Czytaj książkę: «Злоречие. Иллюстрированная история»




© Щербинина Ю.В., 2019
© Издательский дом «НЕОЛИТ», 2019



Гортань – открытый гроб
Если заочно злословит кто друга; или, злоречье Слыша другого о нем, не промолвит ни слова в защиту; Если для славы забавника выдумать рад небылицу Или для смеха готов расславить приятеля тайну: Римлянин! Вот кто опасен, кто черен! Его берегись!
Гораций «Сатиры» (пер. М. Дмитриева)
Злословить, и остро при этом,
Весьма приятно, милый мой.
Ведь было сказано поэтом:
Злословье греет нас зимой
И освежает жарким летом.
Лопе де Вега «Валенсианская вдова»(пер. М. Лозинского)
Сюда, о клеветницы, стар и млад,
Ходячее злословье, станьте в ряд,
Чтоб нашей теме был противовес,
Как гимну – пасквиль, как святому – бес.
Ричард Шеридан «Школа злословия»(пер. М. Лозинского)
На фоне глобальных мировых проблем злоречие кажется и не проблемой вовсе – едва ли не досадной мелочью, чем-то малосущественным и неопасным. Враждебность ретушируется смягченными формулировками и подменяется эвфемизмами «словесная несдержанность», «активность в диалоге», «напористость в общении». Злоязыких называют сильными, настойчивыми, энергичными. На тех же, кто не склонен к грубости, ставится клеймо «слабака», неспособного дать словесный отпор, завоевать авторитет.
Однако злоречие – капкан наподобие ящика с апельсином в известном фокусе с обезьяной. В стенке ящика проделывают небольшую дыру, обезьяна сует в ящик лапу и хватает апельсин, но вытащить через дыру не может, бросить добычу тоже не может – так и сидит возле ящика, пока ее не схватит хитрый охотник. Так и человек не в силах остановиться, начав сплетничать, насмехаться, сквернословить… Злоречие незаметно встраивается в структуру личности, в иерархию жизненных ценностей, в систему социальных отношений.
Негативные явления коммуникации традиционно соотносят с речевой агрессией как словесным выражением отрицательных эмоций и враждебных намерений. В англоязычных исследованиях используются также понятия verbal aggression (вербальная агрессия), verbal abuse (жестокое словесное обращение), insult (нанесение оскорбления), cursing (сквернословие, ругань, проклятие). Между тем, понятие «речевая агрессия» не отражает всей глубины, многообразия возможностей и вариантов причинения вреда посредством речи.
Не будучи научным термином, злоречие куда более всеохватно и многомерно раскрывает разнообразные формы словесного зла. Злоречие не сыграешь в трех аккордах – это богатейшая партитура смыслов, побуждений, намерений. Оно не поддается универсальному определению. Это не только оскорбления, угрозы, насмешки, но и более сложные речеповеденческие комплексы: глумление, хамство, богохульство…
Злоречие часто отождествляют со злословием. Объективно контекст злословия более узок и соотносится преимущественно с осуждением и сплетничеством. В Словаре русского языка XI–XVII веков злословие разъясняется как калька латинского maledicentia в значении «брань, оскорбление». Злоречие – более масштабное и объемное – обобщает целый ряд смежных понятий, прежде именовавшихся вредословием, гнилословием, жестокословием, кощунословием, неблагословием, срамословием, худословием… К архаическим синонимам злоречия можно отнести гаждение – поношение, хуление, бесчестье.
Изучать злоречие начали еще в Античности. Его определению и классификации посвящена часть знаменитого очерка «Характеры» древнегреческого философа Теофраста. Древнеримским политиком и писателем Катоном Старшим сформулированы этические максимы, среди которых «Не будь злоречивым», «Не осуждай», «Ни над кем не смейся». Одновременно уже в Древнем мире были профессионалы злоязычия: сикофанты, делатории, выдалбливатели табличек с проклятиями.
При этом в разные эпохи общественная оценка менялась вплоть до переключения полюсов. Так, доносчиков-делаториев в Древнем Риме сначала поощряли, затем презирали, позднее и вовсе изгоняли. А вот жестко пресекавшееся в традиционных обществах богохульство впоследствии едва ли не поощрялось, вспомнить хотя бы период воинствующего атеизма в СССР.
Однако, в целом, злоязычие издревле считается гибельной страстью, искажающей человеческую природу. В Послании святого апостола Павла к Римлянам гортань нечестивых уподоблена открытому гробу. Этот сколь памятный, столь и устрашающий образ, взятый из пятого Псалма, обличает словесное непотребство – прежде всего хулу и клевету. Не в силах изречь себя устами божества, зло говорит устами убожества. То громогласное, то вкрадчивое, оно вроде внутри человека – как адский механизм, а вроде бы и вовне – как дьявольское искушение. «Кто хочет преодолеть дух злоречия, тот пусть винит не человека, подвергающегося падению, но внушающего сие демона», – сказано в «Лествице», духовном сочинении византийского богослова Иоанна Лествичника.
Злоязычие – инфернальное «потусторонье» речи, альтернативная словесная реальность. И в предзакатных сумерках поздней Античности, и в предрассветных лучах эпохи Возрождения, и в негасимом свете Нового времени речевое «антиповедение» так или иначе маркировано, по-особому отмечено. Его можно опознать прежде всего по несоответствию сложившемуся порядку и предустановленному идеалу.
Здесь обнаруживается теснейшая взаимосвязь этики с эстетикой. Моральное наделяется свойствами прекрасного. Простейший и нагляднейший пример – отрицательно оценочные реплики. Как мы чаще всего выражаем осуждение или неприятие? Он поступил некрасиво; очень неприглядное поведение; просто нелепость какая-то!; непригожие слова (устаревшее обобщенное название оскорблений и ругательств); что за безобразие!; вот ведь урод!
При этом на одном полюсе злоречия оказываются естественные, природные речеповеденческие реакции – например, насмешка. Потому и относились к ней издревле менее строго, чем к другим формам словесных нападок. На другом полюсе – речевые аномалии и перверсии, в частности, глумление как изощренное издевательство ради удовольствия. Патологическое злоязычие не просто порочно – оно бесчеловечно, это предел антиповедения.
Злоречие – ребус, не имеющий решения. Оно во многом иррационально и непостижимо, неподвластно формальной логике и механическому описанию. Исторически это связано отнюдь не только с магическими практиками (проклятие, сквернословие), но и непосредственно с общением. С одной стороны, обижать часто равнозначно играть – развлекаться, наслаждаясь злом. Иррациональность – в способности злоречия быть извращенным удовольствием. С другой стороны, нечаянно причинив зло словами, мы порой говорим с досадой: черт за язык дернул! Поминание черта – косвенное самооправдание и перекладывание ответственности. Дескать, я не виноват – просто так получилось, меня как бы принудили.
Иррациональность злоречия наиболее заметна в исторической ретроспективе и на обширном словесном материале – от летописей и философских трактатов до мемуаристики и беллетристики. В библиографическом списке отражены только основные из использованных источников: крупные монографии, научно-популярные книги авторитетных специалистов, тексты позапрошлого и начала прошлого веков, англоязычные работы. Вся история злоречия не набор тематических сведений, а захватывающее приключение идей. Великая битва чернильниц и мировая война книг.
Наряду с фактическими сведениями активно задействованы исторические анекдоты и народные легенды – как хрестоматийные (например, об Апеллесе и сапожнике), так и менее известные (вроде деталей казни Цицерона). Для уяснения сути злоречия иногда важнее не достоверность информации, а ее легендирование. Здесь редкий случай, когда сам процесс баснословного сочинительства, обрастание событий домыслами и вымыслами подчас раскрывают явления объективнее, чем скрупулезное уточнение и кропотливая сверка фактов. Легенды и анекдоты нужны не для доказательной базы, а для полноты картины – полифонии суждений, многоголосицы оценок.
Злоречие впечатляюще метафорично. Наиболее последовательное и типичное его представление в европейской лингвокультуре – словесный бестиарий: оскорбление – собака, клевета – змея, насмешка – обезьяна, сплетня – сорока… Известный афоризм Диогена: «Злословец – самый лютый из диких зверей». Среди других популярных метафор – колюще-режущие инструменты, различные виды оружия, вирусы, яды. Заглядывая в прошлое, мы увидим, как эти общие аналогии отливаются в конкретные образы, отражаются художественной литературой и оживают в изобразительном искусстве.
В книге более четырехсот репродукций произведений живописи и графики разных эпох. От широко растиражированных образцов визуализированной речи вроде «Фламандских пословиц» Брейгеля или «Клеветы» Боттичелли, – до малоизвестных работ европейских и отечественных художников. Многие иллюстрации сопровождаются искусствоведческими справками и пояснительными комментариями.
Общая структура книги стремится к повествовательной цельности, но не имеет композиционного единства. Одни главы организованы хронологически: показывают этапы эволюции разных форм злоречия (клевета, проклятие, богохульство). Другие подчинены кластерному принципу: описывают частные явления внутри общего (оскорбление, порицание, сквернословие). Некоторые главы построены по принципу «кругового обхода»: отдельная проблема помещена в центр и рассмотрена с разных сторон (глумление, хамство, ссора).
Специфичность проблематики требует особого предупреждения относительно ненормативной лексики: она представлена без отточий. Это настоятельно продиктовано необходимостью объективного и достоверного предъявления словесного материала. К тому же научная этика предписывает цитирование без купюр, если таковые отсутствуют в исходных текстах.
Однако исследовать словесное зло не значит снимать крышку с гроба и выпускать наружу смрад и тлен. Здесь напрашивается иная образность: обнаружение и обезвреживание демонов, обитающих в «потусторонье» речи. Помимо всего прочего, языковредие – как еще называли его в старину – мощнейший двигатель ментальных процессов, эффективный инструмент общественного управления и род социальной магии. Это очередная объяснительная метафора и лейтмотив настоящей книги.
Современность создала множество прогрессивных технологий в самых разных областях, но до сих пор не изобрела надежной защиты от злых слов. Слова давно уже не всевластны, но по-прежнему непобедимы. Библейское определение lingua dolosa (язык лукавый, коварный) вечно актуально. И сегодня, как всегда, «жизнь и смерть во власти языка».
При этом само злоречие – неиссякаемая тема досужих разговоров и постоянный объект обличительных острот. Его гримасы проглядывают в античной мифологии, его личины скрываются в средневековой символике, его снисходительная ухмылка сквозит между строк полемических текстов Нового времени, его звериный оскал мерцает в черных зеркалах смартфонов… Мы так много говорим о нем – но еще больше оно говорит о нас.
Как относиться к тому, что неизбывно и неискоренимо? Старательно отводить взгляд от разверстой гортани-гроба? Стеречь родных и близких над пропастью во ржи? Неустанно работать над собой, отделяя зерна добрословия от плевел злоязычия? Книга не дает ответов, но рассказанные в ней истории взыскуют внимания и участия.

Алексей Бельский «Не делай зла и не досаждай никому», из серии нравоучительных картин-панно, исполненных для украшения Смольного института, 1771, холст, масло
Глава I
Язык о трех жалах. Клевета
Душа клеветника имеет язык с тремя жалами, ибо уязвляет и себя, и слышащего, и оклеветанного.
Авва Фалассий Ливийский
Клевета – порок, обладающий необычайными свойствами: стремясь умертвить ее, вы тем самым поддерживаете ее жизнь; оставьте ее в покое – и она умрет сама.
Томас Пейн
Ты не отречешься от клеветы, но будешь клеветать потихоньку. Ты не отречешься от клеветы, но, клевеща, будешь озираться кругом, не подслушивает ли тебя кто-нибудь. Ты не отречешься от клеветы, но при первом шорохе струсишь…
М.Е. Салтыков-Щедрин «Клевета»

Питер Брейгель Старший «Клевета на Апеллеса», 1565–1569, коричневая бумага, перо, коричневые чернила
…Итак, у нас имеется Клевета, направляемая Завистью или Злобой и подталкиваемая…
– Insidiae? – спрашиваю я у Кейт. – Fallaciae?
– Коварство, – отвечает она, – обман и уловки.
Клевета тащит за волосы безымянного юношу, который с мольбой вздымает руки над головой. В чем его обвиняют? Трудно сказать, но, поскольку в роли истца выступает Клевета, эти обвинения, несомненно, ложные.
Герой романа «Одержимый» Майкла Фрейна – увлеченный искусствовед с задатками детектива – постигает тайны творчества Питера Брейгеля. В приведенном фрагменте описана утраченная картина знаменитого древнегреческого художника Апеллеса, сюжет которой многократно воспроизводился европейскими живописцами.
Это изображение можно назвать прототипом, смысловой матрицей того, что в былые времена именовалось ябедой, напраслиной, обносом, нагласительством, а сейчас обобщенно называется клеветой. Именно клевета, а не оскорбление, угроза или насмешка – сердцевина всего злоречия. Потому с рассказа о ней и начинается настоящая книга.
Кража чести
Клевета традиционно определяется как распространение заведомо ложной порочащей информации – то есть сведений, пятнающих чью-либо честь, подрывающих авторитет, вредящих репутации. Этимологически клевета связана с переносным значением глагола «клевать» – обижать, донимать. В источниках средневекового германского права клеветничество часто фигурировало как «кража чести».
Название это очень точно, ведь предмет клеветы – намеренно не соответствующие действительности и притом очерняющие адресата сведения, которые могут предъявляться как конкретным человеком в личных выпадах и публичных заявлениях, так и основываться на слухах, сплетнях. Клеветнические высказывания могут быть в прямом смысле опасны для жизни. Клеветничество не только основа злоречия, но и самое деструктивное его проявление.
В речевой повседневности клеветничество часто соотносят с доносительством. Однако в юридическом смысле, в правовом отношении донос не равнозначен клевете.
Во-первых, донос может содержать достоверные сведения и характеризуется прямым умыслом – предать огласке, привлечь к ответственности, инициировать судебное преследование. Во-вторых, клевета может распространяться открыто, а донос носит тайный характер. Доносчик чаще всего желает остаться неузнанным своей жертвой. В-третьих, клеветнические сведения могут сообщаться любым лицам, тогда как донос направляется непосредственно в полномочные органы либо конкретному человеку, который властен предпринять карательные меры.

Рембрандт Харменс ван Рейн (приписывается) «Обвинение Иосифа женой Потифара», 1655, холст, масло
Вспомним ветхозаветную историю обвинения Иосифа женой Потифара. Супруга египетского царедворца обратила похотливый взор на раба-слугу. Юноша вырвался из объятий – коварная соблазнительница оклеветала его, обвинив в попытке изнасилования. Невиновный Иосиф отправился в тюрьму. Эта история не только об искушении плоти, но и об искушении самой клеветой. Ложное обвинение – особый род соблазна, влекущая и гибельная страсть.
Обыденные представления о клевете отражены в народных поверьях. Чтобы избежать ложного обвинения, нельзя сидеть на пороге дома, утираться скатертью в понедельник. Случайно плюнуть на себя, наступить на нож, надеть платье наизнанку – приметы возможного наведения напраслины.
Опасность и неискоренимость клеветы зафиксированы в пословицах. Бойся клеветника, как злого еретика. Змею обойдешь, а от клеветы не уйдешь. Клевета что уголь: не обожжет, так замарает. Последняя формулировка указывает на содержательную неоднородность порочащих высказываний, наличие смежных понятий.
Наряду с клеветой выделяется инсинуация (лат. insinuatio – вкрадчивость, заискивание; букв. «проникновение куда-нибудь узким или кривым путем») – злостный вымысел, внушение вредоносных идей, тайное подстрекательство. С инсинуацией ассоциируются уже устаревшие слова нашептывание и наушничанье – то есть такое предъявление чьих-либо высказываний, действий, поступков, которое может попрать честь, опорочить достоинство, дискредитировать адресата. Цель инсинуации – создание негативного образа, отрицательного впечатления о человеке, подрыв доверия к его высказываниям и личности в целом.
Инсинуатор говорит намеками и действует исподтишка, подтасовывая факты, подменяя смыслы, искажая обстоятельства. Излюбленные его приемы – жонгляж многозначными словами, утаивание или маскировка части информации либо, напротив, намеренное преувеличение, гиперболизация сведений. Яркий литературный пример – щедринский Иудушка Головлев.

Франсиско Гойя «Доносчики», 1799, офорт из серии «Капричос»
«Клевета весьма легко входит в сердце, рожденное завистливым и подозрительным» (Вольтер).
«Клевета наносит удары обыкновенно достойным людям, так черви предпочтительно набрасываются на лучшие фрукты» (Джонатан Свифт).
«У порока нет раба более подлого, общество не порождает гада более отвратительного, и у лукавого нет гостя более достойного, чем клеветник» (Генри Филдинг).
«Клевета – это месть трусов» (Сэмюэл Джонсон).
«У клеветы – вечная весна» (Эдмунд Берк).
Автокомментарий художника: «Из всех видов нечисти доносчики [наушники] – самые противные и, в то же время, самые несведущие в колдовском искусстве».
В профессионально-правовом смысле с клеветой также связана диффамация (лат. diffamo – порочу) – оглашение порочащих кого-либо сведений в печати и других средствах массовой информации, независимо от достоверности, правдивости этих сведений. Диффамация чаще всего применяется в отношении политических и религиозных противников, бизнес-конкурентов, неугодных чиновников. В современных европейских законодательствах диффамация имеет статус, аналогичный богохульству (гл. XII): оба эти вида злоречия соотносятся с обсуждением границ свободы слова и в большинстве стран уже не предусматривают юридических мер пресечения.
В сопоставлении диффамации и клеветы сталкиваются две этикоюридические категории – право на истину и право на честь. В исторической ретроспективе второе является более поздним: древние законодательства не рассматривали диффамацию как правонарушение. Отсюда многовековая нейтральность понятия «донос», отсутствие в нем негативной оценочности.
До определенного времени доносить считалось не только правильным, поощряемым, но даже необходимым – далее убедимся в этом на многочисленных примерах. Ненаказуемость позорящих, но истинных сообщений опиралась на заимствованное из древнеримского права представление об existimatio – гражданской чести; ни по закону, ни по обычаю незапятнанного достоинства. Считалось, что честью обладал лишь тот, о ком объективно невозможно сказать ничего дурного. Если же позорящие факты налицо, то и о чести не может идти речи.
Впоследствии под влиянием германского понятия Guter Leumund («доброе имя») постепенно формируется представление о праве всякого человека на хорошую репутацию. Публичное разглашение любых – и правдивых, и лживых – порочащих сведений начинает рассматриваться как отдельное преступление: посягательство на достоинство и честь, нарушающее спокойствие других граждан, опасное для общественных настроений, социальной атмосферы. Здесь диффамация вплотную смыкается с распространением слухов и сплетен (гл. IV).
Инверсия справедливости
Клевета имеет важную особенность – приумножение согласием. У слушающего и принимающего клевету обычно нет сомнений и возражений. Как верно заметил Геродот, «клевета ужасна потому, что жертвой несправедливости является здесь один, а творят эту несправедливость двое: тот, кто распространяет клевету, и тот, кто ей верит».
Эта мысль многократно повторяется и разнообразно варьируется христианскими богословами. «Трем лицам пакостит клеветник: оклеветанному, слушающему и самому себе», – утверждает Василий Кесарийский. «Клеветник вредит тому, на кого клевещет… Вредит себе, ибо тяжко грешит. Вредит тем, которые слушают его, ибо дает им повод к клевете и осуждению.» – читаем у Тихона Задонского. То же самое – в известных словах аввы Фалассия о «трехжальном» языке клеветника.
Три жала клеветы словно дьявольская пародия на божье триединство. Ведь и невинно оговоренный оказывается в положении сколь незавидном, столь же двусмысленном: ему приходится оправдываться – а значит, волей-неволей состязаться с клеветником и со слушателем клеветы.
Клевета обладает свойствами «троянского коня» – и в этом главная ее опасность. Наветы маскируются под непроверенную информацию, выдаются за наивные заблуждения, ненамеренные оговорки, случайные ошибки. Клеветник выставляет жертву «без вины виноватой», одновременно создавая иллюзию собственной добропорядочности.
Здесь скрыт менее очевидный, но важный момент: клевета – инверсионная («от противного») попытка восстановления справедливости. Своеобразный «антиспособ» реконструкции понятной клеветнику картины мира. Попрание истины и насаждение лжи – коммуникативные подпорки, словесные костыли для того, кто не способен признать чужие достоинства и собственные несовершенства.
Клеветник воображает себя вершителем судеб и творцом идеального мира средствами лжи. Клевета присваивает себе созидающие, демиургические функции. Именно поэтому ее можно назвать средоточием, «ядром» всего злоречия. Однако при всей очевидной порочности клеветы отношение к ней всегда было неоднозначным, несводимым только к словесным нападкам, речевой агрессии.
Собаки демоса
Историю клеветы можно условно отсчитывать с Античности. Приблизительно со второй половины V века до н. э. в греческих полисах формируется фигура сикофанта (др. – греч. syke – фиговое дерево, смоковница + phaino – доношу, разоблачаю) – профессионального доносчика и сутяги, часто клеветника, а порой и наглого шантажиста. Одни толкования связывают происхождение слова «сикофант» с запретом вывоза смоквы из Аттики, другие – с разоблачениями мелких воришек и расхитителей, что прятали смокву в широких одеждах.
Сикофанты были сборщиками компромата на влиятельных лиц для возбуждения против них судебного процесса ради сведения счетов, получения взяток и просто из черной зависти. Фактически каждый мог обвинить каждого, только бы оба были свободными гражданами, не рабами, а в случае судебного выигрыша – забрать часть штрафа или конфискованного имущества. Извращая мораль и паразитируя на законодательстве, в пылу шпионского азарта и ради личной наживы вездесущие сикофанты преследовали состоятельных граждан, авторитетных ораторов, выдающихся полководцев.
Согласно описанию Плутарха, известный афинский стратег Никий жил в постоянном страхе перед сикофантами, ходил «вечно съежившись», избегал пиров и даже дружеских посиделок, только бы не быть оклеветанным. Для пущей безопасности щедро давал в долг, лишь бы никого не обидеть.
Потенциальные жертвы нередко брали сикофантов на содержание для защиты от недругов и конкурентов – эдакий древний аналог «крышевания». Прагматичный Сократ для защиты от сикофантов советовал богатому другу Критону: «Ты бы держал человека, который хотел бы и мог отгонять от тебя тех, кто вздумает напасть на тебя». Таким человеком оказался малоимущий, но оборотистый Архидем – он открыл настоящую охоту на врагов Критона и тут же изобличил множество злоупотреблений сикофантов. Дела богача пошли в гору, а вот философу совет вышел боком, послужив одним из неформальных поводов его преследования.
Прославленного оратора Демосфена однажды хотели назначить обвинителем, но он ответил решительным отказом: «Афиняне, советчиком вашим я буду и впредь, хотите вы этого или не хотите, но клеветником и доносчиком – никогда, как бы вы этого ни хотели!» Известного сикофанта Аристогитона проницательный Демосфен уподобил скорпиону и змее, а затем обозначил его подлинное место в обществе: «Он ходит, окруженный тем, чем окружены нечестивые в Аиде – проклятием, руганью, завистью, раздором, враждой». В дальнейшем змея станет устойчивой аллегорией клеветника.
Вездесущий, изворотливый и нахальный сикофант – среди главных персонажей выдающегося древнегреческого драматурга Аристофана. В комедии «Птицы» сикофант выступает с пафосной самохарактеристикой: «Я островной глашатай и доносчик». В «Мире» толпа клеветников третирует богача Каллия. Во «Всадниках» сикофант Клеон грозится «задушить, запугать, обобрать» всякого афинянина, но особенно богатого. В «Плутосе» один из главных героев все тот же ненавистный клеветник, возомнивший себя главным человеком в городе.

Пьер-Нарсис Герен «Федра и Ипполит», 1802, холст, масло
В древнегреческом мифе прекрасный юноша охотник Ипполит был оговорен своей мачехой Федрой. Богиня Афродита внушила ей любовь к пасынку, но из уважения к отцу Тесею тот отверг Федру – и она в гневе его оклеветала. По рассказу Еврипида, коварная Федра послала мужу таблички с обвинением, будто бы Ипполит ее изнасиловал. Тесей призвал Посейдона погубить Ипполита. Морской владыка послал навстречу Ипполиту водяного быка – испуганные кони понесли и растоптали несчастного юношу.
Аристотель ставил сикофантов в один ряд с мошенниками и подлецами. Боясь преследования суда, философ покинул Афины, а на вопрос встречного путника, каковы они, отвечал, явно намекая на сикофантов: «Великолепны, но груша за грушей там зреет, яблоко за яблоком, смоква следом за смоквой…»
Едва ли не всякий древнегреческий мыслитель считал своим долгом высказаться о клевете. «Человека, клевещущего на других, изгоняй из дома», – призывал Фалес. «Никакого порока нет злее клеветы», – настаивал Менандр. «Клеветы и злоречия надо остерегаться, как ядовитого червя на розе», – предупреждал Плутарх. «Много дружеских связей расторгнуто, много домов обращено в развалины доверием к клевете», – сетовал Лукиан.
В античном мире «трехжальность» клеветы еще не отливается в афоризм, но уже отчетливо проговаривается. Некий доброжелатель сообщил Эзопу, будто о нем за спиной говорят всякие гадости. Эзоп на это отвечал: «Убийцы не те, кто делают кинжалы, а те, кто пользуются их изделиями; так и обо мне злословят не клеветники, а ты, если ты пользуешься их клеветой. Осуждают то, чего не понимают».
Сикофантов все же старались контролировать юридически. Обвинителя, не получившего в свою пользу пятой части судейских голосов, штрафовали и впредь лишали права инициировать судебные преследования. В Афинах трое особо рьяных сикофантов ежегодно могли быть сами преданы суду народным собранием. Однако сикофантство как паразитарная общественная и пагубная речевая практика, специфическое ремесло и легальный способ заработка процветало очень-очень долго.
Процветанию сикофантов способствовала не только несовершенная система судопроизводства – благоволила им и сама эллинистическая мораль, которая признавала личную месть достойной почтения наравне с защитой общественных интересов. В народе сикофантство считалось зазорным, алчных клеветников называли «собаками демоса». Однако социальная зависть превращала тот же демос в оплот сикофантства. По свидетельству римского историка Корнелия Непота, демосу были присущи «суровость, подозрительность, непостоянство, завистливость и враждебный настрой к тому, кто имеет высокую власть». Наветы внушали страх, вызывали омерзение, но и негласно поощрялись.
Мораль рабов
Пройдет время, и Фридрих Ницше раскроет этот поведенческий механизм в работе «К генеалогии морали», дав ему название ресентимент (фр. ressentiment – негодование, озлобление, злопамятство) – враждебность к тому, что человек считает причиной своих неудач. По мысли философа, ресентимент – определяющая характеристика «морали рабов, противостоящая морали господ». Впоследствии закрепившийся в социологии, этот термин станет означать нечто более широкое и сложное, чем просто зависть. С одной стороны, ресентимент маскирует чувство неполноценности «плебея» перед «аристократом» (при всей исторической изменчивости обоих понятий). С другой стороны, служит социальным противовесом, ограничивая господство правящих элит. Отсюда неявные, но значимые социальные функции клеветы: уравнительная и нейтрализующая. В противопоставлении тиранической власти и диктатуры демоса клевета – ответная «иммунологическая» реакция, направленная на подавление «вируса» господства, на ограничение власти.
В повседневно-бытовой коммуникации ресентимент возникает из стремления ослабить позицию соперника, конкурента. Или, по крайней мере, не допустить ее усиления. Работая на создание «образа врага», клевета становится одновременно и средством избавления от чувства вины, и ловким обоснованием подлости, и утешением для уязвленного самолюбия.

Питер Брейгель Старший «Фламандские пословицы», фрагмент «Не терпеть вида солнечных бликов на воде» (ревновать к чужим успехам), 1559, холст, масло
Так обнажается еще один психоповеденческий механизм клеветы – мщение и обнаруживается ее психологическая функция – компенсаторная. Клевета – моральная сатисфакция и мнимый способ восстановления справедливости. Клеветник часто воображает себя не только властителем судеб, но и карающей десницей.
Здесь самое время вспомнить древнегреческую полулегенду-полубыль, заметно повлиявшую на осмысление клеветы в европейской культуре. Величайший художник своей эпохи Апеллес был оклеветан соперником-завистником Антифилом, который ложно вывел его соучастником заговора против царя Птолемея. Правитель поначалу поверил Антифилу и хотел казнить Апеллеса, но один из схваченных заговорщиков возмутился подлостью клеветника и засвидетельствовал непричастность художника к заговору. Птолемей выдал Апеллесу сто талантов денежной компенсации, а в придачу Антифила в качестве раба. Финал этой истории – доказательство ницшеанского тезиса: природа очернительства суть рабская. Как ни изворотлив клеветник – все равно носить ему клеймо раба.
В память о неприятном, но поучительном событии Апеллес написал картину «Клевета» – ту самую, о которой шла речь в начале главы. Полотно не сохранилось, но история посрамленного клеветника вошла в трактат Лукиана Самосатского «О том, что нельзя слепо верить клевете» (II в.).
В окружении воплощенных в женских образах Невежества и Подозрения восседает правитель с большими ушами, протягивая руку приближающейся взволнованной Клевете, ведомой мужской фигурой, которая олицетворяет Зависть. В одной руке Клевета несет горящий факел – символ лжи, а другой тащит за волосы поверженного юношу, призывающего богов в свидетели. Вместе с Клеветой идут две ее приспешницы – Ложь и Коварство, льстиво возвеличивая и заботливо прихорашивая свою владычицу. Слева от зрителя проливает слезы стыда Раскаяние в темных одеждах, скорбно взирая на идущую следом стыдливо обнаженную Истину. Взор Истины обращен к небесам.
Воплощенная на холсте и возрожденная в слове, эта поучительная история сделалась устойчивым мотивом в изобразительном искусстве. К Апеллесу вернемся еще не раз, а пока посмотрим, как обстояли дела с клеветой в древнеримском государстве.
«Состязание в негодяйстве»
В Древнем Риме «голос народа» (лат. vox populi) считался выражением воли богов. Народ, как и ранее в греческих полисах, также имел значительное влияние на ротацию политических деятелей. В период республики всякий достигший совершеннолетия гражданин, заинтересованный в ее благоденствии, брал на себя почетную обязанность изобличать преступления. Никакой суд не мог быть инициирован без заявления обвинителя.
Эта деятельность изначально носила добровольно-общественный характер и никак не оплачивалась. Когда же Рим стал клониться к упадку, политика вырождалась в интриганство, ораторство – в пустую декламацию, судопроизводство – в череду корыстных тяжб. И вот на рубеже I–II вв. до н. э. в римский уголовный процесс чеканным шагом вошли делатории (лат. delatores – информаторы, осведомители), быстро ставшие ключевыми фигурами судебной системы. Сначала они извещали в основном о налоговых преступлениях, но очень скоро проникли во все сферы публичной и частной жизни.
Честность первых делаториев сменилась продажностью и оговорами. Ситуация усугубилась с введением оплаты доносительства: раскрытие преступлений требовало поощрения, а затем и денежного вознаграждения. Изобличив какого-нибудь толстосума в неуплате налогов, делаторий получал четверть конфискованного судом имущества. Так множились ряды лжесвидетелей, вымогателей и клеветников. Дошло до разрешения тайного доносительства, причем доносчиками могли выступать прежде не имевшие данного права женщины и даже рабы.
Некоторые делатории становились настоящими «звездами». При императоре Августе такой знаменитостью слыл Кассий Север. Судебным коньком этого человека незнатного происхождения и подлой натуры были дела о прелюбодеяниях богатых граждан, которых он принуждал выплачивать отступные или отдавать часть имущества. Как темпераментно заметил итальянский историк Гульельмо Ферреро, «Рим еще не видывал такого густого, желтого, кипевшего, серного потока вулканической грязи, какими были обвинения Кассия».
Обвинители, которые жили исключительно на доходы от тяжб, а часто даже работали по найму, назывались квадруплатории (лат. quadruplatores). Этим обвинительных дел мастерам приходилось прилагать недюжинные усилия, дотошно выявляя финансовые нарушения и стаптывая сандалии в бесконечных розысках, преследованиях, ходатайствах.
Античный историк Геродиан рассказывал, что при императоре Макрине доносчики «встречали всяческое попустительство, больше того – их подстрекали поднимать давнишние судебные дела, среди которых попадались не поддававшиеся расследованию и проверке. Всякий, только вызванный в суд доносчиком, уходил сейчас же побежденным, лишившимся всего имущества. Ежедневно можно было видеть вчерашних очень богатых людей просящими милостыню на следующий день».
Социальные функции и коммуникативные стратегии римских делаториев и греческих сикофантов в какой-то момент почти совпадали. Правда, для судебного разбирательства теперь уже требовались публичные обвинения. К тому же каждый последующий правитель мог публично высечь, обратить в рабство, изгнать из страны агентов своего предшественника. Так поступил, например, император Веспасиан с делаториями Нерона.
Как и сикофанты, делатории уличались в злоупотреблениях. Ораторская слава Цицерона началась с выступления по делу Секста Росция, огульно обвиненного в отцеубийстве. Процесс был с блеском выигран. Впоследствии Цицерон настойчиво призывал как можно жестче ограничивать иски делаториев, презрительно называл их «кляузными дельцами» и «лаятелями на клепсидру».
В трактате «О республике» Цицерон упоминает о римском «Законе Двенадцати таблиц» (лат. Leges duodecim tabularum), который предусматривал смертную казнь за сочинение и распевание клеветнических песен. Более мягкое наказание – выбривание головы и бровей, выжигание на лбу клейма «С» (от слова calumniator – клеветник).

Джон Лич «Цицерон», рис. из «Юмористической истории Древнего Рима» Гилберта Эббота Э-Беккета, ок. 1850
Помимо делаториев, хватало в Риме других очернителей, которые только и делали, что искали поводы да улучали моменты, чтобы извести врагов, отомстить обидчикам, устранить конкурентов. Что только не выдумывали для правдоподобия порочащих сведений! Один из обвинителей отвел в сторонку императора Клавдия и заговорщицки поведал, будто видел сон о его убийстве, а спустя некоторое время якобы опознал злодея в своем противнике, который, ничего не подозревая, подходил к императору с каким-то прошением.
Таким же коварным способом, по одной из версий, был оклеветан Аппий Силан – политический деятель из ближайшего окружения Клавдия. Жена императора Мессалина возненавидела Аппия за отказ стать ее любовником и сговорилась с вольноотпущенником Нарциссом разыграть сцену «пророческого» сна. Ранним утром Нарцисс вломился в императорскую спальню и в притворном смятении поведал жуткий сон, в котором Аппий нападает на Клавдия. Мессалина столь же артистично изобразила изумление и поведала о таком же сне. Сразу после этого действительно явился Аппий – это совпадение привиделось неоспоримым доказательством, и невиновный был схвачен.
Оба описанных случая – иллюстрации поразительного свойства клеветы облекаться в причудливые образы для усыпления бдительности, снижения критичности восприятия. Фантазия «мне привиделось» производит куда больший эффект, чем свидетельство «я видел», и становится идеальным способом устранения врага.
«Кто на тебя клевещет, тот не друг тебе», – указывал Квинт Энний. «Охота чернить друг друга есть удовольствие бесчеловечное, жестокое и всякому честному слушателю противное», – бичевал клевету Квинтилиан. «Кто не порицает клеветников, тот поощряет их», – настаивал Светоний. Все эти изречения были точны, но тщетны.
К периоду упадка Рима клевета сделалась бизнесом – включилась в товарооборот и стала своеобразной услугой, как поставленное на поток производство дефиксионов (гл. III). «Повсюду идет великое состязание в негодяйстве», – пессимистически заметил о своем времени Сенека. Только проклятие еще сохраняло сакральность в силу магического содержания, а клевета бытовала как профанная практика. Презренных клеветников, вздумай кто пересчитать их и собрать вместе, явно не вместил бы Колизей.
На примере Древнего Рима мы последовательно наблюдаем, как клевета разъедает общественный организм, вызывая кризис социального доверия. В клевете упражнялись и политики, и поэты – она сделалась не только эффективным инструментом властной борьбы, но и своеобразным родом псевдоискусства, «аттракционом болтовни». В отличие от Греции, в Риме наиболее заметна эстетизация клеветы, что не в последнюю очередь способствовало популярности т. н. адвокатской литературы – художественно обработанных текстов судебных речей и специально созданных искусных стилизаций.

Мозес ван Эйтенбрук «Меркурий обвиняет Батта», XVII в., офорт
Древние не жаловали не только клеветников, но и просто доносчиков. Мифологический Батт – пастух царя Нелея – обещал никому не рассказывать об украденном Гермесом стаде Аполлона. За это Гермес презентовал ему одну из похищенных коров. Желая испытать Батта, он явился к нему в другом обличье и принялся расспрашивать о краже. Наивный пастух все охотно растрепал – и разгневанный Гермес обратил доносчика в камень. Этот сюжет отражен в «Метаморфозах» Овидия.
При этом весьма любопытно, что клевета как отдельный род преступления была неведома древнеримскому праву. Распространение лживых сведений проходило по части оскорблений (лат. contumelia). Позднее, в императорский период, под клеветой (лат. calumnia) понималось ложное обвинение в преступном деянии.
Культ клеветы пошатнулся правлением Марка Ульпия Траяна (99-117 н. э.), который прекратил обвинительные дела по оскорблению императорской особы и величия римского народа. Траян расправился с доносчиками с затейливой фантазией и жестокостью, достойной их гнусного поведения. Согласно описанию Плиния Младшего, все доносчики были посажены на наскоро сколоченные корабли и отданы на волю волн. «А если штормы и грозы спасут кого-нибудь от скал, пусть поселятся на голых утесах негостеприимного берега, и пусть жизнь их будет сурова и полна страхов, и пусть скорбят они об утерянной безопасности, которая дорога всему роду человеческому».
Битвы чернильниц
Примерно к началу IV века профессиональное клеветничество начинает временно затухать. В христианском представлении очерняющий ближнего сам вверяется дьяволу, который есть главный очернитель. В Откровении Иоанна Богослова дьявол назван не иначе как «клеветником, клевещущим пред Богом день и ночь» (ср.: греч. diabolos – ложный обвинитель, рассеиватель клеветы).
Поруганием Христа фактически было лжесвидетельство против Него: «Первосвященники и старейшины и весь синедрион искали лжесвидетельства против Иисуса, чтобы предать Его смерти» (Евангелие от Матфея. 26:59). Клевета лишает человека божией благодати: «Господи! Кто может пребывать в жилище Твоем? Кто может обитать на святой горе Твоей?.. Кто не клевещет языком своим, не делает искреннему своему зла и не принимает поношения на ближнего своего» (Псалтирь. 14:1–5).
Эльвирский собор 306 года установил отлучение от Церкви христиан, по доносу которых лишались не только жизни, но и свободы другие христиане. Непримиримым борцом с клеветниками был император Константин Великий, распорядившийся применять к ним смертную казнь с предварительной пыткой и вырыванием языка «с корнем» – дабы более не клепали на ближних. Исключением были только доносчики на астрологов и гадателей – их Константин считал «скорее достойными награды».
Однако клевета продолжала язвить своим тройным жалом и мир, и клир. Хрестоматийны судьбы Григория Богослова, обвиненного в незаконном захвате Константинопольской кафедры; Иоанна Златоуста, оклеветанного самим Патриархом Александрийским Феофилом; Макария Великого, ложно уличенного в изнасиловании девицы…
Наряду с моральной оценкой клеветы в европейских законодательствах постепенно закрепляется необходимость ее пресечения. Так, в древненорвежских «Законах Гулатинга» среди прочего указано: «Никто не должен возводить напраслину на другого или клевету». Под напраслиной подразумевается высказывание о том, «чего не может быть, не будет и не было». Например, один человек говорит о другом, что тот «становится женщиной каждую девятую ночь, или что он родил ребенка, или называет его волчицей-оборотнем. Он объявляется вне закона, если оказывается в этом виновным».
Между тем, как водится, правовые догматы расходились с реальностью. Клевета нашла надежное прибежище в религиозно-догматических спекуляциях. Всякого инакомыслящего можно было объявить еретиком. Мощный оплот Святейшей Инквизиции – тайное осведомительство, где клевета – действенный способ властного контроля.

Кристиано Банти «Галилей перед Инквизицией», 1857, холст, масло
Место сикофанта и делатория заняла зловещая фигура т. н. родственника инквизиции. За этим ласково-циничным названием скрывался наемный ловкач по части обвинений, который указывал на всякого «впавшего в ересь». Армия «родственничков» состояла из представителей самых разных социальных слоев: военных и торговцев, художников и поэтов, простолюдинов и придворных. Все они имели разрешение носить оружие, были неподсудны и неприкосновенны. Доносчики рекрутировались также из священников и церковных прихожан, которым выдавались индульгенции (отпущения грехов) за стукачество на вероотступников.
Доносчики делились инквизицией на тех, кто предъявлял конкретные обвинения и должен был их доказывать во избежание кары за лжесвидетельство, и тех, кто только указывал на подозреваемых еретиков. На улицах европейских городов красовались особые ящики для жалоб. Бесперебойный поток «еретиков» сливался с бесконечным потоком осведомителей.
Злоречие обрело форму битвы чернильниц, поединка перьев. Особая роль здесь отводилась городским писцам – они охотно помогали гражданам в составлении юридических текстов, в том числе и доносов. Бог кляузы, писец зазывал прохожих в свою лавку затевать судебные тяжбы.
Особо усердствовала в доносительстве Венецианская республика с ее печально памятным Советом Десяти – закрытой организацией, состоявшей из представителей знатнейших родов и следившей за общественными настроениями и борьбой правящих элит. Совет создал особую систему осведомителей и широко практиковал анонимные доносы, о которых по сей день напоминают пасти бронзовых львов на венецианских улицах. Сохранился знаменитый «Зев льва» – стенное окошко, куда зудящие алчностью, обидой, страхом уста нашептывали поклепы дежурному инквизитору. Безмолвные грозные львы хранят тайны многих средневековых клевет.
Оранжерея законотворчества
В XV столетии в лексикон клеветы входит пасквиль – упоминаемое еще в античных источниках письменное сочинение, содержащее ложные порочащие сведения и жалобы (лат. liber famosus). По одной версии, слово образовано от фамилии римского башмачника Пасквино, автора ядовитых высказываний о власть имущих. Согласно другой версии, пасквиль происходит от Pasquino – народного названия римской статуи, на которую по ночам приклеивались pasquinades – обличительные листки, острые анекдоты, всевозможные карикатуры. К безрукому античному торсу, словно к идолу для жертвоприношения, в числе первых устремлялись сплетники, склочники, скандалисты.
Далее эволюция представлений о клевете идет путем дробления терминов и разделения смыслов. Так, в 1606 году в английское право входит понятие мятежная клевета (seditious libel) как уголовное деяние, караемое пожизненным заключением. В отличие от мятежных речей – устных выпадов против государственной власти, критических высказываний о королевской семье, призывов к бунту – «мятежная клевета» фиксировалась письменно.
Понятие просуществовало до XIX века и даже получило повторное законодательное закрепление после жестокого разгона митинга в поддержку избирательной реформы 1819 года, известного как «бойня при Питерлоо». Во избежание подобных выступлений были приняты Шесть законов (The Six Acts), куда среди прочих вошел Закон о Преступной Клевете.
При этом, как и в Античности, официальные циркуляры вступали в противоречие с обыденными представлениями. «Верхи» не могли обходиться без доносчиков, а «низы» не хотели их терпеть. Яркий пример такого противостояния – жалоба курфюрста Кельна в 1686 году на отсутствие претендентов на фискальные должности из-за «страха презрения и поношения соседями».
В абсолютистской Франции в ходу был lettre de cachet (букв. «письмо с печатью») – приказ о внесудебном аресте с королевской печатью. В уже подписанном документе оставляли свободное место – так что можно было указать любое имя. С помощью таких подделок монархия избавлялась от своих врагов. Сильные мира сего легко фабриковали такие тексты, а богатые просто покупали их.
Однажды Вольтер спросил полицейского префекта Эро, как поступают с фальсификаторами lettres de cachet. Получив ответ «их вешают», философ едко заметил: «И то хорошо до поры до времени, пока не начнут, наконец, вешать и тех, кто подписывает неподдельные». В период французской революции «письма с печатью» были отменены, но в 1791 году французским законодательством было установлено понятие гражданского доноса (de lation civique) – обязательного для всех совершеннолетних граждан.
Впрочем, были и активно протестующие против подобных практик. Главный выразитель протестных идей, видный итальянский экономист и публицист Гаэтано Филанджиери в трактате «Наука о законодательстве» настаивал на том, что все доносы должны игнорироваться официальными органами. Менее прогрессивные современники парировали, что сообщение о преступных деяниях – необходимая гражданская обязанность.
Одновременно и разлагая, и подпитывая юриспруденцию, клевета демонстрировала возможность перетолковать любой порядок, перелгать всякую заповедь. Для ядовитого цветка злоречия с сердцевиной клеветы законотворчество было оранжереей, где он уничтожал здоровые растения, пускал все новые и новые ростки.
От Боттичелли до Карраччи
Юридическая калибровка понятия клеветы шла параллельно с поисками творческих способов его отображения в искусстве. В конце XV столетия Боттичелли, вдохновленный описанием Лукиана, реконструирует историю Апеллеса на монументальном аллегорическом полотне «Клевета». В сидящем на троне ослоухом человеке мы вновь узнаем царя Мидаса, который воплощает уже не только Глупость, но и Легковерие, интерес к наветам.
Подозрение и Невежество крепко держат правителя за уши, нашептывая в них гадкие речи. Как и на картине Апеллеса, здесь Клевета выступает вместе с Завистью в сопровождении Обмана (в другой трактовке – Злобы и Коварства). Спутницы украшают Клевету жемчугом и цветами, придавая ей убедительность и маскируя порочность. Неуверенно указующий жест правителя синхронизирован с властно порабощающим жестом Зависти. Раскаяние отклоняется от античного описания: неподвижно стоящая зловещая старуха угрюмо взирает на обнаженную венероподобную Истину (ср. выражение «голая правда»), указующую на небеса. Фигура Истины композиционно отделена от остальных, символизируя отделенность от порочного людского мира.
Наконец, фигура влекомого за волосы юноши у Боттичелли трактуется как аллегория Невинности и, как полагают некоторые искусствоведы, олицетворяет самого Апеллеса. Философский смысл этой сцены довольно прозрачен: спустя столетия оклеветанный не нуждается в самооправдании – за него свидетельствует само время. Оно и только оно – опаснейший противник и главнейший враг клеветы.

Сандро Боттичелли «Клевета (Оклеветание Апеллеса)», ок. 1494, дерево, темпера
Расположение персонажей у Боттичелли зеркально их описанию у Лукиана, что создает эффект обратной последовательности событий и наводит на мысль о том, что Правда и Раскаяние, возможно, слишком запоздали. Клевета изображена инфернально двойственной: это женщина-хамелеон, коварный оборотень. Наученный полуторатысячелетним опытом человек Ренессансной эпохи верил в справедливость куда меньше эллина. Но как бы то ни было, Боттичелли сделал клевету мыслезримой, художественно изреченной.
В отличие от Боттичелли, падуанский мастер Мантенья сохранил логическую последовательность легенды, изложенной Лукианом, расположив персонажей картины слева направо и сделав подписи под каждой фигурой рисунка. В этом римейке античного сюжета Клевета приближается не взволнованно, а надменно и даже торжествующе, уверенная в своем могуществе. Одновременно и образ Правды куда более сдержан и не столь патетичен, нежели у Боттичелли.
Несколько иную аллегорическую трактовку истории клеветы дал Питер Брейгель (репродукция в начале главы). Художник изобразил легковерного царя с большими, но все же не ослиными, не такими комичными ушами. Две наушницы – Невежество и Подозрительность – нежно обнимаются и уже ничего не нашептывают, лишь заинтересованно наблюдают. Ложь с Коварством не приукрашивают Клевету, просто идут вместе с ней.

Андреа Мантенья «Клевета Апеллеса», эскиз, втор. пол. XV в., бумага, перо коричневым тоном, подсветка белым

Корнелис Корт «Клевета Апеллеса», реплика1 картины Федерико Цуккаро, 1572, гравюра на слоновой кости
Истина предстает в образе коленопреклоненного нагого мужчины. Подпись под фигурой, место которой и у Лукиана, и у Боттичелли занимала Истина, гласит: «Caritas» – Милосердие, жертвенная любовь. Милосердием обнажается порочность зависти и обличается низость клеветы. Любовь смиряет гневные сердца и замыкает злоречивые уста. При этом Брейгель, как отмечают искусствоведы, придал античному сюжету одновременно универсальность и злободневность, учитывая политическую ситуацию в Нидерландах своей эпохи. Подписи под фигурами ассоциируются не с философскими трактатами, а с политическими карикатурами.
Заметно отличается от предшествующих сатирическая трактовка Апеллесовой клеветы итальянского художника Федерико Цуккаро. Зависть как наставница Клеветы изображена не то змееподобным человеком, не то человекоподобной змеей. Здесь вспоминается скорее не картина-первоисточник, а образ змея-клеветника у Демосфена. Афина (Минерва) с копьем берет на себя функцию Истины, останавливая за руку разгоряченного правителя-судью.

Аннибале Карраччи «Аллегория Правды и Времени», 1584–1585, холст, масло

Мартин де Вос «Клевета Апеллеса», 1594, дерево, масло
Другой итальянский мастер, Аннибале Карраччи, помещает образ Клеветы в иной контекст, аллегорически изображая ее незавидную перспективу. Спасенная Временем из колодца Правда попирает жалкую, распластанную на земле фигуру Клеветы. Стоящие друг против друга Эвентус и Фелицитас – персонификации успеха и счастья – словно живые подтверждения объективности такого положения вещей.
Фламандский живописец Мартин де Вос за основу своей версии «Клеветы Апеллеса» взял гравюру знаменитого мастера Джорджио Гизи. Здесь наиболее интересны два образа: Невинность в виде ребенка и держащая Клевету за локоть Зависть с маской на затылке, видимо, символизирующей двуличие и злонамеренность.
Летучая и ползучая
В отличие от художников, литераторы были менее оптимистичны в изображении клеветы.
Из памятников словесности нельзя не упомянуть «Балладу о ласточке-клеветнице» Эсташа Дешана. Написанное в XIV веке аллегорическое произведение французского поэта повествует о маленькой юркой птичке, что нападает «без пращи и снаряда», «щебечет от злорадства», «сеет раздоры», бесчестит и ранит «коварной речью». Сюжет баллады опирается на древнее поверье о существовании особого вида ласточек, чей укус ядовит, а взгляд приводит в трепет даже коршунов и орлов. Ласточку-клеветницу «осуждают по праву» – и в конце концов «зло падет на нее самое, придет ей конец».
В прозе той же эпохи вспомним сказку «Обличенный клеветник» из «Декамерона» Бокаччо. Легковерный купец велит убить оклеветанную жену, но она переодевается мужчиной, поступает на службу к египетскому султану, разоблачает очернителя и воссоединяется с супругом.
А в XVI столетии вряд ли кто-то писал о клевете красноречивее Шекспира. Развязка конфликта в «Отелло» – изобличение Яго как подлого клеветника. Сквозной мотив клеветы – в пьесе «Много шума из ничего». Сюжетная основа «Цимбелина» – упомянутая сказка Бокаччо. Шекспировская аллегория клеветы тоже птица, только не коварная ласточка, а зловещая ворона. «Не бойся клеветы – Она всегда в погоне за прекрасным, Придаток неизбежный красоты, Как черная ворона в небе ясном. <…> Когда б не эта кисея клевет, Твоими были б все сердца, весь свет» (сонет 70, пер. С. Степанова).
В XVII веке литературная кисея клевет продолжается Мольером. «Бессильна с клеветой бороться добродетель»; «На свете нет лекарств противу клеветы», – читаем в «Тартюфе». Здесь больше горького скепсиса, чем борцовского пафоса, и ни грамма светлой надежды. Клевета изображается как неизбывная спутница человека от юности до старости. В Новом времени все меньше однозначности, в искусстве все больше фантасмагории. Аллегории становятся причудливы, порою вычурны.
При неослабевающем интересе живописи разных эпох к античной легенде любопытно и показательно отождествление самих мастеров со знаменитым художником. Так, восхищенный современник Рубенса назвал его «Апеллесом нашего века». Надгробная надпись на могиле Мантеньи гласит: «Ты, лицезреющий здесь бронзовый облик Мантеньи, знай: Апеллесу он равен, если не выше него». Апеллесом своего времени величали затем и Дюрера.
В любом обличье – хоть летучая, хоть ползучая – клевета навязчиво преследует прежде всего людей выдающихся и талантливых. Как верно замечено Бальзаком, клевета «равнодушна к ничтожествам». За очернительством часто скрывается ненависть к чужому успеху.
Салон леди Снируэл
В суждениях о клевете европейских писателей XVIII века развиваются идеи греко-римских авторов. Античная риторика не только не утрачивает, но даже усиливает обличительный пафос, обретая высокие обертоны просветительства. Однако к уже ранее сказанному не приращиваются принципиально новые смыслы – скорее оттачиваются и шлифуются сложившиеся представления.
Эпоха Просвещения рационализирует клевету, срывая с нее мистические покровы. Конвертирует горький опыт всех невинно оговоренных из героико-романтического в социально-сатирический. Самый беспощадный и скальпирующе точный литературный приговор клевете – комедия Ричарда Шеридана «Школа злословия». Английский драматург препарирует коварство и лицемерие аристократии, но изображенный в пьесе салон леди Снируэл как средоточие клеветы – нагляднейшая иллюстрация всего человеческого сообщества.
Аналогично и XIX век эксплуатирует уже устоявшиеся идеи и образы. «Если клевета – это змея, то змея крылатая; она летает так же хорошо, как и ползает», – размышляет английский драматург Дуглас Джеррольд в духе Демосфена. Чем примечательно позапрошлое столетие, так это началом научного изучения и творческого отражения ранее бытовавших практик. Так, американский художник Томпкинс Харрисон Маттесон изобразил один из печально известных «салемских процессов», унесших жизни множества невиновных людей. Среди них обвиненный в колдовстве Джордж Якобс, повешенный по доносу внучки.
На полотне Эдварда Мэттью Уорда запечатлен обвинительный процесс пуританского проповедника и богослова Ричарда Бакстера в клевете на Церковь. Бакстер то и дело конфликтовал с власть имущими, так что главный судья лорд Джеффрис преисполнился ярости и приговорил его к штрафу в пятьсот марок и семи годам тюрьмы. Проповедник, в то время уже семидесятилетний, провел в заключении полтора года – затем правящим кругам понадобились его компетенции и публичный авторитет, и Бакстера освободили.

Томпкинс Харрисон Маттесон «Процесс Джорджа Якобса», 1855, холст, масло

Эдвард Мэттью Уорд «Судья Джеффрис угрожает Ричарду Бакстеру», XIX в., холст, масло
Что же до «Клеветы Апеллеса», то в XIX веке она интерпретируется уже преимущественно как застывший во времени мифологический сюжет, помещенный в изящную историческую рамку. На картине Джона Вандерлина персонажи графически условны, почти схематичны и больше напоминают мраморные скульптуры, чем живописные фигуры. Это скорее изящная стилизация и дань уважения классике, нежели попытка идейного переосмысления или реконструкции древнего сюжета в новых социокультурных декорациях.
Клевета окончательно утрачивает романтический ореол фатальности. Ее публичное восприятие смещается из философско-психологического в социально-юридический план. Распространение порочащих ложных сведений понимается прежде всего как нарушение общественных и правовых норм. Клевета как душевная травма существует преимущественно в личном, персональном восприятии.
Таким образом, клевета проходит долгую терминологическую верификацию и подвергается визуальным метаморфозам. Злобная змея, коварная ласточка, наглая ворона, быстроногая дева… Мотив неизбежности и неизбывности клеветы звучит все тише и тише, растворяясь в гуле приближающегося нового тысячелетия.

Джон Вандерлин «Клевета Апеллеса», 1849, холст, масло
К боярину с наветом
Ну а как обживалась госпожа Клевета в нашем отечестве?
Первым упоминанием о ней исследователи истории российского права считают «Русскую Правду» Ярослава Мудрого. В этом сборнике юридических норм XI века была статья «О поклепной вире» с описанием ложного обвинения в убийстве. Процедура опровержения состояла в том, что обвиняемого обязывали выставить не менее семи «послухов» – свидетелей его праведной жизни, которые могли «вывести виру», то бишь отвести обвинение. Специальный состав клеветы здесь еще отсутствует, говорится только об ответственности за ложь.
В Уставе князя Владимира Святославича о десятинах, судах и людях церковных (XII век) впервые содержится указание на клевету как отдельное преступление, выделяется ее юридический состав. Наказанию подлежала клевета, связанная с отступлениями от православной веры (еретичеством) и изготовлением колдовских снадобий (зельеварением). Клевета именуется здесь «уреканием» и не отделяется от оскорбления.
В Кормчей Книге – византийском сборнике законов, с XIII века принятом в качестве руководства для управления русской Церковью, клевета каралась по принципу талиона (лат. talis – такой же), равного возмездия. Наказание воспроизводило вред, причиненный преступлением (ср. ветхозаветный принцип «око за око, зуб за зуб»). Устав князя Ярослава о церковных судах (XIV век) уже предусматривал ответственность за ложное обвинение в виде штрафа, размер которого определялся социальным положением и сословной принадлежностью клеветника.
В Судебнике 1497 года впервые появляется понятие ябедничество – обвинение невиновного, ложный донос. Бремя доказательства ложилось не на обвиняемого, а на обвинителя. Вина подтверждалась не предъявлением доказательств, а церковной присягой – целованием креста. Намек на презумпцию невиновности содержался разве что в статье по обвинению в татьбе – преступном хищении: оговор подлежал проверке пыткой или «обыском» (массовым опросом). Что и говорить, суровые были времена!
Непосредственно о клевете вплоть до первой половины XVI столетия в русскоязычных источниках говорится мало и очень размыто. Причинами этого были разрозненность текстов и утрата многих письменных памятников, а также сама форма судебных установлений – в виде грамот, которые князья давали своим наместникам и в которых регулировались в основном тяжкие преступления, а прочие разбирались на основании устоявшихся обычаев.
Судебник 1550 года упоминает клевету в составе другого деяния – бесчестья, то есть вновь соединяя ее с оскорблением. Наказание вершилось согласно принципу «смотря по человеку», то есть исходя из имущественного состояния – дохода, жалованья.
Общественное отношение к клевете в России, как и в других странах, последовательно демонстрирует расхождение закона и морали. На официальном уровне доносы поощрялись, даром что изрядная их часть была клеветнической. Причем множество ложных обвинений проходило по категориям чародейства и волшебства. Так, унесший около двух тысяч жизней пожар в Москве 1547 года приписали «бесовской волшбе» бояр Глинских, ненавидимых народом за беспримерную жестокость и чинимые беззакония. Собравшаяся у Кремля разъяренная толпа тысячью глоток прокричала о вине княгини Анны, которая якобы вынимала человечьи сердца, опускала в воду и тою водою кропила улицы – оттого-то город и выгорел.
Печально памятные жертвы клеветы – протопоп Сильвестр и воевода Алексей Адашев, приближенные Ивана Грозного, обвиненные боярами в смерти его жены Анастасии. Будто бы они «очаровали» и тем «извели» царицу. Дюже суеверный Иоанн Васильевич с глубочайшей серьезностью относился к наветам – и преданные царевы слуги попали в опалу.
Более незавидная участь постигла боярина Михаила Воротынского, которого Грозный, невзирая на все воинские доблести и верную службу, предал жесточайшим пыткам за ведьмовство. «Не научихся, о царю, и не навыкох от прародителей своих чаровать и в бесовство верить… Не подобает ти сему верить и ни свидетельства от такового приимати, яко от злодея и от предателя моего, лжеклеветущаго на мя», – истово оправдывался оговоренный боярин. Но государь не внял, велел привязать Воротынского к бревну и сжечь заживо. Самолично подбрасывал пылающие угли в огонь.

Клавдий Лебедев «К боярину с наветом», 1904, холст, масло
Европейцы подмечали особую национальную страсть русских к очернительным речам. Немецкий пленник Альберт Шлихтинг оставил в 1560-х годах воспоминание о том, что «московитам врождено какое-то зложелательство, в силу которого у них вошло в обычай взаимно обвинять и клеветать друг на друга пред тираном и пылать ненавистью один к другому, так что они убивают себя взаимной клеветой».
Итальянский путешественник Александр Гваньини в мемуарах писал: «Все московиты считают, что самой природой назначено обвинять друг друга право и неправо по любым поводам: они наносят друг другу разные бесчестия, один часто приходит в дом другого и тайно приносит свои вещи, а потом говорит, что они же унесены от него воровски. Великий же князь охотно слушает».
Ровно то же самое подмечали затем отечественные историки. «Страсть или привычка к доносам есть одна из самых выдающихся сторон характера наших предков. Донос существует в народных нравах и в законодательстве», – читаем в исследовании Петра Щебальского «Черты из народной жизни в XVIII веке» (1861).
Словарь клеветы
Чем масштабнее и популярнее та или иная социокультурная практика – тем богаче ее вокабуляр, тем больше синонимов и смежных понятий.
Слово ябеда пришло в русский язык из древнескандинавского, где звучало как «эмбетти» и означало службу, должность. Изначально ябедником назвали чиновника, но поскольку многие служащие показывали себя далеко не с лучшей стороны – ябедами стали называть доносчиков, в том числе клеветников. Ябеда была общим названием ложного обвинения, в качестве юридического термина чаще употреблялось слово поклеп: поклепный иск, поклепное дело, поклепное челобитье…
Доносы именовались доводами и изветами (от «извещать»). Дурным изветом называли в основном обвинение по пьяни и в сердцах – брошенное во время ссоры, драки. Более известное слово навет употреблялось преимущественно в расширительном смысле «козни, наущение». Само же слово донос в нынешнем значении вошло в речевой оборот примерно в 1760-е годы; прежде оно означало просто сообщение о чем-либо.
Синонимами клеветнического обвинения и лжедоноса в разных контекстах были затейный (вымышленный, заведомо ложный), облыжный (облыг = ложь), напрасный, недельный, воровской. (В старорусский период воровством называли любое преступление и даже правонарушение.) Семантически смежные названия: оговор, наряд, обада (церк. – слав.).
В ходу были и образные выражения: наряд наряжать, нарядные писма, затевать затейки, затейные враки. Здесь отражается скрытый, имплицитный характер клеветы: сокрытие и утаивание истинного намерения. Соответственно, и у самого клеветника тоже было немало имен нарицательных: шепотник, клепач, нарядчик, ябедник, дегтемаз.
Тайно подброшенный донос без подписи назывался подметным письмом – от слова «метать» (незаметно кидать). Анонимки считались серьезным преступлением и прилюдно сжигались, а пойманных авторов ожидало суровое наказание. При этом грань между справедливым обвинением и злоумышленным очернительством была весьма зыбкой, а квалификация преступления во многом зависела от мотивации судей.
При Михаиле Федоровиче возник, а при Петре I закрепился особый порядок участия в политическом сыске, выражавшийся формулой «Слово и дело (государево)!». Громогласное произнесение этой фразы в людном месте означало готовность дать показания о государственном преступлении. Этими словами начиналось большинство доносов, многие из которых являли собой образчики сущей мелочности или явного абсурда. Например, в 1718 году некий Севастьян Кондратьев, прокричав «слово и дело», донес на киевского губернатора князя Салтыкова: якобы тот «гадает у бабы, когда ему ехать ко двору». Доведенные до предела отчаяния крепостные нередко кричали на помещиков «слово и дело» только за истязания и притеснения.
Среди изветчиков были коварнейшие хитрецы, завзятые пройдохи, алчные мздоимцы, но встречалось и немало пропойц, слабоумных, душевнобольных с манией сутяжничества. Несмотря на судебную ответственность за ложные доносы, они сыпались как из рога изобилия, забивая судебные канцелярии – начиная столичной и заканчивая самой захолустной.
Народная ненависть к доносчикам пополняла словарь клеветы хлесткими пословицами. Доносчику – первый кнут. Ябедника на том свете за язык вешают. Бог любит праведника, а черт – ябедника. Кто станет доносить, тому головы не сносить.
Кликтуницы – клеветницы
Ходячими сосудами с ядом клеветы были кликуши — люди, подверженные истерическим припадкам с резкими выкриками и бессвязными нечленораздельными речами. Впервые о «кликтуницах», «икотницах» упоминает письменный источник 1606 года, но сам феномен известен еще с XI века. В большинстве кликушами были женщины, которые жаловались, что на них «навели порчу», «наслали бесов».
Примечательна народная вера в возможность управления кликушеской речью с помощью особых магических приемов. Считалось, что уста кликуши выдадут ценную информацию, если обратиться к бесу, повесить на кликушу замок, держать ее за палец, надеть на нее хомут или венчальный пояс.
Очень часто кликуши указывали на подозреваемых злодеев из близкого окружения – родственников, соседей, односельчан. Это сейчас мы понимаем, что подобные обвинения были в большинстве ложными, а в XVII веке названных кликушами людей – «окликанных» – считали колдунами, тащили на суд и предавали пыткам. Считаясь главным и притом неоспоримым доказательством, кликушеский бред активно использовался и для политических наветов, и для сведения личных счетов простолюдинами.
В исторической ретроспективе клевета – единственный вид злоречия, воплощенный в негласном праве раба выступить против господина. Клевета была воплощенным голосом, которым зло высказывало себя миру. Самовнушение в сочетании с корыстью породили яркий психосоциальный фантом и особый речевой феномен: кликушество сделало клевету фактически легитимной. И это была самая настоящая черная магия слов.
Кликушеское злоречие служило эффективным инструментом политической борьбы и властного контроля. Картина Апеллеса превратилась из символа в реальность: влекомые Злобой и Коварством кликуши вливались в свиту Клеветы и нескончаемыми вереницами тянулись к царскому трону. Если в Европе этому немало способствовало распространение экзорцизма (церковного обряда изгнания бесов), то в Московском государстве – усиление суеверий после никонианских реформ и церковного раскола. К «услугам» кликуш прибегали, в частности, сторонники царицы Софьи для очернительства молодого царевича Петра, а затем – противники Петровских реформ.
Доведенный до белого каления кликушескими кознями, Петр повелел, «ежели где явятся мужеска и женска пола кликуша, то, сих имая, приводить в приказы и розыскивать» (то есть допрашивать под пыткой). Указом 1715 года справедливость была формально восстановлена: отныне судили «притворно беснующихся», а не «окликанных». Но не тут-то было! Изворотливые шарлатанки принялись обвинять людей в не связанных с бесовством преступлениях: мошенничестве, грабеже, убийстве.
Пустив глубокие корни в народной среде, цепляясь за невежество, питаясь завистью и подозрительностью, кликушеское «мнимостраждие» не сдавало позиций вплоть до конца XVIII столетия. Законодательство Российской империи сохраняло наказания за него вплоть до 1917 года. В современный язык слово «кликушество» вошло со значениями «истерическая несдержанность» и «бестактное политиканство».
Аттракционы памятозлобия
В правотворчестве Петровского времени относительно клеветы наблюдалось все то же расхождение действительности с декларативностью. С одной стороны, в Воинские артикулы 1715 года входила отдельная глава «О поносительных письмах, бранных и ругательных словах», где клевета рассматривалась как отдельное преступление и разделялась на устную и письменную. С другой же стороны, по верному замечанию Василия Ключевского, донос «стал главным инструментом государственного контроля, и его очень чтила казна».
Письменная клевета именовалась пасквилью (в женском роде) и считалась более опасной ввиду анонимности. «Пасквиль есть сие, когда кто письмо изготовит, напишет или напечатает, и в том кого в каком деле обвинит, и оное явно прибьет или прибить велит. А имени своего или прозвища в оном не изобразит». За такое полагались шпицрутены, тюрьма или каторга. И «сверх того палач такое письмо имеет сжечь под виселицею».
В ходу была также процедура «очистки от навета» – то есть пытки, с помощью которой изветчика заставляли сознаться в клеветничестве. Причем добровольный отказ от показаний не избавлял от пыток – они применялись повторно, для подтверждения раскаяния. Если доносчик упорствовал в своих обвинениях, его с ответчиком «ставили с очей на очи», устраивали очную ставку.
Затем предавали пыткам обвиняемого. Бесчеловечная процедура «перепытывания» увеличивала шанс для утверждения клеветы. Отказ от прежних показаний или частичное их изменение на новой пытке – т. н.
«переменные речи» приводили к утроению пыток. Это жуткое правило цинично именовалось «три вечерни».
Видя массовые злоупотребления доносительством и вняв многочисленным жалобам, в 1714 году Петр I огласил указ, согласно которому обвинителю «ради страсти или злобы» полагалось «то же учинить, что довелось было учинить тому, если б по его доносу подлинно виноват был». Однако это не пресекло злоупотреблений. Преображенский приказ розыскных дел был доверху завален нескончаемыми изветами.
Изветчиками были опустившиеся пропойцы и почтенные отцы семейств, бравые вояки и канцелярские крысы, хитрованы и простофили, злоболюбивые и малахольные, сановные и безродные… Купцы уничтожали торговых конкурентов, мастеровые сводили внутрицеховые счеты, крепостные мстили помещикам за притеснения, арестанты пытались улучшить условия заключения, родственники изводили опостылевших домочадцев…
Установленный порядок стимулировал расторопность изветчиков. Так, «просроченные» (запоздалые) доносы вызывали меньше доверия и награждались не столь щедро, чем заявленные день в день. На практике это превратилось в соревнование в лжедоносительстве, или, по Сенеке, «великое состязание в негодяйстве».

Адольф Шарлемань «Петр I накрывает заговорщиков в доме Цыклера 23 февраля 1697 года», 1884, холст, масло
В топе обвинительных мотивов были ворожба и покушение на государя. Стольнику Никите Пушкину вменили покупку «шпанских мух» и намерение «теми мухами государя окормить». Беглый рекрут Леон Федоров донес на помещика Антона Мозалевского: «ворожит, шепчет и бобами разводит…и знает про государя, когда будет или не будет удача на боях против неприятеля». Рассыльщик Ларионов и подьячий Яхонтов оговорили дьяка Васильева: якобы тот ведает, «как царя сделать смирным, как малого ребенка». Крепостной Илья Ярмасов облыжно обвинил князя Игнатия Волконского в убийстве пяти человек, высечении у них топором сердец и приготовлении колдовского зелья на водке – чтобы «портить государя».
Среди изветчиков встречались настоящие фанатики, для которых клеветничество было извращенным сладострастием, экстремальным спортом и аттракционом памятозлобия. Казалось бы, что общего у беглого солдата Дмитрия Салтанова, казака Григория Левшутина, бывшего драгуна Андрея Полибина и священника Василия Белоуса? Все они специализировались на изветах о покушении на жизнь царя, причем умудрялись инициировать масштабные допросы невиновных, даже находясь уже на каторге.
Клевета порождала особый род мученичества, эдакую «антисвятость». Часто это был доведенный до предела ресентимент: стремление отчаянного, а нередко и отчаявшегося человека погубить напраслиной как можно больше невиновных. Для таких людей поклеп становился местью за собственную погубленную судьбу. Вариантом Апеллесовой картины, на которой вслед за Клеветой плелось Несчастье и тащило за собой Бесчестье.
Созданная Петром I циклопическая паутиноподобная институция доносительства была упразднена при Анне Иоанновне в 1730 году. Этому способствовали и всеобщая ненависть, и отсутствие ощутимой пользы. Однако на поверку это не возымело особого эффекта в борьбе с ложными обвинениями. В мемуарах графа Эрнста Миниха сообщалось: «Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. <…> И поскольку ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием».
Нетерпимость vs полезность
Официальное отношение к доносам по-прежнему оставалось двойственным: каралось как ложное обвинение, так и недоносительство. Что делать в такой ситуации? Приходилось всячески изворачиваться. Блистательную иллюстрацию находим в судебном деле 1732 года. Посадский Василий Развозов заявил, будто купец Григорий Большаков назвал его «изменником», то есть фактически обвинил в государственном преступлении. Григорий измыслил отличную отговорку: дескать, такое слово он вправду говорил, да только не про Василия, а про сидевшего на крыльце пса. «Вот у собаки хозяев много, как ее хлебом кто покормит, тот ей и хозяин, а кто ей хлеба не дает, то она солжет и изменить может, и побежит к другим». Каково!
В 1762 году Петр III упразднил Тайную канцелярию – орган политического сыска и суда, самим существованием которого «злым, подлым и бездельным людям подавался способ, или ложными затеями протягивать вдаль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих начальников или неприятелей». Но клевете все было нипочем: государев манифест не отменял доносительства, запрещалось только принимать показания заключенных и оговоры без письменно оформленных доказательств. Вместо Тайной канцелярии образовалась Тайная экспедиция, куда уже через неделю после обнародования манифеста перешел весь штат сотрудников.
Покуда же шла реорганизация карательного ведомства, в ситуации ослабления властного контроля по кулуарам поползли порочащие государя слухи, что в итоге привело к его гибели и дворцовому перевороту. Безжалостной рукой Клевета затянула ружейный ремень, которым, по легенде, был задушен Петр III. Затем той же рукой был написан ряд исторических сочинений, в которых император огульно именовался «голштинским солдафоном», «беспробудным пьяницей», «духовным ничтожеством».
Екатерина II запретила «ненавистное изражение Слово и дело», за которое отныне предписывалось «наказывать так, как от полиции наказываются озорники и безчинники». Клеветников клеймили литерами «Л» и «С», означавшими «ложный свидетель». Пасквили публично сжигались под барабанный бой на городских площадях. Доносительство уже не считалось проявлением патриотизма и верноподданничества.
Однако и при Екатерине, которой приписывают известное изречение «Доносчики нетерпимы, но доносы полезны», изветчиков не стало меньше. Поубавилось разве что рвения, но не прыти. Примечательно высказывание адмирала Екатерининской эпохи Николая Мордвинова: «Злобный доносчик может самое невинное слово обратить в уголовное преступление и подвергнуть невинно мучению».
Иной раз изветы превращались в изощренное развлечение, жестокую забаву. Так, знаменитый уральский заводчик Прокофий Демидов тешил себя «пашквилями» на брата и даже на приближенных самой императрицы, распространял стихотворные клеветы на сенаторов. В конце концов терпение Екатерины лопнуло – и она повелела публично под виселицей сжечь письмена Демидова. Но неистощимый в злоязычных фокусах сумасбродный богач выкупил все квартиры окнами на площадь с виселицей, приказал накрыть в них роскошные столы для приглашенных друзей, нанял два оркестра, хор песенников – и трапезничал в приятном обществе, наблюдая за сожжением своих пасквилей из окон роскошного особняка.
Процветанию клеветничества в высших сословиях XVIII века немало способствовал фаворитизм. Вот где был наитончайший баланс между моральной «нетерпимостью» клеветы и ее «полезностью» для власти! Один из многочисленных примеров – анонимная клеветническая биография светлейшего князя Григория Потемкина, написанная саксонским дипломатом Георгом Гельбигом. Биография публиковалась отдельными частями в журнале «Минерва» с 1797 по 1799 год и без какой-либо проверки перепечатывалась многими европейскими издательствами.
Едва ли не половина всех доносов Екатерининского времени, согласно подсчету историков, были «неправыми», то есть ложными. Борьба за личное расположение монарха и его особую милость становилась тиглем для выплавки искуснейших клевет. Фаворитизм был механизмом возгонки ресентимента, превращал клевету в летучий газ, проникавший в самые отдаленные уголки огромной империи.
Участь Чацкого
Соотношение «нетерпимости» и «полезности» клеветы кардинально не изменилось и в XIX столетии. Попадались, правда, крепкие орешки вроде Петра Чаадаева, чья жизненная история послужила сюжетной основой комедии «Горе от ума».
Незаурядный мыслитель, интеллектуал европейского склада, обличитель николаевского режима, Чаадаев был официально объявлен сумасшедшим. Денис Давыдов и Николай Языков сочинили стихотворный пасквиль, в котором издевались над его «Философическим письмом». В Большом театре шла сатирическая комедия Михаила Загоскина, где высмеивалось чаадаевское вольнодумство.
Однако Чаадаев продолжал участвовать в публичных мероприятиях и держался даже франтовато, реагируя на клевету с истинно философским спокойствием. Впечатленный его выдержкой Николай I наложил следующую резолюцию на доклад о прекращении лечения: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать». Петру Чаадаеву до конца его дней запретили наносить визиты. Глубина мысли и смелость поступков выдающегося человека были сведены к пошлому чудачеству.
Менее известна, но не менее драматична судьба графа Матвея Дмитриева-Мамонова, которого также объявили душевнобольным за отказ присягать Николаю I, да еще и подвергли принудительному лечению с целью добиться покаяния. Это был один из первых отечественных примеров карательной психиатрии. Обливание ледяной водой, смирительная рубашка, изоляция в подмосковной усадьбе привели графа к подлинному сумасшествию, а затем и к нелепой гибели от ожогов из-за возгорания смоченной одеколоном рубашки.
Еще одна жертва мнимого сумасшествия – брянский заводчик-миллионер Сергей Мальцов. На его организованных по высоким европейским стандартам предприятиях трудилось сто тысяч рабочих. В его заводском округе были своя железная дорога, своя судоходная система, своя полиция и даже свои деньги. Однако проживавшая в Петербурге жена Мальцева не понимала ни масштаба его личности, ни значимости его дела и пустила слух о сумасшествии. Ведь только умалишенный мог спускать кучу денег на простолюдинов, да еще и петь в мужицком хоре.
Затем злонравная супруга адресовала просьбу оградить ее от «спятившего» самой императрице. Жесточайший психологический удар довершается черепно-мозговой травмой в результате несчастного случая. Мальцова признают недееспособным и лишают всех прав на заводскую собственность. Вконец раздавленный, он заканчивает свой век в отдаленном имении.
Участь Чацкого отчасти постигла и самого Грибоедова. На светском рауте он нелестно отозвался об одном прощелыге, после чего был пущен слух о его невменяемости. «Я им докажу, что я в своем уме. Я в них пущу комедией, внесу в нее целиком этот вечер: им не поздоровится», – пообещал обиженный Грибоедов и сдержал обещание. «Горе от ума» – литературный ответ на частную клевету, масштабированный до сатиры на все московское дворянство.
В приведенных историях и множестве аналогичных примеров обнаруживается еще одно онтологическое свойство клеветы, заключенное в известной метафоре «убивающего слова». Словесно оскверненный человек выпадает из общения, исторгается из коммуникации, становится изгоем. Ложное обвинение подобно магическому обряду наведения порчи. Клевета – своеобразный род социального проклятия (подробно – в гл. III).
Фискалы, филеры, сексоты
Что же касается доносчиков-профессионалов, то они никуда не исчезают – только меняют свои названия.
Так, в 1711 году Петр I учредил сначала должность фискала (лат. fiscus – касса, казна, финансы), обязанного надзирать за исполнением чиновниками государственных служб и царевых поручений, а затем и обер-фискала – высшего должностного лица по тайному надзору за финансовыми и судебными делами. В случае выигрыша половина изъятого имущества или штрафа принадлежала фискалу – и он незамедлительно превратился в завзятого клеветника, встав в один исторический ряд с греческим сикофантом и римским делаторием.
С «гордым гневом» жалуясь на презрительное отношение Сената, «непотребные укоризны и поношение позорное», фискалы – эти стотысячные «очи государевы» – денно и нощно рыскали в поисках компромата. Шастали по торговым рядам, присутственным местам, игорным домам, баням, кабакам… Ревностное исполнение фискальных обязанностей почиталось как верноподданническое. В фискалы рвались столь же рьяно, как нынче рвутся в народные депутаты.
Со временем фискальство стало обобщенно-фигуральным названием доносительства и проникло в самые разные сферы. Наиболее заметно и вопиюще безобразно оно проявилось в образовательной среде, что подробно описано Николаем Помяловским в «Очерках бурсы».
Явилось новое должностное лицо – фискал, который тайно сообщал начальству все, что делалось в товариществе. Понятно, какую ненависть питали ученики к наушнику; и действительно, требовался громадный запас подлости, чтобы решиться на фискальство. Способные и прилежные ученики не наушничали никогда, они и без того занимали видное место в списке; тайными доносчиками всегда были люди бездарные и подловатенькие трусы; за низкую послугу начальство переводило их из класса в класс, как дельных учеников. <…> Ученики вполне справедливо были уверены, что наушник переносил не только то, что в самом деле было в товариществе, но и клеветал на них, потому что фискал должен был всячески доказать свое усердие к начальству.
И вновь, как видим, «полезность» доносов вступает в явный конфликт с его «нетерпимостью». Однако редкий ученический коллектив обходится без наушника, при том что наушник неизменно становится объектом ненависти и преследования.
В XIX веке агенты Охранного отделения и уголовно-сыскной полиции, занимавшиеся наружным, уличным наблюдением и негласным сбором информации, получили название филеры (фр. fileur – сыщик), или попросту наружники. Основной их обязанностью было доносительство о деятельности революционных кружков, особенно террористических организаций, о сборищах заговорщиков и провокаторов. Агентов браннопренебрежительно называли шпиками, топтунами, подошвами.
Разумеется, среди филеров встречались предатели, корыстолюбцы и просто людишки себе на уме, так что канцелярия клеветы по-прежнему не испытывала недостатка кадров. Случалось, топтун втихаря покидал наблюдательный пост по личной надобности, после чего записывал в отчет наскоро выдуманные сведения. По ироническому замечанию декабриста Гавриила Батенькова, филеры «не могли понимать разговора людей образованных» и посему «занимались преимущественно только сплетнями».
К концу столетия с усилением революционных настроений выросла и армия «двойных агентов», трудившихся одновременно на правительство и на его врагов. Из самых известных и одиозных – Евно Азеф, секретный сотрудник Департамента полиции, а также «по совместительству» один из руководителей партии эсеров.
В конце позапрошлого столетия появляется еще одно понятие – сексот (сокращ. «секретный сотрудник») – штатный осведомитель жандармских управлений. Затем оно перешло в лексикон советских силовых ведомств. Поставщик эпизодических сведений звался на жаргоне штучником.
В целом же российское законодательство XIX века было уже не столь ревностно в отношении клеветы. С одной стороны, доносительство уже не только не вменяется в обязанность как непременное условие гражданского благочестия, но воспринимается как противоречащее порядочности. С другой стороны, ложное обвинение карается не так строго: штрафом и тюремным заключением до восьми месяцев. Устрашением для потенциальных клеветников служило установление высшей меры наказания за троекратную подачу необоснованной жалобы. Правда, правоприменение этой статьи исчислялось единичными случаями.
Многовековая и многотрудная работа российского правоведения по квалификации состава клеветы завершается на рубеже столетий Уголовным уложением 1903 года, в котором клевета сливается с диффамацией в обобщенное понятие опозорение — умышленное разглашение каких-либо обстоятельств, «роняющих человека в глазах других людей, вредящих его доброму имени». Но и заключенная в строгие юридические формулы клевета по-прежнему остается неуловимой и неизменно вредоносной.
Змея с зелеными глазами
В отличие от европейской, русская литература в меньшей степени тяготела к символизации клеветы. Многие произведения – как фольклорные, так и авторские – подробным изложением мотивации персонажей и однозначностью оценок их поступков напоминают протоколы судебных дел. В центре повествования – пусть и вымышленный, но факт.
В народе ходили устные пересказы датированной XII веком славянской «Повести об Акире премудром» о мудреце, ставшем жертвой клеветы приемного сына. Позднее пользовалась популярностью «Повесть о царице и львице» о злоключениях царицы, ложно обвиненной в супружеской неверности и изгнанной в пустыню. В другой известной «Повести о Савве Грудцыне» жена оговаривает любовника перед супругом. В первой половине XVIII столетия ходила в списках «Повесть о царевне Персике» об оклеветанной мачехой царской дочери.
Все эти тексты объединяет не только мотив мести, но также идея нравственного выбора, который совершается героями либо через анализ обстоятельств, либо по велению души. Здесь выясняется, что клевета не только ядро всего злоречия, но и средоточие человеческих пороков вообще. Помимо зависти, это трусость и нерешительность, глупость и легковерие, гордыня и своенравие.
С конца XVIII – начала XIX века клевету начинают препарировать профессиональные литераторы. Один из первых опытов – басня Крылова «Клеветник и змея», очередное напоминание о Демосфеновом змееподобном сикофанте. Змея и Клеветник спорят в аду, «кому из них идти приличней наперед» и «кто ближнему наделал больше бед». Змея одерживает верх, похваляясь ядовитым жалом, но Вельзевул все же признает победу за Клеветником, чей злой язык способен язвить так далеко, что от него «нельзя спастись ни за горами, ни за морями».
Тема очернительства развивалась и в прозе. Княжна Мими из одноименной повести Одоевского – униженная светскими предрассудками старая дева – мстит за свое одиночество распространением клеветы, из-за которой гибнет ни в чем не повинный человек. Такова же и графиня Мавра Ильинична – одинокая злобная клеветница – из романа Герцена «Кто виноват».

Софья Каликина «Спор клеветника и змея о первенстве в аду», нач. XX в., бумага, тушь, граф. карандаш, темпера
Тот же аллегорический образ – в апокрифе «Хождение Богородицы по мукам»: клеветницу после смерти мучают выползающие из ее уст змеи.
О клевете и мучительные, исполненные то выспренной назидательности, то философского смирения, то отчаянного трагизма рефлексии Пушкина в «Евгении Онегине» («Я только в скобках замечаю, что нет презренной клеветы, на чердаке вралем рожденной и светской чернью ободренной»); «Борисе Годунове» (призыв Шуйского «народ искусно волновать»). Мотив клеветы – и в «Анджело» («Знай, что твоего я не боюсь извета»), «Сказке о царе Салтане», стихотворениях «Клеветникам России» и «Памятник». Не говоря уже о том, что сам поэт «пал, оклеветанный молвой».
Лживые россказни Грушницкого о Печорине – пружина сюжета «Героя нашего времени». О клевете с горечью писал Некрасов: «Снежным комом прошла-прокатилася Клевета по Руси по родной». Сатира в прозе Салтыкова-Щедрина «Клевета» – о разнообразии социальных оттенков и речевых приемов очернительства. В рассказе Чехова «Клевета» герой пугается подозрений во фривольности с кухаркой и, желая упредить поклепщика, решает самолично поведать о щекотливом эпизоде. Эффект достигается ровно противоположный: через неделю информация возвращается к герою в форме злостной клеветы.
Изветчики, наговорщики, наушники шагают по страницам русской литературы, наглядно демонстрируя, как глубоко и прочно клеветник укоренен в лживых измышлениях, как упорствует в возведении напраслины. Титан клеветы готов свернуть горы слов, вытащить из бестиария злоречия всех пресмыкающихся, насекомых и птиц, чтобы во всеоружии идти войной на Истину. Но изящная словесность не только исправный поставщик поучительных сюжетов, но и своеобразный «аннотированный каталог» жизненных обстоятельств, речевых ситуаций, коммуникативных сценариев клеветы.

Василий Перов «Наушница. Перед грозой», 1874, бумага на картоне, тушь, карандаш
Раз все ее товарищеские попытки отвергнуты и ведут только к глумлению и обидам, – так черт же с ними, с этими злыми дурами и негодяйками! Она тоже пойдет против них – примкнет к силе, пред которою они трепещут. До сих пор она нисколько не злоупотребляла своим положением «экономкиной душеньки», теперь стала давать его чувствовать всем, кто показывал ей когти. Наушничала и даже клеветала, навлекая на товарок-врагинь ругань и побои Федосьи Гавриловны, которая со дня на день все больше души не чаяла в своей «Машке» и верила ей безусловно.
[Врагини, понятно, тоже принимали меры безопасности]: бегали к Федосье Гавриловне в больницу и наушничали ей на Машу всевозможные сплетни и клеветы.
(Александр Амфитеатров «Марья Лусьева»)
Не менее наглядно литература отображает разноплановость клеветы, художественно убеждая в том, что очернительство может быть не только выражением зависти и способом самоутверждения, но и средством от скуки, психологической самозащитой, «антиспособом» выживания. Последний случай находим в романе Александра Амфитеатрова «Марья Лусьева» (1903).
Серебряный век русской литературы развивает традиционные мотивы клеветничества, используя устойчивые образные клише. «Что клевета друзей? – презрение хулам!» – вслед за Пушкиным рассуждает Брюсов. Пастернак показывает неизбывность клеветы: клевещут «правдоподобье бед», «рукопожатье лжи», «ничтожность возрастов». В стихотворении Сологуба клевета – «лиловая змея с зелеными глазами», а в романе «Мелкий бес» выведен эталонный клеветник Передонов, одновременно одержимый манией преследования доносчиками. Змееподобный образ клеветы находим и у Ахматовой: «И всюду клевета сопутствовала мне. Ее ползучий шаг я слышала во сне».
Не обнаруженный нами ни в одном отечественном произведении изобразительного искусства архаический образ клеветы разнообразно варьируется в литературном творчестве. Однако вряд ли стоит говорить о том, что европейская культура рефлексирует клевету больше визуально, а российская – вербально. Это было бы слишком абстрактным обобщением без достаточных аргументов. Корректнее предположить универсальность мотива клеветы и его избирательную востребованность художниками и писателями.
Лучше стучать
В период революционных событий и Гражданской войны клеветничество вновь обретает яркую политическую окраску. В 1918 году одиозную фигуру предателя и доносчика отливают в пятиаршинный памятник Иуде Искариоту и торжественно устанавливают в Свияжске. Правда, грозящий небу Иудушка не простоял и двух недель – был потихоньку демонтирован и утоплен в Волге.
Уголовным кодексом СССР 1926 года клевета обособляется в отдельное преступление. Диффамация декриминализуется и даже поощряется, что уточняется в комментариях к УК: «Государству и обществу важно знать, что из себя представляет тот или иной гражданин. Тот, кто сообщает о таком согражданине что-либо, хотя бы и позорное, конечно, оказывает тем помощь в деле оценки его личности». Известный деятель ЧК-ОГПУ Мартын Лацис заявил, что «каждый коммунист обязательно должен быть стражем рабочей и крестьянской власти и донести последней обо всем, что он увидел, и пособить, где это потребуется, изловить заговорщиков, подкапывающихся под новые устои пролетарского государства».
Клевета упоминается в марше Корниловского полка («Пусть вокруг одно глумленье, клевета и гнет…»), гимне донских казаков («Друзья, не бойтесь клеветы!»), известном афоризме Горького («Клевета и ложь – узаконенный метод политики мещан»).
При этом, с одной стороны, все не соответствующее коммунистической идеологии объявляется клеветой. С другой стороны, муссируется идея о том, что монархию можно было сохранить, если бы граждане не руководствовались «архаическим» понятием чести, а оповещали официальные органы о деятельности революционеров. Такого мнения придерживался, в частности, публицист Иван Солоневич. Однако рассуждать было уже поздно – оставалось только лавировать между моральными принципами и декларациями о гражданском долге.
Клевета становится легитимной практикой и одним из методов государственной политики: классового врага можно и нужно уничтожать прежде всего словесно. Велеречивые выступления с трибун, многословие советских вождей, небывалая популярность диспутов, жанр идеологической проработки (гл. V), товарищеские суды – все это речевые стратегии борьбы за власть.
В сталинский период клевета становится коммуникативной доминантой, численно превышая даже славословия «великого вождя, отца народов». Клеветнические речи сливаются в многомиллионный хор, на доносы изводятся тонны бумаги. Здесь нельзя не вспомнить также известный риторический вопрос Сергея Довлатова: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить: кто написал четыре миллиона доносов?»
Очернители доходили до вершин наглости на грани с комизмом. Один такой случай обнародовал А. А. Жданов на XVIII съезде ВКП(б). «В одном из районов Киевской области был разоблачен клеветник Ханевский. Ни одно из многочисленных заявлений, поданных им на коммунистов, не подтвердилось. Однако этот клеветник не потерял присутствия духа и в одном из своих разоблачительных заявлений в обком КП(б)У обратился с такой просьбой: “Я выбился из сил в борьбе с врагами, а потому прошу путевку на курорт”».
Извращенность массового сознания, порочная созависимость страха доносительства и, одновременно, страсти к очернительству отражены в известной поговорке: Лучше стучать, чем перестукиваться. Популярные названия доносчика стукач и (позднее) дятел заимствованы из воровского арго. Этимология второго слова прозрачна, а происхождение первого связывают с набором анонимных доносов на пишущей машинке в целях сокрытия почерка. Согласно другой версии, это напоминание о временах Алексея Михайловича, когда изветчики потихоньку являлись к Тайному приказу и стучали в окошко.
Новым содержанием наполняется образ кликуши, возводящей напраслины притворным сумасшествием. Известна масса случаев кликушеского очернительства, аутентичных представлениям советской эпохи. Эту практику реалистично описал Владимир Тендряков в рассказе «Параня». Деревенская дурочка объявляет себя сначала «невестой Христовой», а затем «невестой вождя», и принимается разоблачать «врагов народа». В контрасте образов «Сталин» и «Спаситель» обнажается страшная сущность клеветы: не в силах вещать устами божества, она высказывает себя устами убожества.
Национальный спорт
Парадоксально, но и показательно, что с развенчанием «культа личности» стукачество не исчезает, лишь меняет регистр – с политического на бытовой. Анонимки на неугодных сослуживцев, чиновников-бюрократов, зарвавшихся работников торговли, соседей по коммуналке – разновидность «национального спорта» в СССР.
В стихотворении с аллегорическим названием «Оркестр» Константин Симонов выводит образ музыканта, который «путал музыку с клеветами, на каждого сажая по пятну». Нездоровый психологический климат, яд всеобщей подозрительности, превратное понимание гражданского долга правдиво описаны Эдуардом Асадовым в стихотворении «Клеветники»: «…И ползут анонимки, как рой клопов, в телефонные будки, на почты, всюду…» Развивая зооморфную метафорику клеветы, поэт язвительно называет поклепщиков «жучками-душеедами».
Поскольку клеветой объявлялось все шедшее вразрез с генеральной линией КПСС, логичной и закономерной была реконструкция ответной формы клеветничества – обвинения в сумасшествии. Неугодным тоталитарной власти гражданам грозила принудительная госпитализация, насильственное лечение, постановка на медицинский учет на основании мнимого психиатрического диагноза. Репрессивная (карательная) психиатрия использовалась как способ личностного психоподавления, общественной дискредитации, лишения прав и ограничения деятельности инакомыслящих.
У истоков этой практики в СССР стоял выдающийся психиатр с мировым именем А.В. Снежневский, предложивший концепцию «вялотекущей шизофрении», которая стала применяться для обоснования «невменяемости» диссидентов. Сложно оценить однозначно, был ли это политический заказ и, значит, злонамеренное вредительство или же искренняя убежденность академика в расширительной трактовке и гипердиагностике заболевания. Однако факт остается фактом: мнимое отождествление протеста с психозом искалечило судьбы многим общественным активистам и правозащитникам, среди которых Владимир Буковский, Жорес Медведев, Наталья Горбаневская, другие узники совести.
В целом же «для руководства всякие предсказания, не соответствующие его сегодняшней демагогии, суть клевета». Эти слова из романа известного критика советского режима Александра Зиновьева «Зияющие высоты» (1974) применимы ко всему периоду СССР. Клеветой автоматически считалось все, о чем молчала официальная пропаганда.
Зиновьев также был подвергнут принудительной психиатрической экспертизе, затем последовали исключение из комсомола, из института, из общественной жизни. К счастью, клевета преследовала его, но не убила – впоследствии Зиновьев стал выдающимся ученым и философом мировой величины. Признанные вопиющим образцом антисоветчины, лишившие автора всех научных званий «Зияющие высоты» переведены на двадцать языков.
«Алмазная оправа»
В постсоветский период клевета становится объектом целенаправленного исследования. Впрочем, акцентируется преимущественно социально-исторический аспект, тогда как коммуникативная сторона и речевая основа клеветы почти не рассматриваются. Из русскоязычных изданий назовем научно-популярную книгу Владимира Игнатова «Доносчики в истории России и СССР», из зарубежных – работу немецкого ученого Карола Зауэрланда «Тридцать сребреников», самая объемная часть которой посвящена осведомительским практикам нацизма.
Параллельно с научным осмыслением идет правотворческая корректировка квалификации клеветы. В настоящий момент почти во всех европейских государствах клевета считается гражданским либо уголовным преступлением. С 2012 года в России предусмотрена уголовная ответственность за клевету – до двух лет лишения свободы. Понятие доноса сохранилось в правовом контексте только в значении «ложный донос».
Заметная тенденция современности – постепенная декриминализация клеветы, ее вывод из состава уголовных правонарушений. Это вызывает горячие споры. С одной стороны, все активнее указывают на губительность клеветы не только для репутации обвиняемого, но и его здоровья, а иногда и жизни (например, инфаркт или инсульт как следствие наветов).
С другой стороны, в юридической практике все чаще фиксируются случаи злоупотребления клеветническими обвинениями – именования клеветой других типов высказываний: критики, обличения, порицания (гл. V). Необоснованные обвинения в клевете сами становятся клеветническими. Так замыкается порочный круг злоречия. Клевета становится уже не просто обыденностью, но псевдонормой.
Появление поисковых интернет-систем существенно расширило возможности для сбора «компромата». Ловко уклоняясь от ответственности, клеветник цифровой эпохи использует анонимные источники фактов и утратившие авторство, растиражированные интернет-посты. Иллюзия свободы и безнаказанности клеветы в виртуальном пространстве заметно усовершенствовали ее возможности. Коварной деве на картине Апеллеса современность пририсовала пуленепробиваемый костюм, а ведущим ее Злобе и Зависти вручила ноутбук и смартфон.
Декодирование культурных смыслов и эксплуатация архетипов в актуальном искусстве наделили клевету новыми метафорами. Английский художник Освальдо Масиа реконструировал картину Апеллеса с помощью запахов, специально для этого созданных голландским парфюмером Рикардо Моя. Запахи поместили в контейнеры маятников, раскачивающихся с разной амплитудой в пустом пространстве. Получился собирательный ольфакторный (запаховый) образ клеветы, образованный эмоциями персонажей знаменитой картины.
Так древнейший сюжет встроился в бесконечный ряд современных возможностей творческого самовыражения. «Что клевета?! – Алмазная оправа, В ревнивых призмах преломленный свет. Скрепленная такой печатью слава Живет, не умирая, сотни лет». Это стихотворение Юнны Мориц хорошо отражает эволюцию общественного сознания, неизменного в базовых представлениях и переменчивого в актуальных тенденциях.
Клевета не только образует «сердцевину» злоречия – она занимает особую ячейку коллективной языковой памяти, извлекаясь оттуда «по мере надобности» то в виде речевого оружия, то в виде арт-объекта.
Глава II
«Кусательные словесы». Оскорбление
И не было у нас для них других слов, как сволочь, шантрапа и прохвост.
А. И. Куприн «С улицы»
А нам грубиянов не надо. Мы сами грубияны.
Илья Ильф, Евгений Петров «Золотой теленок»
Он всегда недолюбливал людей, которые «никого не хотели обидеть». Удобная фраза: произнес ее – и обижай кого хочешь.
Терри Пратчетт «Правда»

Эмблема оскорбления, гравюра из книги «Полезныя и занимательныя емблемы, избранныя из лучших и превосходных писателей», 1816
Прилично только слабому оскорблять. И так, по мнению Аристотелеву, оно свойственно молодости, поелику не имеет оно силы употребить другого оружия для изъяснения своего гнева. Представляют оное в положении молодой девицы в положении гордом, имеющей глаза воспламененные; пенящиеся ея уста означают действия смещения души; раздвоившийся язык, наподобие змеиного, имеет отношение к ядовитости ея выражений. Она держит розгу, составленную из терния, и попирает ногами весы для означения, что поступает несправедливо.
Так раскрывается сущность оскорбления в книге 1816 года для детей и юношества «Полезныя и занимательныя емблемы, избранныя из лучших и превосходных писателей». К тому времени девица с пенящимися устами прожила долгую жизнь в языке и культуре, но нисколько не состарилась и по-прежнему потрясает розгой, попирая весы справедливости. А нам остается лишь изучать ее бурную, но бесславную биографию.
Человек – рана
При кажущейся размытости и неопределенности понятия оскорбления оно определяется весьма просто – как любое слово или выражение, содержащее обидную характеристику адресата, наносящее ему моральный урон, нацеленное на унижение достоинства и дискредитацию личности.
Основной механизм оскорбления – оценочный сдвиг: несоответствие самоощущения человека и представления о нем других людей. Оскорбление строится на двух коммуникативных стратегиях: создание словесного «антиобраза» и социального «антипортрета» личности либо (более мягкая) умаление личности, минимизация ее положительных качеств.
В оскорблении моделируется ситуация нарушения адресатом культурных требований, социальных норм и моральных табу. Иначе говоря, оскорбляющий приписывает адресату негативные – осуждаемые, постыдные, неприглядные – свойства. Яков Козельский, надворный советник и секретарь сената, в «Философических предложениях» 1768 года дал этому точное и емкое определение: «Хула есть рассказывание несовершенств».
Этимологически слово хула общего происхождения со словом «хилый» со значением «сгибаться, наклоняться». Буквально хула – «поклонение при унижении». Согласно толковым словарям, оскорблять – значит обзывать, поносить, лаять, хулить, срамословить, крыть (матом, последними словами)… И уже во внутренней форме самого слова оскорбление заключается его неблаговидная цель: заставить скорбеть, вызвать огорчение, причинить душевную боль.

Человек-рана (Wound Man), илл. из пособия по хирургии Ганса фон Герсдорффа, 1519, ксилография
Латинский эквивалент оскорбления – con-tumelia ← contemno (резать). Эта образность просматривается в разных лингвокультурах.
Так, кабардинский эпос повествует о маленьком отважном племени «Заячьи наездники», которое бесстрашно вступает в единоборство с великанами-злодеями и одерживает победу. В одном только уязвимы наездники: от оскорблений они умирают.
Повреждающая суть оскорблений отражена и в русских пословицах. Жало остро, а язык острей того. Недоброе слово что огонь жжет. Рана от копья – на теле, рана от речей – в душе. Бритва скребет, а слово режет. Слово не стрела, а пуще стрелы разит.
Символической иллюстрацией оскорбления может служить схематическое изображение ранений, полученных на войне или при несчастном случае. Жертва оскорбления – «человек-рана».
Оскорбляющий, с одной стороны, нарушает границы нормативного общения, с другой – посягает на достоинство адресата. Отсюда фигуральные выражения задеть за живое и достать (кого-либо). Причем оскорбление отрицательно воздействует не только на адресата, но и на свидетелей, очевидцев. Очень точно это подмечено Николаем Гариным-Михайловским в семейной хронике «Гимназисты»: «Начнет, бывало, Корнев без церемонии ругать кого-нибудь, а Карташов чувствует такое унижение, как будто его самого ругают».
Поцелуй корову в зад!
Какие именно слова относятся к оскорблениям? Прежде всего, это бранная лексика, употребляемая в прямом – агрессивном, враждебном – значении. Для общего именования таких слов и выражений используется лингвистический термин инвектива (лат. invectiva oratio – грубая, ругательная речь ← invehere – бросаться, нападать). В древнеримской культуре он означал ругань, адресованную конкретному лицу; персональные словесные нападки. Инвектор – оскорбляющий; инвектум – оскорбляемый.

Оноре Домье «Спокойно снесите их оскорбления… Пусть говорят… сейчас я сам оскорблю всю семью вашего противника!..», литография из серии «Люди правосудия», 1847
Основную группу оскорблений составляют указания на недостойное, вызывающее, аморальное, преступное поведение: подлец, бандит, мошенник, изменник, шарлатан, изверг, кровопийца… Многие подобные слова происходят из вульгарного просторечия, сопровождаемого в толковых словарях пометами «грубое», «бранное», «презрительное», «неодобрительное»: дурак, молокосос, слюнтяй, сопляк, крохобор, прихвостень, мымра, тупица, потаскуха, хабалка… Наибольшей грубостью отличаются личные оскорбления, производные от обсценизмов (см. гл. XIII) вроде долбоеб, пиздобол, хуесос.
Оскорбления могут строиться на негативных метафорических переносах. Основные метафоры оскорбительного характера:
• зоологическая (баран, осел, корова, свинья; гад, скот, зверье);
скатологическая – анально-фекальная (говнюк, засранец, бздун, дерьмоед; ср.: англ. asshole, ирл. gob-shite, фр. merdeux, итал. stronzo, исл. hringvoovi);
сексуально-перверсивная (извращенец, пидор, дрочер, трахнутый; ср.: англ. motherfucker, исл. fraendseroir, rollurioari, afatottari);
родовая – указывающая на неблагородное и незаконное происхождение (выблядок, байстрюк, сукин сын, сучий потрох; ср.: лат. nothus homo, spurious, англ. son of a bitch, bloody bastard, нем. Hurensohn, фр. fils de pute, исп. cabron, malparido, итал. figlio di putana);
профессиональная – ассоциирующая адресата с презираемыми занятиями (палач, живодер, ростовщик, коновал);
медицинская – соотносящая адресата с носителем заболевания (псих, кретин, дебил, даун, шизик, параноик, маразматичка);
предметно-обиходная (тряпка, тюфяк, швабра, пробка, тумба, мочалка).
Особым эмоционально-деструктивным воздействием обладают «расчеловечивающие» оскорбления: урод, чучело, страшилище, мутант, монстр, нелюдь и т. п.
Общеизвестны, но в настоящее время не очень употребительны отыменные оскорбления (каин, ирод, иуда), в том числе литературного происхождения (цахес, альфонс, плюшкин). Оскорбления могут быть и вовсе индивидуально-авторскими и однократно употребленными в произведении. Много примеров можно найти в шекспировских пьесах, в «Гаргантюа и Пантагрюэле» Рабле. Некоторые из них становятся прецедентными – то есть общеизвестными, понятными многим людям, широко используемыми в разговорном обиходе. Вспомнить хотя бы жертву аборта из «Двенадцати стульев».
По способу выражения можно выделить оскорбление прямое (построенное по формуле «Ты – Х»), косвенное («Ты похож на.») и смещенное (направленное на родственников или друзей адресата, его занятия, хобби, персональные предпочтения и т. п.). Выразительную иллюстрацию последнего рода оскорблений находим в романе Александра Амфитеатрова «Марья Лусьева» (1903).
…Король питерских безобразников, миллионер-мучник и пряничник Корлов, истыкал злополучное полотно лже-Маковского зонтиком в самых неподобных местах. Приблизительно на половине второй бутылки финь-шампань, он пришел к убеждению, что он совсем не Корлов, но цареубийца Желябов, а потому обязан произвести террористический акт. И, за неимением лучшего объекта, обрушился на безглагольное и недвижимое изображение Жени Мюнхеновой:
– А, шкура, великокняжеская наложница! Ты нашу русскую кровь пить? лопать народные деньги, добытые трудовым потом мозолистых рабочих рук? Врешь! Не допущу! Сокрушу! Вот тебе, польская стерва, – получай в брюхо! От сына своего отечества, – получай в сиськи! От внука верноподданных крестьян, освобожденных манием великодушного монарха от крепостной зависимости по манифесту 19 февраля, – получай во все места!..
Существуют также особые речевые приемы конструирования и словесные средства усиления оскорблений. Например, преднамеренное искажение слов умножением букв, слиянием словоформ, ненормативным словообразованием: дерьмократ, филолух, журналюга, авторесса, манагер, православнутый, овулядь. Образованию оскорбительных именований может служить и графика: написание личного имени со строчной буквы как выражение презрения; написание прописными буквами инвективной части фразы с целью особого выделения и т. п.
На обиженных воду возят
В функции оскорбления может выступать практически любое слово, негативно характеризующее адресата. Субъективизм всякой оценки отмечен еще в Послании к римлянам святого Апостола Павла: «Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто» (14: 14). Из художественной литературы вспомним сцену из «Мастера и Маргариты»: Иешуа не счел оскорблением брошенное ему Левием Матвеем слово «собака», поскольку «не видел ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово».
Оценочная субъективность приводит к тому, что в бытовом общении, повседневном речевом обиходе за оскорбление можно принять едва ли не всякое обидное высказывание. Однако наряду с обиходно-бытовым есть правовое, юридическое определение: оскорбление – умышленное унижение чести и умаление достоинства, выраженное в неприличной форме. Сужая содержание и конкретизируя суть понятия, это определение применяется в лингвистической экспертизе для вынесения судебных решений.

Франсиско Гойя «Качели», 1792, холст, масло
Таким образом, с одной стороны, надо различать оскорбление как речевой жанр и как правонарушение; с другой стороны, необходимо отделять оскорбление как таковое от оскорбительного (обидного, неприятного, досаждающего) высказывания. Словесная формула оскорбления включает прямое, непосредственное, адресное обозначение лица вроде: «N. – дурак». Тогда как высказывания типа: «У N. дурацкий вид» или «N. написал дурацкий роман», – не являются собственно оскорблениями и относятся к враждебным замечаниям.
Потенциально оскорбительны все проявления злоречия: и порицание, и угроза, и насмешка, и клевета… В определенных обстоятельствах оскорбительны сомнение и недоверие («Ты действительно сам диссертацию писал?»); фамильярность («Что у вас с личиком?»); указание на слабости и просчеты («А вот тут-то у тебя ошибочка вышла!»); умаление успехов и достоинств («Мог бы и лучше выступить»); дискредитация мнения («Это полный бред!»); неприятное или невыгодное сравнение («А Вася лучше рисует»). Однако все эти и аналогичные высказывания не являются оскорблениями ни жанрово, ни юридически.
Обида – прерогатива обиженного. Отсюда поговорки: На обиженных воду возят; Не дорога лодыга, дорога обида; Обидеть невозможно – можно только обидеться. Высказывание обидно в сознании адресата, а оскорбительно вне контекста ситуации. Как верно заметил Ларошфуко, «иные упреки звучат как похвала, зато иные похвалы хуже злословия».
Сложнее ситуации, в которых злонамеренность не доказуема либо вообще не ясна. Известный случай – многолетняя обида Левитана на Чехова после публикации рассказа «Попрыгунья», в героях которого и сам художник, и его окружение живо узнали себя. Чехов настойчиво отрицал оскорбительное намерение, оправдывался отсутствием мотивов, напоминал о давней дружбе с Левитаном. Однако тщетно: разительное сходство было не только в портретных описаниях, но и в лексико-стилевом оформлении реплик, выдающих своеобразие речи реальных лиц.
Зачем понадобились писателю столь двусмысленные аналогии – бог весть. Но если подозрения Левитана со товарищи верны, то «Попрыгунью» можно считать косвенно оскорбительным текстом и примером того, как литературное произведение может стать артефактом злоречия.
Бытует расхожее и небезосновательное мнение: обидеть по-настоящему, глубоко задеть, серьезно рассердить может только близкий человек – друг, родственник, возлюбленный, тогда как обида от постороннего поверхностна и скоротечна. Еще Демокрит заметил: «Вражда с родными гораздо тягостнее, чем с чужими». Та же мысль – в знаменитой сатирико-дидактической поэме Себастьяна Бранта «Корабль дураков» (1494): «Нет вражды неукротимей, чем ненависть между своими».
Способность оскорбить – парадоксальный знак близости, маркер включенности человека в некое сообщество. От знакомого и тем более близкого человека обида действительно злее, горше и памятнее, чем от чужака. При этом, как верно подметил Аристотель, друзей обидеть легко, а врагов – приятно.
«Мерзость, потеха и лоб деревянный…»
Многовековая история оскорблений неразрывно связана с десакрализацией речи – переходом священных слов в разряд обыденных и с юридизацией языка – эволюцией практик правового пресечения злоречия.
Архаическую основу оскорбления, его древнейший прообраз связывают с языческими огненными культами и ритуальными церемониями уничтожения, отправления на тот свет, «погружения в скорбь». Оскорбить – значит символически умертвить, вербально уничтожить. Онтологически оскорбление сближается с такими видами злоречия, как проклятие (гл. III) и богохульство (гл. XII).
Этимологически родственны глагол ругать, имя славянского бога огня Сварог и латинское слово rogus со значениями «костер» и «уничтожение, истребление». Ср. также: др. – англ. bel – огонь; нем. beleidigen – обижать; польск. obelga – оскорбление. Эта версия поддерживается отнюдь не всеми лингвистами, но в данном случае важна сама попытка реконструкции проявлений злоречия из внеречевых архаических практик.
Невозможно точно установить, кто и когда впервые додумался наносить не физические, а словесные удары, но в Древнем мире этим оружием уже пользовались поистине виртуозно. Оскорбления использовались людьми вне зависимости от социального происхождения и положения в обществе. Однако всерьез воспринимались только оскорбления полноправных граждан. В отношении рабов, чужеземцев и лишенных гражданства понятие репутации, достоинства (лат. existimatio) отрицалось.
Основная масса латинских оскорблений основана преимущественно на фекальной и сексуальной лексике. В оскорбительных целях употреблялись также названия разнообразных пороков и преступлений: ganeo (кутила, гуляка), buccelarius (нахлебник), biberius (пьянчуга), patricida (отцеубийца), bustirapus (осквернитель могил).
В античных текстах встречаются и весьма заковыристые выражения вроде: saltatrix tonsa (мужчина-проститутка, букв. «бородатая танцовщица»), stultus stultorum rex (тупейший из тупых), podex perfectus es (ты полная задница), canis matrem tuam subagiget (псы имели твою мамашу).
Древнегреческий поэт Каллимах именовал своих литературных врагов телхинами – подводными демонами-чародеями. Цицерон обзывал политических противников гнилыми кусками мяса. Взаимные нападки Саллюстия и Цицерона сопровождались грязными указаниями на педерастию, проституцию, инцест.
При этом на уровне юридической практики, морального обычая и философской традиции оскорбления неизменно осуждались. Солон, автор первого свода афинских законов, запретил оскорбительные речи в общественных местах: государственных учреждениях, храмах и т. д. «Когда ты хочешь показать своему собеседнику в разговоре какую-нибудь истину, то самое главное при этом не раздражаться и не сказать ни одного недоброго или обидного слова», – настаивал Эпиктет.
Древние еще не отделяли оскорбление от обиды, принимая за него множество самых разных высказываний: бездоказательные обвинения, резкую критику, выражение строптивости и даже небрежный отзыв о какой-либо профессии на рыночной площади. Страшным оскорблением считался обман, что замечательно отражено в исторической повести Николая Лескова «Оскорбленная Нетэта» о событиях эпохи Тиберия.
Предельно широкое толкование оскорбления было свойственно не только простым смертным, но приписывалось и олимпийским богам. Афродита приняла за оскорбление отказ Дафниса от навязанной ему возлюбленной и в отместку ослепила его или (в другой версии мифа) превратила в скалу. Диану оскорбило надменное признание Хионы в том, что она стала возлюбленной одновременно Гермеса и Аполлона и что сие есть свидетельство ее превосходства в красоте над Дианой. История эта тоже окончилась трагически: богиня-охотница убила Хиону выстрелом в рот.
Артемида сочла оскорблением непринесение ей в жертву Атреем золотого ягненка и убийство на охоте Агамемноном (в другом варианте мифа – его братом Менелаем) посвященной ей лани. В свою очередь, для Менелая стало оскорблением похищение супруги Елены, а вместе с ней и царской казны Парисом – из-за чего, собственно, случилась Троянская война.

Никола Пуссен «Гибель Хионы», ок. 1622, холст, масло

Себастьяно Риччи «Похищение Елены», 1700, холст, масло
Античность – эпоха эстетизации инвектив. Среди прочего литературного наследства она оставила множество оскорбительных эпиграмм и целых поэм-инвектив. «Мерзость, потеха и лоб деревянный зовутся Каллимах» – так определил уже упомянутого поэта неизвестный недоброжелатель. «Срам Волюзия, смрадные “Анналы”», – поносил Катулл творчество соперника. «Правда, твой пышен обед и роскошен, не спорю, но завтра Станет ничем он, да нет, – даже сегодня, сейчас! Весь он поганой метле с паршивою губкой на палке, Весь он собакам пойдет и придорожным горшкам», – из эпиграммы Марциала.
Нельзя не упомянуть и ненавистническую поэму Овидия «Ибис», название которой отсылает к одноименной поэме все того же Каллимаха. Ибис становится обобщенным именем недруга, которого хулят и проклинают (см. также гл. III). Существует несколько гипотез об адресате этой инвективы: бывший друг Овидия поэт Авл Сабин, некий плебей из рода Канниев, историк Тит Лабиен и даже император Август.
Облекая оскорбление в художественную форму, изящная словесность (парадокс!) еще сильнее обижала инвектума и возвышала инвектора. Литературная обработка превращала оскорбление в словесный памятник. Давным-давно уже нет ни Каллимаха, ни Овидия, а мы до сих пор помним их не только благодаря талантливой поэзии, но и творчески оформленной хуле современников.
Ритуальное оскорбление
Особый род оскорблений связан с обрядово-ритуальной коммуникацией. В Древнем Риме это, в частности, церемония триумфа – торжественное шествие победителя от Марсова поля до Капитолия, включавшее обязательные поношения как символический знак внимания триумфатору. «Жизнь двенадцати цезарей» Светония знакомит нас с песенными инвективами воинов, шедших за колесницей галльского триумфа Юлия Цезаря: «Прячьте жен: ведем мы в город лысого развратника. Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии…»
Вообразим эту странную картину. Развеваются гривы коней, величаво катятся колесницы-квадриги, прекрасные девы осыпают дорогу лепестками. И тут же следом вразнобой шагают дюжие мужики, на все лады бранящие своего предводителя. Образ триумфатора скукоживается, как прохудившиеся мехи? Ничуть! В данном случае оскорбление словесно «заземляет» триумфатора, противостоит его обожествлению. Но не попирает и не умаляет – напротив, подчеркивает величие. Аналогично в изобразительном искусстве эффект подлинности объекта создается изображением его тени. Ритуальные оскорбления переводят образ полководца из плоского портрета в объемную, многомерную скульптуру.
Оскорбления вкупе с насмешками и обвинениями составляли неотъемлемую часть триумфального ритуала. Отделяя фактическую роль от символического образа победителя, словесная брань выполняла троякую функцию: ограждала его от гордыни, напоминала ему о бренности почестей и отвращала от него зависть богов. Слава, власть, сама жизнь – ничто не вечно, об этом напоминал ехавший в колеснице за спиной триумфатора раб, который время от времени во всеуслышание возглашал: «Оглядывайся назад и помни: ты – человек!»
Еще один инвективный обряд – «издевки с повозок» во второй день весеннего праздника анфестерий. Сидящие на телегах мужчины щедро раздавали грубости обступавшей их толпе. «Хор из телеги» – своего рода космогонический поединок видов обрядового злоречия, где поношение перемежалось с осмеянием и срамословием. Фаллофоры – несшие изображение фалла участники ритуального шествия – исполняли гимн в честь Вакха, после чего произвольно выкликали зрителей из толпы и тоже бранили их на чем свет стоит.
Аналогичную функцию оскорбления выполняли и в римских сатурналиях, когда рабы получали ритуальное право злословить своих хозяев, сидя с ними за одним столом. Сатурналии были обрядовыми инсценировками золотого века всеобщего равенства, «праздником непослушания», который символизировал одинаковое право голоса всех граждан идеального государства. В ритуалах временной отмены иерархий одни и те же слова из злоречивых превращались в гармонизирующие.

Антуан-Франсуа Калле «Сатурналии», 1783, холст, масло
Пограничный обычай – на стыке ритуального и реального оскорбления – т. н. «очищение души». Раз в году ночью земледельцы объезжали селение на телегах, останавливались возле любого дома и осыпали хозяина песенной руганью за все, в чем считали его виновным.
Иные функции – воодушевления и предостережения – имели ритуальные оскорбления в героических песнях и ритуальных перебранках (подробно в гл. XV). Предваряя либо замещая реальное сражение, вербальный обмен инвективами демонстрировал воинскую силу, поднимал моральный дух, вдохновлял на ратные подвиги. В таких текстах примечательно соединение оскорблений уже не с похвалой, а с похвальбой. Воины хвастались друг перед другом победами и завоеваниями. Этот прием отражен и в древнегерманских героических песнях, и в русских былинах. «Коль легко я верчу острым копием, Толь легко буду вертеть Илией Муромцем», – хвастается его сын Сокольник.
Среди ритуальных оскорблений особняком стоят скальдические стихи. В древнескандинавской традиции хулительная поэзия представлена двумя основными мифопоэтическими формами: «сравнение мужей» (mannjafnaðr) и нид (nið). «Сравнение мужей» представляло собой символическую оценку родичами «ценности» (статусности, значимости) убитых. Яркий пример – диалог Эйстейна и Сигурда в «Саге о сыновьях Магнуса Голоногого». Нид – сложносоставное двустишие, направленное на дискредитацию адресата и сочетающее функции оскорбления и проклятия.
Нид мог быть словесным – tunguníð (стихотворные инвективы) и древесным, эмблематическим – tréníð, níð stong (деревянный шест с головой животного, хулительная жердь с рунами). В отличие от строго клишированного и многократно воспроизводимого магического заклинания, нид неповторим и уникален; каноничен только процедурный порядок его создания. Яркая метафоричность и рифмованная форма повышали эффективность хулы. Магия претворялась в поэзию, а поэзия была формой магии.
Оскорбления в ниде по большей части указывали на недостойное поведение противника: трусость, скупость, скотоложество, гомосексуализм, враждебность к родичам. Половые перверсии проецировались на социальные действия. Соединяя оскорбление с обвинением и насмешкой, нид воплощал хотя и ритуализованное, но настоящее злоречие. Произнесение нида превращало оскорбляемого в нидинга – недостойного и подлежащего исключению из коммуникации, из общества, из самой жизни.
Пример нида против епископа Фридрека и Торвальда Кодранссона из «Пряди о Торвальде Бывалом»: «Родил детей епископ девять, всем им Торвальд отец». Как отреагировал на это Торвальд? «За нид Торвальд убил двух человек». Нид являлся оскорблением именно потому, что его содержание противоречило правде, не соответствовало истинному положению вещей. Здесь ложь – средство опорочения, способ причинения вреда и прием дискредитации.
Исландские и норвежские сборники законов XII–XIII веков признавали создание нида серьезным преступлением. В древненорвежских «Законах Гулатинга» говорилось: «Есть три выражения, признаваемые словесной хулой… Первое, если человек говорит о другом, что он родил ребенка. Второе, если человек называет другого sannsorðinn [использованным в качестве женщины мужчиной]. Третье, если человек сравнивает другого с кобылой, или называет его сукой, или сравнивает с самкой любого вида животного». Создатель нида объявлялся вне закона: «Тот, кто произнес эти слова, лишается неприкосновенности перед сопровождающими того человека, о котором были сказаны эти слова».
Аналогичный фрагмент древнеисландского свода законов «Серый Гусь»: «Если человек назовет другого ragr [женоподобный, немужественный], stroðinn или sorðinn [выполняющий пассивную роль в половом акте], то это устное оскорбление. <…> Тот, кто произнес эти слова, лишается неприкосновенности перед сопровождающими того человека, о котором были сказаны эти слова». Примечательно, что в «Сером Гусе» за деревянный нид следовало изгнание как частичное объявление вне закона, тогда как за устный нид – полное. Слова считались опаснее, видимо, из-за возможности широкого распространения.
Элементы ритуальных поношений обнаруживаются и в других фольклорных текстах – сказках, легендах, преданиях. Помимо прямой функции, оскорбления выполняют здесь роль организующих повествование формул. Так, в «Сказании о молодце и девице» на изысканные комплименты юноши и эротические намеки дерзкая девица отвечает задорной руганью: «Отколя ся на меня напасть нашла? Глупых не орют, не сеют, сами ся родят, от глупых отцов, от безумных матерей». Далее она упражняется в словесной брани, обзывая своего воздыхателя «лихой образиной», «вонючей душой», «упиревой рожей», «сычевыми глазами», «свиным пастухом». Когда же отвергнутый юноша собирается ехать «на чужую сторону», девица сменяет гнев на милость, не переставая при этом браниться: «Леший, бес, дикой зверь!..»
В обзоре ритуальных оскорблений надо упомянуть и практиковавшиеся у афроамериканских рабов dirty dozens (англ. букв. «грязные дюжины») – стихотворные оскорбления соседей, приятелей, знакомых. Одна из этимологических версий связывает происхождение этого названия с максимально унизительным принципом работорговли: людей продавали связками по десять человек. Другая версия выводит dirty dozens из двенадцатичастной рифмы, третья – из устаревшего глагола to dozen (ошеломить, оглушить, обессилить).
Изначально это были тренировочные упражнения и публичные соревнования без агрессивной направленности. Агрессия в них если и присутствовала, то смещенная и опосредованная. Жертвы расизма не имели возможности напрямую ответить притеснителям – и символически переносили недовольство на людей из своего окружения. Впоследствии конкурс остроумия трансформировался в конфликтный обмен рифмованными оскорблениями, получившими здесь название snaps (букв. «щелчки»).
Особое место среди ритуальных инвектив занимают т. н. «поносные» письма – направлявшиеся задирающемуся или, напротив, молчащему противнику. Сразу, конечно же, вспоминается послание запорожских казаков османскому султану – оскорбительный ответ на его требование прекратить нападение на Блистательную Порту и сдаться. Согласно легенде, текст составлен в 1676 году атаманом Иваном Серко вместе «со всем кошем Запорожским» и адресован Мухаммеду IV. В запорожском казачестве бытовала традиция подобных посланий и соответствующих текстовых клише – с выворачиванием этикетных формул и гиперболически гротескной концентрацией инвектив.
Оригинал письма не сохранился, даже подлинность списков достоверно не установлена, поэтому ряд историков считают его лишь потешной подделкой. В научно-популярных источниках обычно приводится канонический вариант текста в переводе на современный русский язык.
Ты, султан, черт турецкий, и проклятого черта брат и товарищ, самого Люцифера секретарь. Какой ты к черту рыцарь, когда голой жопой ежа не убьешь. Черт высирает, а твое войско пожирает. Не будешь ты, сукин ты сын, сынов христианских под собой иметь, твоего войска мы не боимся, землей и водой будем биться с тобой, распроеб твою мать. Вавилонский ты повар, Македонский колесник, Иерусалимский пивовар, Александрийский козолуп, Большого и Малого Египта свинопас, Армянский ворюга, Татарский сагайдак, Каменецкий палач, всего света и подсвета дурак, самого аспида внук и нашего хуя крюк. Свиная ты морда, кобылиная срака, мясницкая собака, некрещеный лоб, ну и мать твою еб…

Илья Репин «Запорожцы», 1880–1891, холст, масло
В 1556 году аналогичное послание направили турецкому паше Мустафе трое прославленных венгерских витязей – Дердя Тури, Ласло Дюлафи и Ференц Терек. Там были, в частности, такие слова: «Знаешь, собака, что подлинный витязь мечом и копьем тешится в брани с врагом, но, что говорить, хил ты и немощен, потому-то и лжешь по-собачьи, предательски, подло. Мы свободный народ, сами себе господа и честь свою знаем, а ты, Мустафа, презренный холоп…»
Словесные клише и речевые формулы подобных текстов затем неоднократно воспроизводились в воинском дискурсе. В качестве примеров можно привести послание финскому главнокомандующему Маннергейму от советского гарнизона с военной базы на полуострове Ханко, письмо главнокомандующему румынской армией Антонеску от защитников Одессы, многочисленные обращения партизан к Гитлеру.
«Лаял ли кому?»
На Руси понятие оскорбления долгое время не фиксировалось в юридических документах и понималось предельно широко: как нанесение обиды.
«Русская Правда» Ярослава Мудрого относила к оскорблениям только физические действия. В Уставе Владимира Мономаха уже упомянуты словесные оскорбления, но столь же обобщенно – как непристойные позорящие высказывания. Размер штрафа определялся социальным положением оскорбленного. Однако, по верному замечанию Василия Ключевского, «установление ответственности за оскорбление словом было первым опытом пробуждения в крещеном язычнике чувства уважения к нравственному достоинству личности человека».

Иван Билибин, илл. к «Песне о купце Калашникове» М.Ю. Лермонтова, 1938, бумага, тушь
За оскорбление боярской жены взыскивали пять гривен или более двух килограммов золота. Оскорбление крестьянки оценивалось в одну гривну серебра. Плюс столько же в каждом случае причиталось епископу. При этом защищалась не столько честь самой женщины, сколько честь ее мужа.
В письменных памятниках допетровской Руси оскорбления обобщенно именовались лаем, бесчестьем, непригожими (позорными, неистовыми) словами, неподобной бранью.
Как отдельный вид правонарушения словесное оскорбление впервые зафиксировано в «Судебнике» 1552 года: …Чтоб православнии христиане <…> матерны бы не лаялись, и отцем и матерью скверными речми друг друга не упрекали, и всякими неподобными речми скверными друг друга не укоряли.
Соборным уложением 1649 года оскорбление толкуется как словесный выпад против чести всякого человека вплоть до государя. Отдельная статья была посвящена видам словесного оскорбления: морального характера (вроде «злодей»), юридического порядка (например, «разоренье мне от тебя»), родовой чести (указание на неблагородное происхождение). Оскорблением считалось также ненадлежащее обозначение лица (именование уменьшительным титулом, именование мужчины «жонкою» и т. п.).
При этом оскорбление по-прежнему оставалось в жесткой зависимости от чинов и званий. За оскорбление повара или конюха – рубль, патриарха – до четырехсот рублей. Церковное наказание за брань – до сорока дней поста. Бесчестье высокого лица могло повлечь также телесные наказания и тюремное заключение. Еще практиковался позорный обряд «отсылки головою» виновного к обиженному. Ключевский описал его в «Истории сословий в России».
Приставы вели под руки обидчика на двор к обиженному боярину и ставили его внизу крыльца, на которое вызывали из дома и обиженного. Дьяк произносил последнему речь, говоря, что государь указал и бояре приговорили за его боярское бесчестье отвесть обидчика к нему головою. Обиженный благодарил за царскую милость, а обидчика позволял отпустить домой. На пути к обиженному, как и стоя на дворе у него, обидчик пользовался правом безнаказанно «лаять и бесчестить всякою бранью обиженного», который «за те злые лайчивые слова» ничего не смел сделать с обидчиком под опасением усиленной кары.
Здесь просматривается неявный, но значимый парадокс: одно оскорбление «отменяется» другим, образуя очередной замкнутый круг злоречия. При этом ни обыденная мораль, ни церковная риторика не противоречат юридической практике. «Аще ли кто злословит или оскорбляет родителя своя, или клянет, или лает, сий пред Богом грешен, от народа проклят…» – предостерегал «Домострой».
Очень показательно, что, помимо оскорблений, в «Домострое» перечислены едва ли не все проявления злоязычия, которых следовало избегать в семейном общении: «.не солгати, не оклеветати, не завидети, не обидети чужого, не претися всуе, не осуждати… не просмеивати, не помнити зла, не гневатится ни на кого.»
В исповедных вопросниках с середины XV века встречается вопрос: «Лаял ли кому?» – то есть ругался ли с кем-нибудь. Причем осуждалось оскорбление не только высших и равных по статусу, но также челяди и иноверцев. Запрещалось злословить не только людей, но и скот, неодушевленные предметы, даже погоду, ибо все это тоже от Бога. В исповедях встречались вопросы вроде: «На ветр, и на мороз, и на снег, и на дождь, и на образ Божий слово наговаривал еси?»

Павел Плешанов «Царь Иоанн Грозный и иерей Сильвестр во время большого московского пожара 24 июня 1547 года», 1856, холст, масло
Исстари грубость речи вообще и оскорбление в частности оправдывались разве что высшими соображениями. Так, во время московского пожара и народного восстания иерей Сильвестр произнес гневную речь в адрес семнадцатилетнего Ивана IV: обличал его «буйство», обвинял в пожарище, называл сгоревшую столицу наказанием за грехи. Андрей Курбский писал, что Сильвестр явился к царю «претяще ему от Бога священными писанми и срозе заклинающе его страшным Божиим именем». Использовал «кусательные словесы нападающие и порицающие», дабы крепкой уздой удерживать «невоздержание, и преизлишнюю похоть, и ярость». Однако «кусательные словесы» были восприняты благосклонно и послужили сближению Иоанна с Сильвестром, который затем был его духовником до опалы 1560 года.
Архиплуты-протобестии
Одним из самых древних образчиков древнерусских оскорблений считается новгородская берестяная грамота начала XIII столетия. Некая Анна жалуется брату на некоего Коснятина, который обозвал ее курвой, а дочь Анны – блядью. В Уставе Владимира Мономаха приводятся такие оскорбления, как колдун, зелейник, изменщик, еретик. Первая письменная фиксация выражения блядин сын обнаружена историками в челобитной Ивана Колычева на князя Василия Микулинского по поводу их долгой ссоры 1523–1525 годов. Как пишет Колычев, Микулинский налетел на него, размахивая посохом и выкрикивая «блядин сын, смерд!».
Немало примеров оскорбительных выражений в следственных делах допетровской эпохи: боярский холоп, шпынок турецкий, худой князишко, оленье ухо, псарев внук… Причем в одних документах бранные слова приводятся, а в других отсутствуют. Люди все больше и больше опасаются доверять хулу бумаге. В отличие от сказанного, написанное выглядит не только неприличнее, но и страшнее. Написанное можно зачеркнуть, но нельзя отменить. Начертавший оскорбление оказывается меж стыдом и жутью.
Передавая содержание бранных речей, ответственные лица – дознаватели, канцеляристы, переписчики – часто прибегали к эвфемизмам. В суровом XVII веке фиксировали очень обтекаемо: «Про государя [некто] говорит неистовое слово». В следующем столетии писали пространно, но уже более конкретно: «Бранил государя матерно». В отдельных случаях цитировали оскорбительные высказывания с заменой более приемлемыми синонимами. Например, в приговоре 1752 года солдату Алексею Язвецову было написано: «Иван Долгорукий императрицу прогреб (выговорил то скверно), а потом-де Алексей Шубин, а сейчас Алексей Григорьевич Разумовский гребет (выговорил скверно ж)».
Приемы эвфемизации оскорблений спустя столетия кажутся наивными либо забавными. Для обозначения силы брани нередко употреблялся усиленный глагол вроде «расперегреб». Некоторые хулительные слова предъявлялись описательно («называл Ея императорское величество женским естеством») или с уточняющим комментарием («государыня такая мать [выговорил то слово по-матерны прямо])».
Иностранцы традиционно отмечали в русских словесную грубость и умение отменно ругаться. «Они вообще весьма бранчливый народ и наскакивают друг на друга с неистовыми и суровыми словами, точно псы», – утверждал немецкий путешественник XVII века Адам Олеарий. Повышенная конфликтность как типично русская черта отмечена и европейской мемуаристикой XVIII–XIX веков. В частности, драматург Жак-Франсуа Ансело писал об особом «воинственном инстинкте русских». Национальная тяга к оскорблениям отражена и во множестве оригинальных текстов – взять хоть страстные воззвания протопопа Аввакума, хоть яростную переписку Ивана Грозного с Андреем Курбским.
То же самое в изобилии находим в русской литературной классике. Городничий в «Ревизоре» обзывает Бобчинского с Добчинским колпаками, сороками короткохвостыми, сморчками короткобрюхими. Жалобщиков-купцов ругает самоварниками, аршинниками, архиплутами, протобестиями, надувалами мирскими. Супруга даже ужасается: «Ах, боже мой, какие ты, Антоша, слова отпускаешь!»
В одной только полустраничной сцене из «Униженных и оскорбленных» списочным порядком идут кровопийца, гнида, распутница, идол проклятый, лупоглазая гадина, яд, гниль болотная, пиявка, змей гремучий, упорная сатана, облизьяна зеленая, изверг, черная шпага французская, семя крапивное, маска привозная… Причем поток отборных оскорблений «большею частию без запятых и без точек, но с каким-то захлебыванием» обрушивается на безропотную сиротку.
В рассказе Куприна «На покое» две страницы сплошь запечатаны взаимными оскорблениями старых актеров: червяк, эфиоп, каналья, бесстыдник, скандалист, негодный, кретин, пропойца, дурак пьяный, медная голова, дутая знаменитость, балаганный Петрушка. Не менее азартно костерят друг друга супруги Орловы из одноименного рассказа Горького, буквально иллюстрируя расхожее выражение «ругается как сапожник»: пропойца, дьявол, изверг! еретица, тупорылая хавронья, кикимора болотная!
А вот лишь несколько примеров из шолоховских «Донских рассказов»: старая сволочуга, коммунячий ублюдок, красноармейская утроба, чертячье отродье, старая падла, сучье вымя, сукин сын, дурочкин полюбовник.
В 1990-е годы широко дискутировалась книга Сергея Снегова «Язык, который ненавидит» с идеей о том, что в русском языке количество обозначений оскорбления существенно превосходит общее число слов восхваления. По данным автора, на сотню оскорбительных названий человека приходится лишь десяток восхваляющих. По результатам лексических изысканий исследователь пришел к любопытным выводам.
Во-первых, «ругни в словаре больше, чем похвалы, и она разнообразней и ярче хвалебных слов». Во-вторых, чаще человека «охаивали существительными – всего сразу опорочивали», а хорошее выражали прилагательными, тем самым «признавая только частью его, а не целостностью». В-третьих, «если хвала и давалась как целостность личности, то невольно в имя существительное вкрадывалась ирония, какой-то оттенок сомнения».
Однако все же речевая агрессия вряд ли имеет жесткую этническую принадлежность. Проявляясь в эмоциональной неуравновешенности, постоянной готовности нападать и защищаться, враждебность воплощается скорее в универсальных и устойчивых психоповеденческих сценариях (гл. XV). «Кусательные словесы» бытуют не в отдельных лингвокультурах, а в человеческой речи вообще.
Как обидеть государя
Особый род оскорблений – хула представителей верховной власти, получившая юридическое название оскорбление величия (лат. crimen laesae majestatis, фр. lese majeste). Под это определение подпадало всякое враждебное и даже просто неуважительное высказывание в адрес правителя, а также – как считалось долгое время – всего государства в целом.
Около 80 года до н. э. римский диктатор Сулла обнародовал «Закон об оскорблении величия». Сначала Форум заполнили таблички с именами его личных врагов, затем уличные столбы запестрели проскрипциями (лат. proscribere – оглашать, письменно обнародовать) – списками граждан, которые якобы нанесли ущерб достоинству Суллы.
Согласно закону об оскорблении величия римского народа (лат. lex majestatis), который действовал в период республики, величием обладали вначале боги, затем гражданская община и сенат. Высшие должностные лица на время пребывания в должности были неподсудны не сами по себе, но именно в силу majestas государственных институтов. В 8 году до н. э. император Август дополнил закон о государственных преступлениях оскорблением принцепса и его семьи.

Сильвестр Давид де Мирис «Проскрипции Суллы», гравюра из книги «Картины истории Римской республики, сопровождающиеся историческим очерком», ок. 1799
Проскрибированные объявлялись вне закона. Приговоренным к смерти устраивали публичную порку, затем отсекали головы и выставляли на ораторских трибунах. В полный рост поднялись Донос и Клевета, ударили по рукам и ринулись в народные массы. В этот темный период истории возник известный латинский афоризм: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Согласно Плутарху, даже перед самой кончиной Сулла приказал задушить мелкого чиновника Грания, который плохо о нем отзывался.
Затем, при Тиберии, оскорблением величия считалось уже любое неугодное императору действие или высказывание, а также невыражение должной почтительности ему и его гению-хранителю. При столь широком толковании оскорблением была даже потеря солдатом меча – как бесчестие императорского гения, которому приносили воинскую присягу. Началась новая волна политических репрессий и ложных доносов. Несмотря на споры по данному вопросу современных историков с древнеримским коллегой Тацитом, это подтверждается и Светонием в «Жизни двенадцати цезарей».
Преследования за оскорбление величия при Тиберии доходили до гротеска. Наказание раба или переодевание перед статуей императора, обнаружение монеты с императорским профилем в неподобающем месте, упоминание императора без похвалы – самые ничтожные случаи расследовались под пыткой.

Павел Сведомский «Фульвия с головой Цицерона», 1880-е, холст, масло
В числе проскрибированных оказался и Цицерон после выступления против Марка Антония. По легенде, отрубленная голова оратора была выставлена на всеобщее обозрение – и Фульвия, жена Антония, некоторое время глядела с ненавистью в мертвые глаза, затем положила голову себе на колени, вытащила изо рта язык и пронзила золотой шпилькой из прически. Все это ужасное действо сопровождалось злобными поношениями и язвительными насмешками.
Линию Тиберия продолжил Нерон во второй половине своего правления. Как писал тот же Светоний, «он казнил уже без меры и разбора кого угодно и за что угодно». Нерон проскрибировал даже тех, кто не аплодировал его музицированию на пирах.
Со временем отношение к оскорблению величия смягчилось, о чем можно судить хотя бы из письма римских императоров Феодосия, Аркадия и Гонория преторианскому префекту Руфину. «Мы не желаем наказывать того, кто дурно отзывается о нас или о нашем правительстве: если кто злословит по легкомыслию, следует им пренебречь; если он говорит по глупости, надо о нем пожалеть; если он желал нанести оскорбление, должно его простить».
В Средние века, несмотря на продолжение действия закона по всей Европе, странствующие стихотворцы-ваганты сочиняли тексты, порочащие папу римского, простонародье вполголоса костерило правителей, а властные верхи грызлись между собой. Относительно лояльны к сатире на власть были разве что англичане, а вот французы и немцы сурово преследовали хулителей. Так, Людовика XIV страшно раздражали карикатуры на его персону. Причина вполне очевидна: художественно оформленные словесные нападки были доступны только грамотной части населения, тогда как над обидными картинками мог зубоскалить всякий простолюдин. Карикатура – визуализированное оскорбление.
Внимание ревнителей королевской чести переключилось с сочинителей на рисовальщиков. Указом Филиппа Орлеанского в 1722 году был сформирован особый карикатурный трибунал. Однако же оскорбители не унимались и даже создали каноны непристойных изображений королевских особ. Людовика XVI выводили жирным боровом с головой человека, Марию Антуанетту – позорной шлюхой.

Ричард Ньютон «Измена», 1798, раскрашенный офорт
Страдавший тяжким недугом – порфирией британский король Георг III не пользовался авторитетом у подданных, регулярно подвергаясь нападкам. И пока придворный живописец Фрэнсис Котс писал парадные портреты короля, карикатуристы Джеймс Гилрей, Томас Роулендсон, Ричард Ньютон рисовали его в комически ничтожном виде. Не случайно Пушкин назвал Англию Георгианской эпохи «отечеством карикатуры и пародии».
Скандально известная карикатура Ричарда Ньютона изображает Джона Буля (юмористическое олицетворение типичного англичанина) выпускающим кишечные газы на портрет короля Георга III. Голова премьер-министра Уильяма Пита возмущенно голосит: «Это измена!!!»
Русских царей европейские карикатуристы предпочитали рисовать медведями. В этом образе представляли даже Екатерину II: на одной карикатуре царицу-медведицу со всех сторон окружают и травят охотники, на другой оседлавший Екатерину с медвежьей головой князь Потемкин атакует Британский легион. Это изобразительное клише перешло в последующие столетия. Американцы рисовали медведя-Сталина, голландцы – Хрущева и Брежнева, немцы – Горбачева, шведы – Ельцина, англичане – Путина и Медведева.
В охране высочайшей чести с французами конкурировали немцы. Только один факт: за первые семь лет правления Вильгельма II было вынесено 4965 приговоров за оскорбления величия. Газетчики писали, что преследование тех, кто не одобряет действия монарха, обернется превращением казарм в тюрьмы – иначе не разместить всех арестованных. В дальнейшем позиция кайзера понемногу смягчалась, и в 1906 году он принял решение помиловать осужденных за нарушение этого закона. В истории оскорбления величия было поставлено временное многоточие.

Жан Вебер «Бесстыдный Альбион», карикатура в журнале «L’Assiette au Beurre», 1901
Во время Англо-бурской войны во французском сатирическом журнале «L’Assiette au Beurre» появилась впечатляющая карикатура с изображением женского голого зада, который живо напоминал британского короля Эдуарда VII. От греха подальше скандальный номер изъяли из продажи, лицо-ягодицы прикрыли пририсованной юбкой.
На острый и безжалостный карандаш Жана Вебера попадали также Бисмарк в облике мясника, свежующего сограждан, и королева Виктория, влекомая чертями в преисподнюю. Причудливо фантазийные и мастерски выполненные, соединившие философские аллюзии Фелисьена Ропса и трансгрессивную образность де Сада, эти изображения признаны жанровыми эталонами.
Его высокодержимордие
В России оскорбление величия юридизировалось гораздо позднее, чем по всей Европе, – в Соборном уложении 1649 года, где впервые появилось постановление «о государевой чести». Прочие оскорбления относились к приватным и затрагивающим личную, прежде всего дворянскую честь. Однако в ситуации неограниченного самовластия оскорбление величия трактовалось у нас почти как в Древнем Риме – всеобъемлюще и безжалостно.
Установлением Петра I бранные слова о частных лицах, «не одумавшись с сердца» произнесенные, необходимо было искупить перед судом, прося у обиженного «христианское прощение». А вот оскорбления царской особы карались кнутом, вырыванием ноздрей, лишением всех прав состояния, сибирской ссылкой и, наконец, смертной казнью. При этом оскорбляющими честь государя считались любые «непригожие речи» о власти.
Какие же «продерзостные» и «злодейственные» слова можно было услышать о царе? Вот несколько реальных высказываний людей разных сословий о Петре I. «Лучше бы с императора кожу сдирать, чем ризы и оклады с образов» [как якобы велел Петр] (войт города Королевца). «Он христианскую веру оставил и носит немецкое платье, и бороду бреет…и благочинья в нем нет» (архимандрит). «Пускай государь умрет, а царицу я за себя возьму» (монах). «Кто затеял бороды брить, тому б голову отсечь» (крестьянин). «Царь не царской крови и не нашего русского роду, но немецкого» (солдатская жена).
Всякий уличенный в подобных речах объявлялся «повредителем» государственных интересов. Мера наказания назначалась исходя из социального статуса «повредителя», наличия или отсутствия у него политических мотивов, судебных стереотипов и личной воли самодержца. Причем если приговор гласил, что некто «высочайшую Ея и.в. персону многими непристойными и зловредными словами поносил», то это отнюдь не всегда означало бранную речь.
В разряд «непригожих» попадали нелепые слухи и глупые сплетни (гл. IV), неугодные государю частные мнения и баснословные легенды, а иной раз даже упоминания усопших монархов. Так, сержант Михаил Первов в 1744 году лишился ноздрей и был отправлен в сибирскую ссылку за сказку о царе Петре и спасшем его воре. Рассказчика не спасло даже наделение обоих персонажей героическими чертами.
С конца XVI и почти до середины XVIII столетия за оскорбление величия полагалась смертная казнь. Зафиксирован только один случай помилования в 1664 году Прошки Козюлина, который сидел в тюрьме за татьбу и в шутку сказал об одном из заключенных: важничает аки царь. О дерзких словах живо проведала охрана – и взойти бы Прошке на плаху, кабы история не привлекла внимание самого Алексея Михайловича. Словно оправдывая свое прозвище Тишайший, государь велел не лишать живота, а всего-то вырезать язык болтуну.
Оскорблением величия считалось также непочтительное обращение с изображениями монарха. В XVIII веке действовал запрет на продажу парсун (живописных портретов), на которых высочайшая персона мало походила на оригинал. За неискусно исполненные парсуны мастеров бросали под плеть. Певчий Андрей Савельев поплатился за то, что размахивал тростью, указывая на царский портрет. Певчий оправдывался, будто хотел всего лишь согнать мух с изображения его величества, но суд не внял оправданиям.
Каралось даже «непитие за здравие» царской особы как непочтительное отношение и причинение вреда (!) ее здоровью. Пить надлежало до самого дна, иначе легко было стать жертвой доноса – как это случилось с целовальником Дементьевым. Целовальник якобы «не любил государя, потому что не пил за его здравие». Та же участь постигла дворянина Теплова, который «в покал [бокал] только ложки с полторы налил», чем спровоцировал «доношение» императрице Елизавете от канцлера Бестужева-Рюмина.
К оскорблениям монарха относили даже ошибки переписчиков при выведении царского имени или титула. Особо опасен был пропуск первого слога в словах «государь» и «государыня», орфографически умалявший властный статус. «Подчистки» (выскабливание помарок) тоже считались государственным преступлением – прикосновением нечестивой руки к священному царскому титулу. Все оправдания писцов именовались «выкрутками», не принимались во внимание следствием и не считались смягчающими обстоятельствами. Здесь мы сталкиваемся с любопытным феноменом «карательной лингвистики». Злоречие черпает основания из самого языка.
Пожалуй, более всего не повезло дьячку Ивану Кириллову: при переписывании указа о поминовении преставившейся царевны Прасковьи горе-копиист перепутал имена и «величество» с «высочеством». Дьячка пожизненно сослали в Сибирь. А самую смешную описку допустил Семен Сорокин: в документе красиво вывел подпись «Перт Первый», за что был наказан плетьми.
Проступки, ничтожность которых была самоочевидна и граничила с абсурдом, перечислены в хрестоматийной оде Державина «Фелица», славящей Екатерину, помимо прочего, и за послабления в подобного рода преследованиях. «Там можно пошептать в беседах И, казни не боясь, в обедах За здравие царей не пить. Там с именем Фелицы можно В строке описку поскоблить Или портрет неосторожно Ее на землю уронить…»
Отдельный пункт перечня оскорблений величия – «непристойные» (неуместные) и «блядские» (похабные) песни. За первые крепко влетело посадской женке Авдотье Львовой, что некстати спела при гостях о племяннице Петра I: «Не давай меня, дядюшка, царь-государь Петр Алексеевич, В чужую землю нехристианскую, босурманскую, Выдай меня, царь-государь, за своего генерала, князь-боярина…» Правда, отделалась певунья относительно легко: дыбой и кнутом.

Айзек Крукшенк «Усмирение сумасшедшего медведя», 1801, раскрашенный офорт
Соотечественники презрительно называли Павла I «мужицким царем» и сочиняли на него оскорбительные эпиграммы: Не венценосец ты в Петровом славном граде, Но варвар и капрал на вахтпараде.
И эпитафии: Не пес ли тут лежит, что так воняет стервой? Нет! Это Павел Первой.
Европейцы придумали ему прозвище Русский Гамлет, а карикатуристы рисовали его то яйцеголовым уродцем, то сумасшедшим гигантом на пути в Бедлам, то скованным цепью медведем.
Апогеем издевательств стало глумление заговорщиков над трупом задушенного императора…
Екатерине II ужасно не нравилась популярная в народе песня о брошенной жене-императрице: «Гуляет мой сердешный друг в зеленом саду, в полусадничке… со любимою своею фрейлиной, с Лизаветою Воронцовою.» Двусмысленными оказывались едва ли не всякие тексты с совпадением имен: «Зверочек, мой зверочек, Полунощный мой зверочек, Повадился зверочек во садочек К Катюше ходить…» За такую песню судили пристава Спиридонова по обвинению дьяка Делифовского.
Обвинение в оскорблении величия могло быть способом мести или средством карьерного роста. В 1732 году иеродьякон Самуил Ломиковский измыслил оригинальное мщение своему врагу, иеромонаху Лаврентию Петрову. Ломиковский явился на двор Максаковского Преображенского монастыря, потрясая «картками, помаранными гноем человеческим». Дескать, на «картках» его рукой были выведены фамилия и титул императорского величества, а нечестивец Петров подтер ими свой зад. Но изощренная задумка позорно провалилась: Ломиковский не смог доказать принадлежность фекалий Петрову и отправился в Сибирь вкалывать на серебряных заводах.
Чем дальше, тем громче чихвостили современники своих правителей, не скупясь на самые нелицеприятные эпитеты. В частности, Илья Репин в переписке с Корнеем Чуковским называл Александра III «ослом во всю натуру» и «толстозадым солдафоном», а Николая II – «гнусным варваром» и «высокодержимордием». В крестьянской среде царей поносили часто не по злобе, а в порыве отчаяния или попросту из привычки сквернословить (гл. XIII). Случались жесточайшие земельные ссоры, когда языки пламени крестьянского гнева лизали не помещичьи, но даже царские бока.
Один из таких случаев 1915 года зафиксирован в рапорте исправника. Отставной нижний чин Дмитрий Пустотин, борясь за право на часть усадебной земли, бил себя кулаком в грудь с криком: «Я кровь за государя проливал!» На что крестьянин Петр Ментюков злорадно ответил, показывая на свои гениталии: «Вот у меня царь, вот за кого ты кровь проливал!» Жена Ментюкова задрала подол и добавила: «А вот царица!»
Царский плевок
Российские самодержцы по-разному относились к оскорблениям в их адрес. Екатерина II старалась отслеживать хулительные высказывания, хотя декларативно настаивала на тщательном рассмотрении каждого отдельного случая и более легких наказаниях оскорбителей, нежели государственных изменников.
Павел I начал свое правление с того, что освободил большинство осужденных за оскорбление величия. Но вот собственные обиды не сносил столь легко. Известен случай ссылки на каторгу с предварительной поркой и вырыванием ноздрей унтер-офицера за издевательскую карикатуру на императора, обнаруженную на дверях церкви.
Однако дело затянулось – и воцарившийся Александр I оставил его без исполнения. Александр вообще относился к персональным поношениям гораздо проще. Дела об оскорблении его особы венчались лаконичной Высочайшей Резолюцией: «Простить». Исключение было сделано только для крестьянина Мичкова, который дерзнул хулить не только государя, но и Господа. Резолюция на деле Мичкова гласила: «Быть по сему, единственно в наказание за богохульные слова, прощая его совершенно в словах, произнесенных на мой счет».

Оноре Домье «Николай I изучает карикатуру на самого себя», 1847, литография
Не был обидчив и Александр III, что следует из популярного исторического анекдота. Напившись пьян, некий крестьянин стал дебоширить, его пытались привести в чувство, указывая на висевший в кабаке императорский портрет. «А плевал я на вашего государя-императора!» – в запале выкрикнул бузотер и действительно плюнул на портрет, за что получил полгода тюрьмы. Царь ознакомился с делом и со смехом воскликнул: «Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду его кормить шесть месяцев?!» Вдоволь посмеявшись, начертал на папке: «Моих портретов в кабаках не вешать, оскорбителя послать подальше и передать ему, что я тоже на него плевал».
В другом варианте этой истории фигурирует солдат Орешкин. С него как военного спрос якобы был построже: объявление воли императора перед строем полка и церковное покаяние перед образом святителя Николая с обещанием более не пьянствовать. Любопытно, что похожую историю сказывали еще раньше об императоре Николае I, только там фигурировал солдат Агафон Сулейкин и дерзкими словами его были: «Что мне портрет – я сам портрет!»
Несмотря на общую тенденцию смягчения взглядов правящих особ на оскорбление их чести, преследование за это преступление оставалось основной задачей российского политического сыска до начала XX столетия. Можно было схлопотать восемь лет каторги не только за прямые словесные оскорбления царя, но и за публичные гримасы и непристойные жесты в его адрес, а также за непочтительное упоминание покойных монархов. Вплоть до Октябрьской революции велось немало следственных дел по данной статье. Вот лишь несколько примеров.
Выражая недовольство тратой трех рублей восьмидесяти двух копеек на конфеты детям в честь коронации, крестьянин Подгорнов сказал: «Какая-то блядь короновалась, а на общество расход».
Крестьянин Добрындин швырнул монету с царским профилем со словами: «Ах ты, сволочь, твою мать!»
Братья крестьяне Жироховы на уличение в краже дров ответили: «Ебать ваш закон, корону и государя».
Крестьянин Фоменцов в ответ на замечание полицейского по поводу нетрезвого вида выдал: «Я иду за царя голову сложить, а он, сука, земли нам не дал!»
Под статью об оскорблении величия попадал и молодой Корней Чуковский за размещение в сатирическом журнале «Сигнал» нескольких заметок, в которых следователь Обух-Вощатынский с древнеримским именем Цезарь усмотрел двусмысленность, бросавшую тень на императорскую особу. Писатель чудом остался на свободе.
Уничтожив большинство дореволюционных практик, СССР сохранил уголовную статью за оскорбление верховной власти. Только теперь это называлось «антисоветчина», а ее распространители – по большей части жертвы доносов – получали клеймо «врагов народа». Примечательно, что и в современном российском законодательстве оскорбление частного лица было декриминализовано поправкой от 2011 года, тогда как статья «Оскорбление представителя власти» по-прежнему остается в Уголовном кодексе. В настоящее время обсуждается проект закона «О защите чести и достоинства президента РФ».
Словесных посягательств на представителей верховной власти хватает и в современности. В 2007 году голландский предприниматель накатал письмо королеве Беатрикс, в котором обозвал монархиню шлюхой и потребовал отменить День королевы. Инвектанта наказали трехмесячным заключением, штрафом в четыреста евро и общественными работами. В 2016 году в той же Голландии блогер отправился на месяц в тюрьму за оскорбление в Фейсбуке нидерландского монарха вором, насильником и убийцей.
Громкий случай 2009 года – суд над мэром Пуэрто-Реаля, публично назвавшего правящего короля Испании коррупционером и сыном жуликоватых родителей. Мэр схлопотал штраф около семи тысяч евро. В том же году лейборист Питер Уайт, выражая недовольство предложением сделать выходным день шестидесятилетия правления королевы Елизаветы, назвал ее в Фейсбуке «паразитом, который доит страну везде, где только может». Уайта заставили принести публичное извинение и выгнали из партии.
Попасть под троп
У каждого своя судьба: кто-то рискует попасть под нож, а кто-то – под троп. В соединении с насмешкой (гл. IX) к оскорблениям примыкают обидные прозвища, бранные клички. «Прозвище – самый тяжелый камень, которым можно попасть в человека», – считал английский философ Уильям Гэзлитт.
Этот способ унизить человека, выразить презрение и неприязнь тоже известен с давних времен. Так, излюбленными ругательными прозвищами персонажей античных комедий были katapugon (puge – задница) и euruproktos (широкая задница).
Кличкой для педофила, а иногда даже личным прозвищем (лат. cognomen) было слово alfustes — изначально так назывался вид рыб, которые плавали одна за хвостом другой. Среди индивидуальных прозвищ встречались тоже не самые приятные: Strabo (косоглазый), Balbin (заика), Lucro (обжора). Но все же это были культурно-идентичные прозвища, органично встроенные в общую номинативную традицию Древнего мира, а не «лжеимена», порожденные враждой и презрением.
Впрочем, и лжеимена-клички тоже бытовали достаточно широко. До нас дошли в основном обидные прозвища выдающихся личностей – они всегда примагничивали к себе злоречие. Так, у Демосфена были клички Батал и Арг. Происхождение первой точно не установлено: то ли от имени изнеженного флейтиста, который послужил прообразом героя желчной комедии Антифана и напоминал врагам Демосфена его чахлость и болезненность; то ли от слова batalos – вульгарного синонима зада. Аргом же знаменитого оратора прозвали, вероятнее всего, за крутой нрав (лат. поэт. argas – змея).
Наш великий князь Владимир отнюдь не сразу получил почетное прозвище Красно Солнышко – в юности он носил оскорбительную кличку робичич – сын рабыни. Аналогично в былинах Мезени упоминается обида Сокольника, сына Ильи Муромца от степной поляницы-богатырши, на прозвище сколотыш, сколоток – то есть не знающий своего отца, внебрачный ребенок. (Ср.: сколотное платье – одежда, сшитая из нескольких лоскутов; синоним – семибатечный, то есть неизвестно от кого зачатый.)
Немало примеров уничижительных прозвищ и в более поздние периоды российской истории. Князь Федор Гагарин за раннюю лысину получил кличку tete de morte (фр. «мертвая голова»). Внук Николая I, великий князь Михаил Михайлович, именовался Мишей-дураком. Генерал-губернатора Михаила Муравьева-Виленского после подавления польского восстания прозвали Муравьевым-Палачом и Муравьевым-Вешателем.
Не слишком приятное прозвище – Лакированный егоза – носил командир броненосца «Орел» Николай Юнг. Младшего флагмана второй Тихоокеанской эскадры контр-адмирала Дмитрия Фелькерзама за чрезмерную полноту называли Мешком с навозом. Командующего этой эскадрой вице-адмирала Зиновия Рождественского подчиненные окрестили Бездарным комедиантом.
Когда заводы Урала перешли во владение Стенбок-Фермора, его мудреная фамилия стала звучать в обиходной речи как «Столбок-морковь».
Со временем в разряд оскорблений перешли некоторые личные прозвища вроде Дурак, Безобраз, Нелюб, Ончутка, которые давались человеку в качестве второго имени-оберега – от порчи и сглаза. Отсюда такие распространенные русские фамилии, как Нехорошев, Неустроев, Неклюдов. В древности бытовали и вовсе неблагозвучные фамилии: Мохножопов, Бздилин, Дристунов, Худосраков. В Петровскую эпоху, с введением паспортного учета населения, подобные именования заменялись более приличными. Николай I в 1825 году издал особый указ «О замене непристойных фамилий у нижних чинов».

Оноре Домье. Карикатура на Луи Филиппа Орлеанского по эскизу Чарльза Филипона в журнале «La Caricature», 1831, бумага, чернила
Константина V звали Копроним – «Дерьмоназваный» – в напоминание о конфузе при крещении: будущий византийский император испражнился в купель. Вильгельма I при жизни чаще именовали не Завоевателем, а Бастардом – как незаконнорожденного. Королю Иоанну прозвища Мягкий меч и Безземельный указывали на его военные поражения. Ричарда III за уродство прозвали Горбун и Шалтай-Болтай. Последняя кличка возникла после сражения, в котором он лишился ног и долго оставался без помощи. Обидные прозвища были и у французских монархов: Людовик VI Толстый, Людовик Х Сварливый, Карл VI Безумный. Людовика XI за интриганство прозвали Всемирным Пауком. Презрительные прозвища Наполеона Бонапарта – Бони, Генерал алькова, Военный из прихожей, Корсиканский интриган. Луи Филиппу Орлеанскому на склоне лет из-за оплывшей фигуры досталось прозвище Король-Груша.
Петр I в родном отечестве именовался Антихристом, а в Европе Табачником. Николай I с легкой руки Герцена звался Палкиным за пристрастие к наказанию шпицрутенами. Николая II заклеймили Кровавым, а в народе обзывали Полковником, Никой-милушей и Николой дурачком.
Традиция наделения прозвищами первых лиц государства продолжилась и в XX веке. Джугашвили-Сталина в народе шепотом звали Рябым и Душегубушкой, в интеллигентской среде – Бесошвили, Тараканом, Гуталинщиком, Йосей Грозным, Голенищем с усами. Хрущева фамильярно именовали Кукурузником, Хрущом, Хряком, Деревенским грамотеем. Брежнева обзывали Дважды Ильичом Советского Союза, Двубровым орлом, Бровеносцем в потемках, в военной среде – Бормотухой пять звездочек (из-за невнятной речи и пяти звезд Героя Советского Союза).
В перестроечной России начали с ниспровержения советских авторитетов – и «дедушка Ленин» был переименован в Вовку Лысого. Первый российский президент Михаил Горбачев получил в народе прозвища Горбатый, Глобус, Мишка-Меченый. Сменивший его Борис Ельцин звался Яйцин, Алкаш, ЕБН и даже Ебон.
Свои прозвища, подчас довольно обидные, были и у представителей разных профессий: лакей – лизоблюд, столяр – сосногрыз, маляр – мазун-повозун… В старину такие именования назывались прозвищами-прикладками.
Нелицеприятные клички людей публичных часто связаны со скандальными фактами и общественно неодобряемыми действиями. Так, после выступления с требованием ужесточить приговор Синявскому и Даниэлю Шолохов получил прозвище Подонок, соединившее отрицательную оценку поступка и указание на происхождение писателя. Сергея Михалкова, автора слов Гимна СССР, недоброжелатели звали за глаза Гимнюк. Александра Солженицына обзывали Солженицером и Лауреатом Нобелевской премии по антисоветской литературе. Андрея Битова – Недобитовым и Подпрустиком.
Западные специалисты выделяют особое амплуа комического литературного персонажа – «раздаватель прозвищ» (англ. The Nicknamer). Иногда его роль вполне самостоятельна – обидеть, унизить другого персонажа, а иногда он выступает в качестве подстрекателя, провокатора ссор (гл. XV). Например, Аллисер Торн из «Песни Льда и Пламени» Джорджа Мартина или Мелифаро из «Лабиринтов Ехо» Макса Фрая.
Ну а в детской среде бытует целая прозвищная субкультура, где обидные клички сближаются с дразнилками (гл. IX). Чаще всего личные прозвища образуются от имен (Лиза-подлиза, Наташка-какашка, Мишка-шишка) и фамилий (Толстов – Толстый, Колбанов – Колбаса, Малышев – Малявка). Наконец, особую группу составляют ксенофобные наименования, в том числе национальные прозвища – этнофолизмы (гл. XIV).
Самаспид – стансыя
Не являясь собственно оскорблениями, тесно примыкают к ним агнонимы (греч. не + знание + имя) – слова и выражения, незнакомые или малопонятные адресату. Нанесение обиды происходит через создание кодового конфликта – путем перехода на язык, неизвестный собеседнику. Например, не знает профессиональной терминологии, не понимает жаргон, не владеет иностранным языком. Намеренное употребление непонятных либо непривычных слов превращает их в оскорбительные.
Примечательна история из биографической «Повести о Куинджи» Ксении Охапкиной. Вернувшись с одной из выставок, художник с горячностью рассказывал другу Антону Никольскому, как некто назвал его импрессионистом. Куинджи ответил: мол, не знаю такого слова. Тот пустился в объяснения: «Перевод с французского, значит “впечатление” – ваши картины были не суть воспроизведение действительности, а первое впечатление, не так, как есть, а как могло показаться художнику». Тогда Куинджи вконец рассердился и заявил собеседнику, что тот «никогда не видал натуры».
Демонстрация языкового превосходства с помощью агнонимии порой превращается в унизительное развлечение. Об этом хорошо написано в «Поединке» Куприна. «В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам». Среди прочего практиковались декламация монолога Пимена из «Бориса Годунова» и принуждение денщиков говорить по-французски. Зачем? Да просто «от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных».
Враждебную реакцию может вызвать и просто незнакомое выражение, употребленное без обидного умысла. Разница в словарном запасе разобщает и отчуждает собеседников. Все непонятное вызывает недоверие и настороженность. Ответная агрессия порождается «комплексом незнания».
Иногда доходило до форменных казусов. Командующий Измайловским полком генерал-лейтенант Павел Мартынов, желая произвести впечатление на членов императорской семьи, поручил капельмейстеру сыграть какое-нибудь произведение с соло для кларнета. Тот ответил, что кларнетист отсутствует из-за потери амбушюра – то есть попросту не в голосе. «Что такое?! Куда смотришь?! – взвился в ярости Мартынов. – Дозволяешь казенные вещи терять! Завтра на твой счет купить велю, воры вы эдакие!»
Из литературных примеров вспомним эпизод повести Валентина Распутина «Прощание с Матерой».
– В чем дело, граждане затопляемые? – важно спросил мужчина. – Мы санитарная бригада, ведем очистку территории. По распоряжению санэпидемстанции.
Непонятное слово показалось Настасье издевательским.
– Какой ишо самаспид-стансыи? – сейчас же вздернулась она. – Над старухами измываться! Сам ты аспид! Обои вы аспиды! Кары на вас нету…
В завершение этого краткого обзора «оскорблений незнанием» вспомним замечательный рассказ Тэффи «Переоценка ценностей», в котором ребятишки рассуждают о морали, толком не зная, что это такое. После долгих споров приходят к общему заключению: «Требуем переменить мораль, чтоб ее совсем не было. Дурак – это хорошо».
От мордофили к замкадышу
Оскорблениям свойственна историческая изменчивость.
Первое, что может заметить даже всякий неспециалист, это устаревание одних оскорблений и появление других. Так, уже вышли из речевого обихода пентюх, фуфлыга, мордофиля, сквернавец, остолбень, околотень, брандыхлыст, маракуша. И, напротив, возникли новые: замкадыш, белоленточник, пропагандон, грантоед, быдлокодер, овуляшка, она-же-мать. Ряд оскорблений имеют архаические и современные эквиваленты. Прежде обидным для мужчины было фетюк, сейчас – задрот.
Матерное блядь в древности имело куда более широкое значение, нежели сейчас. В мужском роде это слово и его производное блядник употреблялись в значении «болтун», «пустослов»; в женском – пустая болтовня, а также ересь, заблуждение и обман. Яркие иллюстрации – в текстах протопопа Аввакума, например в Послании царевне Ирине Михайловне Романовой: «…не лучше ли со Христом помиритца и взыскать старая вера, еже дед и отец твои держали, а новую блядь [патриарха Никона] в гной спрятать?» Или в челобитной Алексею Михайловичу: «…якож блядословят о нас никонияня, нарицают раскольниками и еретиками.»
Значение данного слова и его производных блядивый, блядство, блядовство сужается до «распутства» и попадает в разряд непристойных и оскорбительных только в 1730-е годы. Однако в адрес примерного христианина оно всегда расценивалось как непристойное. В написанном в первой половине XVI века поучении старца Фотия читаем: «.Еже не сквернословити языком всем православным христианом, паче же нам иноком, ниже паки рещи матернее лаяние брату своему: блядин сын, кокову либо человеку крестьянския нашея веры святыя».

Джеймс Гилрей «Честность на пенсии! Падение вигов», 1801, раскрашенный офорт
Любопытно происхождение названий британских партий виги и тори. Изначально это были обидные прозвища. Whigg – от слова «деревенщина»: так в 1680-х годах презрительно называли парламентариев-реформаторов, противников Карла II. Переносное именование образовано от шотландского Whiggamore — букв. «погонщик скота». Тех же, кто ратовал за сохранение абсолютной монархии, наделили не менее оскорбительным названием Tory – букв. «заговорщики», «разбойники», образованным от средне-ирландского Toraidhe – «человек вне закона, преступник».
Выражение недобрая жена в адрес знатной женщины некогда считалось оскорбительным, влекло судебное разбирательство и штраф. За это поплатился в 1635 году князь Д.М. Мещерский, назвавший так свою невестку. Стервой сейчас обзывают женщину с плохим характером, а в позапрошлом столетии так могли назвать ничтожного мужчину. Дословно «стерва» означало падаль, околевшее животное и в прямом значении было синонимом дохлятины. Сейчас это значение сохранилось в названии птицы – стервятник.
Иноверцев, неправославных и (шире) иноземцев пренебрежительно называли на Руси басурманами — сейчас это устаревшее слово. Эфиоп (ефиоп) когда-то был синонимом дурака, иносказательно – чертей, бесов. А ныне бранное жид, напротив, часто не имело негативного смысла, употреблялось как нейтральный этноним.
Некоторые оскорбления были сословно маркированы. У русской аристократии были в ходу мерзавец, шельма, пошляк, болван, остолоп, обормот, щелкопер, ракалья. Последнее слово, означавшее «негодяй, подлец», употребляет, в частности, Ноздрев в адрес Чичикова. До середины позапрошлого века оно бытовало в дворянской среде, затем перешло в сферу низовой речи. Менее изысканны, но более звучны простонародные ругательства: ера, бзыря, тартыга, огуряла, мамошка, печегнет, мухоблуд, хмыстень…
В разряд оскорбительных и насмешливых со временем переходят некоторые прежде стилистически нейтральные слова со значением профессий. Сегодня название врача коновал звучит оскорбительно, а эскулап – иронично. Определение сочинитель применительно к писателю в современном употреблении часто воспринимается как насмешливое и пренебрежительное.
В силу разных исторических обстоятельств в число хулительных иной раз попадали даже нейтральные слова. Так, в 1614 году возник запрет называть казаками тех казаков, что разбойничали в Белозерском уезде, дабы не бесчестить тех, которые верой и правдой служили государю.
Об одном переходе стилистически нейтрального слова в бранное интересно рассказывает этнограф-беллетрист Сергей Максимов в книге «Каторга империи» (1861).
Хоть того лучше посельщик (будь самый лучший поселенец), не верь ему! – выговорилось сибиряком другое изречение, имеющее смысл пословицы, как руководящего житейского правила, с тем оттенком в смысле, что поселенец, названный так в отличие от переселенца (доброю волею покидающего родину для новых и счастливых мест), превратился уже в посельщика. Слово «посельщик» на языке сибиряков-старожилов сделалось бранным, и поселенец, слыша его обращенным к себе, глубоко оскорбляется им в равной степени с другим обидным, бьющим прямо в сердце и бранным сибирским прозвищем – варнак. Сибиряк, готовый называть бродягу, беглого с каторги человеком гульным, прохожим, и даже признавать его на самом деле таковым, сибиряк, называющий всякого ссыльного, идущего в партии по этапам, не иначе, как несчастным и даже болезненьким, – того же самого несчастного, умудренный опытом и коротким знакомством с ним, обзывает уже посельщиком, бранит варнаком. Слово «варнак» он приурочивает именно к поселенцу, потому что собственно для ссыльнокаторжных у сибиряка придуманы другие бранные слова: храп, храп-майор, каторжан, чалдон.
Степень тяжести ряда оскорблений иногда становится понятна лишь в историческом комментарии. Скажем, куда жестче адресного каралось обезличенное оскорбление казачества – с современных позиций, казалось бы, менее обидное. Такое высказывание, особенно вкупе с угрозами, имело особое название – «оскорбление Войска или оскорбление общества» и влекло безотлагательную смертную казнь. За это был утоплен в Дону в 1630 году Иван Карамышев – царский посланник для сопровождения русских послов в Азов. Выступая перед казачеством, Карамышев так разошелся, что стращал «без винной вины казнить, вешать, в воду сажать, кнутами бить и ножами резать».
Наконец, отдельная проблема – конфликт языка и общества, сословно-классовая переоценка слов. Показательный пример – образованное из греческого «охлос» (чернь, толпа) слово охламон, которое стало употребляться в качестве бранного в начале 1920-х годов как презрительное именование представителей новой власти. Изменило значение и слово негодяй, которое в царской России означало непригодного к военно-строевой службе. Затем это слово сделалось обобщенно-ругательным. В 1931 году в статье «Об антисемитизме» Горький попытался его реабилитировать: «Негодяй не ругательство. Негодяй – точное определение человека, не годного для жизни. В нашей действительности негодяй – существо, глубоко и неизлечимо зараженное болезнями «старого мира»: завистью, жадностью, человеконенавистничеством, враждою ко всему, что противоречит его, негодяя, навыкам, вкусам, что усвоено им от старины…»
В исторической ретроспективе любопытно также письмо Чехова самому Горькому с упреками в излишней резкости. «Грубить, шуметь, язвить, неистово обличать – это несвойственно Вашему таланту, – увещевал Чехов коллегу по литературному цеху. – Отсюда Вы поймете, если я посоветую Вам не пощадить в корректуре сукиных сынов, кобелей и пшибздиков, мелькающих там и сям на страницах “Жизни”». Здесь отражена уже не семантическая эволюция, а эстетическая борьба инвектив. Чехов и Горький – представители разных социальных типов, приверженцы разных речеповеденческих стратегий и, соответственно, носители разных взглядов на злоречие в его художественном преломлении.
Честь и месть
Ну а как наши предки защищались от оскорблений? Считавшееся естественным в Древнем мире вооруженное разрешение конфликтов, в том числе вследствие оскорбления, эволюционирует в средневековой Европе в судебный поединок – юридически санкционированную дуэль. У славян он назывался «поле».
С XVI века физическая сатисфакция начинает запрещаться законодательно, однако в дворянской среде действует «кодекс чести» и по-прежнему практикуется дуэль для ее защиты. Дуэль делала оскорбление в буквальном смысле опасным для жизни, что, впрочем, не охлаждало пыл инвектантов. До XVII века дрались преимущественно на шпагах, затем перешли на рапиры, а с XVIII столетия – на пистолеты. В России первая документально зафиксированная дуэль состоялась в 1666 году. Первый запрет на дуэли наложен Петром I в 1715 году.

Илья Репин «Дуэль Ленского и Онегина», 1899, бумага, акварель, белила, перо, чернила
Среди словесных реакций на оскорбление, помимо ответной ругани, издавна преобладают ирония и колкость, позволяющие уязвить обидчика и не уронить собственного достоинства (гл. IX). Известно немало исторических анекдотов остроумного «возврата» оскорблений. Когда Диогена привели к Александру Македонскому, тот обозвал его шпионом. «Да, я шпион твоего самомнения и чванства», – парировал философ.
Однажды герцог Бирон направил вместо себя на крестины придворного шута Кульковского. Шут прилежно исполнил поручение, но Бирону все равно что-то не понравилось, и он обозвал Кульковского ослом. «Не знаю, похож ли я на осла, но знаю, что в этом случае я совершенно представлял вашу особу», – отвечал находчивый шут.
В простонародье бытовали «отговорки» – защитные магические формулы, перенаправляющие оскорбление на обидчика, переводящие «войну» в «игру». Например: Не в склад, не в лад, поцелуй корову (кобылу) в (козий) зад. Элементы этого обряда сохранились в детском фольклоре. На горе стоишь – сам на себя говоришь. Обзывайся сколько влезет – обезьяна в рот залезет. Касса (школа) закрыта, ключ у меня, кто обзывается – сам на себя. И, наверное, самая известная отговорка: Кто обзывается, тот сам так называется.
Существовали и особые обряды против оскорблений. Так, у донских казаков был обычай «очистки» – восстановления репутации оскорбленного, который практиковался почти до конца XVIII века. Потерпевший являлся к атаману или станичному старейшине, те вызывали ругателя на станичный сбор и прилюдно возглашали: «Очисть – скить его байдиком по ногам!» Байдик (палку) брали длиной в локоть и толщиной с трость. Оскорбленный бил обидчика по ногам, при каждом ударе приговаривая: «Очисть!» Наказуемый подскакивал с криком: «Знать не знаю, видеть не видел!» Так продолжалось, покуда казачий сбор единодушно не заявлял: «Буде! Очистил!» Отныне доброе имя считалось восстановленным.
Ну а, пожалуй, самым испытанным средством от оскорблений во все времена был защитный психотренинг. В современной психологии это называется амортизирующими техниками. Это средство практиковал еще главнокомандующий спартанским флотом Лисандр. Однажды он посоветовал своему хулителю не прекращать ругаться: «Эдак, возможно, опорожнишься от гадких слов, которыми ты набит».
Из литературных примеров вспоминается «упражнение для закалки чувств» в романе Аготы Кристоф «Толстая тетрадь». Дети многократно повторяют ласковые слова до их полного обессмысливания, вытесняя таким способом болезненные воспоминания о мирном времени, и тренируются в использовании оскорблений – чтобы они также утратили смысл и перестали причинять душевную боль.
Букварь гнева и письма ненависти
Универсальность оскорбления бесспорна и очевидна. Однако в современном обществе оно выполняет ряд прежде ему не свойственных либо в меньшей степени присущих функций. С одной стороны, оскорбление сделалось легким и незатратным способом самопродвижения. Скажем, молодой и пока мало известный литературный критик строчит серию хулительных текстов – и тут же обретает славу принципиального и непредвзятого обличителя бездарностей.
С другой стороны, оскорбление превращается в особую форму самоутверждения. Тот же критик, став членом жюри престижной литературной премии, обрушивается с руганью едва ли не на всех номинантов, которым доселе лишь молча завидовал. Или, получив возможность публиковаться в престижном журнале, сразу загаживает его страницы словесными помоями.
Современность реконструирует и древнейшие формы оскорблений. Со второй половины прошлого века в Скандинавских странах снова появляются ниды как ритуал противостояния экстремизму, гонке вооружений, загрязнению среды, финансовому кризису, нарушению гражданских интересов. В интернете можно встретить даже виртуальные ниды.
Превращенный из обряда в перформанс, сегодняшний нид становится новым прочтением «Саги об Эгиле» и национальным знаменем протеста. Через восемь веков акционисты и пацифисты, оппозиционеры и неоязычники, бунтующие студенты и просто хулиганы втыкают в землю шест из орешника с магическими рунами. Только в насаженном на него конском черепе глазницы уже не зияют черными провалами, а мигают светодиодами.
Злоречие обладает не только генетической памятью, но и свойством самоотзеркаливания. В 1979 году исландцы выразили возмущение прибытием американского флота деревянным нидом с вырезанным на нем стихотворением Йоуна Оускара «Берегитесь, солдаты». И тут же ученики гимназии воздвигли пародийный «нид на нид» с бюстгальтером вместо конской головы и табличкой-осмеянием антивоенной акции.
В 1989 году СМИ публикуют инструкцию по изготовлению нида для всех желающих: хулительную магию в массы! И точно: в 2007 году, протестуя против экономического кризиса, исландцы шли к зданию правительства, размахивая нидами. А в 2013-м установили шест с головой зубатки в знак протеста против разрушения лавового поля.
Современные страницы летописи оскорбления полны и других псевдоархаических примеров. Одна из таких записей – в буквальном смысле – принадлежит петербургской учительнице, которая вывела маркером на лбу проштрафившегося ученика «дурак». Сразу вспоминаются популярные в прошлом позорные колпаки и шейные дощечки с обидными надписями (гл. X).
Известны и более оригинальные образчики. Так, шведские монетки имеют надпись «Карл XVI Густав, король Швеции», а Карин Маттссон обнаружила у себя в кошельке крону, на которой было отчеканено: «Наш прелюбодей король».
Пока озлобленные граждане на пару с творческими личностями упражняются в изобретении новых и модернизации древних оскорблений, ученые занимаются их классификацией и ранжированием. По данным соцопроса 2000 года, британцы считают наиболее оскорбительными слова cunt, motherfucker, fuck, wanker, nigger, bastard, prick, bollocks, arse-hole, paki.
Другое направление исследований – кластерная терминологизация оскорблений, их изучение в связи с конкретными реалиями. Скажем, из англоязычной культуры относительно недавно заимствовано понятие эйблизм (англ. able – способный) – дискриминация людей с инвалидностью и заболеваниями. Оскорбления такого типа ассоциированы с физическими недостатками и медицинскими диагнозами.
Дискриминация по внешности и предвзятое представление о красоте, в частности оскорбительные утверждения о том, что человек выглядит плохо или нелепо, получили обобщенное название лукизм (англ. look – внешний вид). «Выглядишь как проститутка»; «Он похож на дистрофика»; «Они все как из порнофильма»; «Ну и жиртрест!»…
Синтез обоих явлений – эйджизм (англ. age – возраст; термин Р.Н. Батлера): дискриминация по возрасту, оскорбительные указания на него. Готовность общаться и сотрудничать только с теми, кто соответствует формальным возрастным критериям и ценностям. Молодых пренебрежительно оценивают как неумелых, неопытных, несамостоятельных. Старших попрекают увядающим видом, ограничением физических возможностей, снижением работоспособности.
Художники обыгрывают оскорбления творчески. Француз Эммануэль Удар выпустил целый «Букварь гнева» (Labecedaire de la colere). Британский оригинал с псевдонимом Mr. Bingo додумался до шуточного проекта «Письма ненависти по найму» (англ. Hate Mail For Hire): услуга по рассылке расписанных вручную оскорбительных открыток. Хулительные рисунки согласно пожеланиям заказчиков дополняются соответствующими подписями: «Дорогой Крис, ты танцуешь как манда»; «Дорогой Флинт, отъебись!»; «Бенджамин Кинг – самый большой идиот Англии».
В интернет-среде оскорбление сделалось источником множества мемов и материалом для демотиваторов. «Вкус твоей обиды» (фото малыша в соплях). «Обиды не помню – влуплю и забуду» (изображение девушки в боксерских перчатках). «Каждый может обидеть боксера, но не каждый успеет извиниться»; «Некоторые люди не могут нас унизить и оскорбить, потому что они плюют снизу вверх»; «Надо запретить думать – это оскорбляет чувства тупых». Еще в Сети можно найти специальные сайты советов и рекомендаций: «Как обозвать парня», «Как унизить женщину словами», «20 способов красиво оскорбить собеседника». Здесь, по сути, те же принципы, что и в творческих практиках: визуализация и эстетизация оскорбления.

Эммануэль Удар «Букварь гнева: Крик», 2008

Эммануэль Удар «Букварь гнева: Несправедливость», 2008
Примечательно, что нынче письменные оскорбления встречаются чуть ли не чаще устных. Причем ругаются даже не люди с людьми, а люди с гаджетами. Персонификацией обидчика становится смартфон, планшет, ноутбук. «Яблоко» айфоновского логотипа как яблоко раздора. К оскорблению словом и действием прибавилось оскорбление графикой: послать обидный смайл, запостить злобную «фотожабу», снять позорящее видео.
«Кусательные словесы» прогрызают толщи времен, прожигая электропровода ядом ненависти, заливая слюной бешенства черные зеркала экранов. «Девица с глазами воспламененными» находит новые пристанища и кажет раздвоенный язык, и держит розгу из терния, и попирает ногами весы справедливости.

Маркус Стоун «Переживая обиды», 1891, дерево, масло
Глава III
Великий оборотень. Проклятие
Проклятия и благословения оказывают на человека реальное воздействие.
Парацельс
Проклятия – выдумка. Может быть, есть везенье и невезенье. Один день чуть удачней, другой – наоборот.
Энтони Дорр «Весь невидимый нами свет»
Давай просто на минуту притворимся, будто проклятие существует, и предположим, что это предмет. Что это – некая магическая сила или же что-то вроде предсказания, которое исполняется только потому, что ты сам заставляешь его исполниться?
Скарлетт Томас «Наваждение Люмаса»

Уильям Блейк «Голиаф проклинает Давида», 1805, бумага, акварель, графит, тушь, перо
«Нет же прощенья злодею, кары, о боги, желаю! Гелен, коварный предатель, юное сердце похитил, нежностью таять заставил. Сам же натешился вдоволь и ускользнул к Феодоре, толстой и глупой торговке. Нет же мучения злее век коротать одинокой…»
Так думала про себя Зиновия, яростно взбивая пыль стоптанными сандалиями. Она направлялась на окраину Пеллы, в дом Алкмена – тот самый, что стоит у самых вод Лудии. Она знала: Алкмен хитромудрый умеет заговаривать свинец и знает правильные речи для богов великих и грозных, дабы вершить возмездие справедливое. Она желала, чтобы мысль ее обернулась словом, а слово – делом.
«Пусть острые гвозди пронзят начертанное имя твое – как злые насмешки пронзили сердце мое. Пусть боги будут неумолимы!» Так говорила себе Зиновия, поспешая к Алкмену. Следы сандалий хранили горечь обид до первого дождя.
Катадесмы и дефиксионы
Из века в век люди проклинали. Злодеев и праведников, живых и умерших, правителей и простых смертных. Проклинали отдельных людей, семейства, города, целые народы. Желали болезней и страданий, безбрачия и бесплодия, семейных раздоров и профессиональных неудач. Наконец, жаждали смерти. В пределе своего воплощения проклятие – словесное убийство.
Ситуация, описанная вначале, иллюстрирует античную практику профессиональных проклятий. Практичные и предприимчивые эллины полагали, что в таком ответственном деле самодеятельность неуместна – и обращались к специалистам, которые трудились по заказам граждан, надеявшихся на справедливое возмездие богов. Профессионалы наносили проклятия на особые таблички, обычно свинцовые. К настоящему моменту обнаружено около полутора тысяч таких табличек. Две трети из них написаны на древнегреческом, остальные – на латыни.
Для пущей верности таблички сворачивались трубочкой и скреплялись железными или бронзовыми гвоздями, отчего получили название дефиксионы (лат. defixio – что-то пригвожденное) или по-гречески катадесмы. Выше всего ценились гвозди с затонувших кораблей. Свинец использовался по принципу подобия – как холодный серый пластичный металл, свойствами напоминающий труп, которому уподобляли жертву проклятья. Лучшим свинцом считался добытый из трубы акведука: через него текла холодная вода, обладавшая наибольшей магической силой.
Скручиванию дефиксионов придавался особый смысл. Сверток не только затруднял доступ посторонних к текстам проклятий, но и напоминал официальное письмо, адресованное высшим сущностям. Внутрь иногда вкладывалось утыканное иголками изображение жертвы либо ее волосы или личные вещи. Некоторые тексты сопровождались символическими рисунками-иллюстрациями коварных намерений заказчиков.
Кто только не становился адресатом таких текстов: недруги и обидчики, предатели и воры, злостные должники и ответчики в суде, торговые конкуренты и соперники в любви. Отдельным пунктом в этом черном списке значились соперники по Олимпийским играм – враждующие болельщики, участники тотализатора или сами спортсмены. Борец проклинал борца, бегун – бегуна, атлет – атлета. Античные ипподромы и стадионы – минные поля с закопанными там и тут проклятиями.
Однако больше всего древние поднаторели в изготовлении судебных проклятий – это была почти обыденная процедура и особая профессиональная деятельность в ходе официальной подготовки к тяжбам. В Древнем Риме судебная магия находилась в ведении жреческой коллегии фециалов (лат. fetiales). Римляне верили в возможность лишения языка, утраты речи соперника в суде.
Печальна история Фукидида: блистательный оратор, он тем не менее не смог защитить себя в суде от противника Перикла, поскольку пал жертвой судебного проклятья. Другая знаменитая жертва – ритор Либаний, лишившийся речи после того, как обнаружил у себя дома изуродованного хамелеона в странной позе: одна лапа закрывала рот. В судебной магии обвиняли и самого Либания – будто бы он принуждал конкурентов забывать заготовленные речи и нести всякую околесицу.
Проклинающие чаще всего обращались к таким богам, как Гермес, Аид (Плутон), Геката, Кора, Эринии (Фурии). Как заправский бюрократ, составитель проклятия не только указывал «высшую инстанцию» своего обращения, но и не забывал педантично сообщать полные «анкетные данные» жертвы: имя и происхождение, место жительства и род занятий, список прегрешений и способы возмездия. А сам текст проклятья состоял либо из прямых обращений, просьб, молитв к богам и духам предков, либо из т. н. «связывающих» словесных формул (с целью управления жертвой), либо из формул-аналогий (с пожеланием уподобить проклинаемого чему-то ничтожному или неживому).
Некий аноним обращался к Меркурию с просьбой отомстить за украденные перчатки, забрав у вора кровь и здоровье. Другой недоброжелатель проклинал всех женщин, но особенно Тетиму, что отказалась выйти за него замуж. Третий невесть за что слал злопожелания римскому сенатору Фистусу. А вот несколько цитатных образчиков – от самых простых и лаконичных до детализированно изощренных.
Милая Гея, помоги мне, так как я несправедливость претерпела от Эвриптолема и Ксенофонта, я связываю их.
Посейдон владыка, тебе отдаю человека, который украл солидус и шесть монет Мукона. Выпусти кровь вора и выпей ее, владыка Посейдон.
Я взял Микиона и связал ему руки и ноги, и язык, и душу. И если он намерен сказать какое-нибудь неприятное слово о Филоне, пусть язык его сделается свинцом. И уязви ему язык. И если он намерен что-нибудь делать, пусть это будет бесполезно и пусть все для него исчезнет, пропадет и не будет ему принадлежать…
Отдаю Деметре и Коре того, кто злословил меня, утверждая, что я отравила мужа моего. Да поднимутся и он, и все его родственники в святилище Деметры и да будут гореть, и не пожалеют его ни Деметра, ни Кора, ни другие боги.
Пусть Сосий бредит. Пусть Сосий страдает от жара, пусть Сосий терпит боль каждый день. Пусть Сосий не сможет говорить, пусть Сосий не победит Матура и Эридунну, пусть Сосий не сможет приносить жертвы. Пусть Акван терзает тебя. Пусть Нана терзает тебя. Пусть Сосий никогда не превзойдет актера-мима Евмолпа. Пусть он никогда не сможет играть роль замужней женщины, сидящей в пьяном виде на осле. Пусть он не сможет приносить жертвы. Пусть Сосий не сможет одержать победу над актером Фотием…

Александр фон Вагнер «Гонки на колесницах», 1882, холст, масло
Проклятие для сдерживания возниц и колесничих. Вы, святые, нападите и сдержите Лулалтау Аудониста. Нападите сейчас, свяжите, переверните, подрежьте, разрубите на куски коней и колесничих синих цветов: [кони] Нимфик, Таллофор, Аэттет, Мусотроф, Каллиморф [колесничий], Филопарфен, Пантомедонт, Гипат, Филармат, Макарий [колесничий]. [далее еще целый список имен]. Сильно свяжи и не отпускай руки, ноги, связки лошадей и колесничих синих цветов.
Магическое проклятие интересно тем, что произносящий его не обращается напрямую к адресату, а взывает к высшим сущностям, будь то языческие идолы или духи предков, тотемные животные или наделенные волшебными свойствами природные стихии, черти или ангелы, дьявол или Господь. Если оскорбление – это коммуникация по модели «человек / человек», клевета – «человек / социум», то модель проклятия – «человек / инобытие».
Тексты античных проклятий отличаются яркой экспрессией и драматургической выразительностью. Ненависть, отчаяние, скорбь, просочившиеся сквозь толщу тысячелетий. Дефиксионы – микросюжеты и синопсисы античных трагедий. Истории разбитых надежд, любовных перипетий, карьерных авантюр, семейных распрей, бизнес-войн. Встречаются и пустые таблички – над ними, вероятно, произносили устные заклятья, а затем подкладывали их к подписанным для закрепления и усиления магического эффекта.
Профессиональное проклятие часто иносказательно зашифровывалось. Для маскировки намерений и сохранения анонимности буквы могли располагаться в обратном порядке, снизу вверх, а то и вовсе беспорядочно или неразборчиво. Некоторые «проклятых дел» мастера изображали злопожелания в виде замысловатых фигур, а самим табличкам придавали форму каких-нибудь символических предметов. Одна из табличек с афинского кладбища Керамик сделана в форме корабля и содержит следующие слова: Команду «Гермес» [корабля] «Гене» и умы жестоких моряков корабля «Евпория» я истребляю. Андокид – осквернитель герм.
Речь идет о политическом скандале с кощунственным осквернением герм и статуи Гермеса накануне отплытия флота афинян в Сицилию.

Иоганн Генрих Фюссли «Эдип проклинает своего сына Полиника», 1786, холст, масло
В древнегреческом мифе царь Пелопс проклял царя Лая за то, что тот похитил его ребенка, и попросил богов, чтобы похититель был убит собственным сыном. Вопреки всем предосторожностям, проклятье в точности сбылось: Эдип убил Лая, не ведая, что это его отец. В свою очередь Эдип проклял отвергнувших его сыновей – Этеокла и Полиника – и предрек им взаимную погибель от рук друг друга. Так и случилось. Затем гибнут уже сыновья Этеокла и Полиника… Это, пожалуй, самый закрученный античный сюжет о проклятии наряду с циклом мифов о проклятии Атридов.
Важно было не только грамотно составить и хорошенько упаковать проклятие, но и правильно его разместить. Получив готовую табличку, довольный заказчик спешил в храмовое святилище, чтобы предъявить ее всевластным богам, либо зарывал в землю – дабы ступивший на заклятое место обидчик был жестоко наказан. Лучшими местами для дефиксионов считались кладбища, а еще – театры, рынки, ристалища, где собиралось много народу. Археологам попадались также дефиксионы в комнатных стенах, кухонных сосудах, домашних светильниках – то есть спрятанные с явной целью максимально приблизить проклятия к жертвам.
Плиний Старший в трактате «Естественная история» утверждает, что в его время вера в таблички с проклятиями была повсеместной, и не было таких храбрецов, что не трепетали бы пред ними. Тацит в «Анналах» повествует о драме Клавдии Пульхерии, обвиненной в намерении навредить дефиксионами императору Тиберию. Вспомним здесь и поэму Овидия «Ибис», построенную как проклятие жреца с перечислением всевозможных злопожеланий врагу (гл. II).
«Оккультный сервис» был высоко развит и активно востребован. Заказчики выстраивались в очередь и щедро платили за подобные услуги, популярность которых объяснялась не только верой в магию – были и сугубо приземленные причины. С одной стороны, проклинающий обеспечивал себе моральное алиби, делегируя возмездие высшим силам. Хорошенько отомстить не запачкав рук – это ведь так заманчиво! С другой стороны, выдолбленное или нацарапанное проклятье считалось куда надежнее устного – жертва оказывалась в буквальном смысле вписана в круг зла. Наконец, проклятия сочинялись и для самозащиты: несправедливо обиженный или невинно пострадавший прибегал к верховному покровительству.
Несмотря на хороший и стабильный заработок, составителям дефиксионов не позавидуешь: им приходилось изо дня в день выслушивать людские жалобы и стенания, а затем ломать голову над изобретением злопожеланий. Самые креативные граждане заказывали проклятия в стихах, а самые состоятельные требовали высекать их на мраморе или даже на золоте.
Артефакты, аналогичные греческим катадесмам и римским дефиксионам, обнаруживаются и в других странах. Например, в Древнем Египте периода XIX–XVIII веков до н. э. практиковалось нанесение проклятий на глиняные фигурки, которые затем разбивали. Уничтожить текст – значит нейтрализовать врага. В самых ранних (2250 год до н. э.) текстах проклинался всякий восстающий против власти правителя.
От магического к юридическому
Наряду с магическими, в Античности бытовали и социальные практики, по сути равнозначные проклятию. Так, общеизвестное понятие «остракизм», означающее неприятие, отвержение обществом, в древних Афинах было обычаем изгнания людей, угрожавших демократии государства. По Аристотелю, остракофорию – «суд черепков» – ввел около 508 года до н. э. реформатор Клисфен после свержения тирании Писистратидов. Остракофория была способом разрешения политических споров, профилактической процедурой против захвата власти, превентивной мерой от тирании.

Остраконы для голосования. Афины, ок. 482 г. до н. э., фото из электронной энциклопедии «Wikimedia Commons»
На агоре публично разбивались амфоры, и свободные граждане полиса выцарапывали иглами на глиняных черепках – остраконах, или остраках – имя чересчур влиятельного или слишком деспотичного политика. Голосовавшие один за другим входили в специальное ограждение и клали свои остраконы надписью вниз в урну, которая передавалась ответственным лицам.
После подсчета голосов человек, чье имя написали шесть тысяч и более граждан, изгонялся из Афин на десять лет.
В Сиракузах изгоняли на пять лет, а имя изгнанника писали на листе оливкового дерева, поэтому аналогичный обычай назывался петализм (от греч. «лист»).
Хрестоматийный исторический анекдот об Аристиде. Афинский полководец отличался легендарной честностью, за что именовался евпатридом (лучшим из граждан) и получил прозвище Справедливый. Однако, согласно Плутарху, даже Аристид не избежал остракофории и, прохаживаясь по агоре во время процедуры, был остановлен неграмотным крестьянином, который попросил его написать на черепке имя самого Аристида. На вопрос, чем же так провинился этот человек, крестьянин ответил, что ему просто надоело везде слышать о справедливости этого самого Аристида. Недрогнувшей рукой Аристид начертал собственное имя и отдал черепок крестьянину со словами: «Пусть не придет такой тяжелый час, чтобы афиняне вспомнили обо мне!»
Остракофория не лишала изгнанника гражданских прав – для этого в афинском праве существовала другая практика: атимия (греч. «бесчестье, бесславие, презрение»), отнимавшая у осужденного возможность занимать государственные должности, служить в армии, участвовать в народном собрании, Олимпийских играх. Атимии подвергались дезертиры, злостные нарушители общественного порядка, попиратели народных обычаев, несостоявшиеся откупщики податей (телоны), а еще закоренелые холостяки, которых лишали права купли-продажи. Атимия представляла осужденного «юридически мертвым» и могла переходить на его детей (ср. проклятие «до третьего, седьмого колена»). По сути, это уже юридическое проклятие – наказание в виде «поражения в правах».
Впоследствии понятие остракизм из технического термина превратилось в слово с возвышенно-книжным стилистическим оттенком и приобрело переносный смысл неприятия, отвержения, презрения. В повседневно-бытовой коммуникации остракизм воплощается в резком порицании (гл. V), гневной отповеди, игнорировании и неприятии. Крайние формы – отлучение, изгнание, ссылка. Лексическое значение изменилось, но речеповеденческий сценарий сохранился.
В древнеримском праве проклятие также имело институциональный статус, выражавшийся императивом sacer esto! (лат. букв. «да будет посвящен [божеству]»). Это была одновременно и священная формула проклятия, и юридическая формулировка наказания: посвящение преступника подземным богам. В реальности sacer esto означало «да подлежит закланию», то есть попросту «да будет зарезан».
Преступник считался оскорбившим волю богов и потому объявлялся вне божественных законов. Его убийство считалось богоугодным делом – смертная казнь очень напоминала жертвоприношение. Будучи проклятым, казненный лишался права погребения. Так некогда исключительно магическая практика проклятия стала правовым механизмом.

Ричард Редгрейв «Изгнанница», 1851, холст, масло
Позднее реальное жертвоприношение заменяется фиктивным: вместо человеческой головы приносили ее слепок, маску или маковую головку.
В Древнем Риме существовала также практика capitis deminutio maxima (лат. букв. «наибольшее уменьшение правоспособности») – лишение всех прав гражданина. Первоначально она применялась к попавшим в плен и проданным в рабство. В зависимости от обстоятельств, имущество лишенного прав переходило кредитору или государству.
Наконец, бытовая особая форма психологической казни и посмертного наказания – проклятие памяти (лат. damnatio memoriae, ignominia post mortem): осуждение памяти врага государства после его смерти уничтожением всякого упоминания о нем. Удалялись все связанные с осужденным записи в документах, соскребались надгробные надписи и граффити на сооружениях. Уничтожению подлежали также материальные объекты: портреты, барельефы, статуи осужденного. «Проклятию памяти» подвергались прежде всего узурпаторы власти, тираны, заговорщики из числа императоров (например, Домициан) и высших сановников (например, полководец Луций Элий Сеян).

Эжен Делакруа «Казнь дожа Марино Фальеро», 1826, холст, масло
Отголоски древнеримского Damnatio memoriae обнаруживаются в средневековых практиках. Так, указом 1365 года имя венецианского дожа Марино Фальера, казненного за попытку государственного переворота, стерто с фриза в зале Большого совета, где были высечены имена всех дожей, и заменено позорящей надписью: «На этом месте было имя Марино Фальера, обезглавленного за совершенные преступления». Аналогичными по содержанию являются также ритуалы относительно недавней истории: вымарывание политически неугодных имен из книг в советскую эпоху, демонтаж памятников коммунистическим вождям в постсоветский период и т. п.
Damnatio memoriae – это уже не только социальное, но и культурное проклятие. Забвение имени равнозначно изъятию из публичного пространства, символическому изгнанию из социума, а затем из самой культуры. Той же природы троекратное распахивание и засеивание солью земли Карфагена – в знак вечного проклятия. Ставшая крылатой фраза сенатора Катона Старшего «Карфаген должен быть разрушен» была своеобразной формулой проклятия, а многократное повторение сближает ее с магическим заклинанием.
Камень, дерево, бумага
Практики проклятия были не только у древних эллинов и римлян, но и у других европейских народов. Так, в древней Ирландии практиковалось проклятие trefocul (др. – ирл. «три слова») – выкликание имени адресата, оскорбление и собственно проклятие. Использовались также особые «камни проклятий», которые раскрашивали в ритуальные цвета и заговаривали поглаживаниями-вращениями против часовой стрелки.
Древнеирландские поэты-филиды насылали официально запрещенное, но, как считалось, очень действенное проклятие гламм дикинн (ирл. glamm dicenn), которое было сродни поношению и осмеянию обидчика. Стоя на одной ноге, филид закрывал один глаз, вытягивал вперед руку и произносил хулительные слова. У проклятого таким способом на лице появлялись три «волдыря позора»: красный, белый и черный. Часто гламм дикинном карали скупцов за отказ оплачивать заказанные стихи.
Одним из первых таких проклятий считается песнь филида Корпре для короля Бреса, который отказал поэту в радушии: «Без пищи, что явится быстро на блюде, Без молока коровы, в утробе которой телок, Без жилья человечьего в темени ночи, Без платы за песни поэтов пребудет пусть Брес. Нет отныне силы у Бреса!»
В ритуале проклятия у викингов нидстанге (др. – сканд. nfdstang) использовался насаженный на шест череп лошади. Название обряда происходит от древнескандинавского сакрального понятия нид (подробно – в гл. II). Длинную крепкую палку покрывали руническими надписями хулительного содержания, призывали богиню смерти Хель и втыкали палку в землю таким образом, чтобы череп был повернут к обиталищу жертвы.

Луи-Морис Буте де Монвель «Наставления перед дорогой на шабаш», 1880, холст, масло
Европейские магические руководства и сборники заклинаний, в том числе проклятий, получили общее название гримуары, или гримории (лат. Grimoire, старо-франц. grammaire – грамматика). Наиболее известные: «Ключ Соломона», «Гримуар Гонория», «Истинный гримуар», «Гептамерон, или Магические элементы», «Книга Священной магии Абра-Мелина Мага». Считалось, что для гримуара чародей должен был лично составлять подробный перечень мистических существ и рисовать всех демонов с их атрибутикой. Согласно поверьям, гримуар обладал свойствами живого существа, которое надо кормить кровью, а читать его мог только хозяин – никому другому страницы или не открывались, или текст на них не был виден, или багряный цвет листов обжигал глаза.
В позднеантичный и раннехристианский периоды письменные проклятия обрели вид надгробных изречений – эпитафий (англ. denunciatory epitaphs), грозивших карой поругателям праха и нарушителям вечного сна покойного.
Место Грани Примигении. Кто поднимет эту плиту с надписью, пусть на того разгневаются тени, которые здесь покоятся.
Луций Цецилий Флор, вольноотпущенник Луция и женщины, прожил 16 лет и 7 месяцев. Кто здесь справит малую или большую нужду, пусть на того разгневаются боги всевышние и подземные.
Богам Манам. Гай Туллий Геспер соорудил себе погребальный жертвенник, куда будет помещен его прах. Если кто-нибудь его повредит или извлечет оттуда прах, я желаю ему, чтобы он, страдая телом, жил долго, а когда умрет, то пусть не примут его подземные боги.
В старину проклятия налагались даже на книги. Как эпитафии-угрозы должны были защищать гробницы от разграбления – так начертанные на фолиантах проклятия предохранять от воровства. Переписчики-копиисты, не меньше самой книги ценившие свой нелегкий труд, часто предваряли его угрожающими надписями. Американский иллюстратор Марк Дрогин посвятил им целую книгу «Средневековые писцы и история книжных проклятий».
Если кто-нибудь заберет эту книгу, пусть он умрет, пусть он будет зажарен на сковороде, пусть падучая болезнь и жар поразят его, пусть он будет колесован и повешен. Аминь.
Для того, кто крадет или берет и не возвращает эту книгу ее владельцу, она превратится в змею в его руке и растерзает вора. Пусть он будет поражен параличом и все члены его отсохнут. Пусть томится от боли, взывая о милости, и пусть не будет облегчения его агонии, пока он не завоет в разложении. Пусть книжные черви грызут его внутренности. И когда, наконец, он придет к своему последнему наказанию, пусть пламя Ада поглотит его навсегда.
Книжные проклятия дожили до XIX столетия. В прагматичный век фантазии издателей и книговладельцев не хватало на собственные проклятия – использовались штампы на книжных карточках. Вот одна из незатейливых формул: «Пусть тот, кто украдет или повредит эту книгу, будет отделен от Тела церкви и проклят».
Позднее эта практика утратила зловещую мистическую основу и превратилась в словесную игру. В позапрошлом веке школяры защищали свои учебники от посягательств шкодливых одноклассников, например, такой надписью: «Эта книга принадлежит [имя владельца] и сама не убежит. Кто возьмет ее без спросу – тот останется без носу».
Самое объемное и уж точно самое красноречивое проклятие – целых 1069 слов! – принадлежит Гавина Данбара, архиепископу шотландскому города Глазго, вконец разъяренному произволом английских разбойников. Его Светлость подошел к делу со всей серьезностью и в 1525 году наслал страшные кары решительно на все внутренности злодеев, а также на их семьи, дома, имущество, посевы, скот и так далее списочным порядком с детальными подробностями.
Я проклинаю их голову и волосы на их голове, проклинаю их лицо, их мозг, то есть их мысли, проклинаю их рот, нос, язык, зубы, лоб, плечи, грудь, сердце, живот, спину, их внутренности, ноги, руки, все части тела от макушки до пяток, спереди и сзади, снаружи и внутри… Я проклинаю их идущими и я проклинаю их едущими верхом; я проклинаю их стоящими и я проклинаю их сидящими; я проклинаю их едящими и я проклинаю их пьющими; я проклинаю их встающими и я проклинаю их лежащими.
По заказу Карлайлского горсовета графства Камберленд высеченный на камне текст был обязателен к оглашению священниками во всех граничащих с Англией приходах. Накануне празднования Миллениума была сделана реконструкция этого поистине впечатляющего монумента, которая сейчас выставлена в одном из городских музеев.
Какими еще могли быть письменные проклятия? Кто знает, ведь большинство материалов недолговечно. Возможно, южане наносили слова проклятий на оперение птиц, способных лететь через бескрайние пустыни, а северяне карябали проклятия на сушеной треске, как лапландка из «Снежной королевы» Андерсена. Возможно, некогда практиковались и вовсе эфемерные проклятия – на зыбучем песке или проточной воде, на талом снегу или болотной ряске, на цветочных лепестках или ладонях мертвецов. Кто знает…
Колдовское мастерство
У славян-язычников бытовали преимущественно устные проклятия. Причем как «профессиональные» – исходящие от лиц, владеющих магией, так и бытовые – от простых смертных в порыве гнева или в пылу ссоры. К первому случаю применимо определение заклятье, ко второму – злопожелание.
В отличие от греков и римлян, проклинателей-профессионалов у славян не водилось, но имелся целый штат носителей сакральных знаний и обладателей магических способностей: колдуны, знахари, кудесники, чаротворцы, виритники, порчечники, чернознатцы, наузники; ведьмы, чаровницы, ворожеи, моры, вештицы, порчельницы, потворы, балии – и еще множество функциональных и территориальных именований. Колдуны могли самочинно насылать всевозможные беды как агенты нечистой силы и могли «работать по вызову», выполняя злую волю разгневанных, обиженных, недовольных, завистливых, одержимых дурномыслием или впавших в искушение бесовское.

Михаил Клодт «Колдунья», 1891, холст, масло
Колдун мог бросить на дорогу крест из теплого навоза, испеченный в лесной яме хлебный колобок или какой-нибудь заговоренный предмет вроде мелкой монетки или шарика из человеческих волос либо овечьей шерсти. Мог опоить жертву настоем из «дурман-травы», сорочьего сердца, сушеной лягушки, грудного молока, менструальной крови, «родильной рубашки» (плаценты). Подсыпать в еду порошка из тертой мышиной кожи, куриного помета, белого червя, что заводится в винных бочках, и прочей «гажьей выползины». Зашить ту же дрянь в подушку, подкинуть в печную трубу, зарыть у ворот дома. Вырезать крест на шубе, проткнуть кашу в чугунке, отжать с полотенца подмышечный пот, подмешать в суп лобковые волосы, подложить под порог избы мохры из церковного паникадила…

Григорий Мясоедов «Знахарь», 1860, холст, масло
Колдун мог «испортить» свою жертву недобрым взглядом (сглаз, призор, прикос), прикосновением (притка — от «приткнуть»), магическим действием (насад, подброс, присуха), самим фактом встречи с ним (наброд) и, конечно же, злым словом. Вербальное проклятие воплощалось чаще как наговор — болезнь от злых речей, дурного слова или от сказанного в неурочный час (см. далее). Иногда как врек — несчастье от недоброй либо неуместной похвалы.
В некоторых местностях наговор назывался слова (символичная омонимия!), а немочь от него именовалась озык. Человек, которого озыкнули, вроде бы толком и не болен, но все как-то мается, испытывает непонятное недомогание. В фольклорных сборниках проклятия обобщенно назывались также вредоносными заговорами.
Злая воля вершилась по принципу нисходящего авторитета. Верховные существа – боги, духи, потусторонние силы – как бы делегировали свои полномочия колдуну, делились с ним сверхспособностями. Не случайна связь колдовства и речи в одном из народных именований колдуна: обаянник — красноречивый человек, во втором значении – колдун; обаять — сглазить, околдовать. Считалось, что колдуном мог стать человек, которого прежде тоже прокляли, «посулили» темным силам. Колдун пользовался авторитетом в народе: его боялись, его старались задобрить – но часто и обращались к нему за помощью.
Близки к проклятию понятия порча и насол (от «наслать») – болезнь или (шире) некое противоестественное, ненормальное состояние, вызванное колдуном. Происхождение болезней в народных верованиях тоже восходит к проклятиям. Так, лихорадку («кумаху») связывают с «Иродовыми дщерями», проклятыми за гибель Иоанна Крестителя, что скитаются по белу свету и мучают людей. Согласно другой версии предания, сестры-лихорадки – двенадцать дочерей царя Соломона, которых он проклял и которые бродят по миру неприкаянные, желая страданий людям. В Воронежской губернии лихорадок считали дочерями самого сатаны, проклятыми Богом и осужденными изводить таких же грешников. В Забайкалье их считали сестрами, проклятыми родителями.
Интересно также, что лихорадами называли в народе самих зложелателей, способных наслать порчу. Внутренняя форма слова указывает на суть явления: произносящий проклятие сам и есть персонифицированная болезнь, воплощенная немочь. Прагматика (речевое воздействие) мотивируется семантикой (смысловым значением). Проклятие – логическая цепочка зла, уходящая в дурную бесконечность.
Неистребимая укорененность подобных верований на Руси отражалась не только в народной обрядности, но даже в законодательных актах. Правительственным требованием предписывалось не прибегать к заговорам, присягая государю. Подкрестная запись в верности царю XVI столетия гласит: «…Также мне над Государем своим… на следу всяким ведовским мечтанием не испортити, ни ведовством по ветру никакого лиха не насылати…» Вплоть до начала XX века в судах громоздились кипы жалоб на ведунов.
Знаки заклятий мерещились людям буквально во всем: в шорохе ветвей, всплеске речной воды, птичьем грае, полуденных тенях, морозных узорах, оттенках лунного света… Между тем о самих заклинаниях информация довольно скудна. Во многих источниках подробно описаны магические действия колдунов, в том числе при наложении проклятий, но не приводятся произносимые при этом слова. Вот два показательных примера из книги доктора Гавриила Попова «Русская народно-бытовая медицина» (1903).
На вечерней заре выходит колдун на перекресток, делает из теплого навоза крест, обводит его кнутом чертой и посыпает каким-то порошком, что-то нашептывая. Оставшуюся часть порошка кидает по ветру, и если хотя одна крупинка этого порошка попадает на человека, то у него через три дня непременно появится кила.
На вечерней заре знахарка приходит в поле, выбирает нужную ей полосу, становится лицом на запад, наклоняет, с заклинаниями, пучок колосьев к земле, закручивает, перевязывает суровой ниткой и посыпает его взятой с могилы самоубийцы землей. Чтобы молитвы и благочестие семьи, которой принадлежит полоса, не ослабили силы заклинаний, она становится ногами на образ, обращенный лицом вверх.
Характер и последовательность магических действий представлены здесь весьма наглядно. Но что конкретно нашептывает колдун? Какие заклинания произносит знахарка? Если злодейство подробно описано, то собственно злоречие сокрыто. В лучшем случае можно подсмотреть колдовские манипуляции, иногда даже подслушать магические фразы, а вот правильно воспроизвести – увы. Заговорные речи дошли до нас преимущественно в виде незамысловатых и однотипных текстов, часто построенных на метафорическом параллелизме.
Как ся ступа пала, так бы мои недруги повалялиси предо мною и попадали.
Как мертвый не вставает – так бы и он не вставал, как у того мертвого тело пропало – так бы он пропал вовсе.
И сделаю де-его такова черна, как в избе черен потолок, и согнется так, как серп изогнулся.
Прозрачные лишь во внешней логике, такие речения не раскрывают механизмов магического воздействия, сохраняя таинство магических смыслов. Заговор тем более непонятен, когда изъят из контекста магической ситуации. Как фольклорные повествования, так и персональные свидетельства в основном ограничиваются общей констатацией: дескать, прокляли кого-то – и точка. Не случайно слово волхв как одно из обобщенных названий колдуна этимологически родственно старославянскому влъснжти — «говорить сбивчиво, неясно».

Константин Савицкий «С нечистым знается», 1879, холст, масло
Согласно славянским поверьям, с помощью заклятий можно не только наслать «витряной перелом», «змеиный пострел», «ломотную немочь» на целую семью, сделать «собачью хиль» младенцу, «затворить кровь» молодухе, «присадить килу» мужику, но и вызвать мор скота, «заломить» и «пережать» рожь, рассорить односельчан, превратить свадебный поезд в волчью стаю, вынуть из земли человеческий след…
Колдун мог накликать конкретную болезнь – башиху, ногтоеду, ворогушу, а мог вообще иссушить (полностью лишить сил), или напустить мару (сумеречное сознание), или отвести глаза (заставить видеть мир в обманчивых образах). Все это совершалось с помощью магических предметов, ритуальных действий и особых высказываний.
Сквозной мотив многих фольклорных текстов – кара за разглашение слов заклятья: «Кто слышит да расскажет – тот камнем станет». Немногое с большим трудом, иногда под жестокими пытками выведывали следователи по «колдовским делам», что-то фрагментарно фиксировали ученые-фольклористы. Однако ни в следственных делах, ни в филологических сборниках не найти подлинных секретов мастерства. Особо тщательно скрывался замок – заключительная часть заговора, наделенная наибольшей чудодейственной силой. Иногда в целях сохранения тайны использовали не-договор – намеренный пропуск или переговор – добавление лишних магических слов.
В одном из первых сборников «Великорусские заклинания» (1869) Леонида Майкова приводится заговор «От разных болезней, действительных и мнимых», записанный в Сумском посаде Кемского уезда. После нескольких клишированных изречений дана такая запись: «За сим следуют ключевые слова, которые знахарка не хотела сообщить, чтобы заговор не потерял силу, и объяснила, что может сказать их только перед смертью».
«Из твоих уст тебе на голову»
Куда больше сохранилось сведений о нейтрализации и упреждении проклятий. Что только не использовали наши изобретательные предки: золу и табак, скипидар и сулему, рябину и бузину, редьку и чеснок, вареную печень и сырое яйцо… В ход шли всевозможные амулеты, магические повязки, железные обручи (лат. capitis ligaturae), наузы (узлы-обереги) и очкуры (шнурки из новых шаровар), перевитые красной нитью листья подорожника и камешки из желудка ласточки, не говоря уже о медных пуговицах и осиновых кольях.
Помогало также «кидание жеребейков» – разрезанных деревянных палочек. Да что там, использовались даже обычные лапти! Ведь они плелись крестообразно, а крест обладал «отгонной» силой. Так что в лес, кишевший всякой нечистью, стоило отправляться именно в лаптях, а не в сапогах или ботинках.
В обрядах против проклятий использовали также «очищение огнем» и отпугивание шумом – возгласы, крики, стук, громыхание (см. также гл. VII). Если беременная с кем-то поссорилась и ее в гневе прокляли, пожелав не разродиться, на помощь спешили дошлые кумушки, скорехонько вырезали кусок ткани у нее из сарафана, сжигали и тем дымом окуривали будущую мать. Если прокляли мужчину, помогало отрезание куска меховой шапки с последующим же сожжением.
Иногда считали достаточным просто опередить колдуна в словах. Например, сказать «дорога в поле», прежде чем он скажет «дорога в лес». Или крикнуть «стой, мой конь!» быстрее, чем колдун крикнет «тпру, моя кляча!».
Еще практиковалась магия возврата проклятия. Если колдун протягивает какой-то предмет со словами «на тебе!» – нужно ответить «отдай тому, у кого взял!». Или быстро сказать: «Из твоих уст тебе на голову». Или: «Ешь свое мясо, пей свою кровь». Или положить нож острием вверх и читать молитву «Да воскреснет Бог.» с конца – от этого колдун должен зареветь или засквернословить.
Для защиты от одного колдуна часто приглашали другого. Популярный сюжет многих быличек – соперничество на свадьбе плохого колдуна с хорошим. Один всех ссорит, насмехается, угрожает, куражится – другой обороняет молодоженов и гостей, нейтрализует и снимает проклятья. Одна магия побеждает другую в символическом поединке злоязычия и добрословия.
Можно было и ответно проклясть нечистую силу, для верности приправив «обраточку» оскорблением. Правда, в реальной жизни немного находилось таких храбрецов, более способными считались литературные персонажи. В былине-сказке «Ванька Удовкин сын» герой оборачивается «горносталем» и заходит в палаты царя Волшана Волшанского со словами: «Засекаю я, заклинаю все твои книги волшанские, и все твои слова проклятые, чтобы та книга не волховала, не просказывала про меня, про добра молодца».
«Чтоб вы перелопались, дьявольское племя!» – отважно вопит дед чертям в гоголевской «Пропавшей грамоте». А герой «Заколдованного места» произносит целую тираду: «А, шельмовский сатана! Чтоб ты подавился гнилою дынею! Чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын».

Василий Максимов «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу», 1875, холст, масло
Внезапное появление колдуна на свадьбе не сулило ничего хорошего. Его называли вежливцем и верили, что он мог пожелать молодоженам счастья, напутствовать на долгую семейную жизнь, но мог и навлечь беды, наслать раздоры и хвори. На картине Василия Максимова колдун мгновенно разгоняет веселость, одним своим видом вызывая у пирующих смятение и оторопь. С его приходом умолкает балалайка, молодожены застывают в напряженных позах, а их родители спешат чем-нибудь задобрить незваного гостя. Живописное полотно отображает ситуацию, возникшую на свадьбе брата художника.
Существовали также специальные – «отгонные» и «отговорные» – формулы против нечистой силы (Песок в очи! Деркач в зубы! На сухой лес (сухостой) будь помянуто! Чтоб ты свою голову прокаркал!) и «в недобрый час» произнесенных слов (Не доспичь! Чур буди не в урок (рок)! Чур на меня, не урочься! Типун тебе на язык!). Чур – языческий славянский покровитель домашнего очага, бог охраны. Чураться – значит соблюдать негласный речевой этикет, ограждающий от нечистой силы. Аналогичный ритуал – отплевываться, если при тебе упоминают бесов, черта, лешего.
Еще верили в возможность «выкликать» проклятого. Например, крикнуть в печную трубу: Чур, наш аминь! Или написать левой рукой на скалине: Отдай, черт, ребенка! Наконец, были универсальные фразы-обереги от любого злоречия, в том числе проклятия. Аминь под бок! Бесам страх и стрела! (перед отходом ко сну). Ангел – навстречу, Христос – по пути, Пресвятая Богородица, на подмогу мне приди (при выходе утром из дома). Я в лес, клещи из леса.
Реальность потусторонних сил была для наших предков столь несомненна, а синтез реального с ирреальным так очевиден, что объектами заклятий порой становились первые люди государства – вопреки строжайшим запретам на заговоры «ко власти». Известна тамбовская легенда о заклятии баб-волшебниц митрополитом Алексием и Иваном Грозным. Свезли их отовсюду в Москву на главную площадь, обложили соломой и запалили костер – чтоб уничтожить на Руси всякое колдовство. Да не тут-то было! Обернулись ведьмы сороками и вылетели прочь из дыма-пламени. Осерчал государь Иоанн и послал им вослед проклятие: «Отныне и довеку оставаться вам сороками!» Оттого теперь сороки якобы не подлетают к Москве ближе шестидесяти верст – царского гнева боятся.

Клавдий Степанов «Марина Мнишек перед постригом в монахини», 1889, дерево, масло
Марина Мнишек, по описанию Пушкина, «самая странная из всех хорошеньких женщин, ослепленная только одною страстью – честолюбием, но в степени энергии, бешенства, какую трудно и представить себе», узнав о казни своего малолетнего сына Ивана, прокляла всех Романовых. Дескать, ни один из них не умрет собственной смертью. Впоследствии этот жест отчаяния убитой горем матери породил упорные слухи о колдовских способностях Марины и о «родовом проклятии». Слухи достигли апогея после расстрела императорской семьи в 1918 году.
Не менее красноречива история 1719 года о «заговорном письме» против Петра I. Преображенский приказ расследовал «Секретное дело по ложному извету астраханского подьячего Григория Емельяновича Кочергина на пятнадцатилетнего Ивана Васильевича Бабушкина по обвинению в написании письма с проклятием царского величия». Заговор был следующего содержания: «Лежит дорога, чрез тое дорогу лежит колода, по той колоде идет сам Сатана, несет кулек песку да ушат воды, песком ружье заряжает, водой ружье заливает, как в ухе сера кипит, так бы в ружье порох кипел, а он бы, оберегатель мой, повсегда бодр был, а монарх наш царь Петр буди проклят, буди проклят, буди проклят».
В ходе разбирательства выяснилось: коварный доносчик «своеручно» вставил слова проклятья в заговор «от ружья», текст которого ранее сам же продиктовал мальцу, чтобы затем шантажировать его отца из-за денежного конфликта. Хорош гусь! Кочергина пятикратно пытали, били кнутом и рвали ноздри, затем сослали в Сибирь на вечную каторгу.
Сатанинские копии
Непрофессиональные, бытовые проклятья – в форме злопожеланий – издревле считались мягче колдовских, но и они, согласно поверьям, способны причинить немалый вред вплоть до погибели. Формулы злопожеланий часто идиоматичны, воплощены в устойчивых речевых оборотах, а цель варьируется от «проучить» до «предать смерти».
Злопожелания могли быть обобщенными – заболеть, исчезнуть, умереть, «пропасть пропадом» и конкретными – тут народная фантазия поистине безгранична. Недругам и обидчикам желали получить кочергу в зубы, соль в глаза, смолу на язык, жердь в бок, гвоздь в пятку, судороги в ноги, сип в кадык, типун на язык, чирей во весь бок…
Большинство народных присловий со значением проклятья общепонятны по смыслу. Чтоб тебя язвило! Чтоб вам повылазило! Чтоб я у тебя на поминках кутью ел! Ни гробу, ни могилы! Ни дна б тебе, ни покрышки, ни духу, ни передышки! Чтоб вам ни пути, ни дороги, черт под ноги! Будь ты неладен! Провались в три земли! Однако есть и такие, смысл которых абсолютно непонятен современным людям и требует расшифровки. Волоси бы тебе! Змеище в копсы! Игрец тебя подыграй! Шесть досок, седьмой придел! Будь ты анафема на семи соборах! Дай бог по краям торицу, на середке метлицу!
Бытовые проклятия насылались как умышленно, злонамеренно, так и нечаянно, по неосторожности – сгоряча, в сердцах. Самыми страшными и наиболее действенными традиционно считались родительские проклятья, особенно материнские. Проклятые родителями дети, согласно поверьям, попадают во власть потусторонних сил и превращаются в прокленышей, или прокляненышей, прокленутых, сбраненых (от слова «брань»). Скажет разгневанная мать про сына или дочку: «Чтоб его леший понес!» – и поминай как звали.
Если дитя прокляли во чреве, во время родов либо еще некрещеного, его место занимал обмененыш, или подменыш, обменок – головешка, чурка, полено, веник в облике младенца, а иногда даже мертвого малыша. Сходный мифологический мотив – кража чертом человеческого ребенка и подкладывание в люльку своего детеныша – гадкого, уродливого, злобного. Глухой ночью, когда вся семья крепко засыпает, подменыш тихонько выползает из колыбельки и начинает творить всякие безобразия: бить посуду, портить еду и скот. Может отдать кого-нибудь из маленьких да слабых нечистой силе, а то и убить.
Поленце лежит себе и лежит, не растет, не ходит. Дьяволово отродье знай себе орудует втихомолку. Родители не замечают подмены, продолжая пестовать вместо родного малыша его сатанинскую копию. Родного ребенка не видят – он исчезает из поля зрения, отделяется от божьего мира магической чертой проклятья. Отсюда еще одно название проклятых детей – тайные, то есть спрятанные, невидимые, находящиеся в ино-мире. Сравним также: невидимки, невидимые – диалектные именования проклятых людей.
В Жиздринском уезде бытовало поверье о том, что проклятых детей забирают и уводят с собой «тайные люди» – не пожелавшие принять законов христианской веры и в наказание лишенные души (еще одна вариация мотива проклятия), но во всем остальном похожие на обычных людей. Возможно, такими людьми были на самом деле гонимые христианами и вынужденные скрываться язычники. Они крали детей по деревням, наставляли в идолопоклонстве и принуждали к отшельничеству. В некоторых верованиях проклятые ребятишки остаются дома, но попадают в компанию к подпольникам – прислужникам домового, живущим в избе под половицами.
На проклинателей нечистая сила насылает морок, блазнит, «вводит в прелесть». Это важный момент народной этики: речь – зеркало души. осиновое полено, надел на него рубаху и штаны Михаила, вверху очень похоже нарисовал его лицо и бросил полено в озеро. Эту подмену и увидели односельчане, приняв деревяшку за утопленника, но ничего не заметили и предали земле как покойника. Сам же проклятый превратился в бесплотное существо и двенадцать лет мыкался вместе с такими же бедолагами. Здесь вновь возникает образ сатанинской копии, замещающей живого человека после наложения проклятия.

Иван Билибин «Кикимора», 1934, книжная графика
В некоторых поверьях проклятое во чреве дитя превращается в русалку. На Урале и в Поволжье считали, что проклятого ребенка во сне могут похитить кикиморы – сами в прошлом проклятые матерями девушки, умершие некрещеными младенцы или неотпетые покойники. В романе Александра Вельтмана «Светославич, вражий питомец» (1837) кикимора принимает облик проклятого в утробе ребенка, похищенного нечистой силой и призванного утвердить ее власть над миром.
Согрешил мыслью и словом – получи искаженную картину мира. Здесь отражена важная особенность проклятия: оно создает коммуникативный эффект изоляции и оптический эффект опрокидывания реальности. Демонстрирует изнанку речи, ее инфернальное зазеркалье.
Известны бывальщины о проклятых родителями и унесенных нечистой силой отроках. Например, рассказ «Вражья сила» из рукописи, хранившейся в Оптиной пустыни и опубликованной в начале XX века православным писателем Сергеем Нилусом. Дело было в деревне Миндюкине Новгородской губернии, где одна крестьянка в сердцах сперва оттрепала как следует, а затем прокляла за нерадение сына-подростка Михаила. Неделю спустя сын утонул в озере и был похоронен по христианскому обычаю. Но вот проходит немного времени – Михаил трижды является матери во сне, сообщает о своей мнимой смерти, просит молиться за него и подавать милостыню. А еще через двенадцать лет деревня дивится чудесному возвращению Михаила.
Случилось так, что к проклятому парню подошел незнакомый белобородый старик, раздел догола и заставил снять крест. Затем взял
В народном представлении идея проклятия нередко связывалась с понятием доля — участь, судьба, воплощение удачи и неудачи. Родительское проклятие осмыслялось как жертвование ребенка языческим богам или нечистой силе. Об этом писал еще Иван Помяловский в «Эпиграфических этюдах» (1873). Наиболее последовательно данный мотив воплощен в сюжетах о распределении пищи в семье. Невозможность накормить становится формальным, житейским поводом для жертвенного проклятия «лишнего рта».

Альбрехт Дюрер «В гневе родители отдают ребенка дьяволу», илл. к «Книге рыцаря де ла Тура Ландри, написанной в назиданье его дочерям», 1493, ксилография
В европейской литературной традиции распространен сюжет добровольно-принудительной передачи детей злым силам. Из страха, по злобе, в наказание или просто по неосторожности родители сулят свое дитя дьяволу – и тот с удовольствием забирает его сразу же либо в назначенное время. Фактически это еще одна разновидность бытового проклятия, обретающего магическую силу в обещании-посуле.
Проклятыми, а еще заклятыми, проклятиками, называли также тех, кто сам серьезно согрешил, особенно против родных: оскорблял, лгал, дерзил, не исполнял повеления, нарушал обещания – то есть относился непочтительно. Не говоря уже о нераскаявшихся убийцах, разбойниках, ворах, которым желали зла всем миром. Считалось, что, в отличие от невинных жертв неосторожных, греховных слов, нечестивцы и лиходеи вполне заслуживают своей участи.
Однако и те и другие после смерти маются, а при жизни страдают. Могут ходить грязные, косматые, в лохмотьях или вовсе голые. Могут маскироваться под обыкновенных людей опрятной одеждой, но с застежками на левую сторону. Могут болтать на неведомых языках и кричать звериными голосами. Могут питаться отходами, принимая их за пироги. Могут молить о помощи, а затем хватать сердобольных людей и делать им всякие пакости.
В подобных верованиях отражено одно из ключевых свойств мифологической логики: что незримо и неосязаемо, вне пределов реальности – то перевернуто и отзеркалено. Пряник оборачивается навозной лепехой, колодезная водица – гнилью болотной. Из всех форм злоречия проклятие наиболее аутентично этой логике. Проклятие – перевернутая клятва, словесный оборотень. «Антиречь», порождающая «антимир». В бесовской, опрокинуто-отраженной реальности проклятые не только невидимы и неслышны обычным людям – они сами могут потерять способность видеть и заплутать, «закружить», не найти дороги домой. Отсюда еще одно название проклятого – потеряшка, потерчук, потерча.
Не менее страшно лишение голоса, в буквальном смысле потеря богоданного дара речи. Бесы, духи, прочие злокозненные существа и враги рода человеческого завладевают не только телами, но и словами проклятых. Во множестве быличек присутствует мотив немоты, овладевающей человеком в момент проклятия и длящейся все время пребывания во власти злых сил. Как и оклеветанный (гл. I), проклятый человек временно умирает – выбывает из мира, исчезает из коммуникации.
Между явью и навью
Где же оказываются те, кого прокляли? Народная молва чаще всего отождествляла их с лешим или с кем-то из его подручных. Потому-то и считалось опасным чертыхаться и лешачить, лешакать: черт тебя возьми! убирайся к бесам! идите к лешему! (см. также гл. XIII).
Новгородские крестьяне верили, что проклятые попадают в лапы к баннику, банному духу и плетут лапти на бесовских посиделках. В Вологодской губернии считали, будто проклятые живут во дворце дьявола, что в Кокшеньге стоит на шести больших каменьях. У поморов проклятые становились лембоями – бесами низшего уровня, насылающими болезни и похищающими детей.
В самарских деревнях бытовало поверье о том, что проклятая родителями незамужняя девица превращается в крапиву, а в ярославских – в лягушку-коровницу, ворующую у буренок молоко. По Владимирщине ходило и вовсе причудливое поверье: проклятые оборачиваются огненными шарами и каждый год катятся к реке Иордан замаливать грехи, но, застигнутые дождем, никогда не достигают цели.
Если же проклятый умирал преждевременно или неестественно, то мог превратиться в «заложного покойника» – погребенного лицом вниз в яме, прикрытой-«заложенной» камнями да ветками где-нибудь на перекрестке, на границе леса с полем, в овраге или на болоте. При этом душа его «доживала» свой срок в телах живых людей. В некоторых областях проклятых именовали полуверки, полуверцы – то есть и не настоящие христиане, и не принятые в сонм нечисти. Вечные скитальцы на границе яви и нави. Мучительное бессмертие ожидало и проклятых преступников. Согласно легенде, убийцы Андрея Боголюбского были прокляты и обречены на вечное плавание в поганом озере нетленными и зашитыми в моховые короба.

Константин Трутовский «Малороссийская девушка у колдуньи», гравюра Александра Зубчанинова с оригинала рисунка, 1876
Проклятия, подобно цыплятам, возвращаются на свой насест (английская пословица).
Проклятия, как птицы из гнезда, возвращаются домой (немецкая пословица).
Проклятие через рот выходит, через нос (ухо) возвращается (литовская пословица).
Злословя, люди чернят самих себя (лат.: Plerique ubi aliis maledicunt, faciunt convicium sibi).
Еще в народе верили, что проклятия наиболее действенны в определенное время – не в час. Отсюда известные выражения в недобрый час молвить, в дурной час угадать, не ровен час. Источник этого представления – апокрифическая, из числа «отреченных», «отменных» (то есть чародейных и потому запрещенных церковью) средневековая книга «Записка о днях и часах добрых и злых». В книге говорилось об особой – худой, некрестовой, сбраненой – минуте в сутках, когда все плохое может исполниться, а также расписывались благоприятные и неблагоприятные периоды. Некоторые поверья связывали такие периоды с солнечным циклом либо с расписанием церковных служб.
Неумышленное, нечаянное проклятие из-за несвоевременно сказанных слов, будь то даже похвала или доброе пожелание, в некоторых местностях называлось обурочением, или изурачением. До сих пор сохранилось выражение в (не)урочный час. Такого рода злоречие усматривали и в льстивом пожелании, завистливой похвале, неуместных славословиях – то есть внешне позитивных высказываниях, но с какой-нибудь нехорошей подоплекой.
Выходит, что проклятие двойственно: его истоки не только в злобе, но и в беспечности, неосторожности, небрежном обращении со словом. При этом проклятие еще и обоюдоостро. Издревле люди верили в возврат словесного зла тому, от кого оно исходит. Идея реверсивности злоречия, зародившаяся в гулких недрах языческой архаики, звучит неумолкающим в веках эхом. Не меняясь по существу, эта идея меняет разве что обертоны. Со временем в ней все меньше сакральности и все больше суеверия, но стойкость веры поистине впечатляет.
Лиходуманье и злонамеренье
Для снятия бытовых проклятий использовались примерно те же ритуальные действия, что и для нейтрализации колдовских наговоров. Например, набрасывание нательного креста, обвязывание поясом вкупе со словесными обрядовыми формулами – заговорами, молитвами и… ответными проклятиями.
Кто на рабу Божию [такую-то] лиходумает, злотворит, тому шипицы в ресницы, смолы на язык, дресвы на зубы, соли в глаз. Аминь. Кто в животе моем добро ненавидит, тому судорога в ноги, суцепы в щеки, железны муки в глаза. А тому человеку и жене, которые бы мел и злую мысль чинити на мою пасеку, нехай ему замерзает сердце лукавое, и мысль, и язык!
Важный логический и смысловой момент: защищаясь от проклятий, обращались одновременно к колдуну и священнику. Для совершения магических обрядов часто использовали христианскую символику и атрибутику: крест, иконы, просфоры, освященную воду. Заклинания нередко записывали на страницах богослужебных книг.
Подчас неграмотный простолюдин был просто не в состоянии отличить ворожбу от молитвы, инстинктивно уповая на всякое «сильное» слово – будь то колдовской наговор или Священное Писание. В народном сознании легко уживались религия и магия, христианство и язычество, вера и суеверия. Волшебство часто отождествлялось с чудом.
Смысловая сложность и неоднозначность злопожелания наглядно отражена в его особой форме – самопроклятии, которое тоже могло быть как случайным, так и намеренным. В первом случае самопроклятие – следствие неосторожности, беспечности, забывчивости. Скажем, выходящий из дому забывает помолиться и перекреститься, попросить благословения у родителей, старших – тут-то и настигает его нечистая сила: леший начинает «кружить» да «водить» по лесу, водяной тянет в озеро, домовые творят всякие гадости. А вот навлекая на себя беды как бы специально, осознанно (Будь я проклят за свою лень!), человек тем самым признает свою ничтожность перед Богом, обличает собственные грехи, кается в акте самоумаления.
Не менее парадоксальный эффект возникает в магических практиках, использующих самопроклятия как форму «антиповедения». В Костромской области фольклористы записали святочное гадание, начинавшееся словами «Будь проклята…». Гадавшая девушка называла свое имя, затем скакала по двору на метле и прислушивалась, с какой стороны донесется собачий лай.
Аналогично гадание на судьбу с использованием ритуальных проклятий. Лешие, лесные, болотные, полевые, все черти, бесенята, идите все сюда, скажите, в чем его судьба? Будь ты втрою проклят! С одной стороны, гадающая должна получить ответы на свои вопросы. С другой стороны, самопроклятие должно оградить от зла, отвести возможную опасность при обращении к потусторонним силам.
Схожие функции, вероятно, выполняли «отгонные» фразы, завершающие свадебный пир. Добрые люди, ближние люди, попили-поели, а теперь пора гостям к лешему. Или еще короче: Убирайтесь в дыру! Той же природы – застольные, тостовые проклятия как злопожелания врагам, соперникам, завистникам пирующих. Одновременно это «обратная» похвала виновникам торжества, вывернутая наизнанку здравица. Возможно, в подобных случаях высказывания также соотносились с «часами добрыми и злыми» – то есть проклятие воспринималось не как греховное, но как ситуативно разрешенное и даже жизненно необходимое.
Формулы самопроклятий использовались и при божбе – истовом заверении в серьезности намерений, искренности слов. По принципу: если не выполню или обману – обещаю пострадать заранее объявленным способом. Чтоб мне провалиться, если вру! Видел это своими глазами, дьявол меня разорви! Dispeream! (лат. «Чтоб мне сдохнуть!»; «Разрази меня гром!»).
В связи с этим вовсе не удивительна этимологическая близость самопроклятия и клятвы. Слово «клясться» происходит от «проклинать себя». Языческий синкретизм мышления и речи: исходное родство и тесное слияние противоположных действий, высказываний. Проклятие и клятва – два полюса сакральной речи. Здесь проклятие вновь ведет себя как словесный оборотень, хитрый фокус злоязычия, превращающий хорошее в дурное.
Anathema sit!
Религиозная разновидность проклятия – анафема. Любопытна этимология слова: изначально оно означало жертвоприношение богам и только позднее – отвержение, изгнание, проклятие. В более узком смысле и в форме восклицания («анафема!») это бранное слово, ругательство, ныне уже устаревшее.
Из языческого словаря анафема перешла в христианский со значением официального – на государственном уровне – отлучения от Церкви.

Фернан Кормон «Скитания проклятого Каина и его потомства», 1880, холст, масло
…Но Бог сказал ему: «Кровь твоего брата на земле: она взывает ко Мне. Ты проклят: земля, которую ты напоил кровью брата, отвергнет тебя. Сколько бы ты ни возделывал землю, она уже не будет тебя кормить. Ты будешь скитаться по свету и не будешь знать покоя». (Бытие, 4: 11–12). В народной этимологии имя Каина связывается с древнерусским глаголом окаяти (проклясть), от которого произошло слово окаянный, изначально означавшее «достойный проклятия». Так, князь Святополк Владимирович за братоубийство получил прозвище Окаянный.
Латинская формула проклятия и отречения от Церкви: Anathema sit! («Да будет предан анафеме!»). Проклятый означает в данном случае «противный Богу», лишенный Божьего благословения. Известная поговорка: Не согрешишь – не покаешься; не покаешься – проклят будешь! Так из античных и ветхозаветных культов христианство заимствовало идею проклятия как высшего наказания – осуждение на бедствия.
Войдя в употребление с IV века (соборы Лаодикийский и Эльвирский), анафема становится традиционной практикой религиозного осуждения вероотступников и наказания еретиков. Формула анафемы была самым устрашающим наказанием для христианина: «Не воскреснет он в день Страшного суда». Следствием анафемы было лишение гражданских прав: отлученный не мог участвовать в политических делах, судебных процессах, торговых сделках, религиозных церемониях.
В первые века христианства и даже позднее провозглашение анафемы не было строго регламентировано из-за множества нерешенных теологических вопросов и неутихающих споров о вере. Яркий пример – Антиохийский собор 341 года, где 87 прелатов предали анафеме Афанасия Великого, который в свою очередь предал анафеме осудивших его прелатов. Далее Афанасий Великий дважды отлучен от Церкви папой Либерием. Впоследствии же оба причислены к лику святых.

Казнь Жака де Моле и Жоффруа де Шарне, 1898, книжная иллюстрация
По легенде, в 1314 году Жак де Моле, Великий магистр ордена тамплиеров, взойдя на костер, произнес страшное проклятие: Папа Климент! Король Филипп! Рыцарь Гийом де Ногарэ! Не пройдет и года, как я призову вас на Суд Божий! Проклинаю вас! Проклятие на ваш род до тринадцатого колена!
Так и случилось: папа умер через месяц, король – через восемь месяцев. Еще лет триста на Францию сыпались мыслимые и немыслимые беды… А советник Ногарэ затесался в легенду вообще ошибочно, уйдя из жизни еще за год до описанных событий. Другая версия легенды: де Моле зашифровал проклятие иероглифами и начертал на стенах комнаты замка, в котором содержался перед казнью. Эта драматическая история легла в основу знаменитого цикла романов Мориса Дрюона «Проклятые короли» (1955–1977).
Религиозное проклятие было мощнейшим инструментом не только теологической, но и политической борьбы. Инквизиторские проклятия считались сильнее всех прочих, имели огромное влияние на светскую власть. Тексты анафем провозглашались публично, вывешивались на стенах соборов и во всех храмах епархии, к которой принадлежал проклинаемый.
За анафемой нередко следовало и лишение жизни, чаще всего сожжением на костре. Это благообразно именовалось «наказанием без пролития крови». Святая Инквизиция уничтожила таким способом около десяти миллионов человек – считай, все население современной Чехии или Португалии. Если же обвиняемый был священником либо монахом, анафема уничтожала также знаки посвящения в сан, порой с особой жестокостью. У Джордано Бруно прежде сожжения на костре срезали кожу с большого и указательного пальцев, тем самым ритуально убирая следы миропомазания.
Подобно бушевавшим тогда же эпидемиям чумы, средневековая Европа была охвачена эпидемией проклятий. Фактически любой мог быть провозглашен богоотступником и еретиком. Проклятие ложилось на беззаконника, лихоимца, блудника – и на всякого схваченного по ошибочному подозрению или навету.

Стефано ди Джованни (Сассетта) «Блаженный Раньери Разини проклинает лихоимца из Читерны», 1444, дерево, масло
Каждую эпоху отличает ключевая фобия. В Античности это страх судьбы, злого рока, в Средневековье – страх проклятия, порой принимавший масштаб психоза. И никуда не деться от ассоциаций-штампов, неизменно возникающих при слове «проклятие»: если не избушка ведьмы – так зловещие тени готических соборов.
Как и магическое, религиозное проклятие долго прикидывалось словесным оборотнем, что ярко иллюстрируется судьбой протопопа Аввакума. После тщетных увещеваний Большим Московским церковным собором его расстригли (лишили сана, низвергли из священного чина) и «опроклинали» за обедней в Успенском соборе. Аввакум наотрез отказался принести покаяние и «проклинал сопротив» – наложил анафему на архиереев.
В течение четырнадцати лет, сидя на хлебе и воде в земляной тюрьме Пустозерского острога, Аввакум вел информационную войну с никонианами, рассылая послания и грамоты, которые прятал по тайникам в деревянных крестах и древках бердышей стрельцов, помогавших мятежникам. После письма с поношениями патриарха и жесткой критикой царя Аввакум с тремя единоверцами «за великия на царский дом хулы» был сожжен.

Григорий Мясоедов «Сожжение протопопа Аввакума», 1897, холст, масло
Со временем анафема обретает более четкие канонические рамки. Проклинались прежде всего идолопоклонники и богохульники, затем – лихоимцы, кровосмесители, бунтари, изменники и другие великие грешники. Среди наиболее известных исторических личностей в перечне анафематствуемых Григорий Отрепьев, Степан Разин, Иван Мазепа.
Проклятие псалмами
Особой разновидностью церковного проклятия была псалмокатара (греч. букв. «проклятие псалмами») – богослужебный чин анафемы в практике византийской церкви XIII–XVII веков, использовавший псалмы в качестве молитвенных формул. Псалмокатара применялась к скрывавшимся от правосудия преступникам, прежде всего к неизобличенным ворам, полностью отлучая от Церкви и призывая на них всевозможные недуги и пагубы.
«Да будет он все лета жизни его на земле страдая и трясясь, как Каин… И в его жилище да не будет обретен благой день, но да будут – имущество его, а также, что имеет и что сделает, во всяческую погибель.»
Обряд совершался семью священниками, которые по завершении литургии надевали облачение наизнанку, переобувались с правой ноги на левую, ставили в центр храма сосуд с уксусом в окружении семи смоляных черных свечей и помещали в уксус кусочек негашеной извести «в объеме одного яйца». Затем каждый священник брал по свече и, окутанный дымом и смрадом, читал определенный фрагмент из Псалтири и так называемого «тропаря Иуды» (четвертого антифона «последования страстей»). После завершения обряда сосуд переворачивали вверх дном или разбивали и оставляли в храме. Внешне очень эффектный, этот обряд производил неизгладимое впечатление на прихожан.
Проклятый по такому «отлучательному молению» через некоторое время «и чернеет, и вспухнет, и расседается, и подпадает гневу Божию». Если хотели смерти проклинаемого – его поминали в ряду умерших; если только болезни – то в числе живых. При совершении псалмокатары на преступника возносилась также посмертная кара: чтобы тело его не истлело и тем самым приняло бы вид безобразный и ужасающий, как у вурдалака.
Влияние канона псалмокатары прослеживается и в русской церковной практике. Так, в 1663 году самого патриарха Никона (правда, в то время уже опального) обвинили в проклятии государя текстами псалмов. В проклятии Собором 1689 года духовного деятеля Сильвестра Медведева также читаем: .И да будет отлучен и анафематствован от Отца и Сына и Святого Духа ныне и по смерти не прощен; и тело его не рассыплется и земля его не приемлет…
«Яко же умре»
В 1716 году воинским уставом Петра I было введено шельмование (нем. schelmen – назвать подлецом) – позорящее наказание для дворян, приговоренных к смертной казни либо вечной ссылке. По сути, это был светский аналог анафемы и вариант античной атимии. Виновный публично объявлялся вором (шельмой), получал на грудь табличку с описанием вины и доставлялся к месту казни на черных дрогах. Затем над его головой преломляли шпагу либо прибивали доску с именем к виселице в знак лишения дворянства, всех сословных привилегий и гражданских прав.
Указ гласил: «Шелмован и из числа добрых людей извержен». Ошельмованный оказывался «яко же умре» (юридическая смерть!), исторгался из общества, исключался из коммуникации. За любые преступления против него, кроме убийства, не было уголовных наказаний. Он лишался права находиться на госслужбе, обращаться в суд и даже ходить в гости.
«Генеральный регламент» грозил галерами за порочащие контакты с ошельмованными. Их строжайше запрещалось «в какое-либо дело, ниже свидетельство принимать», а также «посещать и в компании допускать». В довершение ко всему ошельмованный лишался фамилии (ср.: античная практика «забвения имени»), превращаясь в «бывшего Гурьева», «бывшего Иванова». Это было проклятие-изоляция.

Василий Перов «Отпетый», 1873, холст, масло
Проклятие как социальная практика отражена в русской фразеологии. Закоренелого преступника в народе называли отпетым — то есть пропащим, конченым, сгинувшим во грехе, изринутым из числа достойных людей. Дословно – прошедшим погребальный обряд отпевания и «прежде смерти похороненным». Не случайно также нарушителя закона называли порешенный — дословно «убитый».
Само слово «шельма», как и слово «изменник», считалось крайне недостойным, позорящим человека. Называть им даже в шутку честных людей значило нанести им оскорбление. Впоследствии шельмование обрело переносный смысл – распространение порочащих сведений о ком-либо. В современном понимании это дискредитация, навешивание словесных ярлыков.
Особый сценарий наказания – «сказание смерти и положение на плаху». Преступника во всеуслышание извещали, что он приговорен к казни, а затем так же публично объявляли «всемилостивейшее избавление от натуральной смерти». Онтологически это была еще одна разновидность социального проклятия.
В 1706 году за перебранку и драку с охраной царевича Алексея немцам Ягану Вейзенбаху и Максиму Лейке был вынесен приговор: «казнить смертью, отсечь головы и, сказав им эту смертную казнь, положить на плаху и, сняв с плахи, им же, иноземцам, сказать, что Великий государь, царь Петр Алексеевич… смертью их казнить не велел, а велел им за то озорничество учинить наказанье бить кнутом». Однако и кнутование толком не состоялось. Наблюдавший за происходящим глава Преображенского приказа Ромодановский не выдержал и собственноручно принялся лупить тростью «заморских безобразников», после чего приказал «вытолкать их на свободу».
Более масштабная и достопамятная инсценированная экзекуция зафиксирована в деле Петра Шафирова – вице-канцлера, дипломата и толмача Петра I. Примечательно, что Шафирова обвиняли не только в «упрямстве, учиненном против указов», но и в злоречии – осквернении «чести судебного места надменной бранью». 15 февраля 1723 года с преступника сняли парик и шубу, возвели его на специально установленный перед сенатской канцелярией эшафот, приказали стать на колени и положить голову на плаху. Палач занес здоровенный топор, но рубанул не по голове, а по плахе, после чего Шафирову объявили императорскую милость «во уважение его заслуг».
Постфактум это обрядовое устрашение и публичное переживание инсценировки казни, отчасти схожее с шельмованием, получило название политическая смерть. Через тридцать лет ей будет дано более развернутое толкование. «Сенат рассуждает: политическою смертью должно именовать то, ежели кто положен будет на плаху или возведен будет на виселицу, а потом наказан будет кнутом с вырезанием ноздрей или хотя и без всякого наказания, только вечной ссылкой».
Один из самых известных случаев инсценированного приготовления к смертной казни в XIX веке – возведение на эшафот не знавших о своем помиловании петрашевцев, в числе которых был молодой Достоевский. По признанию писателя, им пришлось пережить «десять ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти». Петрашевцам зачитали конфирмацию смертного приговора, надели на них предсмертные рубахи, ритуально преломили шпагу над головами дворян, скомандовали солдатам прицелиться… И лишь затем огласили итоговый приговор.
В отсутствие наказуемого казнь могла совершаться заочно и символически. Эта традиция шла из средневековой Европы, где осужденный на пожизненное заключение либо приговоренный к казни, но укрывшийся от правосудия, в особых случаях заменялся табличкой с именем или куклой, которая называлась эффи́гия (лат. effigies). Считалось, что казнь in effigie (заочно, постановочно, в изображении) не только позорна, но и способна повлиять на судьбу злодея.
В таком символическом действе соединялись смыслы проклятия как магической практики и юридической процедуры. Это был метонимический ритуал, подобный протыканию иглами глиняных или тряпичных фигурок в языческой магии. Так казнили, например, куклы маркиза де Сада и его лакея; «набитую чучелу» гетмана Мазепы, которую сперва протащили по городским улицам, после чего канцлер Головкин сорвал с нее андреевскую ленту, а Меншиков вздернул муляж на виселицу. Вспомним знаменитое пушкинское: «Мазепы лик терзает кат».
Ритуальной казни подверглось «изображение варварского лица самозванца и злодея Емельяна Пугачева, которому злые сердца преклонились и обольщали простодушных» – как было означено в указе Секретной комиссии. На площади установили настоящую виселицу, под которой сожгли «сию мерзкую харю во изобличение зла». Казнили даже пугачевские «манифесты» с призывами ловить и вешать дворян. Бунтовские послания сжигали у позорных столбов при всем честном народе.
«Зверояростному» самозванцу и самому приписывали колдовские способности. Ходил страшный слух, будто бы сидевший в клетке на тюремном дворе Пугачев попросил старшину конвоя Мартемьяна Бородина налить ему чарку водки перед отправкой в Москву. На отказ Бородина бунтовщик ответил проклятием: мол, не Мартемьян будет свидетелем смерти Емельяна, а ровно наоборот. Так почти и случилось. После казни Пугачева Бородин удостоился приема императрицей. И вот, когда они мило беседовали, вдруг откуда ни возьмись выскочил хохочущий Пугачев с криком: «Дак я ж и вправду ейный муж!» От такового бесовства Бородин рухнул замертво… Однако перед казнью с Пугачева была снята анафема – за то, что «с сокрушением сердечным покаялся в своих согрешениях пред Богом».

Анри Мейер «Гражданская казнь Альфреда Дрейфуса», рис. в газете «Le Petit Journal», 1895
После 1766 года шельмование было заменено в России «лишением прав состояния» и стало называться гражданской казнью, существенно ограничивавшей, но полностью не отменявшей правоспособность наказуемого. Ритуал применялся исключительно к дворянам и состоял в том же публичном «повреждении чести» – преломлении шпаги над головой осужденного в знак лишения прав состояния. Этой экзекуции в разное время подвергались некоторые из декабристов, писатель Николай Чернышевский, этнограф Григорий Потанин.
К концу XIX столетия в России сохранились лишь частичные элементы гражданской казни: «опубликование осужденного через ведомости сенатские, обеих столиц и губернские, выведение из биржевого собрания через биржевого старшину и выставление имени в биржевой зале».
Обнажение чувств
Со временем суть бытовых проклятий не менялась – менялись лишь сцены и декорации. В греко-римскую эпоху проклятие – знак доверия высшим силам, в Средние века – демонстрация власти, в Новое время – обнажение чувств. Барочная культура XVIII века превратила проклятие в модную публичную позу.

Жан-Батист Грез «Отцовское проклятие, или Неблагодарный сын», 1777, холст, масло
Громовые раскаты голоса, воздевание рук, эффектные позы придавали проклятию своеобразный шик. Из агрессивного выпада оно превращалось едва ли не в благородный жест, демонстрацию «праведного гнева» и использовалось как инструмент психологического манипулирования. Обнажением чувств скрывались подлинные намерения.
Типичная семейная драма: сын объявляет отцу об уходе в армию – и отец проклинает его. Известная картина Жана-Батиста Греза составляет диптих с другим полотном того же французского художника – «Наказанный сын»: вернувшийся отпрыск застает отца уже на смертном одре. Преувеличенный пафос, подчеркнутый сарказм и условность обеих сцен очевидны, а морализаторство обрамлено сентиментальностью.
Новое время переосмыслило не только функции проклятия, но и связанные с ним культурные практики. Так, в период Великой французской революции стало вновь актуально древнеримское понятие враг народа (лат. hostis publicus – букв. «враг общества») – объявление человека вне закона с последующим уничтожением. Это определение применялось к сторонникам возврата королевской власти, смутьянам, распространителям ложных известий, фактически являясь очередной разновидностью социального проклятия.
Затем «врагов ВКП(б) и Советской власти» маниакально разыскивали и массово истребляли во время сталинских репрессий. Эта формула означала уже не только и даже не столько политический ярлык (гл. XIV) и судимость по печально известной 58-й статье УК РСФСР, но фактически все то же исключение человека из общественной жизни, исторжение из коммуникации. С родственниками «врагов народа» переставали общаться соседи, от них шарахались сослуживцы. Детей «врагов народа» жестоко третировали сверстники и всячески унижали взрослые.

Гюстав Доре «Спящая красавица», илл. к сказке Шарля Перро, 1897, офорт
В немецких сказках проклятые превращаются в воронов. В итальянской народной сказке рыбак гибнет в море из-за слов матери «чтоб ты утонул!». В русской сказке «рассердилась королевна и с сердцов проклятье промолвила: “Чтоб тебя, соню негодного, буйным ветром подхватило, в безвестные страны занесло…”».
Один из самых известных сказочных сюжетов с мотивом проклятия – «Спящая красавица». В отместку за неприглашение на праздник фея пообещала принцессе смерть от укола веретеном. Наибольшей популярностью пользуются литературная версия этой сказки Шарля Перро и редакция братьев Гримм. Самый ранний вариант – во французском рыцарском романе «Персефорест» середины XIV века.
Эволюционировали также и магические проклятия. Со временем отмирали культы, забывались поверья, но в стихии творчества проклятие по-прежнему имело магическую силу. Мифологические мотивы и фольклорные сюжеты перерабатываются авторской литературой – порождая новые смыслы и обнажая новые чувства.

Эжен Делакруа «Проклятие Дездемоны ее отцом», 1852, дерево, масло
Отец главного героя юмористического романа Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (1767) предложил целую теорию, согласно которой существуют «формулы проклятий, подходящих для любого случая».
Проклятия витают и над персонажами русских романтических повестей позапрошлого столетия: «Остров Борнгольм» Карамзина, «Вечер на Кавказских водах в 1824 году» Бестужева-Марлинского, «Привидение» Одоевского, «Штосс» Лермонтова, «Привидение в Инженерном замке» Лескова. В тургеневском стихотворении в прозе «Проклятие» описана ожесточенная распря между двумя крестьянами, в которой сын тяжко оскорбил отца. В любимом многими поколениями читателей рассказе А.К. Толстого «Упырь» развивается один из сквозных мотивов готической литературы: наказание проклятием потомков за грехи предков. Попытки помешать силам зла и снять проклятие заканчиваются болезнью, безумием, расчеловечиванием, наконец, смертью.
Проклятия – фирменный прием Шекспира. Меркуцио умирает с проклятиями на устах в адрес Монтекки и Капулетти. Королева Маргарита велеречиво проклинает род Йорков в «Ричарде III»: Так, стало быть, доносятся проклятья Сквозь тучи к небесам? Тогда, о тучи, Дорогу дайте и моим проклятьям!.. В «Генрихе VI» Йорк обрушивает проклятие на кровожадную Маргариту Анжуйскую: Бери же мой венец и с ним проклятье. Такую же отраду встреть в несчастье, Какую мне дала рукой свирепой! Маргарита в свою очередь проклинает едва ли не половину героев этой хроники – и они умирают. В «Макбете» проклятия маскируются под ведьмины пророчества. Увлеченные оккультизмом читатели и даже некоторые исследователи полагают, что Шекспир вложил в уста героев этой пьесы настоящие колдовские формулы.
Большие мастера по части проклятий – персонажи Гоголя. В «Ночи перед Рождеством» дьячиха желает ткачихе, чтоб та «не дождала своих детей видеть». Хивря в «Сорочинской ярмарке» желает Грицько подавиться. В «Майской ночи» голова желает «висельнику» подавиться камнем. Басаврюк из «Вечера накануне Ивана Купала» желает забить горло священнику горячей кутьей. Плюшкин из «Мертвых душ» в гневе проклинает старшую дочь, убежавшую из дома со штабс-ротмистром, а Чичиков в сердцах мысленно посылает проклятия приставучему Ноздреву. Вот уж где впечатляющее обнажение чувств!

Уильям Холман Хант «Леди из Шалотт», 1886, гравюра с картины
В балладе английского поэта Альфреда Теннисона «Волшебница Шалотт» («Леди из Шалотт»), основанной на средневековой легенде об Элейне (Лилейной деве) из Астолата, рассказывается о девушке, на которой лежит таинственное проклятье. Элейна вынуждена оставаться в башне на острове Шалотт посреди реки, вечно ткать гобелен и смотреть на мир только через волшебное зеркало. Девушка ткет бесконечное полотно, изображая на нем чудеса, которые ей удается разглядеть в зеркале. В легенде не сказано, кто именно наложил проклятие на леди Шалотт и какое наказание ее ожидает в случае нарушения запрета. Судьба девушки окутана тайной.
Мотив проклятия – один из ключевых и в творчестве Достоевского. Взять хотя бы роман «Униженные и оскорбленные»: герои обмениваются проклятьями словно рукопожатиями, живут в постоянном страхе проклятий, при этом воспринимая их как нечто если не естественное, то вполне привычное, почти обыденное («Он, разумеется, проклянет меня сначала; я даже в этом уверен»). Одна из самых сильных сцен романа – с медальоном, который в ярости топчет отец, проклиная дочь: «Навеки, навеки будь проклята мною! Навеки, навеки!»
Страх материнского проклятия довлеет над главным героем романа Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы». Порфирий Головлев, известный как Иудушка, крепко помнил слова матери: «…Приеду в Головлево, прикажу открыть церковь, позову попа и закричу: “Проклинаю!” – и это воспоминание останавливало его от многих пакостей, на которые он был великий мастер». Но страсть к пакостям оказывается сильнее страха – и в итоге мать таки проклинает Иудушку.
Герою романа Всеволода Крестовского «Петербургские трущобы» Вересову «все казалось, что он чует над собой холодный гнет отцовского проклятия, что это проклятие всегда в нем и при нем, нигде не разлучно, вечно присуще ему, что оно живет даже в самой атмосфере, охватывающей его тело, и, о чем бы ни думал он, что бы ни делал
Неистощимы и литературные фантазии о возможных воплощениях проклятий. Одни только проклятые предметы могли бы составить целый музей. Конь в рассказе Эдгара По «Метценгерштейн», статуя в новелле Проспера Мериме «Венера Илльская», алмаз в детективном романе Уилки Коллинза «Лунный камень», картина в гоголевском «Портрете»…
Из литературных произведений реконструируется эволюция бытового проклятия в порицание (гл. V). Стихия народной речи еще сохраняет энергетический заряд, превращающий слово в оружие усилием веры, тогда как в аристократической, а затем интеллигентской среде злопожелания постепенно утрачивают буквальный смысл. «Проклинаю» употребляется в значении «резко осуждаю», «гневно обличаю», «категорически не приемлю».
Со временем возникают производные понятия: например, джинкс (англ. jinx) – вещь, способная приносить неудачу, или человек, чьи высказывания становятся невольными проклятиями. Не имеющее ясной этимологии, это слово пришло из Америки XIX века и распространилось в Европе в 1930-е годы.
Darmowy fragment się skończył.