Czytaj książkę: «Остров на Птичьей улице»
The Island On Bird Street – Copyright © Uri Orlev, 1931
This edition published by arrangement with The Deborah Harris Agency and Synopsis Literary Agency.
Перевод с иврита Елены Байбиковой
Иллюстрации Ани Леоновой
© Елена Байбикова, перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом «Самокат», 2019
* * *
Воспоминания многих, таких разных людей
Предисловие автора, написанное к 30-летней годовщине первой публикации «Острова на Птичьей улице»

Книги невозможно сравнивать с детьми. Но всё-таки они чем-то похожи. Например, тем, что прощаются с тобой, отправляются в путь – долгий ли, короткий ли – и с этого момента не перестают тебя удивлять. И хотя книги остаются такими же, какими ты их написал, – не вырастают и не меняются, – но постепенно вокруг них создаётся аура мыслей и чувств, и они превращаются в воспоминания многих, таких разных, неизвестных тебе людей. Книги начинают говорить на множестве удивительных языков и поселяются в сердцах девочек и мальчиков, которые растут, взрослеют, становятся мамами и папами.
Бывает, что служащая в банке или продавец в магазине, выписав квитанцию на моё имя, вдруг неуверенно спрашивает: «Скажите, это вы написали „Остров на Птичьей улице“? У меня была в детстве эта книга, а сейчас её читает мой сын…»
Бывает, что компания детей на улице, завидев меня, прекращает игру и, после недолгого перешёптывания, самый смелый подходит и спрашивает: «Вы Ури Орлев?»
А ещё бывает, что на меня показывают пальцем и хихикают: «Вон Эйнштейн пошёл!» И тогда я говорю своей жене: «Дорогая, самое время меня подстричь».
Ури ОрлевИерусалим, 2011

1. Папин секрет


Я проснулся. Папа сидел на полу. Рядом с ним горела свеча. Я совсем не выспался и не досмотрел сон, который мне снился. Зевнув, я хотел заснуть обратно и попробовать узнать, чем там в моём сне всё закончится. Иногда такое получается, если не просыпаешься до конца. Мама говорила, что так бывает, главное – не смотреть в окно. Сейчас окно было плотно занавешено, потому что светомаскировка, да и на улице была темень.
Но я почему-то забеспокоился. Что папа делает на полу? Он возился с какими-то железками. Я слышал, как они позвякивают. Папа протирал их и внимательно осматривал. И тут он заметил, что я сел в кровати. В первый момент он прикрыл эти железки ладонями, будто хотел утаить от меня какой-то секрет. Но я сразу увидел, что там у него. Я успел разглядеть рукоятку и спусковой крючок. У папы есть пистолет! Я окончательно проснулся. Неужели он собирается убивать немцев?
Мама не вернулась. Она пошла в другой район, гетто алеф1, проведать товарищей из сионистской организации2 и больше не вернулась. Это было неделю назад. Или десять дней – я не считал. Считать было слишком грустно. Сначала мы думали, что её забрали для работ где-то поблизости. Потом – что её отправили на несколько дней куда-то далеко. В конце концов мы начали подозревать, что её увезли в Германию. Но людей, получавших оттуда письма через Красный Крест, было очень мало, и никто даже не знал наверняка, написаны эти письма по-настоящему или под диктовку.
Папа несколько секунд смотрел на меня, а потом убрал ладони, которыми пытался закрыть детали разобранного пистолета. Я уже было открыл рот, чтобы задать вопрос, но он приложил палец к губам. Может быть, из-за Гринов, которые спали в соседней комнате, – у нас с ними была общая квартира на две семьи. Я слез с кровати, подошёл и уселся на полу поближе к свече.
– Это настоящий пистолет? – спросил я шёпотом.
– Да, – ответил папа и улыбнулся.
Конечно, я и так это понял. Просто поверить было очень трудно. Я не слышал, чтобы хоть у кого-нибудь из наших соседей был пистолет. И вообще, если в гетто у кого-нибудь и был пистолет, то таких людей – по пальцам одной руки пересчитать. Всего, может, двое или трое. По правде говоря, я ничего про это не знал. Потому что такие вещи хранились в секрете, детям уж точно никто их не рассказывал.
– Что ты с ним делаешь?
– Чищу, смазываю, держу в боевой готовности на всякий случай.
– Ты будешь убивать немцев?
– Да, – сказал папа.
Мне стало страшно.
– Завтра?
– Нет, – сказал папа, – не волнуйся.
Папа не собирался открывать мне свой секрет и рассказывать о пистолете, хотя я всегда помогал ему во всём. И когда мы строили бункер с Гринами. И когда устраивали тайник – только для нас – из досок на чердаке. Не говоря уже обо всём том, что мы с ним чинили и делали дома. Но когда стало ясно, что его секрет больше не секрет, папа сразу перестал сомневаться и согласился показать мне, как эту штуку разбирать и собирать, как чистить и смазывать, чтобы всё работало идеально.

– Где ты научился?
– Когда-то давно я был солдатом, – ответил папа.
– Ты мне не рассказывал.
– Это был не самый лучший период в моей жизни, – сказал папа. – Правда, меня тогда быстро взяли в сборную по боксу, но другие евреи всякого там натерпелись, и мне было больно и обидно за них.
Пистолет у папы был итальянский, «беретта» с магазином на семь патронов. Папа вытащил их один за другим и объяснил мне, как они устроены.
– Я научу тебя стрелять из пистолета, – вдруг сказал он после некоторого молчания, будто ждал, пока решение созреет в нём окончательно.
И я научился. Если кто-нибудь разбудит меня посреди ночи и спросит, я смогу сразу, без запинки, сказать: итальянская «беретта», модель 1934 года, калибр 9 миллиметров, длина ствола 92 миллиметра, общая длина 149 миллиметров, вес 680 граммов.
После того раза мы с папой по ночам нередко сидели вдвоём на полу и я разбирал и собирал нашу «беретту», а папа показывал мне, как взводить курок, как снимать пистолет с предохранителя – всё по порядку. Ещё он учил меня целиться. Папа ложился напротив меня, держа в руках вырезанный из картона кружок, потом я целился в дырочку, которая была проделана в центре кружка, спускал курок и говорил: «Бум!» А папа в это время смотрел через эту дырочку, куда направлено дуло, и говорил, попал я или нет.
– Наступит день, – сказал папа, – и эти уроки, может быть, спасут тебе жизнь, Алекс. Кто знает, как и когда закончится эта война.
Он вздохнул. Война шла уже три года, и это была Вторая мировая война. Мой папа ещё не успел забыть Первую. Как-то раз он сказал, будто бы в шутку:
– А тебе, мой мальчик, посчастливится увидеть и Третью.
Я не понял, что на самом деле он хотел этим сказать: он надеется, что я доживу до тех времён? Или просто что эта война – не последняя? Я спросил его, и он объяснил, что, когда закончилась Первая мировая война, все думали, что она будет последней. Но вот уже опять идёт война. С той только разницей, что в Первую мировую не убивали евреев. Ну, то есть их не убивали только за то, что они евреи. Тогда они служили в армиях разных стран и воевали в разных местах по всему миру, и их убивали на войне точно так же, как убивали других солдат. И, может быть, евреи даже убивали друг друга. Кто знает. У родителей моего папы, то есть у моих бабушки и дедушки, в ту войну дома жили немецкие офицеры, и они никому ничего плохого не сделали. Так странно об этом думать. Они просто забрали у бабушки с дедушкой все дверные ручки из меди и другие медные штуки, чтобы потом отлить из них пушки. А один из этих офицеров даже ухаживал за тётей Луней. Бабушка ужасно сердилась. Как так вышло, что раньше они были людьми, а теперь?.. Папа не мог это объяснить. Может быть, поэтому никто вначале не хотел верить, что немцы действительно отправляют евреев на работы в лагеря и уничтожают их.
Мы с папой жили в общежитии для работников верёвочной фабрики, которая производила верёвки и канаты для немецкой армии. Папа каждый день вставал с рассветом и шёл на работу. Я прятался на чердаке, а иногда папа прятал меня внизу, в бункере. Это зависело от того, какие слухи ходили по гетто. А иногда через крыши и тайные дыры в стенах квартир папа проводил меня на территорию фабрики и оставлял внизу, на складе. Тогда мне было не так скучно, и к тому же папа был совсем рядом. Барух-кладовщик учил меня вязать узлы из верёвок и говорил со мной обо всём на свете. Я уверен, что старый Барух был такой же мудрый, как царь Соломон. Но даже ему я ни словечка не сказал про пистолет. Ведь я поклялся папе, что буду молчать.
Я не знал, но, оказывается, пистолет был всегда с папой. Папа под одеждой приладил на плечо ремень с кобурой и носил пистолет под мышкой, не снимая. Ночью – клал его под подушку. Папа не боялся, что немцы найдут у него пистолет. Ни одному немцу не могло прийти в голову, что у кого-то из евреев – хоть на фабрике, хоть на улице – может быть огнестрельное оружие. Они никогда никого не обыскивали, даже если собирали людей на площади для отправки в Германию, то есть в трудовые лагеря.
Старый Барух кипятил воду в маленьком электрическом чайнике, заваривал чай и следил за складом. Он записывал, сколько коробок с верёвками поступило на склад и сколько выдано со склада. Приезжала машина с немецким солдатом, и двое работников фабрики начинали грузить в неё коробки. Когда с машиной приезжал светловолосый немец, он угощал Баруха сигаретой. Но Барух никогда не предлагал ему чай. Когда приезжал рыжий немец, он орал на Баруха и заставлял его таскать коробки вместе с работниками. Ещё он иногда пинал Баруха. После того как машина наконец уезжала, старик утирал пот с лица и со вздохом опускался на стул. Затем ощупывал левую голень с внутренней стороны, примерно там, где кончался сапог, и бормотал что-то себе под нос.
Однажды я спросил его:
– У вас болит нога?
Он странно посмотрел на меня и, немного подумав, закатал штанину. Я увидел большой кухонный нож с широким лезвием – он был заткнут за голенище.
– Придёт день, и как минимум один немец ответит старому Баруху за всё.
– А у нас… – сказал я и прикусил язык. Ну надо же, чуть не проболтался! – …у нас нет такого ножа. А мне бы так хотелось иметь такой же! – нашёлся я, как закончить.
– Мал ты ещё для этого, – сказал Барух. – Но, я уверен, когда подрастёшь, будешь знать, что и как делать.
Убить немца было не так уж просто. Но вообще-то и не так уж сложно. Потому что ни один немец не мог даже предположить, что здесь, в гетто, его жизни угрожает хоть какая-то опасность. У немца, который приходил на склад, был пистолет в закрытой кобуре на поясе. Но пока бы он расстегнул кобуру и достал пистолет, Барух три раза успел бы его зарезать. Воткнул бы нож ему в спину, например, – и всё. Хотя это, конечно, не по-джентльменски. Но папа сказал, что в отношении немцев джентльменские правила не действуют. Хотя бы потому, что немцы сами постоянно их нарушают.
Но точно так же, как и Барух, папа не мог использовать пистолет. Только всё говорил, что когда-нибудь наступит день… Почему? Потому что если бы папа уложил из пистолета немца – на фабрике или на улице, – то другие немцы сразу бы убили большое количество народу – и женщин, и детей, всех без разбору, – просто чтобы запугать, чтобы никому не пришло в голову впредь делать что-то подобное. Это называется «акция устрашения». Вот никто ничего и не предпринимал – кому хочется брать на себя ответственность за жизни стольких людей лишь потому, что тебе приспичило убить одного жалкого немца?
Папа сказал:
– Мы не знаем точно, правда ли, что всех, кого отсюда увезли, немцы убили в лагерях.
А Барух сказал:
– Уже знаем. Я сам говорил с парнем, который сбежал оттуда. Я же тебе рассказывал.
Папа вздохнул. Ему хотелось верить, что мама ещё вернётся.
– Если ты так уверен, то почему ничего не предпринимаешь, а, Барух?
Отвечая на папин вопрос, Барух мне подмигнул:
– Потому что мне отведена важная роль. Я охраняю твоего сына.
Папа отправился работать. А мы с Барухом продолжили разговор.
Часто темой наших разговоров был Гитлер. Барух ни разу в жизни его не видел, зато читал много книг. В том числе книгу, которую написал сам Гитлер.
– Возьми, к примеру, Наполеона, – объяснял мне Барух. – Во время войн, которые он вёл, тоже погибло огромное количество народу. Люди мёрли от голода, от болезней. Но Гитлер – он строит фабрики уничтожения. Бойни, где людей хладнокровно убивают, как скот. Разница – огромная.
Сколько мы ни говорили про Гитлера, сколько я ни выслушивал его объяснения, Барух всегда заканчивал разговор одними и теми же словами: «Именно поэтому Гитлер проиграет войну, и его убьют как собаку, и страну его разрушат до основания, а имя его будет проклято на веки вечные».
Папа один раз сказал:
– Надо стереть память о нём, вычеркнуть его из истории.
– Нет, – возразил тогда Барух, – такие вещи нужно помнить, чтобы другие народы усвоили урок и понимали, что может произойти, если поставить во главе государства безумца. Чтобы другие народы знали, что в некоторых ситуациях даже детям может понадобиться умение обращаться с оружием.
Я незаметно посмотрел на папу.
Если бы мы с ним были рядом с мамой в тот день, то никто бы её никуда не забрал. Это точно. Даже если бы после этого немцы поубивали кучу людей.

2. Снежок и притча о дереве


У меня был белый мышонок. Он единственный не умер из тех белых мышей, которых я держал дома. Дома – не в смысле до войны, а в гетто, там, где мы жили до того, как людей начали забирать и высылать.
Некоторые люди ненавидят мышей. Некоторые до смерти их боятся. Но держать дома мышь – это почти то же самое, что держать дома собаку, кошку или попугая. С той только разницей, что мышь маленькая, ест мало, и если знать, как за ней ухаживать, то никаких особых хлопот она не доставляет. Кстати, старый Барух признался мне, что терпеть не может мышей. Признался он не сразу. Сначала просто сказал, что мне не стоит брать мышонка с собой, когда я прячусь у него на складе. «Он убежит, и ты его среди всех этих тюков и коробок не найдёшь». Так он сказал. А я ответил, что мышонок прибегает ко мне на свист.
– Хотите, покажу?
– Не надо, не надо! – Было видно, что Барух испугался. Очень странно, ведь немцев он не боялся.
Потом Барух сказал мне, что серые мыши убьют моего белого мышонка. Но я ни разу не видел на складе серых мышей. Барух сказал, что они прячутся в дырах в полу.
– Зачем им вообще его убивать?
– Потому что он белый.
– Так, может, наоборот, они как раз подружатся.
– Ну, тогда ты всё равно его больше не увидишь. Он найдёт себе самку и к тебе не вернётся.
– Так, может, он сам – самка.
– Значит, найдёт самца!
В общем, я не брал мышонка с собой на склад. Оставлял его в квартире. Я назвал его Снежок. Утром, если я уходил с папой, то объяснял Снежку, что сейчас уйду, а вернусь поздно вечером. Ну, чтобы он не беспокоился. Папе было смешно, что я говорю с мышонком. Но я сказал:
– Вы с мамой тоже всегда разговаривали с Рексом.
Рекс был нашей собакой, он переехал вместе с нами в гетто и умер здесь от старости.
После этого папа больше не посмеивался надо мной из-за Снежка. Тем более что Снежок был не просто мышонком, а очень умным мышонком. Между прочим, он один выжил, когда все остальные мыши чем-то заболели и умерли. Правда, папа говорит, что дело не в уме, а в иммунитете. Но в любом случае Снежок всегда вёл себя немного не так, как другие мыши. Я это заметил почти сразу, ещё до того, как он остался в клетке один-одинёшенек.
Я не знаю, что бы я делал без него целыми днями, когда прятался в нашем укрытии на чердаке или в бункере. Сколько можно читать? К тому же папа далеко не всегда находил и приносил мне новые книги. Если книга хорошая, то её можно прочитать два раза или три. Например, «Робинзона Крузо». Или «Короля Матиуша Первого». Но читать каждый день с утра до вечера невозможно. Вот я и играл со Снежком. К примеру, я сначала прятал куда-нибудь его еду, а потом отправлял его на поиски. Он быстро понял, что игра начинается с условного свиста. Стоило мне свистнуть, Снежок тут же начинал бегать туда-сюда и принюхиваться. И в конце концов он находил своё угощение. Почти всегда. И не ленился играть в эту игру сколько угодно, раз за разом, пока мне не надоедало прятать. Он зарывался в тряпки, залезал под подушки… На самом деле, когда я с ним говорил, я обращался не совсем к нему. Разумеется, я знал, что он не понимает моих слов, хотя он обычно слушал меня очень внимательно. Просто разговаривать с ним было как-то приятнее, чем разговаривать с самим собой, будто я сумасшедший. «Война скоро закончится – говорил я Снежку. – Я куплю тебе новую красивую клетку. И принесу из магазина новых друзей – и самцов, и самок». Я ведь не знал, девочка он или мальчик. На вид сложно определить. Папа тоже понятия не имел, как это устроено у мышей.
Целый день я должен был сидеть в укрытии, мне нельзя было выходить до тех пор, пока не возвращался папа и не подавал мне знак. А если вдруг он не вернулся бы ни вечером, ни ночью, ни на следующий день, мне всё равно надо было оставаться в укрытии. Этого ещё ни разу не произошло, но на всякий случай у меня с собой всегда был запас еды на несколько дней и вода в бутылках. В туалет мне тоже нельзя было выходить, вместо туалета в укрытии была специальная посудина. Папа пообещал мне, что если, не дай бог, с ним что-то случится, то кто-нибудь обязательно придёт и заберёт меня. Например, старый Барух. Но об этом мне думать не хотелось.
Вообще, я не очень за папу беспокоился. Папа был большой и сильный. В молодости он серьёзно занимался боксом. Думаю, что на фабрике он точно был самый сильный. К тому же у него был пистолет. А ещё папа был красивый. Ведь мама не просто так вышла за него замуж. Вечером, когда он возвращался с работы и свистел мне нашим секретным свистом, я напрыгивал на него и обнимал крепко-крепко. Как будто я весь день всё-таки беспокоился за него, просто не хотел себе в этом признаваться. Папа подбрасывал меня в воздух, хотя я уже был тяжёлый, не какой-нибудь там карапуз, а потом целовал меня.
После работы папа отдыхал, а я готовил нам ужин. Если кто-то думает, что мальчики не умеют готовить или что готовить еду – это стыдно, тот просто дурак. И ещё, так мне сказал старый Барух, самые лучшие повара в мире – мужчины. А я рассказал ему, что делаю папе чай, жарю яичницу и варю картошку.
– Пригласи меня как-нибудь на ужин, – попросил Барух.
И я пригласил. А он взял и пришёл. И принёс колбасу и хлеб. Другой хлеб, не такой, как давали на фабрике. Я сделал чай и сварил картошку. Яиц в тот день у нас не было, и я не мог показать ему, как здорово я подбрасываю яичницу – так, что она сама переворачивается в воздухе. Но он поверил, что я умею. Папа подтвердил. Вот только мы с папой не стали сажать на стол Снежка, как делали обычно. И он пищал там, в своей коробочке, и мне было его немного жалко. Но ведь нам надо было прежде всего думать о госте.

После ужина папа и Барух заговорили о войне. Они разложили на столе большую карту и начали спорить, потому что на русском фронте немцев уже настигала расплата за эту войну. Папа с Барухом тыкали в карту пальцами и делали какие-то пометки карандашом. Потом они сели играть в шахматы, но оба уже так устали, что закончили игру, согласившись на ничью. Вот и хорошо. По крайней мере, мне не надо было расстраиваться ни за кого из них. Когда они играли по субботам, то с ними просто невозможно было разговаривать, настолько каждый хотел победить – будто это были не шахматы, а настоящий бой. Я и сам точно так же любил выигрывать, например, когда мы с папой играли в карты. И, если проигрывал, ужасно сердился.
Вечерами, если у папы оставались силы после работы, он садился у моей кровати и мы разговаривали. Совсем как раньше, когда я был маленьким.
Я помню, что очень давно, когда я был гораздо младше, чем сейчас, у нас с папой вышла большая ссора. Это получилось не специально. Кажется, мы говорили о нём и о маме или что-то в этом роде. И вдруг папа меня спросил: как я думаю, каким бы я родился, если бы он женился на другой женщине? Я сказал, что, наверное, я бы был немножко другим, потому что с мамой у меня был бы другой папа, а с папой – другая мама. Я даже не заметил в первый момент, что говорю о двух разных детях, каждый из которых как бы моя половинка. Я просто даже не понял, что так не бывает. Но постепенно до меня дошло, что папа хочет сказать, что я бы вообще не появился на свет. Если бы они с мамой не встретились и если бы я не родился ровно тогда, когда я родился, меня бы просто не было. И тогда мы с папой поссорились. И потом я ещё долго не хотел разговаривать с ним по вечерам, пока он не пообещал мне, что больше мы не будем об этом говорить.
Сегодня я уже не сержусь. Но я всё так же не могу ничего объяснить и доказать. Наверное, это вообще невозможно. И при этом, что бы папа ни говорил, я точно знаю, что я бы всё равно родился. У меня, наверное, были бы другие родители и другая внешность, но это был бы именно я, я сам. Может быть, это случилось бы не сейчас. В другое время. Скажем, после войны. Было бы неплохо родиться, когда всё это уже закончится.
В какой-то момент в наш спор вмешалась мама и сказала, что я мог бы даже родиться девочкой. И я с ней согласился: ведь и правда мог бы. Моей идее это не противоречило. Просто было немного смешно об этом думать. Папа сказал, что тогда меня звали бы не Александр, а Александра. Но меня-то все зовут Алекс. И вряд ли бы меня-девочку могли назвать Алексой. Это очень смешное имя.
Мама в этом споре была на моей стороне. Она сказала папе, что он вредничает и пристаёт. Она сказала, что если я так чувствую, то, значит, так и есть. Потому что никто не может доказать обратное. И если папа чувствует, как он чувствует, то он тоже прав. Потому что, вообще, это то, о чём бессмысленно спорить. Можно просто рассказать о своих чувствах, вот и всё.
Может быть, именно поэтому я был на стороне мамы и её сионизма, хотя папа в этом был с ней не согласен. До войны он отказался ехать в Палестину. В нашем городе папа чувствовал себя дома. А мама – нет.
– Ты слишком мнительная, – говорил он ей. – Стоит кому-то поморщиться, и ты сразу принимаешь это на свой счёт. Ну и что, что ты еврейка? Тут есть и протестанты, и лютеране, и мусульмане.
Мама в ответ говорила, что это не то же самое. И потом они долго спорили и ссорились. Даже тогда, когда это уже было неважно, потому что никто и никуда уже не мог уехать.
Я не помню в точности маминых слов, к тому же для меня этот бесконечный, непрекращающийся спор был слишком сложным. Иногда они спорили всерьёз, а иногда как будто в шутку. Например, папа говорил:
– Кто такой сионист? Это еврей-толстосум, который посылает еврея-бедняка в Палестину.
В первый раз даже маме было смешно. А я не понял, что смешного, и им пришлось мне объяснять. Но потом каждый раз, когда папа повторял эту свою шутку, мама сердилась.
Папа всегда говорил, что все мы – люди, независимо от того, какого цвета у нас кожа, какой формы нос и в каких богов мы верим. Значит, и правда – какая разница, где жить, здесь или в Гонолулу? Мне казалось, что папа прав. Но вот мама… Она вздыхала и говорила:
– Как бы мне хотелось, чтобы и впрямь всё было так.
Я очень хорошо запомнил ещё кое-что, что я слышал от мамы. Это была притча о дереве.
«Неважно, кем ты родился, – говорила мама, – китайцем, индейцем или чернокожим. Но когда ты уже родился, ты не можешь отречься от своих корней.
Если обрубить корни, дерево погибнет. Люди не деревья, они не гибнут, когда отрекаются от своей истории и культуры. Но они не могут стать самими собой, не могут найти своё призвание. И тогда они проживают свою жизнь грустными, надломленными, искорёженными, и такими же вырастают их дети».
Папа с ней не соглашался. Он говорил, что два-три поколения – и всё уже забывается. Но он признавал, что еврейская культура имеет очень глубокие корни, уходящие в глубь не двух-трёх, а многих и многих поколений. Даже если кто-то крестился… Может, папа тоже хотел креститься? Не думаю. С его точки зрения, это был бы трусливый поступок, а папа никогда не был трусом. Мама же хотела уехать в Палестину из-за того, что всё время чувствовала: польское общество готово заставить её отречься от корней, отречься от собственной культуры.
Тогда я был за маму просто потому, что она всегда была за меня. Я не знал, права она или нет. Но теперь я знаю, что правда была на её стороне.
3. Нас поймали. У старого Баруха есть план

Всё произошло внезапно. Никто не был к этому готов. По гетто не ходило никаких слухов, и ни от одного из польских начальников на фабрике – ни намёка, ни даже полнамёка. Может, они и сами ничего не знали. Утром все, как обычно, пришли на работу. В тот день я прятался у старого Баруха на складе. Снежок остался дома. К счастью, я не закрыл до конца его коробочку. Если его закрывали в коробке на целый день, он начинал плакать. Папа успокоил меня, что у нас дома всё надёжно задраено и Снежок не сможет выбежать наружу.
– А если он прогрызёт где-нибудь в стене дырку?
– До нашего возвращения не успеет.
Ещё до того, как полякам приказали покинуть фабрику, здание окружили. Как всегда, полицаи из поляков и евреев и немецкие солдаты. И несколько человек в чёрной форме: не то украинцы, не то литовцы, я не умел их различать.
Все забе́гали. Сразу же выяснилось, что не только меня прятали на фабрике в рабочее время. Были здесь и другие дети. Никто не знал, что делать. Попытаться сбежать? Достаточно было выглянуть в окно, чтобы понять, что это невозможно. Но существовали секретные проходы через проломы в стенах, из квартиры в квартиру, по крышам… Пока мы обдумывали возможность побега, чтобы добраться до нашего дома и спрятаться там, на чердаке или в бункере, снаружи раздалось несколько выстрелов. Кто-то донёс. Кто-то оповестил их о секретном проходе. По кому они сейчас стреляли? Как хорошо, что я был здесь с папой, а не остался дома в укрытии. Честно говоря, больше всего я боялся именно этого – что папу заберут, а я так и буду сидеть один-одинёшенек на чердаке или внизу, в бункере. Ну конечно, папа пообещал мне, что вернётся через пару-тройку дней, я уже говорил об этом. Но что, если он не сможет вернуться? Ведь мама в тот день тоже сказала, что вернётся…
Папа вбежал на склад.
– Селекция, – сообщил он нам.
Я знал, что означает это слово. Оно означало, что всех собирают в одном месте, например во дворе, а потом люди начинают по одному выходить через ворота. А за воротами стоят немцы-военные и хозяева фабрики – немец и поляк. И полицаи. И те, кто за воротами, смотрят на тех, кто выходит, и решают, кто останется здесь, а кого отсюда отправят… У детей и стариков не было никаких шансов остаться. Да и у молодых, кто с детьми, тоже.
Барух сразу сказал, что он никуда не пойдёт. Сказал, что спрячется, а потом ему дадут «по протекции» удостоверение и номер работника. Барух был хорошо знаком с хозяином-поляком, потому что до войны он был на фабрике начальником отдела. Вот почему теперь он работал на складе, и вот откуда у него было разрешение на работу – его «право на жизнь».
Иногда, когда я часами лежал один в укрытии, я думал о тех людях, которые могут даровать другим право на жизнь. Вот что, если бы я был таким? Тогда, скажем, право остаться в живых было бы только у тех, у кого есть небольшая щель между передними зубами. Потому что у меня такая есть. Но ведь у папы и у Баруха её нет. Значит, нужно что-то другое. Например, можно дать право на жизнь только тем, у кого голубые глаза. Но при этом я ещё могу выбрать трёх человек с карими глазами и спасти их. Я бы выбрал маму. У папы и так с цветом глаз всё в порядке. И Баруха я бы, конечно, тоже спас. И вот все кареглазые люди проходили бы передо мной, и в конце концов я бы взял третьим маленького Йоси. Потому что он самый хороший из семейства наших соседей Гринов. Хотя это ужасно глупо. Ну как я мог выбрать только Йоси? Что, я взял бы этого малыша и оставил его без семьи?.. И тогда я увеличивал количество кареглазых, которых могу спасти, до десяти человек. Так я лежал и думал, думал, пока окончательно от всех этих мыслей не расстраивался. А может, я расстраивался от того, что папа так долго не возвращался.
Интересно, что чувствовал хозяин-поляк, когда по давней дружбе устраивал Баруха на эту работу, хоть Барух и старик? Барух ведь и правда старый, но зато сильный и на здоровье никогда не жаловался. И работник хороший.
Барух протиснулся между тюков и коробок ко мне: мы будем прятаться вместе. Папа должен был решить, что ему делать. Но он никак не мог принять решение. Он знал, что мне не разрешат тут оставаться. Он знал, что, скорее всего, меня заберут, а его оставят и дальше здесь работать. А если он попробует им помешать, то ничего хорошего из этого не выйдет ни для меня, ни для него. Наконец папа решил, что тоже спрячется. Теперь мы втроём зарылись как можно глубже в кучу коробок и тюков. Папа с трудом сдвинул какой-то огромный тяжёлый тюк и заслонил им изнутри проход, по которому мы заползли внутрь.
Мы услышали звук свистков и топот бегущих по лестницам ног – это полицаи спешили наверх, чтобы никто не мог уйти через крышу. Потом мы услышали шаги людей, которых выводили по лестнице вниз, во двор. Какой-то ребёнок плакал и звал маму. Еврейские полицаи кричали: «Всем спуститься вниз!» и потом по-немецки: «Алле рунтергеен!»
А потом они начали прочёсывать здание. Они переходили из комнаты в комнату, из цеха в цех и искали спрятавшихся. Добрались и до склада. Мы слышали их голоса. Мы почти не дышали. Я что было сил прижался к папе. Обнял его. И даже один разочек проверил, на месте ли пистолет. Он был на месте.
Они начали двигать коробки. Откуда узнали? Наверное, кто-то донёс. Наверное, этот кто-то думал, что сможет спастись с помощью доносов. Доносчики – они как немцы. Или хуже. Потому что немцам и так никто не доверяет. Они же убийцы и не скрывают этого. У них даже на форме черепа, «мёртвые головы», – на фуражках и в петлицах. А доносчик улыбается и разговаривает с тобой как обычный человек, и только потом, когда никто не видит и не знает, он выдаёт тебя. Он верит, что доносы продлят его жизнь. Так же, как немцы верят, что победят в этой войне. Но и те, и другие заплатят за всё зло, которое совершили. Доносчики – даже быстрее, чем думают. Так сказал Барух, а он знает, что говорит. Потому что доносчиков убьют сами немцы ещё до того, как проиграют войну. Ведь доносчики у них в руках, целиком и полностью.
Когда они нас нашли, мне в голову пришла смешная мысль. Я подумал: «Хорошо, что Снежок остался дома». Как будто Снежок тоже еврей, и если бы его поймали, то вместе с нами выгнали бы пинками и тычками во двор и подвергли селекции.
Они несколько раз пнули Баруха. Потом какой-то полицай пнул папу. Папа резко обернулся, и полицай тут же отступил, хотя папа даже руки́ на него не поднял. После этого они утихомирились и дальше вели нас спокойно. И, между прочим, ни разу больше не тронули Баруха.
Мы вышли во двор почти последними, перед самым началом селекции. И тут папа с Барухом начали ссориться из-за меня. Вернее не ссориться, а спорить, хотя со стороны это было очень похоже на ссору. А всё потому, что каждый упрямо настаивал на своём, так как был уверен, что прав именно он. Но времени на споры совсем не оставалось. Решать надо было быстро. Ведь по плану Баруха папа должен был выйти без меня среди первых. Вот прямо сейчас. И тогда его точно отправят направо. А Барух возьмёт меня, и мы с ним пойдём на выход последними. И нас – старика и ребёнка – отправят налево. Потому что для их селекции не важно, кто плохой, а кто хороший. Это будет важно только во время Страшного суда.
– Ты знаешь разрушенный дом на нашей улице? Номер семьдесят восемь? Я там мальчика спрячу, а ты его оттуда потом заберёшь, – шёпотом сказал Барух папе.
Этот дом был разрушен во время бомбардировки ещё в самом начале войны. Я его знал, и папа, разумеется, тоже.
– И как ты собираешься его там спрятать? – шёпотом спросил папа.
– Предоставь это мне, – прошептал Барух.
– Если кто-то должен пожертвовать жизнью ради спасения моего сына, то это буду я!
– Ну конечно-конечно, можешь умереть, если ты так хочешь. Ему это очень поможет, – засмеялся Барух.
Смеялся он не по правде. Он только делал вид. Я знал его настоящий смех, он звучал совсем по-другому.
– Послушай, – сказал он папе. – Умереть сейчас – глупая идея. Твоему мальчику нужен отец. Живой отец на долгие годы, по крайней мере, пока он не вырастет. Отец, с которым твой мальчик сможет жить после войны.
Но папа не хотел его слушать. У папы был другой план. Вернее, это был даже не план. Он просто решил пойти со мной. Тогда его, разумеется, отправят налево. Вместе со мной и Барухом. А потом мы улучим момент и все вместе сбежим. По дороге на площадь, откуда отправляют людей. Или уже с самой площади. Или выпрыгнем из вагона, когда нас будут везти в поезде… У папы под курткой были напильник и молоток, заткнутые за ремень. Я видел, что, когда мы выходили со склада, он сунул в карман кусачки. И один из полицаев тоже это видел. Папа и Барух опасались, что он на них донесёт. Поэтому они что-то там шушукались и перешёптывались по поводу кусачек, но это было ещё до того, как начался спор обо мне.
– Ты выйдешь одним из первых, – настаивал Барух. – Тех, кто остаётся в гетто, они обычно сразу отправляют по домам. По крайней мере, так было в прошлый раз. Ты уйдёшь из дома, как только сможешь, и доберёшься по крышам до номера семьдесят восемь.
– Это невозможно, – ответил папа. – Там три улицы надо перейти.
– Ну и что? Спустишься, да и перейдёшь. Ты просто упрямый как осёл и не хочешь прислушаться к совету старого мудрого человека.
– Я не могу так. Не могу, чтобы ты умер, спасая моего ребёнка. Об этом даже думать невыносимо, – сказал папа.
– Ты серьёзно? Да ведь для меня это, может быть, единственная за всю мою жизнь возможность умереть не просто так, а пожертвовать собой ради кого-то! Я же постоянно об этом думаю. Как бы так умереть, чтобы хоть кому-нибудь была от этого хоть какая-нибудь польза. И тут такой шанс! И польза не просто кому-нибудь, а тем, кого я люблю. Ты просто хочешь лишить меня последней возможности сделать доброе дело! Фу на тебя!
Папа засмеялся. И Барух тоже засмеялся. Они обнялись. А потом папа наклонился ко мне, чтобы меня успокоить.
– Алекс, не бойся, – сказал он. – Всё будет хорошо.
На этом спор закончился.
Немцы упростили папе и Баруху задачу. И мне тоже. Никакой селекции не было. К Баруху подошёл хозяин-поляк и шепнул ему на ухо: «Прикончат всех».
Я снова забеспокоился. Я же не смогу вернуться за Снежком. «Он справится», – успокоил я сам себя. У Снежка будет достаточно времени, чтобы прогрызть себе путь наружу. Кроме того, для такого крошечного создания наша квартира достаточно просторна. А уж до буфета с продуктами он точно сумеет добраться.
И тут один полицай из тех, кто нас нашёл, тот самый, которого папа немного напугал, что-то шепнул на ухо стоящему рядом немцу. Немец улыбнулся, и они преградили папе дорогу. В этот момент Барух с силой потянул меня вперёд, и мы с ним вышли за ворота фабрики.
И правда, никакой селекции не было. Все стояли снаружи одной большой толпой. Барух посадил меня на плечи, и я увидел поверх голов папу. Он стоял в воротах. Я увидел, как он отдаёт кусачки немцу. Тот взял и ударил его по лицу. Что-то сказал. Папа отдал ему молоток. Немец снова его ударил. Тогда папа что-то сказал ему, и немец засмеялся. Когда немец смеётся, это не всегда означает что-то хорошее. Но, по крайней мере, он больше не бил папу. Немец с полицаем быстро его обыскали и нашли напильник. Я знал, что, когда найдут пистолет, они убьют его прямо там, около ворот. Мне казалось, что моё сердце выскочит сейчас из груди и застрянет в горле, так бешено оно колотилось. Но они ничего больше не нашли. Хотя я видел: они искали там… И тут всем, кто уже стоял снаружи, включая нас с Барухом, приказали построиться в колонну по трое. Папа ещё не появлялся, и много людей пока оставалось во дворе. Но, по-видимому, немцы решили вести нас на площадь двумя группами. И вот наша группа пошла. И тогда я закричал:
– Папа!
Но Барух крепко схватил меня за руку и велел мне молчать. Папа остался со второй группой.
Мы шли. С нами в тройке шла Рахель-санитарка. Барух не переставая говорил со мной. Он сказал мне миллион вещей, которые я должен был запомнить. Когда мы дойдём до дома № 78, я должен буду быстро забежать в ворота – в арку. Я знал этот дом, его фасад с провалами пустых окон. Собственно, это всё, что от него осталось: арка, ведущая во двор, полуразрушенные стены и висящие в воздухе куски пола. Ещё кое-где торчали печные трубы. Барух подтолкнёт меня в нужный момент. Он мне пообещал, что папа придёт за мной. Либо совсем скоро, если сбежит прямо сейчас, либо попозже. Через пару-тройку дней. В любом случае я должен ждать там, сколько смогу. Даже целый месяц, если придётся. Даже целый год.
– Ты умный мальчик, – сказал Барух. – Ты не пропадёшь. Если и правда уничтожают всех, то у детей нет шанса выжить. Выкинуть мальчика из вагона на полном ходу очень трудно, особенно раз у папы забрали все инструменты. Ведь если не получится проделать отверстие в стенке вагона, то придётся прыгать с самого верха, из маленького окошка.
Потом он объяснил мне то, что я и сам давно знал. Что в разрушенном доме есть подвалы, вход в них почти завален, остался только узкий лаз. Не просто узкий, а очень узкий. Пролезть туда может только ребёнок.
– Знаете, у папы было кое-что ещё, – шепнул я Баруху.
– Знаю, – ответил он. – Мы заметили: полицай видел, как твой папа взял кусачки. Эта вещь у меня.
– А как же папа получит её назад? – обеспокоенно спросил я.
– Ты ему сам передашь, – с этими словами Барух повесил мне на плечо свою сумку.
Я ничего не ответил.
– Ты помнишь, что делать, Алекс?
Я кивнул.
– Беги к подвалам, к лазу – и сразу вглубь, как можно дальше. Не бойся. У тебя в сумке есть фонарик.
Барух, по-видимому, разработал план моего бегства уже давно. Это я потом об этом подумал. А в тот момент я не думал ни о чём. Он продолжал говорить. Пытался давать мне полезные советы: как обустроиться, как искать еду. Но я его не слышал. Перед глазами у меня стояла всё та же картина. Папа в воротах фабрики, а рядом немец заносит руку для удара. И ещё я всё время думал про пистолет, который лежал в сумке Баруха, висевшей теперь у меня на плече. И тут Барух вдруг толкнул меня. И я побежал изо всех сил. Как раз бегал я здорово. Один из полицаев бросился за мной. Барух побежал за ним. Полицай неожиданно упал. Я никогда не узнаю, но думаю, что Барух просто поставил ему подножку. Потом я услышал крик, так кричат от боли. Но это кричал не Барух. И тут я добежал до ворот, вбежал во двор и помчался по обломкам и всякому мусору к подвалам. Я услышал выстрелы с улицы. Протиснулся в лаз. Раньше, ещё до того, как нас выселили, мы часто играли здесь с мальчишками в прятки, но в эти подвалы никогда не залезали. Изредка кто-нибудь забирался внутрь, но даже тогда оставался недалеко от входа, поближе к свету. Мы до смерти боялись темноты, царившей в глубине подвалов. Думали, что там живут духи мёртвых.
Я услышал шаги преследователей. Услышал шорох мелких камней, осыпающихся из-под сапог, и крики на немецком:
– Он здесь!
– Нет, вон там!
Больше я не сомневался ни секунды. Ощупью, пока глаза ещё не привыкли к темноте, я стал продвигаться по проходу. Продвинулся недалеко, всего на несколько шагов. А потом просто взял и сел прямо на пол. Я был слишком напуган. Но тут я вспомнил, что у меня есть пистолет. Я залез в сумку и попытался его там отыскать. Нащупал бутылку с водой, хлеб, карманный фонарик – его я решил пока не доставать. Потом мне попался какой-то мягкий бумажный свёрток – наверное, маргарин, а может, густое повидло. Наконец мои пальцы коснулись кожаной кобуры и ремней. Вот она, «беретта». Я достал из сумки кобуру. Расстегнул куртку и повесил кобуру себе на шею. Потом передумал, вынул пистолет из кобуры и положил в карман. Пистолет был слишком большой. Тогда я своим складным ножичком проделал в кармане дырку и засунул туда дуло. Теперь пистолет не торчал из кармана. Я был очень доволен. Эта возня с пистолетом успокоила меня, несмотря на то что мои преследователи всё ещё не ушли и продолжали поиски. Я решил проверить кое-что и поднялся с пола. Предположим, что у них получилось сюда пролезть. Я засунул руку в карман, чтобы выхватить пистолет. И тут в моей голове зазвучал папин голос, те слова, которые он говорил мне во время наших тренировок: «Главное – застать врага врасплох. Они даже подумать не могут, что у тебя есть оружие. Выжидай. С короткого расстояния ты выстрелишь более точно. А если они идут один за другим, насаживай их на одну пулю». Мне всегда смешило слово «насаживай», напоминало о грибах, которые, чтобы сушить, насаживают на палочки. А если бы мама знала про пистолет? Вот ей бы совсем не было смешно, это точно. Её никогда не смешили такие вещи. Она терпеть не могла книжки про войну, которые мы с папой так любили читать. Она не любила даже «Огнём и мечом»3, лучшую книжку на свете! Мама говорила, что это очень жестокая книга. Ну так ведь поэтому её и читать интересно! Я выхватил пистолет из кармана и быстро взвёл курок. Прицелился прямо перед собой. Если бы они залезли сюда, то свет падал бы на них сзади и я видел бы чёткие силуэты. Это было мне на руку. И тут я вспомнил, что при всём желании они никак не смогут протиснуться в лаз. Для этого его пришлось бы сначала расширить.
Наверху снова начали стрелять. В кого? Я же тут, внизу.

Наконец шаги стихли. Я снял курок со взвода, обернул пистолет в тряпочку, чтобы не запачкался, и спрятал его в карман. Глотнул воды. Достал фонарик, включил. Свет ударил по глазам. Я тут же выключил фонарик. Он мне ещё понадобится ночью, надо беречь батарейки, не тратить их понапрасну. Я подумал, что для начала проверю подвалы. Может, найду хорошее место для укрытия. Ещё я подумал о Снежке: что он там делает без меня? И тут я услышал голоса и шум шагов – они доносились издалека, с улицы. Это ведут вторую группу, там папа. Я встал и двинулся к выходу. Ведь у папы теперь даже пистолета нет. А может, он уже сбежал? Я снова сел. Потом опять встал и опять дёрнулся к выходу. А что, если папы там нет? А что, если меня сразу поймают? Барух запретил мне выходить. «Иначе, – сказал он, – папа никогда тебя не найдёт». От этого «никогда» мне снова стало очень страшно. Как будто уже кто-то умер. «Жди там неделю, месяц, даже целый год». Звуки шагающих не в лад ног начали удаляться. Стихли крики. Наступила полная тишина. Я так и не вышел. Просто вернулся на прежнее место – там было углубление в стене, что-то вроде небольшой ниши, – лёг и заснул, положив под голову сумку Баруха. Во сне я видел его. Как будто он подходит ко мне, говорит что-то. И я всё не мог понять, как у него получилось сюда пролезть, лаз же такой узкий.
Когда я проснулся, вокруг было совсем темно. Они завалили лаз? Я запаниковал. Осторожно дошёл до выхода. Нет, путь был свободен, просто снаружи наступила ночь. И тишина. Я прислушался, и до меня донеслись едва различимые звуки жизни на другой, польской, стороне, которая начиналась сразу за разделительной стеной позади разрушенного дома.
4. Разрушенный дом


С тех пор как мы начали жить в гетто на Птичьей улице, мы – дети из окрестных домов – приходили на развалины дома № 78 и играли здесь в прятки, в казаки-разбойники, устраивали штабы и проводили «секретные операции». Родители строго-настрого запрещали нам играть в этих развалинах, потому что сверху на нас мог упасть кирпич или ещё что похуже. Папа говорил, что может даже обрушиться целая стена. Но нас тянуло туда какой-то непреодолимой силой. Таинственные подвалы, полные духов и привидений, полуразрушенные стены квартир на первом этаже, лестницы, которые держались ни на чём, буквально парили в воздухе, – в мире не было лучшего места для игр, чем это.
Дом, судя по всему, пострадал от прямого попадания бомбы и частично сгорел сразу, а частично обвалился уже позднее. Дома́ по соседству не задело, да и оба фасада дома № 78 – передний и задний – тоже уцелели. Не до самой крыши, конечно, но по крайней мере они как-то устояли, поддерживаемые тут и там то чудом сохранившимся фрагментом стенной перегородки, то печной трубой. Зияя пустыми провалами окон (по большей части с обугленными рамами), за которыми иногда вообще ничего не было, кроме пустоты, эти фасады казались театральной декорацией к какому-то жуткому спектаклю. Передний фасад выходит на нашу улицу, в гетто: посреди фасада арка с воротами – въезд во двор. А задний фасад обращён к разделительной стене, по ту сторону которой проходила польская улица, или, как мы её называли, «христианская».
И вид на эту польскую улицу, открывавшийся из пустых окон, был ещё одним достоинством развалин. Вернее, открывался он только из одного-единственного окна, до которого хотя и с трудом, но всё-таки можно было добраться. Надо сказать, что стоять рядом с этим окном, до которого мы ползли по парящим в воздухе лестницам – медленно и по одному, чтобы они не обрушились под нашим весом, – было довольно страшно. Этаж, который находился на уровне земли, мы называли нулевым. Окно, о котором я говорю, было выше, на первом этаже. И над ним ещё четыре окна – то есть четыре этажа. Получается, что всего этажей было шесть: пять плюс нулевой, да внизу ещё подвалы.
Улицу, на которую выходил задний фасад разрушенного дома, по всей её длине разделяла надвое высокая кирпичная стена, утыканная поверху битым стеклом. С развалин нам были видны дома, где жили поляки, и часть улицы на той стороне. Всё это было совсем близко, рукой подать, но в то же время так далеко – будто другой мир. Мир, в котором мы тоже когда-то жили, но тогда ещё не умели его ценить. Нам даже в голову не могло прийти, что право ходить по улицам, куда нам хочется, – это что-то особенное. Или право ездить на трамвае, выезжать за город. Право ходить в городской парк и кормить лебедей хлебными крошками, право бегать и играть там.
До того как начали забирать и высылать отсюда людей, в гетто тоже были магазины и лавки, а у меня были друзья. Здесь даже была одна спортивная площадка, на которой мы играли в футбол, и были эти таинственные развалины. Однако всегда существовала граница, пересекать которую не разрешалось. Мы жили как в тюрьме, только она была немного просторнее обычной тюрьмы. И ещё. В польских магазинах было гораздо больше еды, и стоила она дешевле. Хотя всякие изысканные лакомства и на той стороне стоили кучу денег, но всё равно не так дорого, как в гетто. На польской стороне можно было запросто купить хлеб, яйца и молоко. И даже если яиц иногда не было, хлеб-то был всегда. И даже если молоко было разбавлено водой – ну так воду тоже можно пить. По крайней мере, дети и взрослые не умирали там каждый день от голода, и никто не выкидывал их на улицу.
Мы подходили к этому окну по очереди и смотрели в него, пока не появлялся мерзкий мальчишка, живший напротив, и не начинал бросаться в нас камнями. Когда это случилось в первый раз, мы хотели тоже запустить в него чем-нибудь. Камней и кирпичных обломков на развалинах было предостаточно. Но, посовещавшись, решили, что если мы будем кидать камни и мусор к полякам, то окно замуруют. Жаль, конечно, а то бы я легко в этого гада попал, прямо в голову.
Этот мальчишка не был немцем, но поляки нас тоже не любили. Папа сказал, это потому, что их так воспитывают с самого детства: дома, в школе и в церкви. Им говорят, что евреи распяли Христа. Им говорят, что евреи – воры, обманщики и ростовщики. Папа сказал, что среди поляков тоже есть обманщики и воры, и ростовщики есть, и убийцы. У нас хотя бы убийц нет. И пьяниц. Но когда рядом живёт чужак, ну, или тот, кого не считают своим, то ненавидеть его очень легко. Вчерашние служащие или рабочие, неожиданно потерявшие работу, сразу же обвиняют в этом «чужаков»: «Евреи отняли у нас работу! Евреи, убирайтесь в Палестину!»
Стена закрывала от нас лавки и магазины, которые были прямо напротив. И мы всегда засматривались на более высокие этажи дома № 78 – ведь сверху мы могли бы увидеть всю улицу и даже больше. Но это было безнадёжно, ни одна лестница туда не вела.
На втором и третьем этажах (а если считать от земли, то на третьем-четвёртом) посреди пустого пространства выдавались один над другим два островка с неровными, обрушенными краями – куски пола, которые почему-то не обвалились. Кто-то из мальчишек сказал, что раньше там были кухни. Кое-где на стенах виднелся белый кафель, а в одном месте даже висели обломки кухонной полки. По некоторым признакам – например, по остаткам подоконного шкафа-кладовки, в каких хозяйки хранят продукты, – можно было догадаться, что и на первом этаже в этом месте тоже когда-то располагалась кухня. Шкаф этот находился прямо под окном. В нём было вентиляционное отверстие с металлической заслонкой, выходившее на польскую сторону. Хотя такие шкафы бывали не только на кухнях, но иногда и в чуланах.
На верхнем «островке» уцелевшего пола всегда было полно воробьёв и других птиц. Они подлетали со всех сторон, кружили в воздухе, садились и улетали. Как будто там для них была устроена кормушка. Один раз с настоящим риском для жизни я забрался по полуразрушенной противоположной стене до того места, откуда было немного видно, что творится на верхнем островке. Правда, разглядеть, что там на полу, я не мог, но зато увидел настоящее чудо – раковину и кран, из которого капала вода. Птицы прилетали туда пить. Как такое может быть? Наверное, труба шла с польской стороны, под разделительной стеной. Такая же раковина была и на нижнем островке, который был весь засыпан цементной крошкой, битым кирпичом и обломками досок. Тогда-то я и разглядел под окном шкаф с дверцами. И на верхнем островке тоже виднелся такой шкаф.
Разумеется, нашу улицу назвали Птичьей вовсе не из-за этих птиц. Мама мне рассказывала, что когда-то давно прямо посреди улицы росли высокие деревья. Это было ещё до того, как появились машины. Люди тогда ездили верхом на лошадях или в повозках, и большие деревья никому не мешали ни с одной стороны улицы, ни с другой. Мама не застала эти деревья. Но бабушка их видела! Она говорила, что в их ветвях жило очень много птиц, целые стаи. Поэтому улицу и назвали Птичьей. Может быть, сегодняшние птички – это дети детей, или внуков, или даже правнуков тех птиц, которые жили тогда в высоких деревьях. Ведь поколения у птиц сменяются гораздо быстрее, чем у людей.
Барух говорил, что поколение – это сорок лет. Странно. Если честно, то все люди, которым больше двадцати, казались мне старыми. Я сказал об этом Баруху. Он засмеялся. Для него пятидесятилетние и даже пятидесятипятилетние люди были молодыми.
– Когда тебе исполнится пятьдесят, ты поймёшь, что я прав.
Мне? Пятьдесят? В это было трудно поверить. Бедный Снежок. Он-то проживёт от силы года три. Интересно, сколько лет в мышином поколении? В энциклопедии было написано, что мыши за год приносят приплод около восьми раз. Как посчитать одно поколение?
Я не мог рассказать папе и маме о птицах и о птичьем водопое. Потому что тогда родители бы узнали, что я нарушил запрет. И ещё кое-что. Через несколько мгновений после того, как я слез с той стены, она обрушилась целиком, подняв огромное облако пыли. Мы все закашлялись и побежали на улицу. Один мальчик сказал: «Алекс, тебе здорово повезло».
И правда повезло. Я так хотел рассказать об этом папе и маме. Папа мне тоже всегда говорил: «Алекс, ты везунчик». А мама объясняла, что мне везёт потому, что я родился в шапке. Тем, кто родился в шапке, всегда везёт. Шапка, понятно, не настоящая – просто так говорят, когда младенец рождается с «шапочкой» из оболочки, в которой он лежал, пока был у мамы в животе. «Это суеверие, – сказала мама, – но во многих суевериях есть доля правды».
Старый Барух думал так же, как мама.
В моей жизни было три учителя. То есть у меня, конечно, были и обычные школьные учителя, и учителя, которые занимались с нами в гетто. Но самым важным вещам я научился у папы, мамы и Баруха.
– Когда устраиваешь укрытие, позаботься о том, чтобы в нём был запасной выход, – так учил меня Барух.
– Главное – застать врага врасплох. Выжидай… – это папин урок.
– Доверяй людям, будь с ними приветлив, и они тебе помогут, – это урок от мамы.
Хотя папа ещё учил: «Доверяй, но проверяй». И это как-то сбивало меня с толку.
– Всё зависит от ситуации, – сказала мне мама. – Умный человек умеет оценить ситуацию и понять, как ему себя вести. Я ведь говорю не об универсальных правилах поведения на все случаи жизни, а о том, что должно быть у человека в душе. В душе должны быть любовь, радость, дружеские чувства. Но это не значит, что нужно чуть что их показывать. Уж точно не тогда, когда перед тобой убийца с «мёртвой головой» в петлице.
В этом папа был согласен с мамой. Он помолчал и сказал:
– Да, Алекс, всё так и есть.
И ещё немного о везении.
Как-то раз в начале войны я оказался на улице во время бомбардировки. Я шёл, и вдруг завыла сирена. Какой-то человек схватил меня и затащил во двор одного из домов. Там уже прятались другие люди. Я постоял рядом с ними несколько секунд, а потом вдруг сорвался с места и побежал домой. Они кричали мне вслед: «Мальчик, вернись! Вернись сейчас же!»
Они боялись, что в меня попадёт какой-нибудь осколок или что целая бомба упадет мне на голову. И тут – бум-трах! – что-то грохнуло, мне показалось, что прямо у меня над ухом, и всё заволокло облаком пыли, и мелкие камушки посыпались дождём. Я лёг на землю, на тротуар, как учил меня папа, и подождал, пока облако рассеется. Ещё до того, как прозвучал отбой, я встал и посмотрел туда, откуда прибежал. Я не поверил собственным глазам. Двора, где я только что стоял, больше не было. Не было ворот. Всё исчезло. Осталась только куча дымящихся обломков. И вот уже вокруг забегали люди, охрана, добровольцы из спасательных отрядов – они копали на месте взрыва в надежде отыскать и спасти выживших.
Я думал, что моё везение – это дело рук какого-то помощника: доброго духа, ангела-хранителя, кого-то, кто решил, что я должен жить дальше, и всё. Но папа ни в каких помощников не верил. Он всегда говорил мне: «Твоя судьба – в твоих руках, Алекс».

А Барух, наоборот, говорил: «Плохо это или хорошо, но человек не может уйти от своей судьбы. Чему быть, того не миновать».
И правда интересно: существует ли такое устройство, которое заранее определяет, что будет с каждым из людей? Что-то мне с трудом верится. Потому что тогда какой был бы смысл вообще хоть что-то делать? А может, оно учитывает всякие разные условия? Если поступишь так-то и так-то, будет тебе то-то и то-то. А поступишь по-другому – с тобой произойдут другие вещи. И всё уже заранее предопределено… Как знать, как знать.
И кстати, если все судьбы где-то записаны, то кто сказал, что они записаны только для людей? Вот Снежок, например: если он сумеет добраться до нашего буфета, то ему тоже предопределено жить дальше. Тогда он вполне может прожить свои три года. Я читал, что в неволе мыши живут примерно столько. Но, может, ему даже не придётся прогрызать буфет. Потому что в моей судьбе записано, что я пойду в нашу с папой комнату в общежитии и заберу оттуда Снежка. Ведь если в чьей-то судьбе такое и может быть записано, то только в моей! В судьбе мальчика Алекса.
С того дня, как мама не вернулась, я начал думать, что моё везение, мой ангел-хранитель – это она. Она всё время поблизости, заботится обо мне и охраняет меня. Иногда краем глаза я даже видел какую-то ускользающую тень, чувствовал едва заметное движение.

5. Первая вылазка Грины

Я пошёл за Снежком. Взял с собой пистолет и фонарик. Сумку спрятал в нише, в которой проспал до вечера. Перед уходом я наскоро сложил вокруг сумки невысокую стенку из кирпичей и прикрыл сверху валявшимся тут же куском жести. Это защита от мышей. Хотя я за всё время ещё ни одного мышиного писка здесь не услышал. Наверное, мыши предпочитали жить в подвалах тех домов, где ещё оставались жители. Оно и понятно.
Я долго сомневался насчёт кобуры, но в конце концов решил, что всё-таки буду носить пистолет в ней. Я приспособил её ремни вместо пояса и сверху надел куртку, чтобы снаружи было не видно. Конечно, я бы с удовольствием носил пистолет как папа – под мышкой, но он у меня там не помещался. Перочинным ножом я проре́зал в кармане куртки дыру и теперь мог в любой момент выхватить пистолет прямо из кармана.
Луна взошла и осветила часть улицы. Окна в домах были тёмными. Но вовсе не из-за светомаскировки. Просто уже больше недели на нашей улице никто не жил. Здесь не было ни одного человека, только вещи. Всех выселили и с этой улицы, и из этого района – гетто гимель4, – где располагалась фабрика, обслуживавшая немецкую армию. Остались только те, кто работал на фабрике. И дети, которых они прятали, – такие как я.
В общежитиях, куда переселили работников фабрики, запретили держать детей. Но не с самого начала – вначале это разрешалось. А потом вдруг сообщили о новом запрете. Поднялся жуткий переполох. Папа хотел отправить меня к своему польскому другу в деревню. Но мама ни за что не хотела со мной расставаться. Она боялась, что я буду далеко, одинокий, заброшенный, никому не нужный. Поэтому было решено, во-первых, устроить укрытие из досок наверху, а во-вторых, сделать бункер под нашей квартирой – его мы строили вместе с Гринами.
Работникам немцы позволили остаться потому что были нужны рабочие руки. По крайней мере, мы все так думали. Папа был в этом уверен. Он сказал, что это логично. Но Барух на это ответил, что в действиях немцев далеко не всегда просматривается логика. Может быть, хозяева верёвочной фабрики и правда хотели, чтобы мы продолжали работать и производить верёвки. Ну или щётки – если кто-то работал на щёточной фабрике. Носки – на фабрике у Миллера, ремни – в сапожных мастерских… Наверняка польский хозяин, приятель Баруха, был в нас заинтересован. Ведь эта фабрика принадлежала ему ещё до войны.
Интересно, зачем немцам нужно было столько верёвок на войне? Как-то раз я спросил у родителей: они тоже думают, как и я, что этими верёвками немцы будут связывать пленных русских? Родители засмеялись. И папа сказал:
– Нет. На этих верёвках они в один прекрасный день повесятся.
Дома́, мимо которых я шёл, были полны вещей, оставшихся с тех пор, когда в брошенных теперь квартирах ещё жили люди. Раньше все удивлялись, почему немцы не приходят сразу же после выселения и не забирают все эти вещи, как они – по слухам – обычно делали в других местах. Это могло быть хорошим знаком. Но могло быть и плохим. Папа один раз сказал, что немцы слишком заняты войной с русскими на Восточном фронте. Это он так пошутил. Барух засмеялся и возразил, что немцы только недавно начали вывозить вещи из гетто бет5, а сюда придут в самую последнюю очередь. В гетто бет жили богачи. А здесь, на нашей улице, богачей не было, чего с нас начинать? Владельцев роскошной мебели и других излишеств тут было раз-два и обчёлся.
Я вспомнил наши стулья. Очень красивыми я бы их не назвал, но всё-таки мне они казались красивыми. Особенно после того как мы с папой покрасили их в голубой цвет. Интересно, кто будет сидеть на них в Германии? Я ещё раньше как-то спросил у Баруха об этом. А он ответил:
– Да кто бы ни сидел, всё равно насидеться не успеют, их разбомбят подчистую американцы с англичанами.
Мне стало жалко стулья. А ещё больше мне было жалко мои игрушки. Книги-то немцам не нужны. Немцы ведь не смогут ничего прочесть на польском и, наверное, оставят книги в гетто.
Кстати, я ещё толком не объяснил про гетто. Их на самом деле было три. Гетто бет, из которого всех выселили ещё в самом начале. Гетто гимель, то есть наш район при фабриках и мастерских. И ещё гетто алеф, большое и запутанное. Тамошних жителей в какой-то момент начали выселять, но потом перестали. Хотя Барух сказал, что это ненадолго и скоро всё начнётся по новой. В гетто алеф жило очень много людей. Там было много улиц, улочек и проулков. Много подвалов и чердаков. А в бункерах были приготовлены запасы, которых бы хватило на целый год. Там была запасена и вода, и всё это было спрятано глубоко под землёй. Но в гетто алеф было много и доносчиков, будь навеки прокляты их имена. А ещё там было несколько сионистских организаций, в одну из которых вступила моя мама. Кроме того, в гетто алеф жили носильщики и извозчики, и те и другие очень сильные! Папа сказал, что молодёжь объединится с носильщиками и извозчиками и устроит восстание.
– Как в Варшавском гетто6. Только, наверное, не такое долгое. Может, всего на пару дней, но всё-таки настоящее восстание.
– А почему они уже сейчас его не устраивают? – спросил Барух.
– Они не могут, пока вокруг столько детей и семей. А может быть, им ещё не хватает оружия. Если уж делать восстание, то так, чтобы нанести немцам действительно ощутимый удар и продержаться хотя бы дня три.
Я шёл по тёмной стороне улицы, куда не падал лунный свет, и старался держаться как можно ближе к стенам. Папа учил меня: «Время от времени останавливайся и слушай. Послушал – посмотри по сторонам. Оглянись назад, посмотри вверх. Опасность может подстерегать где угодно, не только впереди». Этому папа учил меня, когда мы выходили ночью после комендантского часа купить хлеба у контрабандистов. Мы возвращались с ним через чёрный ход – так мы называли окно с перепиленными решётками, через которое можно было пробраться в наше общежитие. Папа свистел условным свистом, и Барух отвечал ему изнутри.
Идти вдоль стен, как учил меня папа, было непросто. По всей длине улицы, по обеим её сторонам и особенно возле ворот и подъездов валялись кучи всякого хлама: сломанной мебели и ещё каких-то вещей, которые я не мог разглядеть в темноте. Мне приходилось каждый раз обходить этот хлам, и каждый раз мне казалось, что из кучи на меня смотрит тяжёлым взглядом немец или даже два. Один раз я действительно увидел глаза. Это была кошка. Впервые в жизни я почувствовал, как волосы у меня на голове зашевелились от ужаса. До тех пор я думал, что про шевелящиеся волосы – это просто «фигура речи», изобретение писателей, которые пишут страшные книжки.
Я спустился на проезжую часть и пошёл посередине улицы, хотя так меня было намного легче заметить. Но зато я шёл гораздо быстрее и был гораздо дальше от чудищ, прятавшихся в кучах мусора.
По правде говоря, я не знал, кто страшнее: немцы или чудища с привидениями. Я понимал, что вряд ли бы немцы стали тратить силы и время на то, чтобы прятаться среди этого мусора и выслеживать в темноте меня или кого бы то ни было. Они всегда приходили при свете дня, «после плотного завтрака» – так говорил Барух. Они приходили с многочисленными помощниками, со всякими там полицаями и надзирателями, которые на них работали. Так что на самом деле я всё-таки больше боялся привидений, а не немцев. Хотя, конечно, всё должно было быть ровно наоборот.
В одном из домов хлопнула дверь, как раз когда я проходил мимо. Дверь хлопнула громко. Резкий звук неожиданно разорвал тишину, так что сначала я даже подумал, что кто-то там внутри выстрелил из пистолета. Но уже через несколько секунд я услышал скрип, а потом опять резкий хлопок. Незапертая дверь то открывалась, то с силой захлопывалась от сквозняка.
По дороге к дому, то есть к тому зданию, где располагалось общежитие работников фабрики, я не раз и не два замирал на месте, испугавшись неожиданных звуков: скрипа, скрежета, стука захлопнувшейся двери или оконной рамы. Пару раз я возвращался с середины улицы на тротуар, поближе к стенам, и из ворот прямо на меня вдруг бесшумно выплывало облачко белых перьев не то из разорвавшейся подушки, не то из пухового одеяла – как какой-то зловещий призрак. Я разговаривал сам с собой и объяснял себе, что в дневное время всё это ни капельки меня не напугало бы. Но получалось как-то неубедительно.
Darmowy fragment się skończył.