Czytaj książkę: «Мариэтта»

Мариэтта была бы отличным хирургом, рука бы ее не дрогнула. Для истории России она была таким хирургом, вскрывающим боль и страх нескольких поколений, простым языком рассказывающим то, о чем мы до сих пор не научились говорить.
Наталья Осипова
Игорь Харичев рассказал сегодня, как Мариэтта Омаровна, обсуждая неизбежность конца человеческой жизни, переживала, как же она сама ТАМ будет – просто гулять и ничего не делать?!! Для нее это было совершенно невозможное состояние, она представить себе этого абсолютно не могла!
Ирина Ковалева
Цена времени была для нее избыточно высока. Помню однажды сказанную ею фразу, когда провожал после домашней встречи с Бронной до Маяковской: «Как жаль, что пропадает время в метро и там нельзя принять душ».
Леонид Латынин
Если бы, предположим такую фантастическую ситуацию, ко мне подошли двое мужчин и сказали: «Мариэтта, мы все берем на себя. Займитесь своей наукой», я просто встала бы перед ними на колени. И занялась бы только и исключительно литературой советского времени.
Как же так! Уехать они все хотят! А кто будет заботиться о России? Кто поможет наладить здесь нормальную жизнь? Разве это не наша страна? Разве мы не хозяева в своей империи?

© «Пробел-2000», 2022
© Коллектив авторов, 2022
От составителя
Я не первый раз берусь за подобную работу, но такую ответственность ощущаю впервые. Стараюсь не думать об этом, а просто делать по возможности хорошо.
Мы с Машей Чудаковой знакомы давно, но в основном понаслышке, а подружились сравнительно недавно. Я, пусть не слишком обоснованно, все же считаю себя ученицей Мариэтты Омаровны, так что мы с Машей в некотором смысле родственники. Маша нередко говорит: «ты совсем как моя мама!» Ну, не то чтобы совсем, но какие-то черты характера унаследовала, а именно зверскую работоспособность, упертость, «векторность» в ущерб нормальным человеческим представлениям о жизни и быте. Не примазываюсь, но не гордиться не могу.
Вот эти-то черты и помогают мне составлять книжки, которым пора бы уже положить конец, не хочу, чтобы все время умирали хорошие люди. Но когда это происходит, я чувствую, что должна за пару месяцев собрать какую-то еще не остывшую память. Два месяца – правильный срок, дольше трудно оставаться во власти одного вектора, всю голову класть на выполнение одной задачи. Кроме того, именно за это время набирается около 130 страниц, больше уже критично – не впишешься в формат. Лучший формат – большая тетрадь на скрепке. Никаких твердых обложек, никаких редакционных тягот. Только люди, ты, буквы, типографский станок.
21 ноября 2021 года я уже знала, что мы с Машей будем делать. (Как выяснилось, точная дата – 20 ноября.) Мы сразу начали собирать все, до чего дотянулись. Самое верное средство от горя: «надо же что-то делать!». Задача была – по возможности без глобальных обобщений и оценок просто записать все, что помним. Живые жесты, слова, картинки. Живой человек вышел из комнаты, сейчас вернется.
Написали и позвонили друзьям и знакомым. Тут меня поджидала сложность, с которой я раньше не сталкивалась: филологи – не рокеры, они хором сказали, что говорить не будут, а лучше напишут. Некоторые так и не написали, и я их понимаю. Сама пишу это предисловие к практически готовому сборнику до того, как, наконец, материализовать собственный текст, уже полтора месяца набухающий в голове. Единственный человек, с которым получилось записать устный рассказ – сама Маша Чудакова. У нее есть еще пара-тройка записанных аудиоинтервью, но в это издание они уже не попадают. Вообще главная настоящая книга впереди, и делать ее буду не я. Мариэтта Омаровна, безусловно, достойна тома ЖЗЛ. А перед вами – поспешная самоделка, ядро, зародыш большой книги.
Материалы расположены по алфавиту – по фамилиям авторов. Наверное, даже не все авторы знают, что их слова попали сюда. Но раз они их опубликовали в интернете, значит, отвечают, правильно? Поток некрологов иссяк, стали присылать какие-то более легкие и даже смешные вещи. Наша героиня, несмотря на серьезные занятия, огромные достижения и взрывной характер, была легким, веселым, остроумным человеком. Главное (для меня) выражение ее лица – улыбка с чуть нахмуренными бровями. Как у моей мамы, но это уже другая история.
Маша, дочь архивистов, хотела к каждому материалу дать врез об авторе: кто такой да чем знаменит. Мне удалось ее отговорить. Как попало не годится, надо по уму, а это бы сильно замедлило процесс. Об одном страницу можно написать, о другом и пары предложений много. Все авторы очень разные. Редакция, как говорится, не обязательно согласна с их мнением. Тем не менее редактуре тексты не подвергались. В ряде случаев сделаны мелкие (буквально копеечные) купюры и конъектуры, обозначенные угловыми скобками. Проведена унификация знаков препинания, да еще (извините) убраны почти все точки над ё: это разумнее и легче, чем расставлять их в тех случаях, когда автор не пользуется этой буквой на печати. Хотите, наберу их вам тут отдельно – пусть лежат кучкой, как маковые зернышки в пакете из-под бубликов.
Ах, Мариэтта Омаровна, Мариэтта Омаровна. Что же Вы, где же Вы, как же Вы – надо же…
Всегда Ваша
А. Г.
Инна Мишина
Лола Абдураимова
Энсли Морс
Евгения Абелюк
Елена Мочалова
Евгения Аверьянова
Андрей Немзер
Евгений Белодубровский
Наталья Новикова
Анна Берсенева
Ирина Орлова
Алла Боссарт
Наталья Осипова
Евгений Волков
Александр Осовцов
Марат Гаджиев
Александр Острожский
Матвей Ганапольский
Владимир Паперный
Сергей Гандлевский
Алексей Петров
Юлия Геба
Людмила Петрушевская
Аня Герасимова
Иван Плигин
Елена Герчук
Константин Поливанов
Михаил Гохман
Зинаида Поляк
Патриция Деотто
Ия Пьянзина
Вероника Долина
Ольга Ревзина
Дмитрий Ермольцев
Кирилл Рогов
Александр Закуренко
Татьяна Рогозовская
Наталия Зейфман
Ирина Роскина
Наталья Зимянина
Марина Савранская
Андрей Зубов
Наталья Сафонова
Елена Калашникова
Константин Селин
Дмитрий Крылов
Елена Семенова
Ирина Ковалева
Евгений Сидоров
Артем Комаров
Ольга Скибина
Нина Константинова
Сергей Солоух
Анатолий Копейкин
Павел Сурков
Евгения Коробкова
Роман Тименчик
Наталья Косторных
Дмитрий Травин
Нина Кудякова
Артем Упоров
Елена Кузьмина
Наталья Усенко
Маша Кузьмина
Данил Файзов
Борис Кутенков
Женя Фотченкова
Леонид Латынин
Юрий Цветков
Ольга Лебёдушкина
Олег Чуб
Алексей Левинсон
Маша Чудакова
Георгий Левинтон
Татьяна Чудотворцева
Олег Лекманов
Михаил Шевелев
Александр Лобанов
Зоя Шитова
Катя Марголис
Ася Шульбаева
Вера Матвеева
Александр Якушев
Константин Мильчин
Лола Абдураимова
<Из письма Маше Чудаковой>
…вспомнила, как в магазине «Диета», на Миклухо-Маклая, он потом стал называться как-то по-другому, в очереди в кассу я стояла за Вашей мамой. Мялась, мялась – ну как поздороваться в спину, да и вообще неловко… Но когда Мариэтта Омаровна расплатилась и стала собирать покупки в пакет, я, набравшись смелости, поздоровалась, что-то еще сказала. Она так искренне удивилась – вы, мол, меня знаете? это год, наверное, 2005-й. Ну как же не знать?! Помню взгляд – добрейший, умный, веселый. Чудесная, конечно…
Евгения Абелюк
В память о дорогой для меня Мариэтте Омаровне Чудаковой выкладываю сценарий фильма о ней, который когда-то делала для канала «Культура».
Несколько слов из ее монолога процитирую – это об очень важном для нее принципе. Поразительном, тем более поразительном, что его озвучивает Мариэтта Омаровна, человек, никогда не умевший думать о себе.
«Когда-то я изобрела свой собственный, как сегодня бы сказали, слоган. “Помни: идут лучшие дни твоей жизни”.
Вообще каждый взрослый человек, который чуть подумает, он поймет, что это тоже связано с советской властью. Советская власть всеми силами хотела уничтожить сегодняшний день, текущую минуту. Я это ощущала физически. Я написала одно стихотворение, в котором была строчка: “умри скорей, не сделав ничего”. Вот столько-то до конца пятилетки осталось. Столько-то до исторического съезда такого-то. Заранее съезд и заранее исторический. И т. д. Т. е. шло пожирание нашего времени. <Мы> все силы тратили на борьбу с цензурой. Вот вернусь на секунду к обзору архива Булгакова. Когда я потом, после того, как он был опубликован, прикинула в голове: он 120 типографских страниц. Я прикинула в голове то время, которое пошло на его написание. Согласитесь, если это обзор архива, то фактический материал огромный.
Так вот, я поняла, что силы и время, пошедшие на написание, представляют собой 5 % от общего времени, пошедшего на то, чтобы его опубликовать. Вот такой был КПД. Поэтому, конечно, нашу жизнь отнимали. Вот скорей лечь, забыться, и утром опять снова всё. А я очень ценила и ценю текущую жизнь. Поэтому я решила помогать себе и своей семье этим лозунгом. И дома он висит сейчас. У нас дома. “Помни (двоеточие): идут лучшие дни твоей жизни”».
<В оригинале в коллаж из сценария вошло много цитат из интервью других людей. Здесь оставлена в основном прямая речь Мариэтты Омаровны, с незначительными купюрами, а также убраны цифры тайминга и многоточия на месте пропусков (не любила она этот знак препинания). Полный текст и видео можно найти в интернете. – Ред.>
В. Гудкова: «Вот есть такие люди, которые идут первыми, часто они провоцируют какие- то сложности. Очень часто их не принимают. Они очень часто идут на то, что сообщают обществу какие-то вещи непривычные, временами неприглядные, дискомфортные. Затем приходят вторые, повторяют примерно то же самое уже вслед за первопроходцами и как бы получают пряники. А вот Мариэтта Омаровна относится к числу тех, которые произносят важные вещи, <и она их> произносила первой».
М.О. Чудакова: «Дело в том, что не было выхода никакого. Пути было, собственно, наверное, четыре, да. Я сейчас поняла, что было четыре пути. Или уходить в диссиденты: ни я, ни мой муж Александр Павлович <этого> не хотели. Хотя мы были очень близки со многими, всей душой сочувствовали. Но мы хотели заниматься наукой, научным делом. Мы очень любили свое дело. Значит, один путь – диссидентство. Второй путь – отказаться от своей профессии, заняться чем-то другим. Мы очень любили свою профессию.
Возвращаемся опять же к первому. Третий путь – уехать. Мы не мыслили и не мыслим своей жизни без России. Четвертый путь, значит, вот такой, какой мы выбрали. Потому что работать в своей профессии и писать последнюю чепуху, которую потом (когда кончится советская власть, в чем мы не сомневались) нельзя будет перепечатывать, – мы совершенно не могли. У нас не было выхода. Вот и все. Это от безвыходности. Я боролась с цензурой от безвыходности только. Выхода не было другого».
«Я хотела заниматься только литературой советского времени, всегда и до сей поры. Можно сказать, с детства, с 15 лет».
«У меня были благополучные обстоятельства. Были прекрасные родители, у которых был дома культ науки. Пять человек детей, все учились отлично, никогда в доме не было сказано, что вот выучишься, будешь зарабатывать деньги. Слово “деньги” вообще не существовало в нашем доме. Что надо? Работать надо, заниматься наукой, работать на общество. И это было очень <правильно>. Потом дальше благополучная семейная жизнь. Вообще обстоятельства мне очень благоприятствовали – я могла реализовывать то, что я хотела».
«Книга о Зощенко была первой моей книгой. Вышла она третьей, а была первой. Я писала ее, еще не успев защитить диссертацию».
«Именно первую книгу надо было писать в стол. Это мое решение было. Я за него себя постоянно хвалила потом. В свободной ситуации, не думая впрямую о цензуре, я писала свободно, думая над литературным процессом 20-х–30-х годов. Эта свобода мне очень много дала».
«Вставал неприятный вопрос. Как же быть-то, заниматься своим делом, а в то же время не врать, не стыдиться самой себя. Непреложный вопрос. Или – или. И тогда, если мы хотели как-то выразить то, что мы думаем, в печати, то жизнь превращалась практически в извечную борьбу. Я не хочу сказать, что краски жизни поблекли, нет. Потому что были победы какие-то помимо этого, вообще – жизнь. Это другое дело. Но профессия составляла значительную часть жизни. Хотелось бы не бороться, конечно. И тогда хотелось. Но… нужно было разработать целую систему. Она разрабатывалась в процессе. Каким образом так писать, чтобы читателю было понятно, а прошло через цензуру».
«На это уходило очень много сил – на упаковку своих мыслей в эту подцензурную форму. Никакого вранья, умолчаний немало, непременно. И так проходило через цензуру. Например, важную мысль нужно было поместить в середину абзаца – технология. Нельзя было с той мысли, которая остра, начинать абзац. Нельзя было начинать главку этой мыслью и заканчивать. А надо было где-то между делом, где-то в глубине абзаца».
«Сегодняшняя молодежь просто не в силах понять этого, наверное. Иду я по Стромынке после университета, готовлюсь защищать диссертацию, и думаю, о чем я буду писать дальше. И вдруг на меня снисходит озарение. Я понимаю, что я могу – вот прошло уже, ряд лет прошел после 1956 года, после съезда, – я понимаю вдруг, это именно открытие для меня такое, я прекрасно помню этот момент, – я понимаю, что я могу писать о любом из писателей, просто которого я люблю. Вот я хочу, чтобы поняли другие поколения, родившиеся уже в России, накануне свободы, – что это было открытие, личное открытие. Потому что до этого господствовало слово “надо”, “положено”. У меня захватило дух от этого, от этой мысли. Собственно говоря, надо помнить, что Россия после Сталина и после XX съезда все-таки была очень другая, чем до. Хотя до этого было мое детство, но в воздухе все это чувствовалось. Воздух, воздух оттепели, как-то пахло таянием снегов. Пьянящий воздух имелся, я поняла, что это. И я подумала: кого я люблю? Я очень любила Тынянова и вот Зощенко, Цветаеву любила. Прозу Цветаевой уже так немножко знала. Я любила очень Зощенко в детстве. Я подумала: я буду писать о Зощенко. Причем я прекрасно знала, что постановление <Постановление оргбюро ЦК ВКП(б) “О журналах «Звезда» и «Ленинград»” 1946 г. – Ред.> не снято. Так вот, поэтому надо было писать в стол, а там будь что будет. Вот так я стала писать о Зощенко. И чем больше писала, тем больше его любила. Тем больше говорила с людьми, которые его знали, с его женой, явно героиней его рассказиков. Тем больше он был для меня трогателен. Щемящее чувство к нему испытывала и испытываю до сих пор. Дома мы говорили языком Зощенко – <то есть> не языком Зощенко, а его фразами. И люблю его до сих пор. А с Булгаковым – прямо силою вещей, можно сказать, получилось помимо воли даже, в известном смысле. Я знала его, знала, что было напечатано. В аспирантские годы я читала, конечно, “Роковые яйца” в “Недрах”, “Дьяволиаду”, читала в “России” не допечатанную “Белую гвардию”. Смотрела “Дни Турбиных” в театре Станиславского, а не во МХАТе, восстановленном тогда. А я пошла работать в Отдел рукописей. Я пошла умственным и волевым усилием. Я знала, что все, что я захочу писать, я буду писать ночью. Я очень хорошо уже знала формалистов, конечно, …и как-то взяла их на вооружение. А филологическая база, я считала, у меня мала. И я так для себя сформулировала: мне надо расширить свою филологическую базу. И я пошла в Отдел рукописей, меня взяли туда, потому что искали человека, чтобы готовить материалы к грядущему 50-летию cоветской власти. Ну, это особая тема, как я готовила материалы, но через год начали частями покупать архив Булгакова. И через несколько лет встал вопрос, кто будет его обрабатывать. А так как я была единственный специалист по советской литературе, меня и брали в этом качестве, – то я и стала им заниматься. Вот и все, все очень просто».
«На меня действовали биографии их обоих очень сильно. Хотя я занималась поэтикой Зощенко, а не биографией. Я очень хотела заниматься его биографией, но это было невозможно, потому что нельзя было написать об этой биографии правду. С Булгаковым было еще более серьезно. Обзор архива не предполагает касаться биографии писателя. Потому что человек описывать должен рукописи, хранящиеся в архиве, а к биографии делать отсылки. Но так как отсылки делать было практически некуда, то я должна была <сама> каким-то образом рассказать его биографию. Для меня важно было именно здесь, где его сгноили, напечатать о нем, – как я тогда формулировала, – напечатать посильную правду о его биографии. И вот я должна сказать, что и биография Зощенко, этого человека, обладавшего биологической смелостью, с совершенно врожденным чувством чести (и поэтому оскорбленного до глубины души докладом, где он был назван подонком и трусом), – страшно действовала на меня. И не усиливала, понятно, симпатии к советской власти. Вообще как-то действовала на мировидение, что ли. Даже, может быть, на способ действий. И так же Булгаков. Я видела: ему силу давало то, что, в отличие от многих его сотоварищей, он не питал иллюзий. В отличие от тех, кто с радостью принял революцию, а потом увидел ее последствия, он никогда не верил в революцию, <в то,> что революционным путем, социальной революцией так называемой, можно что-то решить. И он писал в письме 1930 года правительству о «моем, – как он пишет, – глубоком скептицизме в отношении революционного процесса в моей отсталой стране». И, если на то пошло, мне были близки его слова: «моя страна», «в моей стране». Потому что так воспринимала и я».
А. Немзер: «В филологии Мариэтта Омаровна Чудакова сделала много важного. Но все это есть лишь некоторая составляющая другого. Вот Лидия Яковлевна Гинзбург писала в свое время о том, что настоящие научные работы удаются, когда в них есть интимная, личная, очень личная мысль. В любой работе Мариэтты Омаровны пульсирует личная интимная мысль, которая сводится к простой фразе, много раз мною от нее слышанной, и, думаю, не только мною: “Мы живем в своей стране, а не в чужой”».
М. Чудакова: «И когда я говорила с партчиновниками разными, то всегда давала им как- то понять, что я не у них в гостях на краешке стула, а в своей стране. На что они очень нервно реагировали обычно, если я давала это понять. И вот это чувство: что есть власть, а есть своя страна, и это, в общем, разные вещи».
«И наконец дело дошло до того, что я сумела попасть к главному цензору, практически главному цензору, то есть главному по художественной литературе и литературоведению. Владимир Алексеевич Солодин. Полтора часа я с ним вместе изучала верстку обзора, испещренную красным карандашом его подручных. “Ну, – говорит, – вы не пугайтесь, они всегда <так>, мы их учим, чтобы они больше делали с запасом, а мы тут разберемся”. И вот мы дошли до места, где “Собачье сердце” описывается. “Собачье сердце” неупоминаемо было. Обычно в обзоре архива, <это> знают все архивисты и пользователи, так сказать (те, кто пользуется этими произведениями, этим жанром), непременно отражены главные рукописи писателя. Не отражено может быть только самое третьестепенное. И мало того, должны быть указаны шифры в скобках, где эта рукопись хранится».
«Если бы у меня выкинули кусок про “Собачье сердце”, это значит, я заявила бы на весь мир, что рукописи данной повести вообще нет. Для меня это было абсолютно невозможно. Поэтому мое положение было совершенно безвыходным. Я не знала, что делать, – если мне зарубит это главный цензор, то дальше абсолютно неизвестно, что делать. Я не могла печатать <такое> под своим именем. Вот это и называлось – предел умолчания. Вот это то, о чем нельзя умалчивать. Я могла умалчивать о некоторых аспектах биографии Булгакова, но я не могла умалчивать относительно того, что в архиве Булгакова хранилась запрещенная рукопись “Собачьего сердца”. И в архиве своем я прибегла к такому хитрому ходу: я писала про “Дьяволиаду” – повесть “Дьяволиада”, дальше повесть “Роковые яйца”, и следующий абзац я начала словами: “Что касается третьей повести Булгакова, где действует Филипп Филиппович…” и т. д. На что, значит, когда мы дошли до этого места, Солодин сказал мне: “Ну, тут вы, конечно, пишете о «Собачьем сердце», вы же знаете, что о ней не пишется в наших статьях. Ну, я вижу, вы прибегли к такому ходу, что вы не называете заглавие повести”. И дальше он сказал такую вещь: “Но ведь мы не можем нарушать волю автора, он же назвал повесть «Собачье сердце»”. И здесь, в точности, как у одного из героев Ильфа и Петрова, который взлетел и сам не понял, как взлетел на высокий утес и потом не мог с него выбраться, – видимо, в ситуации стресса происходит какое-то прочищение мозгов, или наоборот, – что-то с мозгами происходит необыкновенное. И я сказала ему такой текст: “Ну как сказать, Владимир Алексеевич, авторская воля, ведь повесть не была напечатана, значит, это один из вариантов названия, мы же не знаем, может, в процессе печатанья Булгаков дал бы какое-нибудь другое, так что не думаю, что мы нарушаем авторскую волю”, – сказала я, глядя на него честными правдивыми глазами. На что он, несколько опешив, сказал: “Ну да, действительно, резон есть в ваших утверждениях”».
В. Гудкова: «Мариэтту Омаровну я видела разной, но вот самое главное качество этой филологической исследовательницы, мне кажется, страстность, невероятная страстность и азартность натуры. Это такой человек-боец, который, чем сложней задача, тем больше мобилизуется и тем большего результата достигает. Я помню, что мы с ней познакомились, видимо, после 1977 года, когда вышел ее знаменитый теперь обзор архива Булгакова, который был выпущен Библиотекой Ленина. И его начали мгновенно ксерокопировать, потому что там был очень маленький тираж издания, а обзор был замечательный. По сути дела, это была такая первая монография о Булгакове в те годы. До всякой перестройки за десять лет».
«Я никогда не забуду один разговор, который у меня просто живет в сознании, видимо, будет жить теперь уже всегда, потому что прошло уже достаточное количество времени с тех пор. Дело заключается в том, что Булгаков в 1920 году хотел уйти в эмиграцию из Батуми. У него не получилось по чистой случайности, он свалился в тифу. И потом высказывал претензии жене, что она его не смогла вывезти больного. И вот тогда были споры булгаковедов: надо ли, чтоб этот факт был известен широкой общественности? Тогда речь шла о том, будут его публиковать или не будут, произведения были еще далеко не все известны, в частности, “Собачье сердце” было впервые опубликовано только в 87-м. И я помню, как я, исполненная тогда благих советских побуждений, будучи аспиранткой, иду с Мариэттой Омаровной рядом с Александровским садиком, там, где она работала в Библиотеке Ленина, и говорю: “Мариэтта Омаровна, а какой же смысл сейчас, если мы будем об этом говорить вслух, что он хотел эмигрировать”. И тут Мариэтта Омаровна отчеканила фразу, которую я очень хорошо запомнила. “Правда, – говорит она, – всегда имеет смысл”. Вот была такая фраза, которую можно интерпретировать так ли, этак ли. Но вот эта отчеканенная фраза “Правда всегда имеет смысл” – всегда со мной. И я в течение лет поняла, насколько это точно, и насколько это трудно – делать правду достоянием общественности».
«Именно Мариэтта Омаровна пробила дикими трудами, хитростями, обходными путями, женским обаянием, невероятной настойчивостью, чтоб не сказать более резкого слова, – Тыняновские чтения, которые начались в 1981 году. Это расцвет застоя».
«В 1982 году жизнь была глухая. Я не очень понимаю, могут ли себе представить молодые, которым в 82-м было, скажем, семь лет, – что это такое было, когда весь цвет филологии на грани диссидентства. Когда ты занимался своим конкретным предметом и казалось, что ты далек от каких-то политических сложностей и проблем, – ты обязательно натыкался на какой-нибудь факт, который ну совершенно никак не мог быть ни опубликован, ни напечатан, а ты не мог без этого факта, без его публикации двигаться дальше. Любой конкретный человек, он все равно рано или поздно приходил в столкновение с системой просто из-за своего профессионализма в узкой области, как это ни парадоксально звучит».
М. Чудакова: «Один из способов преодолевать цензуру (мы искали разные способы), среди прочего: Тыняновские чтения мы задумали на родине Тынянова еще и потому, что “от их всевидящего ока, от их всеслышащих ушей” подальше. Латвия, Резекне, это маленький город. Подальше. И издавать, я решила обязательно издавать сборник. Мне никто не верил, что они могут быть, что Тыняновские чтения могут издаваться в Латвии: – Вы что? на русские темы в Латвии издавать такой научный, высоконаучный сборник? Но я говорю: “Мы попробуем”».
«Я там ходила в Министерство просвещения латвийское, доказывала, что это методические рекомендации музею, к работе музея Тынянова в Резекне, а музей – это школьный музей. Это полкласса занимала комнатка с экспонатами тогда. Я сказала: “да, вот под грифом музея мы будем издавать это в качестве методических рекомендаций”. И да, это была попытка, во-первых, собрать людей для свободного научного разговора, что и было (вот этим летом будет 20-летие Тыняновских чтений). А, во-вторых, издавать сборники, чтобы там не было, – как и среди докладов, – не было никакой чепухи демагогической. Обычно разбавлялись конференции, вообще приглашения рассылались по институтам, кто приедет. Мы рассылали только персональные приглашения и, так сказать, по негласному уговору ни слова демагогии. Только дельные доклады».
«Дело было в том, чтобы рисковать, пробовать. Был, например, случай уже в Тыняновском сборнике, не с моей работой, – а я уговорила Лидию Яковлевну Гинзбург <опубликовать> ее эссе мемуарное, которое она писала только для самой себя и для очень узкого круга, она читала каждому индивидуально это. О 20-х–30-х годах замечательное свое повествование. Оно называлось тогда “Марина Цветаева и Пугачев”. И я была первая, кто, прослушав, сказал ей: “Лидия Яковлевна, а давайте попробуем. (Это был 84-й год.) Попробуем напечатать. Я попробую напечатать в Тыняновском сборнике”. Она своим неповторимым голосом сказала: “Ну что вы, Мариэтта Омаровна, это абсолютно невозможно”».
«На что я сказала: “Ну так ничто ж не мешает попробовать”. У меня было твердое ощущение, что пробовать надо, что цензуру пройдет. Мне стоило труда этого замечательного человека уговорить попробовать. Я сыграла роль цензора. Я сказала: “Единственная у меня к вам просьба: заглавие «Марина Цветаева и Пугачев» не пройдет. На него сразу обратят внимание. Нужно другое название”. Она сказала: “Мне очень важно это заглавие”. На что я сказала ей: “Лидия Яковлевна, – тоже меня осенило, – а вы сделайте так. Заглавие придумайте другое, а начните свое повествование такими словами: эти заметки должны были называться «Марина Цветаева и Пугачев»”. Она так и сделала».
«Это было напечатано в советское время. Еще смешная подробность: когда мой соредактор Юра Цивьян, известный киновед, это читал (я дала ему это прочитать: вот это мы сейчас помещаем в Тыняновский сборник, вы член редколлегии). Он остроумный очень человек, он прочитал и сказал: “Так, Мариэтта, только если печатать, то поскорее, дома это хранить нельзя”».
«Все удивлялись, американцы и европейцы, которые приезжали. Приезжали всякие. Побегает две недели в библиотеку, потом прибегает к нам с вытаращенными глазами, столкнувшись с условиями работы, когда надо рукой переписывать – никаких ксероксов, все надо рукой. Они говорят: “Я не понимаю, когда вы написала свою книгу?” В общем, действительно непонятно, когда мы работали, когда мы писали. Сейчас трудно себе представить, что не было ксерокса. Вся жизнь прошла на переписывание рукой. Другая часть жизни пошла на рабочий день, третья на заработки. Я долгие годы работала рецензентом самотека прозы “Нового мира”. Это было очень интересно, но это делалось для заработка. Потому что кооперативная квартира двухкомнатная, ее надо было оплачивать. Зарплаты не хватало. Рабочий день, потом только рабочая ночь и суббота, воскресенье на книги. Я не могу ответить на вопрос, когда это было все написано. Я никогда не могла этого понять».
«Презрение, ненависть к советской власти возникли в течение четырех часов. Когда я слушала, в тогда называвшейся коммунистической, а теперь снова богословской, аудитории в аудиторном корпусе Московского Университета доклад, который нам зачитывали, доклад Хрущева на ХХ съезде. Зачитывали так называемому партийно-комсомольскому активу, с удостоверением, со студенческим билетом каждый мог туда войти. 4 часа, кажется, он шел. И действительно можно сказать: вошла одним человеком – вышла другим. По всем обстоятельствам я вообще должна была бы дальше вступать в партию и т. д., у меня в семье было три коммуниста: мой отец и два старших брата. Один старше меня на 12 лет, другой на 10. Все трое – это, бесспорно, самые честные люди, которых я встречала в своей жизни. И, казалось, мой путь выбран, но этот доклад, он действительно произвел такую революцию у меня в душе, что <я поняла:> нет такой идеи, ради которой можно было бы загубить миллионы человеческих жизней».
«С этого момента начало катастрофически быстро утрачиваться какое-то мое положительное отношение к идее коммунизма и тем более к советской власти. Процесс этот шел с нарастанием в течение двух-трех лет. И закончился через несколько лет полностью. И я всегда говорила, и повторю и сегодня, что после ХХ съезда понять, что такое Ленин и что такое Октябрьский переворот, было делом техники. Поэтому кто говорит, что он понял это в 1990–91 году, тот лжет или себе, или нам. В этом я абсолютно убеждена».
«Разочаровавшись в советской власти полностью, я, конечно, не хотела заниматься никакой общественной деятельностью. Но до конца 5-го курса с удовольствием была редактором стенгазеты. И там много было интересного. Но в дальнейшем я пошла сама по собственной, по доброй воле работать в школу на два года. Это еще пока поступала в аспирантуру. И там меня тащили в партию. Для меня был вопрос совершенно, полностью решен тогда».
«Я не хотела ни малейшего прикосновения иметь к тогдашней советской общественной работе. Когда началась перестройка, тем более я не собиралась заниматься никакой общественной работой. Я страшно радовалась всему этому, и видела, что полно народу, тех, кого назвали “прорабы перестройки”, – <они> прекрасно взяли на свои плечи задачу объяснения людям через массовую печать, “Огонек», через “Московские новости”, через телевидение: что такое советская власть, что такое было наше прошлое. Я очень этому радовалась, и я считала, что наступил момент, наконец-то, для меня более свободного писания на любимые мною темы. И я занималась усиленно научной работой в те первые годы перестройки. И выпустила “Жизнеописание Михаила Булгакова” в 1988 году, и так далее. Первым толчком были наши танки в Вильнюсе. И я поняла просто физически, что я не могу. Я сидела, писала, работала – и я поняла, что не могу писать, пока каким-то образом на это не откликнусь. Я позвонила нескольким друзьям, сказала: “Я хочу написать письмо от нас, вы подпишете?” Сережа Аверинцев, Сергей Георгиевич Бочаров сказали: “Да-да, давай, пиши, мы это подпишем”. Я написала тогда. Это был мой первый общественный акт, январь 1991 года. А дальше вдруг я с ужасом увидела, что многое как-то изменилось. И люди как бы готовятся снова к диктатуре, сдать страну диктатуре. Причем интеллигенция как раз. Ну, что же делать, вот вроде оттепель очередная, ну, не получилось. Вот такие были настроения, не знаю, помнят ли их люди, но я их прекрасно помню. Тогда я тоже решила написать статью на тему, что если мы сейчас сдадим, в этих условиях, это совсем другое дело, чем при советской власти. При советской власти мы могли сказать своим детям: “Мы ничего не могли сделать”. Сейчас мы можем сделать. Мы можем свободу удержать и продолжать ее дальше завоевывать. Вот это была моя вторая общественная акция. А дальше Белый дом, эта ночь с 20 на 21, известная и памятная всем, по крайней мере, кто там был. И следующее потрясающее, потрясшее меня обстоятельство, когда я увидела, что интеллигенция вместо того, чтобы объединиться с президентом России, который сдернул скатерть со стола сразу, вместе со Сталиным, Лениным впридачу, и с Октябрем, – я увидела жуткую оппозицию Ельцину, который ничем не заслужил тогда, и не желание продолжать укреплять свободу, а какую-то непонятную, непонятно на чем основанную борьбу. На каких-то амбициях, видимо. Стали доказывать, что у Белого дома – это был театр вообще, представление. Я говорю: “Ну, правильно, когда занавес опустился, можно уже считать, что это был театр, что это было представление”. И силою вещей я была вынуждена, я почувствовала моральную вынужденность заняться этим».
«С 1994 года я была членом Президентского совета у Бориса Николаевича Ельцина. И приняла посильное участие в предвыборной кампании его. Для меня даже не было вопроса: помогать тому, чтобы президентом стал Ельцин, а не Зюганов, или нет. Я взяла в своем институте отпуск на три месяца за свой счет. Как я, смеясь, говорила друзьям: я взяла отпуск за свой счет, которого у меня нет, – для того, чтобы не было двусмысленной позиции, что я получаю зарплату, а куда-то в это время поехала. И ездила по городам и весям, не то чтобы агитировала, а просто осуществляла там какую-то посильную помощь людям, и так далее. Вообще говорила с людьми на эту тему. Потому что вопрос стоял – или вернуться к той советской власти, о которой мы говорили, с цензурой и прочим, или двигаться дальше. Для меня вопроса не было. И потом я узнала, что президент объявил мне благодарность. И она, благодарность, мне была торжественно вручена. Так как дома у меня, в Москве, нет живого места, все занято книгами, поставить ее некуда, она стоит у меня здесь. Я ею горжусь».
А.П. Чудаков: «Нет, ну у нее безусловно сильный характер, конечно. Она, как сказать, никогда, никогда не отступает и прочее. Но в семейной жизни это не очень проявляется. Т. е. я бы не сказал, что она там на чем-то настаивает. Умная женщина всегда уступает, потому что они умнее, женщины вообще лучше. Она всегда считает, что, если заходит какой-то спор, то надо уступить где-то. И это делает, что, может быть, и непохоже со стороны, …тем более еще несколько лет тому назад видели ее в постоянной борьбе с чиновниками, с системой и т. д. Конечно, трудно было представить ее в другой ипостаси».
«Мы отмечаем всегда дни рождения. Мы приглашали всегда наших друзей. У нас бывали, ну скажем, Борис Балтер, Наум Коржавин, Войнович. За нашим столом сидели Фазиль Искандер и другие. А когда у нас появилась эта дача, то мы стали приглашать друзей на дачу».
«На байдарках у нас тоже была литературная компания. Но вообще, понимаете, когда плывешь на байдарке, особенно по опасной реке с порогами, там вообще не до разговоров, не только о литературе, но и вообще. Мы просто любили иногда сидеть у костра молча и смотреть на огонь».
«Когда-то в далекой юности я прочел высказывание Юрия Олеши, тогда в только что вышедшем его однотомнике, его долго не переиздавали. Там у него есть такое замечательное рассуждение, что раньше я всегда чего-то ждал, вот думал: ну сейчас я, конечно, занят, я расстроен, я вот пишу роман, я допишу роман, и я начну жить, сейчас у меня плохо, у меня нет квартиры, но я получу квартиру и тогда начну самостоятельную жизнь. А потом я понял, что, – а между тем эта жизнь проходит, эта та единственная жизнь, которая мне и дана. И на меня это произвело очень сильное впечатление. И я вот не помню, на Мариэтту именно это произвело или нет, но во всяком случае мы как-то в этом сошлись и действительно стали считать, так согласно, что идут действительно лучшие дни нашей жизни, и что их нужно вот так вот жить и ничего не ждать. А наслаждаться этой единственной данной нам жизнью».
А. Немзер: «Принято говорить, скорее за кадром, чем в кадр, о некоторой резкости и однонаправленности Мариэтты Омаровны. Разумеется, всякий человек, соприкасавшийся с ней лично в той или иной мере, этот пафос досжимания, доведения до конца на себе испытывал. Всегда ли это, что называется, душу греет? Да нет. Бывает по-разному. И мне приходилось испытывать недоумение в иных ситуациях. И, ну, не обиду, но что-то близкое, наверное. Какую-то досаду, мне иногда казалось, что меня не поняли или кого-то там из моих коллег, друзей не поняли. Но при любом таком недоразумении я ощущал, во-первых, человеческую красоту вот этого направленного движения отстаивания своих позиций.
А во-вторых, какие мы все обходительные, уж так мы все любим уступать дорогу. Уж так при этом, уступая дорогу, умеем за глаза Бог знает что говорить и душу свою отводить. Нам необходим некоторый урок наступательности и прямоты».
«Без целенаправленности и энергии Мариэтты Омаровны мы были бы другими. Воздух бы наш был другой. Мое поколение».
Евгения Аверьянова
Сегодня в реанимации больницы в Коммунарке на 85-м году жизни от коронавируса скончалась известный литературовед Мариэтта Омаровна Чудакова.
Заочно с Мариэттой Омаровной я познакомилась в выпуске программы «Школа злословия». Яркая, харизматичная, энергичная, твердо уверенная в своих взглядах, она просто приковывала к себе внимание. Меня восхитили ясность ее ума и масштаб личности.
Мариэтта Чудакова – крупнейший специалист по истории русской литературы XX века, занималась изучением творчества Булгакова, Зощенко и Юрия Олеши. Ее муж, Александр Чудаков, был лучшим специалистом по творчеству и биографии Чехова в России, а родной брат, Селим Хан-Магомедов, известнейшим искусствоведом и историком архитектуры.
Помимо своей литературной деятельности, Мариэтта Омаровна активно участвовала в общественной жизни, организовывала за свой счет и своими силами сбор книг и их доставку в отдаленные сельские библиотеки, читала лекции для школьников, писала книги для детей, потому что была уверена, что гражданина и патриота своей страны нужно растить с детства.
В 2016 году Чудакова посетила с визитом и лекцией Нижний Новгород. Когда я прочитала анонс на ее странице в Фейсбуке, тут же предложила свою помощь, если она потребуется. Меня попросили повозить Мариэтту Омаровну по городу, и я, разумеется, согласилась. Было очень интересно слушать ее рассказы и впитывать потрясающую энергетику этой миниатюрной женщины. В конце дня состоялась лекция в Высшей Школе Экономики, и на нее стоило пойти, хотя бы для того, чтобы увидеть, как Мариэтта Омаровна держит внимание зала, разговаривая с ним на прекрасном русском языке. Навсегда мне запомнилась ее командная фраза: «Когда профессор заходит в аудиторию, слушатели должны вставать».
Можно соглашаться или не соглашаться с политическими взглядами Чудаковой, но нельзя отрицать, что ее уход – огромная утрата для культуры нашей страны. Я хочу оставить в память о ней ссылку на тот самый выпуск программы «Школа злословия», где Мариэтта Омаровна очень точно называет себя «активным гражданином». Да, именно этому она и старалась учить всех нас – интересоваться жизнью своей страны, участвовать в ней, быть активными и не перекладывать ответственность за будущее России на других. Светлая память!
Евгений Белодубровский
Мариэтта Чудакова. Ушла и – осталась заметки на полях и за полями
Мариэтта Омаровна Чудакова!
Последняя из могикан.
Воительница.
Начальник стаи.
Вожак!
А еще про таких ученых и светлых личностей, как Мариэтта Чудакова, говорят: «Светило».
За ней оставалось и первое, и – последнее слово.
Как в шахматах: «Белые начинают и – выигрывают».
Ее девиз: Я лучше Вас знаю…
Понимаете, л у ч ш е… И весь сказ… И ключик от архива, и замочек с секретом в свой рундук.
Приехала в Ленинград; я ее встречал, проводил на Канал к Томашевским – Зоя Борисовна приболела… Вечером Зоя звонит мне: Мариэтте все почти отдала, но как отказать, ведь знает про папу и про брата папиного больше меня. Так и с Ольгой Борисовной Эйхенбаум… А Зощенко…
Это покуда мы тут ленинградские цирлих-манирлих: у нас и не то в голове; у нас Пушкин, Федор Михайлович, Блок, Анна Андреевна, Бродский, нас «не замай»…
И все правда!!! Мариэтта (и – нарицательно) это – авторитет, и знание, и уверенность, что никто, кроме… Короче, хотите знать о себе больше – Идите к Мариэтте!!!..
Так и есть, ведь она была открыта всем ветрам, как сказал бы Достоевский, «до нитки»… Ведь никто – никто за годы, годы и годы ни камня не бросил – ни пылинки, ни бревна, ни колышка в ее «глазу» не нашел…
Деспот, тиран – а ты невольно принимаешь Ее сторону. Вот она не словом, так взглядом или жестом руками настежь как жахнет, закачаешься, не спустит – если не в ту степь, и за ушко прямо в корзину, вместе с чернильницей, и из сердца – вон, а похвалит – запьешь от радости, и всех по миру – известит.
Так и сталось со мной… Она меня со второго раза (если не с первого) называла Женей… «Нашего цеху» – ее слова. Эта похвала меня настигла и застала врасплох прямо в аудитории, когда Мариэтта Омаровна вдруг уступила мне свое место на кафедре и предложила поведать всем присутствующим о судьбе некоей неизвестной доселе ученой дамы Марии Ливеровской – дамы и полусвета, и петербургского «серебряного века», которая перевела «Новую Жизнь» Данте в 18-м году в военной Самаре… И первый экземпляр поднесла Блоку. И этот случай еще более ценен тем, что она отдала мне большую часть своего времени, что было абсолютно против ее правил. Да, мне вообще сильно повезло: ведь я слушал лекции Мариэтты Омаровны в Литинституте студентом-заочником все 4 года учебы. Одну лекцию – 1986 год, «Стихи о неизвестном солдате» Осипа Мандельштама – я запомнил на всю жизнь.
Было дело, что я несколько раз провожал Мариэтту Омаровну до метро «Пушкинская» по ее приглашению – прямым ходом от Твербуля. Помню – был дождь, мы остановились в сквере – шел разговор об Эйхенбауме и Шкловском и об их Льве Толстом. Мы увлеклись я был на стороне Виктора Борисовича, что ее сильно задело. И вдруг посреди разговора мы заметили, что стоим в луже и мокнем, как суслики. И строгая Мариэтта вдруг – улыбнулась. Я был счастлив. Да и любой бы на моем месте… Через много лет – мы встретились в Петербурге, и Мариэтта Омаровна напомнила мне эту «лужу»…
Лучшая книга Мариэтты Омаровны: скромная на плохонькой бумаге в 180 страничек, набранная школьным шрифтом в картонной обложке «Рукопись и книга. Книга для учителя». 1986. Москва. Изд-во «Просвещение». И вправду – замечательная книга, написанная Мариэттой Омаровной легким, почти детским языком, доступным и старому, и малому шедевр на нашем поле…
Читать – не перечитать. Простой учебник, а светится и горит маяком, как – «Завещание профессора Мариэтты Чудаковой». Ибо, по моему скромному мнению, написать учебник по своей науке – едва ли не главное в высокой миссии настоящего ученого…
<Маше Чудаковой>
…Я думаю, Маша, что девизом (смыслом, заветом, миссией, зачином) жизни М.О., Вашей Мамы, может служить стихотворение Бориса Пастернака:
Во все мне хочется дойти
До самой сути…
56 год! Кончен Роман, почти… Дело Жизни – сделано. И вот – точка: он, Пастернак, первый (нет; один из первых Поэтов той эпохи), такой смуглой скулой своей, прямо с места в карьер со страстью шпарит пером по бумаге свое кредо…
Не озираясь, без заглавия, без даты, прямо, с местоимением «во» – как Гамлет рапирой на смертельном турнире, в упор, как предъявление счета самому себе и будущими недоумкам-современникам.
Мы же прочтем это стихотворение уже после его мучительной смерти.
И то, до чего «хотелось» дойти Пастернаку (ведь он почти добрел в сумеречной эпохе) – довершила при Жизни, до самых краев, Она, Мариэтта Омаровна.
И по праву первой, добровольно взявшей на себя миссию впередсмотрящих (не только во взглядах на историю советской литературы 20-х годов, но и вовне), – Мариэтта Омаровна, Гуру, с той же страстью, без оглядки, как Пастернак на своем турнире, требовала от нас и в учении, и в творчестве, и в поисках истины стремиться по мере сил и интеллекта брать планку выше и тем приблизиться к той самой «сути» (в большом и малом) хоть на грош, хоть на градус – но выше.
До точки – еще далеко…
Анна Берсенева
Умерла Мариэтта Омаровна Чудакова
Помню, как увидела ее впервые. Это были первые годы перестройки и «возвращенной литературы». Мариэтта Омаровна читала лекции о никому тогда не известной литературе 20х годов в Литинституте, и надо было успевать занять место, потому что ее хотели слушать гораздо больше людей, чем могла вместить аудитория. И как это было необыкновенно ново, содержательно, ярко! В том числе и об этом я вспоминала в последний год перед локдауном – когда у нас совпадали «окна» между лекциями, и мы с Мариэттой Омаровной по пятницам проводили время за разговорами в пустой литинститутской аудитории. Мне тогда хотелось расспросить ее об Александре Павловиче, но я не решалась, о чем сейчас очень жалею. И думаю о том, что и вообще можно было бы разговаривать больше, дольше, а не перемолвливаться немногими словами каждый раз, когда на протяжении многих лет мы с Володей встречались с ней в каких-нибудь очень хороших местах, где собирались дорогие нашему сердцу и разуму люди. Она была яркая, умная, ни в малой мере не принимающая компромисса со злом и при этом абсолютно убежденная в том, что в России есть множество достойнейших людей, особенно детей, ради которых и нельзя поддаваться злу. Светлая память Мариэтте Омаровне. Дорогая Маша, мы разделяем с вами это горе.
Алла Боссарт
Обед в «Грибоедове»
Мариэтта Чудакова являлась мне, как некое потустороннее существо, со свистом пролетая по коридорам журнальчика «В мире книг», где я служила в начале 70-х. Она работала в архивах отдела рукописей Библиотеки им. Ленина, смежного с нашей редакцией. Копаясь в архивах, Мариэтта одевалась по-рабочему: треники с коленями, какая-то фуфайка… И не скажешь, что это – великий просветитель, доктор наук и открыватель Булгакова для одной шестой части.
Все знали ее в лицо – почему, неизвестно. Ну да, она была нашим автором. Но мало ли было у нас авторов. А Мариэтту знали. Вокруг нее пространство искрило. «О, Омаровна помчалась», – говорил мой начальник.
К тому моменту все приличные люди уже прочитали «М&М», а я так и вообще раньше всех, так как после школы (1966) трудилась корректором в типографии «Красный пролетарий», где печатался журнал «Москва». Мне очень хотелось рассказать Мариэтте об этом эпизоде моей биографии, но я робела.
Могла ли я тогда, в 1971 году, вообразить, что спустя сорок лет великая Мариэтта ибн Омар, как называли ее мы с моим мужем Игорем Иртеньевым (знаю, что неправильно), вдруг ни с того ни с сего пригласит меня отобедать! Так просто, поболтать в симпатичном местечке. Конечно, мы уже были знакомы, Чудакова за какие-то мифические доблести меня уважала, называя в знак особого расположения «Алка Боссарт, огонь-девка». Но я никак не ожидала, что удостоюсь ее предложения «пообщаться».
Симпатичное местечко располагалось в двух шагах от Литинститута (бывший дом Герцена, он же Грибоедова), где МО читала лекции. Легко можно было вообразить, что мы практически в ресторане «Грибоедова».
Пришла она с дочерью Машей. Мы с Машей, конечно, не особо открывали рот, поскольку Мариэтта, сохраняя еще инерцию лекционного азарта, горячо рассказывала мне о людях, помогающих ей в ее просветительской работе – как на подбор, гениях. Время от времени я вставляла реплики, Мариэтта, уже порядком тугоухая, переспрашивала, Маша пыталась транслировать, что вызывало гром и молнии:
– Ты можешь минуту помолчать?! – кипела она. – Ужас! Не дает мне рта раскрыть! Стоит мне сесть поболтать с друзьями – она давай трещать!..
Мариэтта царственным жестом поманила к нашему столу юношу, сидевшего за пианино.
– Мой молодой гениальный друг, – представила она мальчика. – Гений. Абсолютный гений. Что, Маша? У тебя есть возражения? Не беспокойся, я прекрасно слышу, и как он играет, и что ты там ворчишь себе под нос.
Так я и не рассказала любимой Мариэтте ибн Омар, как довелось мне в 1966 году прочитать в гранках великий роман, за который она героически боролась и который открыла нам, несмотря на общую глухоту и слепоту страны, где мы, во многом благодаря ей, не превратились в тупых истуканов.
Евгений Волков
<Письмо Маше Чудаковой>
Добрый день!
Мария, примите мои соболезнования в связи со смертью вашей мамы. Это огромная потеря, как бы это громко ни звучало, для всей России.
Я архитектор из Екатеринбурга. О Мариэтте Омаровне, как и многие, узнал из передачи «Школа злословия», которая произвела на меня неизгладимое впечатление. С тех пор внимательно следил за публикациями и выступлениями.
Вживую видел М.О. один раз в Екатеринбурге на презентации первой книги про Женю Осинкину. В дарственной надписи М.О. написала, что уверена в моих будущих успехах, так как обладает даром предвидения.
Эта надпись греет меня до сих пор, т. к. я действительно верю в ее дар.
С уважением,
Евгений Волков.
Марат Гаджиев
(Махачкала)
Капиев, Булгаков, Егор Тимурович, письменный стол и лампа
Доктор филологических наук, преподаватель, писатель Мариэтта Омаровна Чудакова была председателем жюри Дагестанской книжной ярмарки «Тарки-Тау – 2014».
Справка:
Мариэтта Омаровна, рожденная как Хан-Магомедова, появилась на свет 2 января в страшном 1937 году в Москве. Отец, военный инженер Омар Курбанович Хан-Магомедов родом из Дагестана, был выпускником Тимирязевской сельскохозяйственной академии, а мама Клавдия Васильевна Махова – педагогом дошкольного образования. У них была большая семья. Братья Чудаковой – Джан-Булат, Селим и сестры-близняшки Бэла и Инна. Селим Хан-Магомедов стал известным архитектором и историком архитектуры; Инна Мишина – директором Московского музея Булгакова в «Нехорошей квартире». Творчество Булгакова стало большой частью жизни самой Мариэтты Омаровны.
В 1959 году она закончила филологический факультет МГУ. Первые публикации вышли в 1958 г. Два года в одной из московских школ преподавала русский язык и литературу.
Начало шестидесятых связано с первыми поездками на родину – в Дагестан. В 1964 году, после окончания аспирантуры, она защитила диссертацию на соискание ученой степени кандидата филологических наук по теме «Творчество Эффенди Капиева». Мариэтта Омаровна рассказывала, что те поездки оставили в ее памяти противоречивые чувства. С одной стороны – трагическая биография Капиева, общение с родственниками, Натальей Капиевой, погружение в письма самого писателя и удовлетворение от издания книги в серии «ЖЗЛ». С другой – она никак не может избавиться от некоторых неприятных эпизодов поведения горцев по отношению к ней, молодой девушке. «У меня перед глазами всегда был образ отца, который все мое детство олицетворял настоящего мужчину, горца. Слово – кремень… Я уезжала из Дагестана и думала, что, наверное, больше не вернусь».
Эти слова Мариэтта Омаровна эмоционально высказывала мне по телефону, когда я приглашал ее к нам на книжную ярмарку «Тарки-Тау». Она как будто давно ждала такого вот звонка с родины отца. Я, безусловно, читал ее книги и слышал лекции в цикле передач «Академия» по телеканалу «Культура». Но представить себе не мог, что на меня выльется давняя обида этой гениальной женщины.
Впрочем, когда мы перешли на переписку, все это куда-то улетучилось, и мы подружились, стали вместе планировать мероприятия на ярмарке, поскольку она – человек принципиальный и любит заниматься делом.
У меня до сих пор перед глазами картина прибытия Чудаковой в Махачкалу. Возле Национальной библиотеки им. Расула Гамзатова остановился джип с прицепом. Она приехала со своим бессменным помощником-водителем Андреем Мосиным. Высокий мужчина, прошедший Афган, сопровождает ее в поездках по просторам России. А выезжала она в регионы, как выяснилось, довольно часто. Это встречи в школах, открытые уроки по литературе и русскому языку со школьниками. Она провела небольшую олимпиаду и с нашими ребятами в библиотеке. И результаты очень удивили ее. Она готовилась к худшему, но школьники показали достойные результаты. Как пояснила тогда Мариэтта Омаровна, все эти материалы она готовит для своей новой книги, поэтому записала фамилии лучших учеников.
Следующее удивление вызвала ее ответственность за порученную на ярмарке работу. «Раз я – председатель жюри, то должна досконально изучить представленные на конкурс книги». – И попросила поднять всю эту гору в ее гостиничный номер. «Мне для работы нужен письменный стол и настольная лампа», – безапелляционно заявила она дежурной по этажу. В глазах горничной я увидел удивление, переходящее в испуг. На три дня мы подняли в гостиницу «Ленинград» небольшой письменный стол из библиотеки.
Ее жаркий спор на совете жюри и твердое решение по победителям, а еще замечания по ведению церемонии закрытия ярмарки, сделанные лично мне, до сих пор в ушах звучат. «Не озвучить, а огласить список победителей, Марат».
Что еще важного в ее характере? Она – боец, и это стало понятно во время дружеского застолья – запела любимую песню отца «Вихри враждебные». Она дружила с Егором Гайдаром и написала про него книгу. Написала цикл книг для детей по возрастам.
В Махачкалу приехала не с пустыми руками. Джип Андрея Мосина был забит под завязку ее книгами, которые она передала библиотекарям республики бесплатно.
Возвращаясь к Михаилу Булгакову, надо заметить, что Мариэтта Омаровна работала с рукописями, которые предоставляла супруга писателя, и ее исследование является просто уникальным.
Научные работы М.О. Чудаковой:
«Эффенди Капиев» (1970), «Мастерство Юрия Олеши» (1972), «Беседы об архивах» (1975), «Поэтика Михаила Зощенко» (1979), «Рукопись и книга», рассказ об архивоведении, текстологии, хранилищах рукописей писателей (1986), «Жизнеописание Михаила Булгакова» (1988), «Литература советского прошлого» (2001).
Художественные произведения: «Мирные досуги инспектора Крафта», рассказы (2005), «Дела и ужасы Жени Осинкиной», путешествие в трех томах, а также последующие необычные, ужасные и счастливые истории, случившиеся с ней самой и ее друзьями (2005–2007), «Не для взрослых. Время читать! Полка первая» (2009), «Не для взрослых. Время читать! Полка вторая» (2009), «Не для взрослых. Время читать! Полка третья» (2011), «Егор: биографический роман. Книжка для смышленых людей от десяти до шестнадцати лет» (2012).
Мариэтта Омаровна, я надеялся, что еще раз увижу вас в Махачкале…
В 2017 году мы провели в Национальной библиотеке мероприятие, посвященное ее 80летию. Предварительно я позвонил в Москву и попросил ее записать нам видеообращение на 20 минут. Отправил племянника, живущего в столице, и ему сказал сделать запись на столько-то минут. Он записывал больше часа: «Я просто не имел права ее прерывать!»
Через год на фестивале «Нон-фикшн» я общался с ней последний раз. Это был короткий диалог: «Давайте поговорим позже, у меня к вам разговор». Мариэтта Омаровна с книгами в руке стремительно шла в сторону зала презентаций, и вместе с ней и чуть позади двигалось человек двадцать. Замыкал это собрание Андрей Мосин. Он крепко пожал мне руку видимо, не забыл дорогу в Дагестан и наш кофе в «ЗМ». С Мариэттой Омаровной разговаривалось не просто, она категорична и настойчива. Политика, права человека, Гайдар… Я старался ничего не утверждать, поскольку часто «не попадал в ноту», и тогда возникала буря под названием Мариэтта, которая сотрясала это небольшое заведение. Равновесие добавлял Андрей, который сидел спокойно с невозмутимым видом, и в его глазах читалось: «Все нормально, обычный разговор».
Матвей Ганапольский
(«Эхо Москвы», расшифровка с минимальной редактурой)
Я хотел начать – вы это не пережили, а я пережил… Одно из невероятных событий моей жизни – это когда в Киеве, старшим школьником, я пришел к одному писателю, поэту киевскому, у которого была собачка такса. Мы пили чай, и он спросил у меня, читал ли я «Мастера и Маргариту». Ну, я вообще не понял, что такое он сказал… Он мне дал потрепанный журнал, и я поехал домой. Я жил на Ветряных Горах, это довольно далеко, туда сейчас ходит 72-й автобус. ЛАЗ, Львовского автозавода. Сейчас они другие, а тогда угарный газ шел прямо в автобус.
Я открыл журнал и стал читать. И скажу, что произошло. Я, обычный пацан с окраины Киева, стал читать, и вышло вот что: я доехал до конца, потом автобус поехал назад, потом еще раз, туда-сюда я раз пять проехал. А после этого автобус поехал в парк, он меня не заметил. И я оказался в парке. Как добирался домой, я уже не помню – по-моему, пришел в три часа ночи.
Вот так я познакомился с романом «Мастер и Маргарита». Я его прочитал, но это такая книга, которую надо понимать. То есть, кроме того, чтобы прочитать и иметь свои впечатления, надо еще понять, откуда это чудо взялось, – если ты интересуешься чуть шире этим романом, чем просто фабулой. И так вышло, что через много лет на «Эхо» пришла Мариэтта Чудакова и стала говорить о Булгакове, и этим она замкнула круг – мне стало понятно, откуда ноги растут и из-за чего все это произошло. Боже мой – она была столь компетентна, профессиональна и смела, что я вдруг стал обращать на нее внимание как на человека, который ничего не боится. Даже когда она говорила, – такое ощущение, что она стояла на какой-то стене, и допрыгнуть до нее невозможно. Боже мой, сколько она знала. Алла Боссарт о ней написала коротко: бесстрашная, неутомимая, в работе своей упорная и талантливая бесконечно, доблестная. Не знаю, кто еще из современников так полно воплощал это высокое слово… Она никогда не занималась политикой – ну, подписывала всякое, говорила всякое, критиковала Горбачева за его перестройку. Но это была такая женщина – «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» – наверное, это про нее. Ушла в 85 лет от ковида. Моя мама тоже ушла в 85, хотя не было никакого ковида.
Хорошую она жизнь прожила. Мы с ней знакомы не были, я видел ее пару раз в коридоре, но слушал все ее программы. Хочу сказать, что потрясающий человек. О ней ни одного никто плохого слова… Это как надо прожить жизнь со своим мнением, профессионализмом, со всем своим, рожденным внутри тебя, – для того, чтобы никто не сказал «да ладно» и не спорил. Я не представляю, как с ней о чем-то можно было спорить. Мариэтта Чудакова, удивительный человек, ушла от нас. Ковид…
Сергей Гандлевский
Десять лет назад в «Новом издательстве» готовили юбилейный сборник М.О. Чудаковой, в который я написал эту заметку. Вывешиваю ее сегодня в ФБ, потому что такой я буду любить и помнить Мариэтту Омаровну. Светлая память!
БЕЗ СТРАХА И УПРЕКА
Моя молодость протекала вдали от филологии и филологов, так что какое-то время я списывал на собственную рассеянность тот факт, что автор с одной и той же фамилией оказывался мужчиной, когда писал о Чехове, и женщиной – когда о советской литературе.
В начале 70-х, купив проездом в Душанбе книжку о Зощенко и прочитав ее уже на Памире – по месту работы в гляциологической партии, я с удивлением узнал, что знаменитый советский писатель был вовсе не эстрадным зубоскалом, как я привычно считал с чьей-то там подачи, а серьезным талантом и трагической личностью.
По прошествии нескольких лет, зная уже, кто есть кто в супружеском союзе двух замечательных ученых, я впервые слушал лекцию Чудаковой в клубе «Московское время», появившемся в перестройку. Из этого выступления я снова же с удивлением узнал, что советская литература не однородна и скучна, как было принято думать в нашем максималистском кругу, а интересна, даже когда убога, и не лишена подковерного драматизма и своих взлетов. Я помню, например, что повесть «Судьба барабанщика» исследовательница уподобила Кафке. Помню еще, что когда речь дошла до вопросов и ответов, Чудакова сказала, что мужчина, несущий на шее гирлянду добытой с боем туалетной бумаги, вряд ли способен на социальный протест.
Если бы я был наблюдательней, я бы задолго до личного и очень лестного для меня знакомства с Мариэттой Омаровной отметил одну стойкую особенность Чудаковой: решительную неприязнь к общим местам.
Она не понимает, или делает вид, что не понимает, любимых фигур речи интеллигентского общения. Скажем, на известный застольный вздох: «А что мы можем поделать, ведь от нас ничего не зависит?» Мариэтта Омаровна непременно вмешается и, испортив весь спектакль, выскажется, что именно, на ее взгляд, можно было бы предпринять, и когда вмешательство в ситуацию не лишено смысла, раз уж говорящий задается таким вопросом – будто бы вопрос не был изначально риторическим.
Интересно, что Александр Павлович Чудаков занимался Чеховым, который, сам будучи человеком чрезвычайно деятельным, иногда – героически деятельным, по большей части описывал людей, увлеченных сотрясением воздуха. У Чудаковой же, в отличие от многих чеховских персонажей, зазор между убеждением и деянием минимальный.
Я чуть было автоматически, под влиянием тех самых общих мест, не назвал такую манеру поведения мужественной, если бы мой жизненный опыт не напомнил мне, что она свойственна скорее женщинам: мужчин нередко вполне удовлетворяет гамлетовщина на мелководье.
Мы совсем не часто видимся, но при каждой встрече я узнаю о серьезных общественных делах и начинаниях Мариэтты Омаровны – и это, как говорилось в СССР, «в нагрузку» к профессии литературоведа – да еще какого!
Несколько лет назад она мимоходом сказала, что опекает детский туберкулезный санаторий на Алтае. Жена моя увлеклась Чудаковой, и на какое-то время наша квартира стала подобием вещевого склада: знакомые сносили к нам одежду б/у, одеяла и проч. для отправки на Алтай. Я слышал от рассудительных людей, что кое-что из предпринятого Чудаковой можно было бы сделать и рациональней. Допускаю. Но делает именно она – с помощью своего верного друга и «оруженосца» Андрея Мосина, в прошлом «афганца».
Когда мы виделись в последний раз, речь шла уже о лекционных поездках (причем на легковой машине!) по городам и весям страны, включая Сибирь и Дальний Восток, с грузом книг Егора Гайдара и т. п. То есть – о гражданском просвещении соотечественников наперерез СМИ, злостно плодящим лживые мифы о советской истории.
Мариэтта Омаровна – последовательный защитник 90-х годов, которые нынче люди недобросовестные или среднего ума, но с претензией, иначе как с кривой улыбкой не поминают. Это – форменная загадка! Как если бы человек поливал грязью пору своей первой влюбленности! Что за циничная радость очернять один из просветов в русском ХХ столетии, которых, вообще-то говоря, наперечет?!
Чудакову отличает нелицеприятная прямота в общении, иногда под прозрачной завесой сарказма. Вот довольно забавный случай. Я проходил таможенный досмотр в Шереметьево-2 перед полетом во Францию на католическое Рождество (для меня такие вояжи вовсе не в порядке вещей). И надо было, чтобы Мариэтта Омаровна позвонила мне именно в тот момент! Я объяснил ситуацию, извинился за отрывистость. Чудакова невозмутимо пожелала мне приятного путешествия, вскользь обронив, что наутро ей с единомышленниками предстоит участие в митинге, вполне вероятно, осложненное потасовкой с провокаторами и стычкой с ОМОНом. Примерно понятно, в каком настроении я пребывал некоторое время после этого телефонного разговора.
Страстная, требовательная и будоражащая собеседника в личном общении, Чудакова сдержанна, объективна и абсолютно корректна в научных трудах. Я сталкивался с подобным «двуличием» у стоящих поэтов – так холерик в быту может быть автором умиротворенных элегий; оказывается, та же двойственность свойственна и хорошим ученым. Мне это нравится: работа по призванию и должна наделять центром тяжести. Пребывание в окрестностях истины уравновешивает. Не говоря уже о том, что находить для разных жизненных обстоятельств уместный тон и жанр, а не дудеть в одну и ту же дуду – признак подлинной культуры.
Я рад, дорогая Мариэтта Омаровна, быть Вашим почтительным знакомым!
Продолжайте в том же духе еще долгие и долгие годы, дорогая Мариэтта Омаровна!
2011
Юлия Геба
Сегодня похороны Мариэтты Омаровны. Немыслимое сочетание слов. В конце шестидесятых, когда Мариэтта обрабатывала архив Михаила Булгакова, поступивший в Отдел рукописей Ленинской библиотеки, и приступала к первой биографии писателя, она много общалась с Еленой Сергеевной Булгаковой. И однажды сказала ей по поводу публикации в советской печати «Мастера и Маргариты»: «Вы своими слабыми женскими руками ночью выкатили огромный валун на тропу, по которой все ходят на службу. И утром все должны были делать вид, что он всегда здесь лежал».
Елене Сергеевне это сравнение очень понравилось. А мне кажется, оно и про Мариэтту. Она не только выкатила, но и сама стала таким неудобным валуном на пути всего косного, сталинского, замшелого. Маленькая и сильная, кабинетный ученый и деятельный преобразователь. Не считаться с ней было нельзя. И дальше будет нельзя. Хочется ей это сегодня пообещать.
Простите за все, Мариэтта Омаровна.
Мариэтта Омаровна сыграла в моей жизни судьбоносную роль. Это в чистом виде история о том, как один человек способен повлиять на жизнь другого.
В школьные годы я никак не могла определиться с профессией. Родители тянули в сторону своей потомственной геологии. А я просто бренчала на пианино, плавала в бассейне и читала, читала… В библиотеке давно стала своим человеком, мне разрешали брать стремянку и ползать по полкам, хотя читателей в фонды допускали неохотно. И вот однажды в конце восьмого класса я случайно выудила книгу, которая сразила меня наповал. Ничего похожего раньше мне не встречалось. Это было точнейшее попадание в какую-то очень важную личную струну. Книга называлась «Беседы об архивах», автор – Мариэтта Чудакова. Меня покорила приоткрывшаяся кухня профессионального архивиста: работа с рукописями, текстами, историческими источниками, личными архивами. А еще необычная авторская манера – серьезная и гуманная, речь знающего и очень увлеченного человека вкупе с абсолютной свободой от марксистко-ленинской нелепицы (и это в издании 1980 года). После этой книги ни о какой другой профессии окромя архивиста слышать я не хотела и мечтала об одном – побыстрее оказаться в «одном из важнейших резервуаров памяти человечества в архивах» (МЧ).
Два года уговоров ни к чему не привели – я нацелилась исключительно в Историко- архивный институт. Немедленно нашлись знакомые, которые сто раз безуспешно поступали и горячо доказывали, что попасть туда можно только за деньги. Папа намекал хотя бы на истфак университета, где у него были знакомые. Бабушка каждое утро начинала со стенаний: «Строить жизнь по какой-то книге! История, архивы – это так ненадежно и опасно». (Она знала, что говорила, семья была перепахана репрессиями.) – «Ну почему не фармацевтический?! При любой власти – гарантированный кусок хлеба».
Но я уже закусила удила. А конкурс в тогдашний МГИАИ был действительно огромный, перестроечное время – все мечтали открывать архивы. Очередь на сдачу документов вилась по всей Никольской. Но я поступила, с медалью тогда достаточно было получить «пятерку» по истории, и прекрасно сделала – учиться было необыкновенно интересно. Чего не скажешь о последующем трудоустройстве. Прожить на зарплату архивиста в девяностые было нереально, не уверена, что хоть кто-то из нашего курса остался в архиве. Нужно было идти зарабатывать, покупать квартиру и т. д.
Тем не менее я не переставала пристально следить за деятельностью МО. Юношеский ожог от «Бесед» никуда не делся. В доинтернетовскую эпоху это было сложнее, зато лучше усваивалось, тем более я всегда работала с периодикой. Читала все ее полемические статьи. В день выхода нового тома «Жени Осинкиной» первой стояла у дверей книжного магазина «Молодая гвардия». Безусловно сочувствовала и разделяла ее общественную позицию, изменила «Яблоку» и голосовала за СПС, когда МО вошла в тройку лидеров партии.
Получив в институте надежную прививку от культа личности, если кого и могла считать своим кумиром, то только Чудакову.
Поэтому когда материальные проблемы потеряли остроту, зато подкрался кризис среднего возраста, за спасением я обратилась к МО.
Что я сделала? Я написала письмо. Длинное. Смысл его был таким: Вы в ответе за того, кто в юности поверил вашей книге, оттого вопрос – нет ли у Вас для меня работы. Деньги меня не интересуют, а интересует дух, по ведомству которого у меня проходите Вы. Хочу вернуться к тому, чем мечтала заниматься.
С этим письмом я заявилась на книжную выставку-ярмарку на ВДНХ, где МО представляла сборник литературоведческих статей «Новые работы». Тогда я впервые увидела ее вживую. Выстояла очередь, взяла автограф, мы немного поговорили, и я сунула ей конверт. «Что это?» – исподлобья, сурово, как она умела, спросила МО. «Пи-и-исьмо», – проблеяла я в ответ.
А дальше… Ну, это нужно знать Мариэтту Омаровну. На следующее (!) утро в 7.30 (!) звонок. Я еще дрыхну. Беру трубку: «Говорит Чудакова». Я где стояла, там и рухнула. Произведенный эффект был таким, как если бы правоверному англичанину королева-мать позвонила. «Приходите сегодня в Музей Булгакова».
Так я стала ученым секретарем в «Нехорошей квартире», где МО была председателем Попечительского совета и курировала научную работу.
Работать с ней было непросто.
Во-первых, в силу ее крайней занятости по всем фронтам. Одновременно она трудилась над несколькими статьями, книгой и предисловием еще к чьей-то книге. Преподавала в Литературном институте. Когда нужно была что-то написать, завизировать для музея, приходилось за ней гоняться и буквально терроризировать. А она отбивалась, к примеру так: «Безымянная погибающая над ноутбуком со сломанной правой рукой» (в тот момент она писала «Егора»). Или так: «Скоро я перед Вами оправдаюсь – пришлю докладец».
С другой стороны, она постоянно придумывала разные проекты, фонтанировала идеями. Мне, в силу своей созерцательности, часто трудновато было справляться с ее напором. «Вы же моя находка!» – пинала она меня, давая очередное поручение. «Вообще-то я сама нашлась», – случалось мне огрызаться.
Она постоянно моталась по городам и весям то с книгами, то с вещами и игрушками. И только слала приветы: «Всегда Ваша, но пропадающая от дел-писаний».
Однажды один прекрасный автор и давний приятель МО обиделся на нее «за говорящее ледяное молчание», о чем поведал мне в таком же ледяном письме. Но я-то знаю – если это молчание о чем и говорит, так только о вечном цейтноте его визави. Успокаиваю, как могу. Через некоторое время Мариэтта сообщает: «Все в порядке, пали друг другу на грудь. Скоро в их края повезу книги». Бывший обиженный: «С замиранием сердца жду появления здесь МО. Страшусь и радуюсь!»
Однако в ответственный момент всегда была рядом и излучала спокойствие. Помню, как проводили самую первую международную научную конференцию «М.А. Булгаков в потоке истории XX–XXI вв.». Долго готовились, собирали и утверждали доклады. Но прямо накануне, когда были уже распечатаны программки и заказаны гостиницы, спикеры начали расползаться: двое заболели, причем один оказался в реанимации, у третьей предзащитные дела, четвертая испугалась, что недостаточно хороша для выступления, у пятой юбилей кафедры… Я впала в прострацию, близкую к коме, а МО командовала: «Оптимизма терять ни за что не будем, все образуется!» (Эту фразу я слышала от нее не раз.) В общем, так и случилось, конференция прошла прекрасно.
Она была серьезным ученым и отличным оратором. Я неизменно восхищалась методологией, точностью выбранных слов, бережной работой с источниками, когда читала ее работы; умом и памятью (какая у нее была память!), когда слушала.
Она осторожно и скрупулезно обращалась с фактами, отвергая беллетристический подход многих любителей Булгакова. В его биографии немало лакун, и спекуляция на этих белых страницах ее возмущала. Эмоциональная в жизни, в работе она старалась быть «холоднее, академичнее» (МЧ), избегать додумывания, а также моральных оценок из сегодняшнего дня.
Но это что касается науки. Во «внешней» жизни все было жарко.
«Вы ведь любите детей?» – один из ее первых вопросов. – «Ну…» – я совсем не была уверена, что люблю всех детей скопом. «Любите», – резюмировала почти с угрозой.
Подростки были ее главной неизбывной заботой. Ей справедливо казалось, что именно на их просвещение нужно бросить главные силы. Разоблачать лживый официоз, рассказывать правду об Октябрьской революции, Ленине, Сталине. Поэтому писала для них книги, составляла «полки» лучшего чтения. Организовывала мероприятия: сочинения для школьников, викторины, экскурсии. Покупала, отбирала для поездок не абстрактные «книги», а те, которые считала обязательными к прочтению и которые до маленьких библиотек точно бы никогда не добрались. Она всегда очень светло думала о будущем поколении. И, как ни странно, обязательно рядом с ней находились дети, подтверждающие ее мысли, – умные, читающие.
Вообще удивительно, что, хорошо зная жизнь, историю XX века, которую изучала профессионально, она верила в людей. И в человечество в целом, и в роль личности в истории, особенно в России. Постоянно доказывала, как важны усилия каждого человека. «По каждому из нас… поют трубы истории» (МЧ). Убеждала всех (и меня лично, видя мое скептическое отношение), что возможно изменить историко-общественную ситуацию, даже если она всем кажется неизменной. У нее было много примеров таких «одиночек», один из любимых – Сарра Житомирская, руководитель Отдела рукописей ГБЛ, ее начальник и друг, которая на четверть века создала уникальное для советской страны учреждение.
МО очень любила свою семью и друзей, помогала и, когда подступала нужда, отдавала буквально все. Даже того, что я знаю (ничтожную часть), достаточно, чтобы это утверждать.
При этом на заботу о себе времени не хватало. Для вечерних мероприятий иногда покупали угощения. Директор музея (младшая сестра, Инна, у них были очень нежные отношения) отправляла меня в «Бахетле» за пирогами с капустой – «Мариэтта любит, хоть накормим ее», но Мариэтте, как обычно, некогда было рассиживаться. В редкие счастливые моменты она пила с нами чай, обычно же после окончания лекции, концерта или открытия выставки мчалась к своим писаниям, а кусок пирога мы украдкой закидывали в ее убегающую сумку.
Очень ценила интеллект, буквально наслаждалась умными людьми и говорила им об этом, не стесняясь. Совершенно не обращая внимания, заслуженный человек или нет, с регалиями или без таковых, – если чувствовала талант или божью искру, тут же сообщала, включала в «свой круг».
В то же время ей были чужды «телячьи нежности», она часто была строга и язвительна. Со мной – строго на «вы». Когда злилась, задуманное не удавалось: «Ковалева, так шо делать будем?!» Но когда я как-то смущенно отмахнулась от ее неожиданно щедрой похвалы: «А не верить моим словам нельзя – я практически не вру. И дочери с двух лет говорила: “Прощу все, кроме вранья”».
Ценила хорошую шутку, но не любила насмешек и злого «поддразнивания», как она это определяла.
Бывала горяча, потому что живая. Однажды сошлась в споре с одной ученой дамой (имена боюсь называть) по поводу эпизода из булгаковской юности. Только пух и перья летали по коридорам! Я спряталась на коммунальной кухне квартиры 50, боясь попасть под раздачу. Тем более, именно я эту даму и пригласила. Потом помирились.
Она была действительно уникальным, штучным человеком. Тормошила людей, вытаскивала из состояния привычной обреченности «а что мы можем». Многое, к сожалению, не удавалось в силу постоянных препон – чиновничьих, человечьих.
У нее было много врагов и недоброжелателей. Понятно, что у любого яркого и активного человека их много. Я уж не говорю про политических оппонентов, имя им легион, но и в филологической среде. Окунувшись в булгаковский мир, я была поражена, какие там бушуют страсти. Относительно трактовки творчества, оценки биографических деталей, обладания документами и мемориальными вещами. Люди, считавшие себя рафинированными эстетами, делали и говорили отвратительные вещи. Но она им не сдавалась. Умела отсечь эмоции, чтобы продолжать делать то, что считала необходимым.
У нас было два довольно откровенных разговора о смерти. Первый раз – когда я была несчастливо влюблена, расставалась и дала ей почитать пару своих мрачных текстов и стишков. Она все это упадничество раскритиковала (ясное дело). О себе сказала, что смерти не боится, готова к ней, вот только любимая дочь… Другой раз – когда скоропостижно умерла моя младшая сестра. Ее слова, на первый взгляд совсем не утешительные, мне тогда очень помогли.
Я не знаю, в чем она черпала свою энергию. У нее как будто специальные часы тикали: надо спешить, надо успевать, не спать.
Одной из последних ее работ стали «Рассказы про Россию» для детей, и, как любому автору, ей важна была обратная связь. Я прочитала сборник сначала сама, потом с одиннадцатилетним ребенком. Он – наиважнейший, такого рода детских книг, разбирающихся с нашей сплошь мифологизированной историей, просто не существует! Но все-таки современным подросткам необходимо давать много пояснений. Поэтому мы читали вслух, разбирая каждую главу. И я собиралась подробно отчитаться. Не просто формально (понравилось), а отмечая сложные места, но все откладывала, ленилась. Думала, вот буду поздравлять с 85-летием, и тогда…
Ничего откладывать нельзя. Мариэтта это понимала лучше всех.
«Время-то не безразмерное», – написала она в серии «Не для взрослых». Не безразмерное. Но смогло вместить в себя целую планету под именем Мариэтта Чудакова.
Аня Герасимова (Умка)
Я много раз все это рассказывала и писала. Но не все же обязаны меня слушать и читать, так что на всякий случай повторю.
Дело было в самом что ни на есть 1984 году. Я училась в аспирантуре Литинститута, выбрав для диссертации озорную тему – про обэриутов – по совету моего тогдашнего мужа Егора Радова: как-то, еще до всякой аспирантуры, мы с ним сидели и говорили о том, что я буду делать со всеми своими пятерками (Литинститут – контора не самая академическая, отличницей там быть несложно, особенно с моими амбициями). И о чем можно, если что, написать диссертацию, без необходимости защищать. «Напиши про Введенского», – пошутил Егор. Мы тогда как раз были без ума от «ардисовского» Введенского в исполнении Мейлаха и Эрля, там/самиздат, наизусть и до дыр. Совиные же крыла простерлись уже до такой степени, что ни о какой возможности просвета речи не было, и это было даже как-то весело.
В смысле «наук ученье изучать» Литинститут был не очень, зато по части фронды под партой, особенно на общем тогдашнем фоне, – впереди планеты всей. Как максимум получишь нагоняй от местного Брежнева – ректора В.Ф. Пименова, но и он, кажется, смотрел на все сквозь пальцы, тем более, как поговаривали, лично им командовала красавица и умница Инна Люциановна Вишневская, ведущая семинара драматургии. Он даже внешне похож был на Брежнева – такой же чернобровый красавец-функционер довоенного разлива. В целом, говоря словами того же поэта, «он был нестрашный». Например, знаменитая история, когда после радовского рассказа про моржиху (прототипом которой выступила его няня Ульяна Андреевна, к которой мы все очень тепло относились) кто-то стукнул на Егора, Пименов вызвал его на ковер и стал вменять «порнографию». Егор отпирался: я, мол, порнографию не пишу. – «Ну у вас же мальчик живет с рыбой?!» – сказал Владимир Федорович. Фраза передавалась из уст в уста и неизменно радовала.
Поступить в аспирантуру оказалось легче легкого. И там меня поначалу никто не трогал, тем более что я хитрила с названием: в заявке (или как ее там) назвала тему «Поэзия 20-х годов», потом уточнила: «Николай Заболоцкий и его литературное окружение». Что-то кусочками писала, типа: «Заболоцкий и Рабле», «Заболоцкий и лубок». На советской кафедре подвизались разной степени пузатости дядечки с поросшими шерстью ушами: один всю жизнь занимался Шолоховым, другой Горьким, третий Фадеевым, в лучшем случае – Маяковским. Кто такие обэриуты, знать не знали, относились ко мне беззлобно. Однажды кто-то ляпнул: «а у них уже есть литература?» – приняв это за название экзотической народности, а доцент Власенко, блокируя меня брюхом в узком коридоре, расплывался в улыбке: «обериуточка наша!». Постепенно, однако, стало ясно, что без научного руководителя меня все равно скоро выгонят. А найти в тогдашней Москве доктора филологических наук, тем более по специальности «советская литература», который взялся бы за такую стремную тему, оказалось практически невозможно. Несмотря на все знакомства родителей и прочее «литературное окружение» – шарахались как черт от ладана, только что пальцем у виска не крутили. Внезапная помощь пришла от Константина Кедрова. Он у нас читал «фольклор» и отвечал за фронду: под видом фольклора протаскивал продвинутые теории от Фрейда до Флоренского, любил Хлебникова, писал авангардные стихи, приглашал нас к себе в гости, продвигал и подкармливал молодых поэтов Парщикова, Жданова, Еременко и других, пытаясь сколотить из них поэтическое движение «метаметафористов». С ним можно было говорить без скидок и умолчаний. Вот он-то на очередной мой отчаянный вопрос и ответил, что да, знает одного приличного доктора наук, и тут же дал мне его телефон. (Они, как сообщила мне только что Маша, незадолго до того познакомились и подружились то ли в Коктебеле, то ли еще на каком-то писательском отдыхе; в одном из альбомов у Александра Павловича есть фотографии Кедрова и его жены Елены Кацюбы.)
Живо помню мерзлый зимний вечер, темноту за окном, у которого стоял на тумбочке наш немного замурзанный сливочно-белый телефон, и дружелюбный голос в трубке: «Да, но я занимаюсь, в общем-то, девятнадцатым веком, Чеховым… – (сердце мое упало), – так что вам скорее к моей жене». Тут же трубку взяла Мариэтта Омаровна – и мгновенно, без всяких раздумий, решительно согласилась. Я была совершенно поражена.
Не знаю, кстати, были ли у нее до меня аспиранты. В любом случае она сразу отнеслась к этому делу и лично ко мне очень серьезно и ответственно, тем самым отрезав пути к отступлению: я поняла, что шутки кончились, на шару протусоваться не получится.
Так эта женщина с чудным диковинным именем стала моим научным – или, как она говаривала, художественным – руководителем. Она безусловно, видела, что я не слишком подхожу на роль кабинетного ученого, и, как сейчас понимаю, тем более ценила мои движения в эту сторону. Вообще, похоже, она нередко брала под свою опеку как раз таких, не вполне кондиционных ребят, которые без ее помощи вряд ли вскарабкались бы на филологические высоты. Или это мы ее выбирали? Во всяком случае, уже сейчас, когда мы подружились с Машей Чудаковой, она сообщила мне, что мама приводила меня ей в пример: «вот видишь, Аня хоть и дурит, а дело делает». Лестный отзыв. Я стала ездить к ней с кусками будущей книжки (слово «диссертация» до сих пор без смеха применять к себе отказываюсь), и у нас случались интересные беседы, отчасти зафиксированные.
Вот запись из моего дневника того времени. Я, правда, ее уже публиковала в приложении к своей книжке «Проблема смешного» (диссертация, статьи, фрагменты дневников), но мне кажется, здесь она будет к месту.
7 июня 1985. Вчера вечером у Чудаковой масса удовольствия. Я, при своей полной академической несостоятельности, блещу майкой Green Apple (мама в ужасе) и умением гнать телеги. Битый час мы обсуждали проблему, стоит или не стоит ее какой-то подруге сниматься таксистом, который младше ее на 10 лет и притом мингрел. В качестве свойской богемной герлы я куда свободнее себя чувствую, чем в качестве автора бестолковых писулек о людях, ногтя которых я не стою; Мариэтта тонко подкалывала меня: «хорошо, что вы залезли в гущу… но не надо сидеть там и хлюпать, в этой гуще, больше анализа»; «вам следовало бы перечитать (ха-ха!) формалистов, если вы не считаете их безнадежно устаревшими»; «у нас, слава богу, хватает людей, которые тонко понимают текст, этого недостаточно; “вот, какая я тонкая”, – это недостаточно для диссертации…» Моя беспомощная статейка насчет Олейникова подверглась критике по линии отделения биографии от художественного наследия, фактов от текста; по этому поводу я сбивчиво бормотала что-то следующее:
– В случае с Олейниковым все особенно сложно, так как его стихи как бы претендуют на неотделимость от быта, это все окололитературные жанры, якобы привязанные к ситуации (послания, застольные стихи, стихи на случай, записки и т. д.), якобы следующие за реальностью, на самом деле эта связь фиктивна, фиктивны как чувства, так и события, которые якобы служат толчком к стихотворчеству. С другой стороны, само поведение Олейникова в быту тоже было как бы фиктивным, это был человек-image, причем такое ощущение, что превращение произошло внезапно (М. Ч.: «Ударился оземь и стал писаным красавцем»). Вот-вот. Его, по выражению Кьеркегора, «не было», он «отсутствовал» – не только в своих произведениях, но и в самом себе.
М. Ч.: – Пантелеев в свое время расказывал мне, что Олейников, кажется, пристукнул потом своего отца (который выдал его белым). Пантелеев говорил: Это был человек бездн, за ним стояло какое-то очень страшное прошлое.
Я: – Раз он отсутствовал и в стихах, и в быту, где же он был? Л. Гинзбург считает, что в этих «вечных» словах, заключенных в пародийный контекст (поэт, любовь, смерть и т. д.) Но так ли это? – и т. д.
Сейчас еще придумала следующее: Олейников превратился в image, причем image негативный, целиком построенный на автоэпатаже (выражение Флейшмана). <…>
Когда произошло «превращение» и куда девался Ол<ейников>-человек? вот вопрос. (Но, честно говоря, не совсем по теме).
Все надо переписать ПОЛНОСТЬЮ. Я перекушала мемуаров и впала в «Жизнь замечательных людей».
М. Ч.: – Хармс иногда совершал действительно необъяснимые поступки. Например, Харджиев рассказывал мне, как, когда он приезжал к Хармсу в Ленинград, Хармс настаивал, чтобы он спал в той же комнате, что и они с женой: «А то я обижусь». Это действительно совершенно непонятно…
М. Ч.: – Вообще, Аня, я уважаю вас еще и за то, что вы смело берете проблему смерти. Правда, посмотрите в философском словаре статью П. Гайденко «Смерть». Там отмечено, что проблема смерти не является онтологической для марксистской философии. Впервые это я отметила в своем Эф<ф>енди Капиевиче [ее книга о Капиеве в ЖЗЛ], а вот она тоже, молодец. Так что вас могут за это зацепить.
– А что я, я иду за текстом. Я не занимаюсь же марксистской философией.
– Да. Что касается меня, я уже давно, в 60-е годы, зареклась писать о смерти. Тогда все склоняли это, все кому не лень, разменивали, это тоже было тошно.
Я: – Просто они заклинали свой страх, боролись с собственными комплексами.
М. Ч.: – Да. Так же, как потом, уже позже, зареклась употреблять слова «моральный», «духовный», «нравственный», а еще прежде – «реализм» и особенно «историзм»… (Я ушла от нее в час ночи).
Конец фрагмента. Поясню, что ярко-красная футболка с ярко-зеленым, «вырви глаз», логотипом Green Apple Books, книжного магазина в Сан-Франциско, была получена в подарок от американца, с которым мы случайно познакомились и разговорились на Пушке он работал в этом магазине (увы, знакомство не имело продолжения); она вызывала изумление прохожих, раздражение мамы, восторг и зависть друзей, но через год была оттяпана поносить Аркашей Гуру – конечно же, безвозвратно. «Перечитать» формалистов – подчеркнуто не без умысла; то ли Мариэтте Омаровне в голову не приходило, то ли она из милосердия не показывала виду, что поняла: формалистов я тогда знала только понаслышке, из Тынянова читала разве что «Кюхлю» да «Пушкина» и ловко прикрывала природной бойкостью и сообразительностью непростительные пробелы в образовании. Потом я, конечно же, прочла, восхитилась, взяла на вооружение, – и всю свою дальнейшую деятельность по работе с текстами поставила на этот безоговорочный фундамент. Саша Закуренко пишет, что Мариэтта прочила его, через поколение (т. е. себя), во внуки формалистов; припоминаю, что похожий разговор был и со мной. У нее, несомненно, был огромный педагогический талант, и в других обстоятельствах вокруг нее образовалась бы целая филологическая школа, но «судьбе было угодно» сделать из нее одинокого воина- подвижника.
С названием она мне тоже помогла. Говорит: «просто “про обэриутов” нельзя, надо обозначить проблему». Ну, поскольку мне тогда (да и сейчас, в общем-то) было главным образом смешно, я и обозначила: «Проблема смешного». И потом всю первую главу посвятила обоснованию термина «смешное», правомерного (якобы) при разговоре о маргинальных явлениях, в противовес термину «комическое», который применяется к произведениям так называемого искусства. Получилось, по-моему, смешно. И Мариэтта Омаровна, человек серьезный, но с прекрасным чувством смешного, не возражала.
Еще один важный момент. В первом куске, который я ей принесла, еще были элементы, так сказать, журнального «художественного литературоведения», которого я начиталась в юности, всяческое красное словцо, в частности, многоточия. Мариэтта Омаровна за несколько секунд объяснила мне, почему это недопустимо. «Многоточие, – сказала она, знак неясности мысли». Уж не знаю, сама она это сформулировала или процитировала кого- то, но точнее не скажешь. С тех пор я этот знак искореняю, где только могу. И если возникает желание его поставить, сразу проверяю: не неясна ли мне собственная мысль, и пытаюсь по мере сил прояснить.
Но главное, – она спросила, какими я пользуюсь текстами. О, это у меня было: тот самый двухтомник Введенского (полуслепой четвертый ксерокс на голубоватой рыхлой бумаге), а также так называемый «абрамкинский» Хармс (машинописный самиздатский сборник), еще в десятом классе попавший ко мне от старшей сестры, и непонятного происхождения машинопись пары десятков стихотворений Олейникова. Как Валерий Абрамкин, так и Михаил Мейлах в тот момент находились в местах лишения свободы, упоминать их не рекомендовалось. Единственный официальный источник – собрание стихотворений Заболоцкого, плюс успевшие проскользнуть в печать в годы оттепели воспоминания современников о странных непонятных «чудаках» и крайне малочисленные публикации их произведений в специальных, малотиражных или периферийных изданиях. («Детские» Хармс и Введенский в расчет не брались.)
– Это не годится, – сказала Чудакова. – Надо ехать в архив.
И я с изумлением узнала, что Хармс и Введенский практически целиком хранятся в Публичной библиотеке в Ленинграде, в составе архива Я.С. Друскина, которым, собственно, публикаторы и пользовались, пока он еще не был сдан в библиотеку, при жизни Друскина (а умер он совсем недавно, в 1980 году). Архив еще недоразобран, но попасть туда можно.
– А меня туда пустят? – усомнилась я.
– Пустят, – сказала Мариэтта Омаровна уверенно.
Разборкой и описанием архива Друскина занимался В.Н. Сажин, которому Чудакова меня и рекомендовала (следовало, правда, еще подготовить какие-то официальные бумаги от института, но это было делом техники и времени). Так с ее помощью осенью 1985 года я впервые попала в настоящий рукописный архив, и с тех пор в Фонде 1232 РНБ им. М.Е. Салтыкова-Щедрина во многих листах пользования моя фамилия значится первой, в крайнем случае второй после Ж.-Ф. Жаккара, швейцарского исследователя, с которым мы потом познакомились и подружились. Пустили меня, правда, не с первого раза, а в Пушкинский Дом тогда, в 80-х, и вовсе не пустили, но тут это не важно. А важно то, что меня, как щенка в воду, буквально бросили прямо в серьезную взрослую работу с текстами, причем никому, кроме нескольких посвященных, не известными. Ничего не оставалось, как самостоятельно учиться во всем этом плавать.
Мариэтта Омаровна очень внимательно и пристрастно читала все, что я ей приносила, давала советы, делала пометки на полях (черновики с пометами у меня сохранились). Носить написанные куски на кафедру, как требовалось от аспирантов, было нельзя – меня тут же выперли бы. Поэтому диссертацию я писала так же, как мы читали на первых курсах Ерофеева и Кьеркегора – под партой, и не сомневалась, что там она, под партой, и останется. А вот Чудакова, напротив, была полна оптимизма:
– Все только и ждут, когда махнут рукой и скажут: «МОЖНО!» – (размашистый жест сплеча). – А у вас уже диссертация написана!
Насчет марксистской философии тоже был разговор. Известно, что сама она первую книгу писала в стол и гордилась, что в библиографии нет ни одной «марксистско-ленинской» позиции. Но мне она, кажется, такой судьбы не желала. Во всяком случае, когда (не зная о ней этих фактов) я устроила ровно то же самое (у меня была одна-единственная цитата из Гегеля, а вместо классиков марксизма в теоретической части – выпендрежные три кита: Кьеркегор, Витгенштейн и Ортега-и-Гассет), она в последний момент спросила, как-то без нажима, в скобках (может, с подачи моей мамы? вот не знаю): не хочу ли я хотя бы просто вставить в библиографию какие-то положенные фамилии? можно даже в тексте не цитировать, просто для отмазки… Но я гордо отказалась: у меня ведь не было цели защищаться и вливаться в ряды советских кандидатов наук. И она (мне кажется, с облегчением) не стала настаивать.
Постепенно веселая свободная жизнь стала перевешивать. Мне уже совершенно не хотелось писать диссертацию, даже интересную. Как-то весной 1986 года я приперлась на заседание кафедры – и заснула, потому что черт его знает, чем я ночью занималась, а тут было тепло и скучно. И слышу сквозь сон (честное слово, все так и было – момент очень драматичный, театральный даже), как в общий бубнеж вплетается моя фамилия: кто-то из дядечек говорит, что вот Герасимова плохо занимается, заседания пропускает, куски на обсуждение не приносит, и, наверное, пора поставить вопрос о ее отчислении.
И тут – ей-Богу, так все и было! – распахивается дверь, и врывается, как вихрь, маленькая яростная Чудакова. Даже сейчас, хоть я уже наизусть знаю всю эту историю, мурашки по коже бегут, когда печатаю и перечитываю эти слова. И буквально кричит на этих дядечек – я аж проснулась:
– У вас единственная нормальная аспирантка пишет нормальную диссертацию, а вы ее выгонять собрались! Вы что, с ума сошли?
И представьте себе – они ее почему-то испугались и послушались. Это, конечно, тоже налагало ответственность. В меня так верят, а я не оправдаю? Некрасиво!
Тут, видимо, пора поставить пластинку «Без ноги», среди своих заезженную, но большинству читателей этой книги, полагаю, не известную. Летом 1986 года я уже рвалась в облака, как наполненный гелием шарик. Роль хорошей девочки, аспирантки и молодой матери, мне окончательно осточертела, хотелось орать песни под забором и шляться по дорогам, но, как сказано у меня в дневнике – «не могу же я предать Введенского ради клевой жизни!» В этом полуразодранном состоянии я приехала на дачу, где в тот момент находились мои родители с моим четырехлетним сыном (они еще работали на работе, и мы сменяли друг друга). Необходимо было написать введение к уже готовой диссертации которая, к слову сказать, получилась вдвое толще, чем положено, 250 страниц, в частности, потому, что я обильно цитировала тексты, не запрещенные только потому, что практически неизвестные – мне казалось, что это главная моя миссия, ведь диссертация (в случае успешной защиты) будет лежать в библиотеке, где каждый сможет с ней ознакомиться. Писать введение, как многие знают, занятие весьма занудное, особенно если вы шарик с гелием. С сожалением оторвавшись от «клевой жизни», я мрачно примчалась на дачу и тут же, для утешения, побежала купаться на озеро, – естественно, босиком. И, конечно, налетела на бугрящийся из тропинки корень (он и по сей день там торчит), и мизинец правой ноги встал перпендикулярно вбок. Было очень больно. Ступня мгновенно опухла, я, матерясь, допрыгала на одной ноге до дачи (примерно километр), папа посадил в меня в машину, отвез в Загорск в травмпункт, палец одним щелчком поставили на место, загипсовали ногу до колена (!), папа купил мне в аптеке тяжеленные металлические костыли за пять рублей (они до сих пор хранятся на балконе), пришлось неделю сидеть на даче и писать это чертово Введение. Надо сказать, что я его таки-да написала. Более того: необходимость показать его Мариэтте Омаровне была достаточным поводом для того, чтоб меня опять отпустили в город, где костыли и гипс оказались никаким не препятствием для продолжения банкета. Но и к Мариэтте Омаровне в Беляево я все же заявилась: в зеленых, отрезанных до колена штанах, в безразмерной мужской дурдомовской рубахе, подаренной кем-то из друзей, на костылях, – и с пачкой бумаги, исписанной бойким полупечатным почерком; мне казалось, что это очень стильно и по-американски, да и печатать на машинке с загипсованной ногой, наверное, было затруднительно.
Мариэтта Омаровна приняла меня совершенно невозмутимо – не такого еще навидалась от дикой шестидесятной богемы, подумала я и еще больше ее зауважала. Спокойно взяла мои мятые бумажки и говорит:
– Был у меня один друг, тоже начал в какой-то момент писать печатными буквами. Он потом с ума сошел.
Ну, этого вы от меня не дождетесь, подумала я. И была права: несмотря на все старания, голова у меня оказалась чрезвычайно крепкая. И диссертацию, несмотря ни на что, дописала. И она даже была рекомендована к защите – в Литинституте нет спецсовета, и у нас была возможна только «предзащита» – чтобы защищаться потом в другом вузе, например, в МГУ. Что и произошло весьма триумфально, но только через три года; за три года, пока она гордо лежала «в столе», ситуация в стране и в отечественной филологии кардинально изменилась, и стало «МОЖНО!» (а у меня уже диссертация написана). С этой «предзащитой» связана моя самая любимая история – Чудакова ее тоже помнила и неоднократно рассказывала.
Как-то, гуляя с ребенком, я нашла в песочнице (не в нашем дворе, а в соседнем, глубже в квартал) пластмассовую вампирскую челюсть с клыками. Это сейчас таких хэллоуинских приблуд валом, а по тем временам – редкость, ценная находка. Поэтому, преодолевая легкую брезгливость, я ее принесла домой, вымыла с мылом, обдала кипятком, – и предмет был готов к употреблению. Я засунула его в рот (надевается, довольно удобно, сверху на ваши собственные зубы) и радостно пугала всех подряд – однокашников, детей, прохожих. Приперлась в этой челюсти, с очередным написанным куском (в зубах – зачеркнуто) к Мариэтте Омаровне. Она, противу ожиданий, очень обрадовалась. Говорит:
– Надо и мне такую же. Представляете себе – идет защита, и тут вы открываете рот и показываете всем эту челюсть. Все возмущены, смотрят на меня – и тут я открываю рот, и у меня такая же!
Посмеялись. А через год или полтора – Литинститут, актовый зал, предзащита, сидят наши ученые мужи, я сгруппировалась, выступаю как следует, произношу заранее заготовленную благородную эпохальную речь насчет того, что не собираюсь быть кандидатом наук, просто хотелось написать такую книгу, и спасибо, мол, что дали мне это дело довести до конца. Смотрю на Мариэтту – а она приоткрывает рот и зубками эдак щелк- щелк, на манер кавказской пленницы. Запомнила! Ох, я тогда «многое поняла».
Активный образ жизни, путешествия, походы, лыжи – обо всем этом я узнала только позже, но это чувствовалось: напор, всепобеждающий вектор как основа личности. Сходятся противоположности, а мы в чем-то были очень похожи (вплоть до открытой форточки и пирогов с капустой), Боливар вряд ли выдержал бы двоих. Кроме того, несмотря на настойчивую демократичность по отношению к младшим, я всегда испытываю пиетет по отношению к старшим «по званию», соблюдаю субординацию, иногда себе в ущерб, но тут ничего не поделаешь. Так что, к сожалению, близко дружить мы не стали. Могли завязаться более тесные академические отношения, но и этого не случилось, несмотря на то, что ее взяли на работу в Литинститут, – я как раз тогда от этого Литинститута и вообще от литературной работы бежала на вольную волю.
Припоминаю, что моя мама, Белла Иосифовна Залесская, в последние свои годы рассказывала, что взяли Мариэтту туда не без ее участия: то ли посоветовала, то ли слово замолвила. Мама много лет работала в Союзе писателей консультантом по литовской литературе и была в дружеских отношениях с нашим проректором Евгением Юрьевичем Сидоровым, тайным и деятельным вольнодумцем при заскорузлом Пименове. Как бы то ни было, мама с Мариэттой друг друга поддерживали и одобряли. Можно только представить себе, какие телефонные беседы о моей пошатнувшейся судьбе вели эти две железные леди, пока я бороздила землю и космос в физических и химических путешествиях. Через некоторое время, однако, шарик удалось притянуть за веревочку назад, я вернулась к так называемой нормальной жизни, и впереди неизбежно замаячила защита, еще несколько лет назад казавшаяся невозможной. Ну и жалко, конечно, было бы совсем скидывать со счетов такую интересную работу, да и амбиции пальцем не размажешь. Помню, как Мариэтта Омаровна сказала мне по телефону: «и передайте привет своему мужу, который привел вас в христианский вид». Здесь все было хорошо: и сведения о роли мужа (уже не Егора, второго), явно от мамы, и оценка этой роли, явно не феминистическая, и намек на положительное отношение к христианству, и иронически-архаичное выражение «христианский вид» вместо привычного «божеский». Мне вообще нравится, когда сильная самостоятельная женщина признает главенствующую позицию мужчины, я и в себе это культивирую (не всегда успешно), а тут оказалось, что мой художественный руководитель тоже из наших. Кстати, из того же дневника я с изумлением узнала, что кто-то тогда же назвал меня «самой умной красавицей после Маргариты Наваррской и Мариэтты Чудаковой». Устно и, что особенно ценно, за глаза. Обсуждать правомерность этого титула не буду, но и скромничать глупо, – говоря словами самой М.О., «считайте меня похвальбушкой».
С ее же помощью, кстати, этот домострой (сопровождавшийся нешуточными успехами в стремительно распространявшемся повальном обэриутоведении) и закончился. Летом 1994 года меня взяли на Тыняновские чтения в Резекне. Кроме прочего, это был законный повод свалить из опостылевшего (во многом благодаря этому самому мужу, который не справился с классической ролью, которую на себя взвалил) дома опять-таки на волю. Интересно стало уже в поезде, где уважаемые филологи устроили столь любезный моему тогдашнему сердцу дым коромыслом. В Резекне, тихом заштатном городке, безлюдной весенней ночью – сейчас или никогда! – я бросилась гулять с одним молодым филологом и быстро догулялась до бешеного романа, выудившего меня, как рыбку, из тупикового брака, и, как результат обратно в пение песен и всяческую веселую жизнь.
Так что, выходит, опять Мариэтта Омаровна сыграла в моей жизни судьбоносную роль.
Из тех чтений я, кроме этого молодого человека и себя лично, почти ничего не помню, разве что замечательный момент, связанный с Александром Павловичем Чудаковым, с которым мы раньше, кажется, лично знакомы не были. Он огорошил меня вопросом: «А вы знаете, почему военные так долго живут?» Я, разумеется, не знала. Оказалось – не мучаются выбором: приказ есть приказ. «Нет ничего губительнее для личности, чем возможность выбора, – сказал Александр Павлович. – Поэтому, когда я вижу водоем, то, не раздумывая, тут же в нем купаюсь». Очень близкая мне постановка вопроса, тем более что так всегда поступал мой папа. И мы в чем попало полезли купаться в холодное местное озеро. Этот постулат Александра Павловича Чудакова я хорошо запомнила и часто цитирую.
Больше меня на Тыняновские чтения не приглашали, да я и не рвалась. Правда, позже довелось участвовать в одном из Тыняновских сборников – с занятным (как мне кажется) сообщением о параллелях между Хармсом и немецким комиком Карлом Фалентином, хотя прямых указаний на то, что Хармс был знаком с его фильмами и скетчами, нет. Но подготовка этого сборника длилась так долго и – честно говоря – нудно, и текст надо было так скрупулезно выверять в соответствии с научными стандартами, что я потеряла к нему всякий интерес. В то время можно было уже публиковать любые тексты где угодно, и научное крохоборство казалось мне чем-то избыточным, странной анахроничной игрой.
Из филологии меня унесло – я надеялась, что навсегда.
В 1996 году над сквотом в Булгаковском доме на Садовой («Булхаус» или «Биса» – с ударением на «а», от «302-бис») нависла угроза. То было время перераспределения недвижимости, и многие хорошие старые дома в центре пустовали, уже выселенные и купленные, но еще не прибранные к рукам. В этом смысле Москва начала 90-х была не хуже какого-нибудь Берлина: в «ничейных» квартирах поселялась маргинальная публика художники, музыканты, «неформалы» всех мастей; устраивали там неофициальные студии, мастерские, выставки, вели бурную молодежную, а порой и просто тихую семейную жизнь. «На Бисах» был сквотирован целый подъезд, не во дворе, где «нехорошая квартира» и сейчас музей (даже два), а со стороны Садового кольца, первый слева. Попав туда в начале 90-х после какой-то выставки, я обнаружила, что в каждой квартире живут какие-нибудь мои друзья из прошлой или позапрошлой жизни, и стала ходить в гости чуть ли не каждый день. Самую козырную квартиру на третьем этаже занимал мой старинный приятель, музыкант и художник, с красавицей женой и кучей друзей. Когда-то она принадлежала хозяину дома, табачному фабриканту, и была богато отделана в стиле модерн: штофные обои, лепнина, изящные дверные и оконные ручки и так далее. Все это, правда, потертое, облупившееся, но целое, в сочетании с авангардной живописью и множеством изобретательно сочетающихся предметов неизвестного назначения (да еще под аккомпанемент гнездившихся там живых музыкантов с гитарами и барабанами) производило сильное впечатление. (В сети можно найти обрывки видеозаписей из этой квартиры.) Но тут новый русский капитализм окреп, встал на ножки, отрастил загребущие ручки, заточил зубки на все, что плохо лежит, и ребят стали выгонять. Ясное дело, удивительные интерьеры должны были (как и в аналогичных случаях в Берлине) пойти под нож. Хотелось что-то сохранить, желательно вкупе с неповторимым человеческим материалом, и я привлекла, как мне казалось, бронебойную силу в лице Мариэтты Омаровны. В дневнике есть запись о встрече гигантов. Хозяин квартиры, красивый эффектный чувак, стал привычно рассказывать историю создания сквота: что здесь было все замусорено, загажено, «и тут пришли молодые люди, с молодыми руками, которые они не боялись запачкать по локоть…» «Надеюсь, не в крови», – заметила Чудакова, и эффект был несколько смазан. Надо сказать, что даже ее деятельное участие не спасло дом от зачистки, и вскоре всю красоту уничтожил русский евроремонт, бессмысленный и беспощадный.
В последние годы мы пересекались редко. Когда у меня выходили книжки, как мне казалось, достойные ее внимания, я пыталась ей их как-то предъявить, – например, «Метелингу» (переводы из Томаса Венцловы) или «Проблему смешного» (та самая смешная диссертация плюс еще много чего). Книжки она брала охотно, но читать отказывалась – времени не было, что вполне понятно. Хотела сразу много экземпляров, чтобы возить и раздавать их по дальним губерниям вместе с остальной гуманитарной (в прямом смысле слова – здесь оно как раз уместно) помощью. Так я узнала о ее удивительных путешествиях по стране – и, хоть я сама постоянно колесила с концертами и чтениями, даже захотелось составить ей компанию. Правда, я не люблю долго ехать на легковой машине, а вот у нее как- то получалось. Этот ее трудовой подвиг считаю очень почетным и полезным.
Мне, правда, не всегда понятны были ее политические пристрастия, и как-то в телефонном разговоре я задала ей осторожный вопрос, практически процитировав вопрос ко мне М.Л. Гаспарова. Он ведь согласился тогда, в 1989-м, быть оппонентом на моей защите и, прочитав мою писанину, спросил, взглянув сверху вниз сквозь огромные очки: «Вы это серьезно?» «Конечно, нет», – отвечала я честно. «А, ну тогда ладно», – сказал Михаил Леонович. Тут вышло совсем наоборот: я получила такую отповедь, что больше не высовывалась и на всякий случай вообще не отсвечивала.
Darmowy fragment się skończył.