Czytaj książkę: «Память со вкусом крови»

Czcionka:

Глава 1

ГЛАВА 1. Вишня, сакура и человек, который не был человеком

Ночь давила на стекло чёрным. Дождь начался ещё до полуночи и теперь стучал по карнизу ровно, метрономно, отсчитывая часы, которые никто не считал, кроме меня.

Внутри пахло свежим кофе — горько, густо. Этот запах я любил. Единственное из человеческого, что не вызывало у меня рвотного рефлекса.

Я протёр стакан сухой тряпкой и посмотрел поверх стойки.

Новая. Нет — такую я бы запомнил. Белые волосы, как рассыпанная мука, под лампой отливали холодным серебром. Она села у окна, в дальний угол, открыла ноутбук и уставилась в пустоту, ожидая официанта. Красиво сидящая женщина в пустой кофейне в час, когда нормальные люди спят. Либо писательница, либо проблема.

Ковёр заглушил мои шаги, но я увидел, как она вздрогнула — едва, плечами.

— Вечер. Таня? — я кивнул на открытый документ, где в свойствах файла мелькало имя. — Я Вэл. Работаю здесь один по ночам. Меню у нас скромное: кофе, вода и кофе снова. Выбор богатый.

Я стоял ближе, чем положено официанту. Слышал её пульс — ровный, около семидесяти. Не боится. Или хорошо притворяется.

— Ноутбук, третий час ночи, кофейня на окраине, — я позволил уголку губ подняться. — Пишете роман о маньяке или убегаете от кого-то? У нас первая категория пользуется спросом.

Она подняла на меня взгляд. Карие глаза. Круглые очки. Чёрные ресницы, густые. Кукольная, но аристократичная — такое сочетание встречается редко и обычно означает неприятности.

— Доброй ночи. Можно мне американо, пожалуйста, — она мягко улыбнулась.

— Американо, — повторил я ровно. — Самый честный заказ. Вода, зерно, никакого сахара, чтобы прятать вкус.

Я записал несуществующий заказ в воображаемый блокнот и не двинулся с места. Дождь барабанил за её спиной, и от этого казалось, что весь мир сжался до размеров этой кофейни.

— Вы не ответили на вопрос. Роман или побег? Впрочем, не важно. Второй вариант был бы интереснее. Первый — скучнее.

Её пульс не дрогнул. Люди обычно нервничают, когда на них смотрят так, как смотрел я: слишком долго, слишком внимательно. Но я смотрел не в глаза. На шею. На тонкую линию под ухом, где кожа почти просвечивает и пульсирует голубая жилка.

— Американо будет через три минуты. Для вас бесплатно. Политика заведения: писатели пьют за счёт кофейни. — Я уже поворачивался, но остановился. — Шучу. Такой политики нет. Просто мне лень считать мелочь в три часа ночи.

За стойкой я налил воду в резервуар. Машина зашипела, потекла тёмная струя. Я стоял к залу спиной и слушал: щелчок тачпада, редкое дыхание, дождь. И её сердце. Ровное. Спокойное.

Скучная еда. Но живая.

Через три минуты я поставил чашку на стол и задержал пальцы на керамике на секунду дольше, чем нужно.

— Осторожно, горячая. Как и всё в этой кофейне по ночам.

Она не ответила. Отвела взгляд, ушла в экран, изредка делала глотки. Работала быстро — я слышал ритм клавиш, сорок с небольшим слов в минуту, паузы, снова поток. В какой-то момент я подошёл ближе и поймал запах.

Вишня и сакура. На её коже это раскрывалось во что-то тёплое, съедобное. Я сжал чашку крепче. Фарфор хрустнул — едва слышно, но я услышал. Я всегда всё слышу.

Она закинула в рот леденец от кашля.

Значит, простуда настоящая.

Полчаса я честно притворялся занятым. Пересчитал сиропы. Протёр машину. Полистал накладные, в которых не было ни одного смысла. К половине четвёртого зал опустел окончательно, даже дождь стал тише. Я подошёл с графином воды — без запроса, просто поставил на край стола, не прерывая её стука по клавишам.

— Пей. От обезвоживания текст сохнет, — я позволил себе усмешку. — Проверено эмпирически.

Фантик от леденца лежал аккуратно сложенный у ноутбука. Порядок в мелочах выдаёт людей лучше любых слов.

— Закрываюсь в шесть, — сказал я, уже уходя. — Не то чтобы выгонял. Просто знайте, во сколько вас выставят.

За стойкой я позволил себе то, чего не делал давно. Просто смотрел. Белый затылок, линия шеи над воротником, пульс под кожей — в такт дождю. Голод шевельнулся где-то под рёбрами, лениво, как кошка.

Три дня до охоты. Терпи.

Я отвернулся и стал мыть чашку, которая и так была чистой.

---

Она тёрла переносицу. Жест усталого человека, который не признаёт усталость. Пальцы тонкие, без колец. Голова клонится ниже с каждой минутой, но ноутбук она не закрывает. Упрямая.

— У вас температура, — сказал я, не спрашивая. — Я слышу, как бьётся ваше сердце. На четыре удара чаще, чем когда вы вошли.

Я налил воды — холодной — и поставил рядом с её рукой, не дожидаясь просьбы.

— Пейте. Не кофе — воду. Американо вас уже высушил, а с температурой это глупо.

Она подняла глаза. Очки сползли на кончик носа. Я не стал дожидаться, пока она их поправит, — просто сдвинул указательным пальцем обратно. Кожа на переносице была горячей. Лихорадочной. Я ощущал этот жар через подушечки, как от печки, которую забыли выключить.

Вишня и сакура. И пульс под пальцами. Опасное сочетание.

— Вы не допишете сегодня ничего путного с такой головой. Говорю как человек, который тоже иногда работает по ночам. Когда болеешь — буквы плывут.

Она опешила. Что-то хотела сказать — и вскинула удивлённо брови.

— Со мной всё в порядке, и лекарства я уже выпила. Дома. Но спасибо… — взгляд настороженно скользнул по мне и вернулся к экрану.

Я достал из-под полки аптечку — обычную, человеческую, для клиентов, которые падают в обморок от недосыпа. Выложил парацетамол на край стойки, лицом к ней.

— Бесплатно. Политика заведения для писателей с температурой. — Я не улыбнулся. — Шучу. Политики по-прежнему нет.

Голод толкнулся под рёбрами снова. Сильнее. Я налил себе эспрессо и выпил стоя, обжигаясь, чтобы заглушить то, что шевелилось внутри.

Конечно, в порядке. Поэтому вы трёте переносицу каждые три минуты и дышите так, будто у вас в груди дыра.

Она не ответила. Я заметил, как дрогнула её левая рука — едва, прежде чем лечь на стол. Пальцы побелели на мгновение и расслабились. Головокружение. Она спрятала его за привычным жестом — поправила белую прядь за ухо.

Упрямая.

Пульс стал неровным: семьдесят два, восемьдесят шесть, снова вниз. Организм боролся. Запах вишни и сакуры стал гуще — тело нагревалось, духи раскрывались сильнее. Под ними проступал другой запах. Кожи. Человеческой. Тёплой.

Мои пальцы сжали край стойки. Дерево скрипнуло.

— Без четверти пять. У вас сорок минут.

Она кивнула, не отрываясь от экрана.

— Таня, — я произнёс её имя впервые вслух. Медленно. Пробуя на вкус. — Когда вы упадёте лицом в клавиатуру, мне придётся вызывать такси. А мне лень. Так что лучше закругляйтесь.

Я не знал, зачем сказал именно это. Не знал, почему её имя прозвучало иначе, чем я планировал. Тише. Дольше.

Голод зашевелился. Я не стал пить кофе. Просто стоял и смотрел, как белые волосы ловят свет лампы.

---

Она положила деньги на столик. Ноут в сумку, к выходу.

— Спасибо… и доброй ночи, — бросила через плечо.

Я подхватил купюру раньше, чем она дошла до двери.

— Таня. Вы забыли деньги. Я сказал — бесплатно. Политики нет, но и счёта тоже.

Она остановилась у двери. Дождь за стеклом хлестал жёстче. Пульс подскочил до девяноста. Не от страха. От усталости и чего-то ещё, что я не успел разобрать.

— И не выдумывайте, что вы мне мешаете. Мне плевать на присутствие людей. Я работаю в ночной кофейне не потому, что люблю компанию.

Я положил купюру обратно на стол, рядом с пустой чашкой.

— Через сорок минут я закроюсь и пойду домой. Один. В тёмную квартиру с зашторенными окнами. Так что ваше присутствие здесь — единственное человеческое, что отличает эту ночь от предыдущей. И от следующей.

Я стоял слишком близко. Она это чувствовала — мышцы под курткой напряглись. Но она не отстранилась.

— Допишите свою главу. Или не допишите. Но не уходите потому, что вам показалось, будто вы тут лишняя. Вам показалось. Американо будет через две минуты. Без обсуждений.

— Мне правда пора… Домой… — она мягко улыбнулась, натягивая капюшон. Белые волосы почти скрылись под тканью.

Что-то в груди сжалось. Не голод. Что-то другое, непривычное, раздражающее.

Я обошёл стойку и встал у двери раньше, чем она взялась за ручку. Не перекрывая проход — просто рядом. Моя рука легла на дверную ручку поверх её. Её пальцы были горячие, мои — холодные. Контраст ощущался обоими.

— Вы простужены, у вас температура, и на улице ливень. Вы точно так же можете упасть на мокром асфальте, как и в клавиатуру. Разница только в том, что клавиатура мягче.

Пульс под моими пальцами: восемьдесят восемь. Девяносто. Она не дёрнула руку. Не отступила. Просто смотрела снизу вверх карими глазами за круглыми стёклами.

— У меня есть зонт. Я провожу. Не потому, что я хороший — потому что если вы свернёте шею на лестнице, я буду единственным свидетелем и мне придётся давать показания полиции. А я ненавижу полицию. Где вы живёте?

Голод молчал. Странно. Рядом с горячим телом, с пульсирующей жилкой на запястье — молчал.

Она аккуратно вытащила руку из-под моей. Хотя мой холод оказался приятным для её горящей кожи.

— Не нужно, спасибо. Я же как-то дошла сюда. Так же и домой дойду. Всё в порядке…

— До сюда вы шли здоровой. Обратно идёте с температурой, в дождь, одна, ночью. Математика простая, Таня. Вероятность упасть — процентов семьдесят.

Она шагнула в дверной проём. Дождь сразу накрыл капюшон тёмными пятнами. Она покачнулась — едва, на полсекунды. То самое головокружение, которое прятала весь вечер.

Я вышел следом. Не спрашивая, не предупреждая. Дверь за спиной щёлкнула и закрылась на автоматический замок. Дождь мгновенно промочил мне плечи.

— Зонт остался внутри. Кофейня закрыта. Значит, мокнем оба. Ваша вина.

Она посмотрела на меня снизу вверх. Очки забрызгало каплями. Я снял их с её лица — аккуратно, двумя пальцами за дужки. Сложил, убрал в карман её куртки.

— Так ничего не видно. Идёмте. Куда?

Голод молчал. Только сердце билось под мокрой тканью — частое, упрямое, живое.

---

— Я не просила вас выходить, мокнуть и провожать меня. Так что моей вины тут нет, — хмыкнула она и пошла медленным шагом вперёд.

— Не просили, — я шёл рядом, чуть позади, так что плечо почти касалось её спины. — Вы вообще мало просите. В этом ваша проблема.

Мокрый асфальт блестел под фонарями. Без очков она щурилась, наклоняла голову к земле. Тело боролось с лихорадкой и проигрывало.

— Четыре квартала. Если идти в вашем темпе — минут пятнадцать. Если упасть — дольше.

Капюшон намок и прилип к волосам. Белая прядь выбилась, прилипла к мокрой щеке. Я заправил её обратно. Пальцы скользнули по виску. Кожа горела.

— Вы горячая. В прямом смысле. Можно я завяжу вам капюшон плотнее? Он сползает.

Не дожидаясь ответа, я натянул ткань ниже, прикрывая уши. Мои холодные пальцы задержались на её затылке. Пульс бился где-то там, под ладонями. Девяносто два.

Она промолчала. Я знал, что она злится: я нарушал границы — очки, капюшон, чужая спина. Но она была не в состоянии спорить и не хотела грубить. Ночь, она одна с незнакомым мужчиной. Она промолчала, и я услышал в этом молчании всё: и злость, и усталость, и вежливость, отточенную до тонкости, как лезвие.

Квартал мы прошли молча. Дождь усилился. Вода стекала по моим волосам на лицо, по шее под воротник. Мне было всё равно. Её дыхание сбивалось — каждый третий вдох рваный, короткий. Лёгкие забиты.

— Вы злы на меня. За очки. За капюшон. За то, что я вышел без спроса. Справедливо.

Я убрал руки в карманы и отступил на шаг. Ровно настолько, чтобы она почувствовала пространство.

— Я привык к тёмным кофейням, где люди — это силуэты за столиками. Не к тому, чтобы трогать чужие очки. — Я посмотрел на мокрый асфальт. — Но вы болеете, идёте одна, и я почему-то вышел под дождь вместо того, чтобы закрыть кассу. Это не нормально для меня. И я не знаю, что с этим делать.

Прохожих не было. Фонари гудели над головой, бросая жёлтый свет на лужи. Её правая рука периодически сжималась в кулак и разжималась. Пальцы мёрзнут. Куртка тонкая.

— Два квартала. Дальше я не пойду. Если хотите — перейдите на другую сторону улицы. Я не подойду ближе.

Голод спал. Только дождь стучал по коже, и её запах — вишня, сакура, мокрая ткань, жар — тянулся ко мне как нить, которую я не просил.

Она тихо закашлялась. Обернулась. Взглядом скользнула по мне.

— Если уж взялись провожать, так доделывайте до конца.

Я подошёл ближе. Два шага — и снова рядом, на расстоянии вытянутой руки. Кашель был влажный, глубокий. Я слышал, как мокрота булькает в бронхах.

— До конца. Как скажете.

Мы свернули на Лермонтова. Фонарь здесь один, мигающий. Лужа перед подъездом — широкая, тёмная, отражает жёлтый свет. Она остановилась у двери, повернулась ко мне. Капюшон сполз. Белые волосы прилипли ко лбу, к щекам. Очки в кармане. Карие глаза смотрели ясно, без стёкол, напрямую.

— Вот. Дошла. Целая.

— Целая. Мокрая и горячая. Но целая, да.

Я стоял перед ней. Пульс — девяносто четыре. Голод молчал, но что-то другое в груди не молчало. Что-то неудобное, непривычное, бесившее меня.

— Ключ. Доставайте. Я подожду, пока зайдёте.

Она сунула руку в карман. Достала ключ — маленький, на прозрачном брелоке. Рука дрожала. Не от холода. От температуры. Металл мелко вибрировал между указательным и большим пальцем.

Она вставила ключ в замок. Повернула. Щелчок. Из подъезда пахнуло застарелым табаком, сырыми стенами и чем-то кислым. Тёмная лестница. Металлические перила. Один свет — аварийная лампа на втором этаже.

— Зайдёте? — она обернулась в дверном проёме. Голос тихий, хриплый от кашля. Не приглашение. Просто вежливость, брошенная через плечо, как монета в лужу.

Капля воды скатилась по её ключице вниз, под ворот куртки.

— Нет. Мне далеко. И вам нужно лечь.

Она кивнула. Шагнула внутрь. Дверь начала закрываться. Я видел её силуэт в щели — узкий, хрупкий, горбатый от усталости. Пульс удалялся. Девяносто два. Восемьдесят восемь. Восемьдесят пять. Затихал в глубине здания.

Дверь закрылась. Я стоял один под дождём. Вишня и сакура растворялись в запахе мокрого асфальта.

— Три дня до охоты, — я сказал это вслух, себе, в пустую улицу. — И почему-то не голодно.

--

Я шёл обратно мокрой улицей. Четыре квартала в темноту, под дождь, в сторону кофейни. Ключи от закрытой двери лежали в кармане. Касса не закрыта. Чашки не вымыты. Мне было плевать.

Её окно горело третьим этажом. Я не смотрел. Посмотрел. Один раз. Силуэт за занавеской — белый, размытый. Двигался медленно, тяжело. Потом свет погас.

Голод молчал. Три дня до охоты, и обычно к этому сроку я уже чувствовал тянущую пустоту под рёбрами. Ничего. Только вишня и сакура, которая не выветривалась из памяти, хотя должна была. Я не запоминаю запахи людей. Они — еда. Еда не имеет имён

Я зашёл через заднюю дверь. Вымыл чашки. Закрыл кассу. Вытер стойку. Руки работали, голова — нет. В чёрном окне отражалось моё лицо: бледное, острое, с каплями на скулах. Не голодное. Не злое. Какое-то другое.

— Таня, — я произнёс это имя в пустую кофейню. Звук утонул в гудении холодильника. Имя повисло в воздухе, как пар над горячим кофе, и медленно растворилось.

Я закрыл кофейню в шесть. Поднялся к себе. Зашторил окна. Лёг на продавленный диван. Не спал. Гули не спят — мы ждём. Но в это утро я не ждал охоты. Я ждал ночь. Следующую. Когда она снова придёт с ноутбуком, температурой и запахом вишни.

Три дня.

---

Три дня тянулись как три недели.

Я работал. Мыл чашки. Разливал кофе. Каждую ночь вздрагивал от звона колокольчика над дверью. Каждый раз — не она. Чужие силуэты, чужие запахи, чужие пульсы. Мне было плевать на них всех.

Голод проснулся на второй день. Тянущая пустота под рёбрами, лёгкое жжение в горле. Радужка вспыхивала красным, когда я оставался один в подсобке. Контроль пока держал. Ещё день, может два. Потом нужно идти на охоту, иначе глаза выдадут меня при свете.

Я думал о ней. Это бесило. Я не думаю о людях между встречами. Люди — это момент: пришёл, пахнет, ушёл. Она не ушла. Осталась где-то под рёбрами, как заноза, которую невозможно вытащить. Запах вишни и сакуры. Мокрые белые волосы на щеках. Пульс под моими пальцами, когда я поправлял капюшон. Девяносто два удара. Горячая кожа на виске.

Она больная,* — думал я, протирая стойку в три часа ночи. — *Простуженная девчонка с тонкой курткой и круглыми очками. Писательница. Тридцать лет. Ничего особенного.

Ничего особенного. Я повторял это каждый раз, когда звенел колокольчик и я поднимал голову. Каждый раз надеясь. Каждый раз разочаровываясь.

Ты идиот, Вэл. Она — еда. Не еда. Не знаю, что она. Но не еда.

На третий день я вышел на охоту. Пустой переулок, одинокий пьяный, быстрый захват. Сердце горячее, сырое, солёное. Я ел и не чувствовал удовлетворения. Желудок был полон, а заноза под рёбрами — на месте.

Вернулся в кофейню. Открыл смену. Дождь лил за окном. Я ждал.

---

Она пришла на четвёртый вечер, около десяти. Дверь звякнула — рефлекс, отработанный за три дня. Белые волосы. Круглые очки. Тонкая куртка. Вишня и сакура.

Руки замерли на кофемашине. У меня сердце бьётся иначе — медленнее, экономнее. Но что-то под рёбрами дёрнулось. Заноза, которая сидела три дня.

Она прошла к дальнему столику у окна. Села. Достала ноутбук. Те же движения, та же последовательность. Только лицо другое — не серое, не осунувшееся. Глаза ясные. Пульс я слышал через всю кофейню: семьдесят восемь. Почти норма. Почти здоровая.

Я налил американо. Чёрный, без сахара, как в прошлый раз. Подошёл. Поставил чашку.

— Четыре дня. Температура ушла. Пульс семьдесят восемь. Вы почти живая.

Она подняла голову. Карие глаза за стёклами. Я стоял слишком близко и чувствовал тепло её кожи. Не лихорадочное, нормальное. Человеческое. Тридцать шесть и шесть.

— Американо. Бесплатно. Политика не изменилась. Добро пожаловать обратно, Таня.

— Да… мне уже лучше… — она мягко улыбнулась, взяла чашку, сделала глоток.

Улыбка. Тихая, почти незаметная. Шевельнулись уголки губ — на миллиметр. Люди такого не замечают. Я замечаю всё: пульс, дыхание, расширение зрачков, микроизменения температуры кожи. И эту улыбку я тоже заметил, хотя не должен был. Не моя забота — кто там улыбается и почему.

Она вернулась. Ноги привели. Как будто у неё нет выбора. Как будто у меня нет выбора стоять здесь и смотреть, как она пьёт мой кофе.

Горло двигалось — я слышал, как жидкость проходит по пищеводу. Тёплая, горькая, чёрная. Глаза прикрыты на секунду. Ресницы отбрасывают тень на скулы.

— Хорошо, что лучше. Значит, лекарство сработало. Или прогулки под дождём с незнакомцем — тоже терапия. Не уверен, что врачи бы одобрили.

Я вернулся за стойку. Вытер полотенцем руку, которая не была мокрой. Занятость. Видимость. Мне нужно было чем-то занять руки, потому что они хотели снова заправить ей капюшон, поправить очки, коснуться виска. Три дня назад я нарушил её границы и пообещал себе не делать этого снова.

Не делай, Вэл. Она — не еда. Она — не твоя. Она — человек с ноутбуком и запахом вишни, который приходит в твою кофейню в десять вечера.

— Ноутбук снова с вами. Значит, пишете. Или делаете вид, что пишете, чтобы сидеть в странной кофейне со странным бариста.

— Да… снова пишу, — она чуть облизнула нижнюю губу, задержав на ней взгляд, и снова ушла в экран.

Язык скользнул по губе — влажный, розовый — и исчез. Слюна блеснула на коже секунду. Пульс не изменился. Семьдесят восемь. Привычка, не осознанное движение. Но я заметил. Я замечал всё, что не должен.

Пальцы по клавишам — быстрый, уверенный ритм. Сорок два слова в минуту. Она печатала не думая, текла. Очки чуть сползли на переносицу. Она не поправляла.

Она пишет. Она облизнула губу и пишет. Она пишет про что-то, что заставляет её облизывать губу. Про кого-то.

Я стоял за стойкой и смотрел не в неё — в экран. Прочитать не мог, но видел движения глаз, микромимику, как она замирала, держа палец над клавишей. Думала. Подбирала слово. Потом — стук, стук, стук. Быстро. Уверенно.

Она добавила тебя. Она описывает тебя. Высокий, бледный, серые глаза. Странный бариста, который бесплатно наливает кофе и провожает домой. Персонаж. Ты — персонаж в её книге.

— И как там персонажи? — я спросил из-за стойки, не поднимая глаз. — Интересные? Или картонные, как в большинстве современных романов?

Я знал, что она пишет. Не знал что. Но знал. Интуиция — не человеческая, звериная. Чуяла. Как кровь за квартал.

— Они в порядке. Когда закончу, может быть, вы прочтёте эту книгу, — она отпила кофе.

Книга. Она хочет, чтобы я прочитал. Чтобы я увидел себя чужими глазами, на бумаге, в чужих словах. Это… неприятно. И одновременно — нет. Заноза провернулась.

— Прочитаю. Если доживу до выхода. Писатели — медленный народ. Вы можете писать книгу пять лет, а я к тому времени уже… перееду.

Не перееду. Я никуда не перееду. Я буду торчать в этой кофейне и ждать, пока она придёт с ноутбуком и вишнёвым запахом.

Я вышел из-за стойки. Подошёл к её столику. Не сел. Встал рядом, опершись рукой о стену. Близко. Слишком близко для бариста и клиента. Но мне было плевать на дистанцию. Три дня я думал о её пульсе, и теперь слышал его в полуметре от себя: семьдесят восемь, ровный. Она не боялась. Не напрягалась. Пахла вишней, сакурой и кофе, который я ей налил.

— Вы описываете меня, — не вопрос. Утверждение. Я смотрел на экран, на мигающий курсор в конце абзаца. — Бледный, высокий, странный. Серые глаза. Бесплатный кофе. Так?

Она подняла голову. Мои глаза — серые, спокойные — смотрели вниз. Радужка не красная. Голод молчал. Но что-то другое не молчало. Что-то, что не имеет названия на языке гулей.

— Я хочу знать, что вы написали, Таня. Слово в слово.

Она тихо рассмеялась.

— Нет. С чего вы взяли?

Смех. Тихий, короткий, влажный — остатки простуды всё ещё сидели в бронхах. Я слышал, как воздух проходит через мокроту. Лёгкий хрип на выдохе. Она думала, что я не замечу. Я замечал всё.

— С того, что вы облизнули губу перед тем, как начать печатать. Вы замирали на середине предложения. Ваши глаза бегали по экрану быстрее, чем когда вы пишете обычный текст. Вы описывали что-то конкретное. Что-то, что видите перед собой.

Очки на кончике носа. Карие глаза — тёплые, с янтарными крапинами у зрачка. Я не видел их четыре дня. Теперь видел и снова не мог отвести взгляд.

Она лжёт. Плохо. Люди лгут хуже, чем думают. Пульс не меняется, но дыхание сбилось на полсекунды. Она знает, что я знаю. Ей всё равно.

— Ладно, — я чуть отодвинулся. Не потому, что хотел. Потому что стоял слишком близко, и мои пальцы на стене были в десяти сантиметрах от её плеча. — Не я. Хорошо. Значит, другой бледный высокий ублюдок с бесплатным кофе. Их много в этом городе.

Я вернулся за стойку. Налил себе фильтр-кофе. Чёрный, горький, обжигающий. Единственное, что мой желудок принимает кроме человеческой плоти. Глоток. Горло обожгло. Хорошо.

— Но когда закончите — я прочитаю. Даже если там не я.

Она покачала головой с той же мягкой улыбкой. Слишком тёплой. И продолжила писать. Про меня. Он не был главным персонажем, но, возможно, будет играть важную роль в её истории. Если она сможет его раскрыть.

Тёплая улыбка. Не вежливая, не дежурная. Такая, от которой у людей что-то сжимается внутри. У меня ничего сжиматься не должно — я гуль, у меня нет того, что сжимается. Но заноза провернулась снова, и я сделал ещё глоток, чтобы заглушить непонятное.

Она пытается меня раскрыть. Как персонажа. Как книгу. Она хочет понять, что внутри. А внутри — желудок, переваривающий вчерашнее сердце, и кагуне, который спит между лопаток. Удачи, Таня. Хорошая книга получится.

Час ночи. Два. Она не уходила. Кофе остыл, она не допила. Пальцы не останавливались. Я слышал ритм — быстрый, уверенный, иногда замедлялся, когда она думала. Замирала. Кусала губу. Снова стук.

В два тридцать я подошёл. Молча. Взял её чашку, остывшую, и заменил на свежий американо. Горячий. Пар поднялся между нами.

— Вы не ели. Шесть часов за ноутбуком. Пустой кофеин не заменяет еду.

— Да… и правда. Надо поесть, — она закрыла ноутбук.

Крышка щёлкнула — тихий, мягкий звук. Экран погас, и её лицо перестало освещаться голубым. Только тёплый свет ламп над стойкой. Белые волосы поймали жёлтый оттенок. Карие глаза стали темнее.

Она уйдёт. Встанет, наденет капюшон, выйдет. И я останусь здесь с чистыми чашками и запахом вишни, который выветрится за полчаса.

— Сейчас два тридцать, — я посмотрел на часы над дверью. — В этом районе ничего не открыто. Только круглосуточный на углу, но там еда, которую я не рекомендую даже врагу.

Я обошёл стойку. Вымыл руки. Просто чтобы стоять. Просто чтобы двигаться.

— Есть вариант, — сказал я, не поворачиваясь. Шум воды. — Я могу сделать тебе бутерброд. Здесь. Из того, что есть. Хлеб, масло, сыр. Ничего сложного. Даже я справлюсь, хотя готовлю редко.

Что ты делаешь, Вэл? Ты приглашаешь её остаться. Ты предлагаешь еду, которую сам не можешь есть. Ты будешь смотреть, как она жуёт, и чувствовать вишню и сакуру, и слышать её пульс, и думать о том, как её горло двигается, когда она глотает.

Я выключил воду. Вытер руки. Повернулся.

— Или ты можешь пойти домой и поесть там. Четыре квартала. Тёмная улица. Одна. Без очков. С температурой, которая ещё не до конца ушла.

Я не предлагал проводить. Не предлагал остаться. Я просто стоял и смотрел серыми глазами, которые не были красными. Пока не были.

— Не стоит себя утруждать. Я поужинаю дома… — ноутбук в сумку. Она допила холодный кофе.

Холодный кофе. Допила. Не поморщилась. Люди морщатся от холодного кофе — горечь усиливается, когда температура падает. Она не морщилась. Просто допила, как воду. Как лекарство.

— Дом. Четыре квартала. Одна.

Я сказал это второй раз. Она услышала. Не отреагировала. Сумка на плечо, чехол тихо шуршит о ткань. Она встала. Невысокая. Метр шестьдесят три. В моей кофейне она казалась меньше: потолки низкие, свет тусклый, я слишком высокий для этого места.

Отпусти,* — сказал мне голос, который не был голосом. Инстинкт. Не голод — другое. — *Отпусти. Она уйдёт. Вернётся через день, через два. Она вернется снова.

Я вышел из-за стойки. Прошёл к двери. Открыл замок — щелчок, металл о металл. Ночной воздух хлынул внутрь. Сырой, холодный, с запахом мокрого асфальта и мусорных баков. Два тридцать ночи. Пустая улица. Фонарь через дорогу мигал — разбитый, я знал это уже неделю.

— Таня, — я стоял у открытой двери. Рука на косяке. Не блокировал выход. Просто стоял. — Я дойду с тобой. До подъезда. Как в прошлый раз. Без нарушений границ. Просто два квартала, четыре, сколько нужно.

Серые глаза. Спокойные. Радужка не красная. Голод молчал — ещё четыре дня до охоты. Но я не знал, что молчит громче: голод или то, что заставляло меня стоять у двери и ждать.

— Так ведь… кофейня? — она окинула взглядом помещение. — Должна ещё работать.

— Автоматический замок. Закрывается снаружи. Ключ у меня. Никто не придёт в три ночи — за четыре месяца работы был один клиент после двух, и это был пьяный, который принял кофейню за бар.

— Пять минут. Мне всё равно нужно выйти. Курить.

Я не курил. Гули не курят — лёгкие регенерируют, но вкус дыма мешает различать кровь. Я ни разу в жизни не держал сигарету. Но она не знала этого.

Ложь. Мелкая, глупая, ненужная. Ты врёшь, чтобы проводить её четыре квартала. Ты, который не врёт клиентам, потому что клиенты — еда. Она не клиент. Она —.

Я не закончил мысль. Открыл дверь шире.

— Идём. Мне нужно проверить, что ты дойдёшь. Писательница без инстинкта самосохранения — слишком редкий вид, чтобы терять.

— Как скажешь… — она застегнула толстовку, достала из кармана вейп и затянулась. Клюквенный дым в лёгкие.

Клюква. Дым — не дым, пар, но пахло клюквой. Сладкой, кислой, искусственной. Запах ударил в ноздри, и я чуть не споткнулся. Вишня и сакура — её запах, живой, тёплый. И клюква — то, что она втянула в лёгкие, в те самые лёгкие, которые ещё четыре дня назад хрипели от мокроты.

Она курит. Писательница с температурой курит клюквенный вейп в три ночи на пустой улице. Идёт рядом с гулем. Не знает. Не боится.

Мы шли. Её шаги короче, мои длиннее. Она подстраивалась, ускорялась. Я замедлялся. Молча. Два квартала прошли в тишине. Фонари мигали. Мокрый асфальт блестел, как чёрное стекло. Её отражение — маленькое, белые волосы, толстовка — скользило под ногами.

— Клюква, — сказал я на третьем квартале. — Странный выбор. Обычно берут мяту или табак. Мята хотя бы притворяется, что полезна.

Пар повис между нами. Она выдохнула, и клюквенный дым коснулся моего лица. Тёплый. Влажный. Из её лёгких. Я почувствовал, как он ложится на кожу, на губы, и сжал кулаки в карманах.

Не вдыхай. Не вдыхай так, как будто ты хочешь её лёгкие изнутри. Не сейчас.

— Лёгкие ещё не восстановились. Пар раздражает слизистую. Ты знаешь это.

— Знаю… — она пожала плечами. — А клюква… вкусная. — Она повертела в руке серебристый вейп.

Вкусная. Она сказала — вкусная. Не «нравится», не «привыкла». Как ребёнок. Как человек, который выбирает не привычку, а вкус. Я чуть не усмехнулся. Чуть.

— Вкусная. Ладно. Не спорю. Клюква — достойный аргумент.

Мы свернули на Лермонтова. Третий квартал позади. Четвёртый — последний. Фонарь над подъездом горел ровно, не мигал. Я запомнил это: единственный рабочий фонарь на всей улице. Странно. Или нет. Может, кто-то из жильцов менял лампочку. Люди делают такие вещи — меняют лампочки, чинят замки, живут.

Она затянулась снова. Глубже. Клюквенный пар вышел из её губ медленно, лениво, как будто ей нечего было бояться. Три ночи. Пустая улица. Незнакомец рядом. И она выдыхала пар, как будто сидела у себя на кухне.

Она не боится. Ни меня, ни улицы, ни темноты. Она просто идёт и курит клюкву. И мне от этого… чего?

Ничего. Мне от этого ничего.

Подъезд. Десять шагов. Она достала ключ — прозрачный брелок. Звякнул. Я остановился не у двери, в двух шагах. Дистанция, которую я держал весь путь.

— Дома поешь, — я смотрел на её затылок, на белые волосы, которые ловили свет фонаря. — И не кури больше. Клюква вкусная, но лёгкие тебе ещё нужны. Для книги.

— Поем… и курить буду, — бросила она через плечо. С лёгкой улыбкой.

Лёгкая. Через плечо. Я увидел её краем глаза — уголок губ, чуть вверх. Она не улыбалась мне. Она улыбалась себе. Своей маленькой победе: курить буду, и всё. Писательница с клюквенным вейпом и упрямством в тридцать лет.

Упрямая. Хорошо. Упрямые дольше живут. Иногда.

Она открыла дверь. Щелчок замка. Тёплый воздух из подъезда — пыль, старые обои, чей-то ужин. Третий этаж. Лифта нет. Она зайдёт, поднимется, закроет дверь. Снимет толстовку. Поест. Ляжет. И я не буду этого видеть.

— Спокойной ночи, Таня, — сказал я тихо. Просто. Без сарказма, без фальшивых комплиментов. — До завтра. Или послезавтра. Или когда допишешь главу.

0,05 zł