кепку; по толпе в ответ прокатилось «ура!».
Весь город, взбудораженный, возбужденно смеялся, пел, плакал, целовался на улицах; иногда, после того как становилось чуть тише, до Алексея отчетливо долетали отдельные фразы, женский смех, шуршание множества подошв на тротуарах, и чей-то дрожащий бас по-пьяному выкрикивал под госпитальным забором:
– Ва-аня! А Ва-аня! Это что же, а, Ва-ня, друг! Не обращай внимания на мелочи! Был ты от начала до конца сибиряком – и остался, Ва-ня! Сибирские полки тоже судьбу России решали! И всё! Дай я тебя поцелую!
Выхо-оди-ила на берег Катю-уша,
На высокий берег, на круто-ой!
«Победа… Это победа», – точно не веря, повторял про себя Алексей.
На крыльце, на ступеньках, на террасе – половина госпиталя; здесь же сестры и врачи из всех отделений; лежачих поддерживали выздоравливающие и нянечки. Все смотрели на улицы. Валя стояла бледная, прямая, засунув руки в карманы халата. Вокруг шли разговоры:
– По всей стране теперь такое! А что в Москве сейчас творится!
– Война кончилась, это подумать только!.. Радости-то!..
– И слёз, брат, сегодня тоже сполна!
Внезапно соседний голубятник вскарабкался на госпитальный забор и отчаянно закричал оттуда ломким голосом:
– Товарищи раненые, выходите на улицу! Товарищи раненые…
– Эй, парняга! – крикнул Сизов. – Нос конопатый! Слезай к нам!
В это время с треском распахнулась калитка, во двор вбежали два курсанта в новеньких, сияющих орденами гимнастерках, и Алексей даже засмеялся от радости. Это были опять Дроздов и Гребнин; с веселой поспешностью они кинулись к Алексею, и он одним прыжком перемахнул через ступени крыльца – навстречу им.
– Толька! Сашка!..
Они не могли отдышаться, не находили слов, лишь, смеясь, смотрели друг на друга. Наконец Дроздов, набрав воздуху, выговорил:
– Было построение училища… Зачитывали текст капитуляции… Германия капитулировала безоговорочно!..
Сегодня смолкли пушки. Время поставило веху. Над землей распространилась тишина.
Darmowy fragment się skończył.