Czytaj książkę: «Психология масс»
© Перевод. А. Анваер, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2023
От составителя
Религиозность – иначе говоря, потребность верить в наличие неких «сверхъестественных» сил, не обязательно высших, но способных воздействовать на человеческие мысли и поступки – была на первом Всемирном Конгрессе по психотерапии (Вена, 1996) объявлена «фундаментальной человеческой функцией». Конечно, следует принимать в расчет то обстоятельство, что слово «религиозность» употребляется здесь в очень широком, почти обезличенном смысле: это не приверженность тому или иному институциализированному вероучению, не соблюдение установленных догматов как таковых, а всего-навсего некое общее ощущение «нуминозной», как выражался К. Г. Юнг, сути бытия – словом, такое состояние души, такое мировоззрение, которое антрополог М. Энгельке охарактеризовал какambient religiosity (данное словосочетание можно перевести как «ощущение религиозности в мире» или как «эмбиент-религиозность», по аналогии с одноименным стилем электронной музыки). Тем не менее, религиозность, потребность и желание верить в «потустороннее», действительно признается важной составляющей человеческой натуры, а исследованием этой составляющей сегодня занимаются многие науки о человеке – от традиционных теологии и философии до антропологии религии и даже физики.
Разумеется, пройти мимо религиозности не могла – при своих притязаниях на познание человека и его «темных» и «светлых» сторон – и психология. Пионером психологического изучения религиозности выступил, пожалуй, Ф. Ницше, сам себя именовавший «первым психологом» и громогласно объявивший, будто Бог умер, а все прочее на свете – «человеческое, слишком человеческое». А затем в «сокровенное» пространство человеческой веры и потребности в вере вторгся скандальный психоанализ, детище знаменитого венского психиатра З. Фрейда.
Не будет преувеличением сказать, что никакой другой раздел фрейдовской теории – за исключением, разумеется, учения о сексуальности – не вызывал столько противоречивых оценок и страстной полемики. При этом сам Фрейд, остро интересуясь религией и религиозностью на протяжении всей своей долгой научной и практической карьеры, не дал сколько-нибудь однозначного определения религии: он называл ее то «проецированной во внешний мир психологией», то «сублимированным продуктом сексуальных влечений», то «всеобщим неврозом навязчивых состояний», то «пережитком психического инфантилизма», то «коллективной иллюзией». Однако подобное разнообразие определений ничуть не мешало ему принимать религиозность за данность, которую надлежит учитывать и которая подлежит анализу наряду с прочими особенностями человеческого характера и мировоззрения. Именно этот факт и обеспечил фрейдовским взглядам на религию и религиозность место в истории изучения данного предмета: даже современная антропология религии, при всей своей рациональности и при всем стремлении к иным объяснительным моделям, признает за Фрейдом право считаться одним из основоположников научного осмысления религиозности.
В настоящий том включены работы Фрейда, имеющие отношение к религиозной тематике и охватывающие промежуток с 1919-го по 1940 год. Это и малые статьи конкретной направленности, и большие исследовательские работы, и предисловия к трудам других ученых, а также важнейшие для самого Фрейда и для истории изучения вопроса работы «Будущее одной иллюзии», «Болезнь культуры» и «Моисей и монотеизм».
К. Ковешников
Предисловие к книге Т. Рейка… «Проблемы психологии религии»1
(1919)
Психоанализ появился на свет по медицинской необходимости. Причиной его появления была потребность оказать содействие невротическим пациентам, которые не могли найти облегчения ни в предписанном покое, ни в водолечении, ни в исцелении электричеством. Замечательное открытие Йозефа Брейера вселило надежду: чем понятнее для нас становится доселе неизведанное происхождение симптомов, тем существеннее помощь, которую мы можем оказать. Вследствие этого психоанализ, будучи первоначально сугубо медицинской процедурой, с первых своих шагов подразумевал исследование, выявление и раскрытие причинно-следственных связей, потаенных и крайне важных.
В своем дальнейшем развитии процедура постепенно отдалялась от изучения чисто соматических причин нервных заболеваний и со временем ушла настолько далеко, что врачи стали впадать в замешательство. Вместо телесной она все больше обращалась к умственной, или духовной, составляющей человеческой жизни, прилагалась к жизнедеятельности больных и здоровых, людей нормальных и даже сверхнормальных. Психоанализу приходилось изучать эмоции и страсти, прежде всего то чувство, которое не устают изображать и воспевать поэты, – чувство любви. Аналитики научились признавать силу воспоминаний, учитывать впечатления детских лет пациента и принимать во внимание воздействие желаний, искажающих человеческие суждения и устанавливающих жесткие пределы нашим свершениям.
Некоторое время казалось, будто психоанализу суждено влиться в общее русло психологии, будто он не сможет разъяснить отличия психической деятельности больных от таковой у нормальных людей. Однако в ходе своего развития психоанализ натолкнулся на сновидения, эти аномальные душевные плоды, создаваемые нормальными людьми при регулярно повторяемых физиологических условиях. При изучении сновидений было установлено, что в бессознательных психических процессах имеется общая основа, средоточие и источник высших и низших психических побуждений; она-то и порождает как вполне нормальные, так и откровенно патологические, болезненные душевные движения. Новая картина работы человеческого ума мало-помалу делалась все яснее и полнее. В ней теперь присутствовали смутные инстинктивные силы органического происхождения, что стремились к предопределенным целям, а над ними располагалась инстанция, объединяющая более высокоорганизованные умственные образования (приобретенные в ходе развития человечества на протяжении тысячелетий истории); эта инстанция частично подчинила себе инстинктивные побуждения, сумела их упорядочить или даже перенаправить на более возвышенные устремления, обуздала и принялась распределять их энергию по собственному усмотрению. При этом указанная высшая инстанция, известная нам как эго, отвергает другую часть тех же самых элементарных инстинктивных побуждений как бесполезную, поскольку их невозможно совместить с органическим единством индивида – или поскольку они противоречат культурным приоритетам индивида. Не в состоянии уничтожить эти необузданные душевные позывы, эго отворачивается от них, позволяет им пребывать на низшем психическом уровне, защищается от них многочисленными защитными заслонами – или норовит выстроить с ними взаимовыгодные отношения посредством замещения. Эти влечения, павшие жертвой вытеснения – неукротимые, неуничтожимые, всячески сдерживаемые и не подпускаемые к сознанию, – составляют, заодно с их примитивными психическими представлениями, этакий подземный мир психики, истинное ядро бессознательного; они всегда готовы навязать разуму свои требования и всеми правдами и неправдами прокладывают путь к удовлетворению вытесненных страстей. Этим-то и объясняются неустойчивость личности, воспроизведение в сновидениях разнообразных запретных и вытесненных содержаний и склонность к неврозам и психозам, которая берет верх, едва равновесие между эго и вытесненным материалом сдвигается в сторону последнего.
Это краткое изложение призвано показать, что невозможно ограничить психоаналитический взгляд на жизнь и труды человеческого разума областью сновидений и нервных расстройств. Если метод психоанализа притязает на истинность, то он должен быть в равной степени применим и к нормальным психическим событиям; даже высшие достижения человеческого духа должны быть связаны с факторами, которые выявляются при патологиях, – с вытеснением, с попытками подчинить себе бессознательное и с возможностями удовлетворения примитивных влечений. Так сформировалось непреодолимое искушение, в силу которого ученые полагали себя обязанными прилагать исследовательские подходы психоанализа к областям, далеким от психотерапии, – к различным наукам о духе. Более того, сама психоаналитическая практика настойчиво призывала к освоению новых территорий, поскольку было очевидно, что различные формы неврозов перекликаются, так сказать, с наиболее значительными достижениями нашей культуры и ее лучшими образцами. Истерики, если угодно, суть художники воображения, пусть они выражают свои фантазии преимущественно миметически и нисколько не стремятся сделать их понятными для других людей; обряды и запреты у больных неврозом навязчивых состояний заставляют предполагать, что эти пациенты исправно творят собственную, персональную религию; а бред параноиков имеет неприятное внешнее сходство (и внутреннее родство) с нашими философскими системами. Напрашивается вывод, что эти пациенты неким асоциальным образом предпринимают попытки разрешить свои конфликты и удовлетворить свои насущные потребности; когда же такие попытки осуществляются способами, приемлемыми для большинства, они получают известность как поэзия, религия и философия.
В 1913 году Отто Ранк и Ганс Сакс в чрезвычайно интересной работе2 объединили результаты, достигнутые к тому времени в применении психоанализа к наукам о духе. Наиболее доступными для анализа среди этих наук оказались, насколько можно судить, мифология и история литературы и религии. Увы, пока не удалось отыскать окончательную формулу, которая позволила бы мифам занять подобающее место в этом уравнении. Отто Ранк в работе, посвященной инцестуальному комплексу (1912)3 представил доказательства того удивительного факта, что выбор сюжета, особенно в драматических произведениях, определяется в первую очередь границами того явления, которое психоаналитики обозначают как «эдипов комплекс»4. Творчески воспроизводя этот комплекс – с разнообразными изменениями, искажениями и под множеством личин – драматург стремится выразить глубоко личное отношение к какой-либо аффективной теме. Именно при попытках справиться с эдиповым комплексом, то есть с аффективной установкой индивида применительно к семье или, в более узком смысле, к отцу и матери, отдельные невротики терпят неудачу, а потому этот комплекс чаще всего и оказывается ядром их болезни. Дело тут вовсе не в каком-то непостижимом для нас совпадении ряда элементов и условий; нет, отношение детей к собственным родителям отражает сугубо биологический факт: у людей юные проживают длительный период зависимости и медленно достигают зрелости, а их способность любить подвергается в развитии многим испытаниям. Следовательно, преодоление эдипова комплекса совпадает с наиболее надежным способом освоения архаического (животного) наследия человечества. Да, в этом наследии заключены все силы, необходимые для последующего культурного развития личности, но их надлежит тщательно рассортировать и обуздать. Сами по себе остатки архаики непригодны для культурной общественной жизни в том виде, в каком они достаются индивиду по наследству.
В поисках отправной точки для психоаналитического рассмотрения религиозной жизни нужно сделать еще один шаг. Все то, что сегодня считается наследием индивида, ранее усваивалось и передавалось от поколения к поколению в длинной их веренице. Таким образом, эдипов комплекс тоже мог складываться поступательно; изучение предыстории современной психики позволить нам проследить ход его развития. Исследования доказывают, что в незапамятные времена семейная жизнь человека принципиально отличалась от знакомой нам сегодня. Это мнение подтверждается и наблюдениями за живущими ныне первобытными народами. Если изучить с точки зрения психоанализа весь накопленный по этому поводу доисторический и этнологический материал, мы получим неожиданно строгий результат, а именно, установим, что Бог-Отец некогда ходил по земле в телесном воплощении и отправлял верховную власть как вождь первобытной человеческой орды5 – до тех пор, пока его сыновья не объединились против отца. Далее выясняется, что это преступное освобождение и отклики на него привели к становлению первых социальных связей, к введению основных нравственных ограничений и к принятию древнейшей формы религии – тотемизма. Позднейшие религии имеют сходное содержание, и, с одной стороны, жаждут стереть из памяти следы этого преступления или его искупить, выдвигая иные способы противостояния отца и сыновей, а с другой стороны, они не могут избежать повторения убийства отца. Впрочем, отзвук этого чудовищного события, омрачившего весь ход развития рода человеческого, мы улавливаем и в мифах.
Эта гипотеза, основанная на наблюдениях Робертсона Смита6 и развитая мною в работе «Тотем и табу», стала для Теодора Рейка исходным пунктом его исследований по проблемам психологии религии. В соответствии с психоаналитической процедурой исследования начинаются с необъяснимых по сей день подробностей религиозной жизни, и посредством их разъяснения мы приходим к фундаментальным положениям вероучений и конечным целям религий; кроме того, автор постоянно подчеркивает преемственность между доисторическим человеком и современными примитивными народами, а также неразрывную связь между плодами культуры и замещающими образованиями у невротиков. В заключение хочу особо обратить внимание читателя на авторское введение к тексту и выразить уверенность в том, что эта работа удостоится заслуженного одобрения специалистов в той области знаний, которой она посвящена.
Психология масс и анализ человеческого «Я»
(1921)
I. Введение
Разница между индивидуальной психологией и психологией социальной (психологией масс), представляющаяся, на первый взгляд, весьма значительной, при внимательном рассмотрении оказывается вовсе не такой уж существенной. Индивидуальная психология выводит свои заключения из наблюдений над отдельным человеком и исследует, каким образом данный человек стремится удовлетворить свои влечения, но надо отдавать себе отчет в том, что лишь в исключительно редких случаях и лишь при определенных условиях можно в этих исследованиях отвлечься от отношений исследуемого человека к другим индивидам. В душевной жизни индивида другой – и это правило – выступает в роли образца, объекта, помощника или противника, и, следовательно, индивидуальная психология изначально является, одновременно, и социальной психологией – в таком расширительном, но вполне оправданном толковании.
Отношение индивида к родителям, братьям и сестрам, к предмету любви, к врачу, а также все отношения, каковые до сих пор были предметом психоаналитического исследования, могут претендовать на трактовку их как социальных феноменов, и быть, таким образом, противопоставлены другим феноменам, которые мы можем назвать нарциссическими, то есть феноменами, при которых удовлетворение влечений ускользает от влияния других людей или протекает без взаимодействия с ними. Противоположность между социальными и нарциссическими – Блейлер, вероятно, назвал бы их «аутистическими» – психическими актами находится, следовательно, внутри области индивидуальной психологии и не может быть использована для того, чтобы отграничить ее от социальной психологии (или от психологии масс).
В упомянутых отношениях к родителям, братьям и сестрам, к возлюбленным, друзьям и врачу индивид всегда испытывает влияние очень ограниченного числа лиц, из которых каждое имеет для него огромное значение. В настоящее время принято, говоря о социальной психологии или психологии масс, отвлекаться от этих отношений и выделять в качестве предмета исследования одновременное влияние на индивида большого числа лиц, с которыми он связан в каком-то одном отношении, в то время как во многих других отношениях они остаются ему чуждыми. Социальная психология, или психология масс, занимается, таким образом, отдельным человеком как членом племени, народа, касты, сословия, учреждения или как составной части человеческой толпы, возникшей и организованной в известное время для достижения какой-то конкретной цели. После того, как эта естественная связь разрывалась, было логично рассматривать возникающие в этих особых условиях явления как выражение особого, не сводимого к более простым формам влечения, социального влечения –herd instinct, group mind (стадного инстинкта, группового разума, [англ.]), – которые не возникают в других условиях. Против этого можно возразить, что трудно представить себе, будто сама по себе численность может иметь такое большое значение, что она может сама по себе пробудить в человеческой душе новое, дремавшее до той поры влечение. Мы обратим внимание на две другие возможности: социальное влечение не является первичным, элементарным или неразложимым, и начало его формирования находится в пределах более тесного круга, например в семье.
Психология масс находится пока в самом зачаточном состоянии и обнимает необозримое множество отдельных, частных проблем и ставит перед исследователем бесчисленные задачи, которые до сих пор даже отчетливо не сформулированы. Одна только классификация различных форм организации масс и описание присущих им психических феноменов требует огромного числа наблюдений и их обобщения и представления, каковые содержатся в достаточно богатой литературе по этому вопросу. Если сравнить скромный объем данной книжки с огромным объемом литературы, посвященной психологии масс, то нетрудно понять, что в ней будут рассмотрены лишь немногие разделы всего материала. В самом деле, здесь будут рассмотрены лишь те вопросы, которые могут вызвать особый интерес у психоаналитика и заставить его углубленно их исследовать.
II. Душа масс в представлении Лебона7
Мне представляется разумным и более целесообразным не давать определение души масс, а начать с указания на область ее проявления и извлечь из нее наиболее заметные и характерные факты, с которых и можно будет начать исследование. Мы достигнем обеих целей, если воспользуемся отрывками из пользующейся заслуженной известностью книги Гюстава Лебона «Психология народов и масс».
Еще раз уясним себе суть дела: если психология, целью которой является изучение наклонностей, влечений, мотивов, взглядов индивида, объясняющих его действия и отношение к своему ближайшему окружению, до конца решит эту задачу и сумеет объяснить все эти взаимоотношения и взаимозависимости, то она неизбежно столкнется с новой, не разрешенной проблемой. Психологии придется объяснить поразительный факт: ставший понятным ей индивид, оказавшись в определенных условиях, начинает абсолютно по-иному чувствовать, мыслить и действовать, то есть вести себя не так, как мы от него ожидаем, и этим условием является присоединение индивида к человеческой толпе, обладающей свойствами некой «психологической массы». Но что представляет собой эта «масса», каким образом приобретает она способность так кардинально и решительно влиять на душевную жизнь индивида, и в чем заключаются психические изменения, каковые она навязывает индивиду?
Для того, чтобы ответить на эти три вопроса, надо привлечь к их решению данные теоретической психологии. Лучше всего начать с попытки ответа на третий вопрос. Наблюдение измененной реакции индивида предоставляет нам материал для изучения психологии масс; каждой попытке объяснения какого-то феномена должно быть предпослано описание того, что подлежит объяснению.
Предоставим слово самому Лебону. Он пишет (стр. 1658): «Самый поразительный факт, наблюдающийся в одухотворенной толпе, следующий: каковы бы ни были индивиды, составляющие ее, каков бы ни был их образ жизни, занятия, их характер или ум, одного их превращения в толпу достаточно для того, чтобы у них образовался род коллективной души, заставляющий их чувствовать, думать и действовать совершенно иначе, чем думал бы, чувствовал и действовал каждый из них в отдельности. Существуют такие идеи и чувства, которые возникают и превращаются в действия лишь у индивидов, составляющих толпу. Одухотворенная толпа представляет временный организм, образовавшийся из разнородных элементов, на одно мгновение соединившихся вместе, подобно тому, как соединяются клетки, входящие в состав живого тела и образующие путем этого соединения новое существо, обладающее свойствами, отличающимися от тех, которыми обладает каждая клетка в отдельности».
Мы позволим себе прервать изложение Лебона и сделаем одно важное, на наш взгляд, замечание: если отдельные индивиды в массе объединяются в некоторое единое целое, то должно существовать нечто, что их соединяет, и этим связующим материалом как раз и может быть то, что характерно для массы. Лебон, однако, не отвечает на этот вопрос. Он старается разобраться с изменениями индивида в массе и описывает это изменение выражениями, хорошо согласующимися с фундаментальными предпосылками глубинной психологии.
(Стр. 163). «Нетрудно заметить, насколько изолированный индивид отличается от индивида в толпе, но гораздо труднее определить причины этой разницы. Для того чтобы хоть несколько разъяснить себе эти причины, мы должны вспомнить одно из положений современной психологии, а именно: что явления бессознательного играют выдающуюся роль не только в органической жизни, но и в отправлениях ума. Сознательная жизнь ума составляет лишь очень малую часть по сравнению с его бессознательной жизнью. Самый тонкий аналитик, самый проницательный наблюдатель в состоянии подметить лишь очень небольшое число бессознательных двигателей, которым он повинуется. Наши сознательные поступки вытекают из субстрата бессознательного, создаваемого в особенности влияниями наследственности. В этом субстрате заключаются бесчисленные наследственные остатки, составляющие собственно душу расы. Кроме открыто признаваемых нами причин, руководящих нашими действиями, существуют еще тайные причины, в которых мы не признаемся, но за этими тайными есть еще более тайные, потому что они неизвестны нам самим. Большинство наших ежедневных действий вызывается скрытыми двигателями, ускользающими от нашего наблюдения».
В массе, считает Лебон, исчезают индивидуальные достижения отдельно взятого человека, а следовательно, исчезает и его самобытная оригинальность. На передний план выступает расовое бессознательное, разнородное утопает в однородной массе. Мы можем, таким образом, утверждать, что психологическая надстройка, каковая столь своеобразно развивается у каждого индивида, разрушается и исчезает, и при этом обнажается одинаковый у всех членов массы бессознательный фундамент.
Таким образом мог бы осуществиться усредненный характер человека толпы. Правда, Лебон утверждает, что у людей, составляющих массу, проявляются новые качества, каковыми они до объединения в массу не обладали. Это утверждение Лебон обосновывает тремя главными аргументами.
(Стр. 165). «Первая из этих причин заключается в том, что индивид в толпе приобретает благодаря только численности сознание непреодолимой силы, и это сознание позволяет ему поддаться таким инстинктам, которым он никогда не дает волю, когда он бывает один. В толпе же он тем менее склонен обуздывать эти инстинкты, что толпа анонимна и потому не несет на себе ответственности. Чувство ответственности, сдерживающее всегда отдельных индивидов, совершенно исчезает в толпе».
С нашей точки зрения, однако, не следует придавать столь большое значение появлению новых качеств. Будет достаточно сказать, что в массе индивид попадает в такие условия, которые позволяют ему отбросить прочь вытеснение его бессознательных влечений. Эти якобы новые свойства, проявленные индивидом, суть всего лишь отражение бессознательного, в котором таится все зло человеческой души; легко понять происходящее в таких условиях исчезновение совести или чувства ответственности. Мы уже давно придерживаемся того взгляда, что ядром так называемой совести необходимо является «социальный страх».
Известные отличия взглядов Лебона от наших взглядов заключаются в том, что его понимание бессознательного не совпадает с пониманием бессознательного в психоанализе. Бессознательное Лебона прежде всего содержит глубочайшие отличительные признаки расовой души, которую психоанализ, собственно говоря, исключает из рассмотрения. Мы, однако, признаем, что ядро человеческого «я», которому принадлежит «архаическое наследие» человеческой души, является бессознательным, но при этом мы выделяем «вытесненное бессознательное», каковое является производным некоторой части этого наследия. Понятие вытесненного отсутствует у Лебона.
(Стр. 165). «Вторая причина – заразительность, или зараза, также способствует образованию в толпе специальных свойств и определяет их направление. Зараза представляет такое явление, которое легко указать, но не объяснить; ее надо причислить к разряду гипнотических явлений, к которым мы сейчас перейдем. В толпе всякое чувство, всякое действие заразительно, и притом в такой степени, что индивид очень легко приносит в жертву свои личные интересы интересу коллективному. Подобное поведение, однако, противоречит человеческой природе, и поэтому человек способен на него лишь тогда, когда он составляет частицу толпы».
Эта последняя фраза позднее послужит нам основанием для одного важного предположения.
(Стр. 165). «Третья причина, и притом самая важная, обусловливающая появление у индивидов в толпе таких специальных свойств, которые могут не встречаться у них в изолированном положении, это – восприимчивость к внушению; зараза, о которой мы только что говорили, служит лишь следствием этой восприимчивости. Чтобы понять это явление, следует припомнить некоторые новейшие открытия физиологии. Мы знаем теперь, что различными способами можно привести индивида в такое состояние, когда у него исчезает сознательная личность, и он подчиняется всем внушениям лица, заставившее его прийти в это состояние, совершая по его приказанию поступки, часто совершенно противоречащие его личному характеру и привычкам. Наблюдения же указывают, что индивид, пробыв несколько времени среди действующей толпы, под влиянием ли токов, исходящих от этой толпы, или каких-либо других причин, – неизвестно, приходит скоро в такое состояние, которое очень напоминает состояние загипнотизированного субъекта… Сознательная личность у загипнотизированного совершенно исчезает, так же, как воля и рассудок, и все чувства и мысли направляются волей гипнотизера.
Таково же приблизительно положение индивида, составляющего частицу одухотворенной толпы. Он уже не сознает своих поступков, и у него, как у загипнотизированного, одни способности исчезают, другие же доходят до крайней степени напряжения. Под влиянием внушения такой субъект будет совершать известные действия с неудержимой стремительностью, в толпе же эта неудержимая стремительность проявляется с еще большей силой, так как влияние внушения, одинакового для всех, увеличивается путем взаимности».
(Стр. 166). «Итак, исчезновение сознательной личности, преобладание личности бессознательной, одинаковое направление чувств и идей, определяемое внушением, и стремление превратить немедленно в действие внушенные идеи – вот главные черты, характеризующие индивида в толпе. Он уже перестает быть сам собою и становится автоматом, у которого своей воли не существует».
Я привел такую подробную и обширную цитату для того, чтобы подтвердить, что Лебон действительно считает состояние индивида в толпе гипнотическим, а не просто похожим на гипнотическое. Мы не видим в этом никакого противоречия, но хотим лишь подчеркнуть, что две последние причины изменения поведения индивида в толпе – зараза и высокая внушаемость – не тождественны друг другу, так как зараза является следствием внушаемости, а не наоборот. Представляется, что влияние обоих моментов в тексте Лебона отчетливо не разграничено. Может быть, наше истолкование его мнения будет наилучшим, если мы объясним заразу взаимным гипнотическим влиянием отдельных членов толпы друг на друга. В то же время явления внушения в толпе, возникающие одновременно с феноменами гипнотического влияния, указывают на иной, внешний по отношению к толпе источник. Что же это за источник? У нас должно возникнуть ощущение неполноты, оттого что одна из главных составных частей этого уравнения, а именно человек, играющий в глазах толпы роль гипнотизера, в тексте Лебона не упоминается вовсе. Тем не менее, он отличает от этого, остающегося во мраке околдовывающего влияния, некое заразительное действие, каковое оказывают друг на друга составляющие толпу индивиды, и это действие усиливает первоначальную суггестию.
Вот, однако, еще один пункт, важный для суждения об индивиде, составляющем часть толпы:
(Стр. 167) «Таким образом, становясь частицей организованной толпы, человек спускается на несколько ступеней ниже по лестнице цивилизации. В изолированном положении он, быть может, был бы культурным человеком; в толпе – это варвар, т. е. существо инстинктивное. У него обнаруживается склонность к произволу, буйству, свирепости, но также и к энтузиазму и героизму, свойственным первобытному человеку».
Лебон в особенности подчеркивает снижение интеллектуальных способностей, характерное для человека, присоединившегося к толпе9.
Оставим теперь в покое индивида и обратимся к описанию души толпы в том виде, в каком ее представляет себе Лебон. Здесь мы не видим ни одной черты, выявление и оценка которой представляла бы трудность для психоаналитика. Собственно, Лебон сам указывает нам путь к разгадке, говоря об аналогии с душевной жизнью первобытных людей и детей (стр. 169).
Толпа импульсивна, переменчива и раздражительна. Толпа управляется почти исключительно сферой бессознательного. Импульсы, которым подчиняется масса, могут, в зависимости от обстоятельств, быть благородными или грубыми, героическими или трусливыми, но в каждом случае, однако, они являются настолько императивными, что подминают под себя всякие личностные качества и даже ослабляют инстинкт самосохранения (стр. 170). У толпы нет преднамеренных целей. Даже если толпа страстно чего-то жаждет, то это устремление никогда не является продолжительным; к упорной воле толпа не способна. Толпа не выносит никакого промедления между появлением желания и его осуществлением. Толпа ощущает себя всемогущей, у индивида в толпе исчезает понятие о невозможном.
Толпа исключительно легко поддается внушению, она легковерна и лишена критики, для толпы не существует невероятного. Толпа мыслит образами, которые по поверхностным ассоциациям возникают один из другого, как это бывает у человека, находящегося во власти свободных фантазий, не имеющих никакого реального отношения к действительности. Чувства массы всегда очень просты и избыточны. Толпа не знает ни сомнений, ни ощущения неопределенности.
В толковании сновидений, из которого мы почерпнули самые достоверные сведения о бессознательной душевной жизни, мы следуем техническому правилу, в соответствии с которым не обращаем внимания на сомнения и неуверенность в рассказах о сновидениях и рассматриваем каждый содержательный элемент сновидения как абсолютно достоверный. Мы считаем сомнения и неуверенность следствием влияния цензуры, которой подвергается воспоминание о сновидении, и принимаем, что первичные мысли сновидений не знают сомнений и неуверенности, так как лишены всякой критики. Тем не менее, сомнение и неуверенность могут, как и все прочее, иметь место в сновидениях, как остатки дневных впечатлений. (См. «Толкование сновидений»).
Толпа в своих действиях немедленно переходит к крайностям, любое высказанное подозрение тотчас превращается в толпе в неопровержимую истину, зародыш антипатии превращается в дикую ненависть (стр. 182).
Именно такое усиление и доведение до крайности всех чувств составляет содержание аффективной жизни ребенка, и оно же воспроизводится в жизни сновидения, где, благодаря господствующему в подсознании усилению и выделению отдельных эмоциональных побуждений, легкое раздражение наяву, направленное против какого-либо человека, может во сне превратиться в пожелание ему смерти, а намек на искушение превращается в причину преступления, имеющего место в сновидении. Относительно этого факта доктор Ганс Сакс сделал очень проницательное замечание: «То, что сновидение сообщило нам об отношении к реальной действительности, мы затем хотим отыскать в сознании, и не должны удивляться, если чудовище, виденное нами сквозь увеличительное стекло анализа, окажется всего лишь инфузорией» («Толкование сновидений»).
Склонная ко всяческим крайностям масса возбуждается лишь чрезмерными раздражителями. Тот, кто хочет воздействовать на толпу, не нуждается в логически обоснованных аргументах, он должен рисовать впечатляюще сильные картины, преувеличивать и повторять одно и то же.
Поскольку масса не испытывает сомнений относительно истинности или ложности чего бы то ни было и отчетливо ощущает свою силу, постольку она отличается крайней нетерпимостью, но легко верит авторитету. Она уважает силу и слабо поддается влиянию доброты, каковую считает своего рода слабостью. От своих героев толпа требует силы и даже насилия. Она хочет, чтобы над ней господствовали, чтобы ее подавляли, она хочет бояться своего повелителя. Консервативная по своей сути масса испытывает глубочайшее отвращение ко всем новшествам и прогрессу, но испытывает безграничный трепет перед традицией (стр. 187).
Чтобы составить правильное суждение о нравственности массы, надо принять во внимание, что у всех индивидов, составляющих массу, отказывает всякое индивидуальное торможение, и все грубые, жестокие и разрушительные инстинкты, представляющие собой пережитки первобытной дикости и дремлющие в человеческой душе, пробуждаются для свободного следования влечениям. Надо, однако, заметить, что под влиянием внушения высоких нравственных категорий масса способна на самоотречение, бескорыстие и жертвенность во имя благородных идеалов. И если для изолированного индивида личная выгода практически всегда является двигательной пружиной его действий, в толпе личная выгода отступает на задний план. Можно даже говорить об облагораживающем влиянии массы на отдельного индивида (стр. 188). В то время как интеллектуальная деятельность массы всегда сильно отстает от интеллектуальной деятельности отдельно взятого индивида, в нравственном отношении поведение толпы может или далеко превосходить поведение отдельного индивида, или пасть намного ниже его.
Характеристика, данная Лебоном, проливает свет на оправданность сравнения души массы с душой первобытного человека. В массе могут легко ужиться рядом две взаимоисключающие друг друга идеи, и при этом их соседство не приводит к логическому конфликту. То же самое происходит в бессознательной душевной жизни индивидов, детей и невротиков, что уже давно было убедительно доказано психоанализом.
Например, у маленького ребенка в течение довольно длительного времени могут существовать амбивалентные чувства в отношении самого близкого ему человека, и при этом проявление одной из установок не мешает проявлению другой, ей противоположной. Когда же между противоположными установками наконец развивается конфликт, он разрешается в результате того, что ребенок меняет объект, одно из амбивалентных чувств смещается на замещающий объект. Из истории развития невроза у взрослого пациента можно вывести, что подавленное чувство – иногда весьма продолжительное время – продолжает существовать в бессознательном, а иногда и в осознаваемых фантазиях, содержание которых прямо противоречит доминирующему устремлению, и при этом из такой противоречивости не рождается протест «я» против того, что оно, естественно, отвергает. Такие фантазии некоторое время остаются терпимыми – до тех пор, пока (как правило, вследствие повышения аффектации) ситуация не взрывается и не возникает конфликт между фантазиями и «я» со всеми вытекающими из этого последствиями.
В процессе развития человека от ребенка до зрелой взрослой личности происходит нарастающая интеграция личности, объединение независимых вначале инстинктивных влечений и специфических устремлений. Аналогичный процесс в сфере сексуальной жизни давно известен нам как объединение всех половых влечений в окончательно оформившуюся генитальную организацию. («Очерки по теории сексуальности», 1905). Впрочем, многочисленные примеры указывают на то, что объединение «я» может быть в такой же степени нарушенным, как и объединение либидо – как показывает пример естествоиспытателей, верующих в Священное Писание.
Масса, помимо прочего, легко подчиняется поистине магической силе слов, каковые могут вызвать в душе массы ужаснейшие бури, но могут ее и успокоить (стр. 227). «Ни рассудок, ни убеждение не в состоянии бороться против известных слов и известных формул. Они произносятся перед толпой с благоговением, – и тотчас же выражение лиц становится почтительным, и головы склоняются. Многие сравнивают такие слова с силами природы или даже со сверхъестественной властью» (стр. 227). Здесь было бы уместно вспомнить табу имен у первобытных народов, о магической силе, каковую эти народы приписывали именам и словам.
И, наконец, массы никогда не знали жажды истины. Массы требуют иллюзий, без которых не могут обойтись. Мнимое всегда имеет у них преимущество перед реальным, не существующее влияет на них почти так же сильно, как действительность. Масса обладает явной склонностью не делать различий между ними (стр. 197).
Мы показали, что определяющим фактором в психологии неврозов является доминирование фантастической жизни и обусловленных неисполнением иллюзорных желаний. В своих исследованиях мы обнаружили, что для невротиков имеет значение не обычная объективная реальность, а реальность психическая. Истерический симптом зиждется на фантазии, а не на воспроизведении пережитой реальности; навязчивое невротическое осознание вины зиждется на факте неосуществленного злого умысла. Так же, как в сновидении и при гипнозе, в душевной деятельности толпы доказательства реальности отступают на задний план перед силой аффективно окрашенных желаний.
О вождях массы Лебон говорит менее исчерпывающе; в изложении Лебона мы не усматриваем здесь никаких отчетливых закономерностей. Лебон считает, что как только живые существа объединяются в известном количестве – не важно, будет ли это стадо животных или человеческая толпа, – они немедленно и инстинктивно подчиняются авторитету вожака (стр. 239). Масса – это покорное стадо, не способное жить без господина. Масса обладает таким жадным стремлением к подчинению, что инстинктивно готова пасть к ногам любого, кто объявит себя ее вождем.
Помимо того, однако, что масса испытывает инстинктивную потребность в вожде, он, тем не менее, должен обладать определенными личностными качествами. Он должен сам искренне верить в идею, чтобы пробудить такую же веру в массе, вождь должен обладать сильной, вызывающей всеобщее восхищение волей, каковой он заражает безвольную массу. Далее Лебон обсуждает различные типажи вождей и те средства, с помощью которых они воздействуют на массу. В целом Лебон считает, что вождь влияет на массу фанатизмом, с которым он сам верит в идеи, которые хочет ей внушить.
Этим идеям, так же, как и самим вождям, Лебон приписывает таинственную и непреодолимую силу, каковую он называет «обаянием». Обаяние – это своеобразное господство над нами со стороны индивида, произведения или идеи. Обаяние парализует нашу способность к критике и наполняет нас благоговейным восхищением и вниманием. Обаяние вызывает чувство, сходное с гипнотическим трансом (стр. 250).
Лебон различает приобретенное, или искусственное, обаяние и обаяние личное. В первом случае обаяние достигается именем, богатством, репутацией; обаяние мировоззрений, произведений искусства и т. п. создается традицией. Так как обаяние во всех случаях опирается на прошлое, оно, само по себе, мало дает для понимания своего загадочного влияния. Личное обаяние характерно для немногих людей, каковые в силу этого своего обаяния становятся вождями. Именно своему обаянию эти люди обязаны тем, что все подчиняются им, словно под воздействием некоего магнетического волшебства. Однако всякое обаяние зависит от успеха и может быть утрачено при неудаче (стр. 260).
Вообще, при чтении Лебона не создается впечатление, что он верно связывает роль вождя и важность обаяния с блестящим описанием души массы.
III. Другие оценки коллективной душевной жизни
Мы воспользовались изложением Лебона как введением, поскольку то значение, какое он придает бессознательной душевной жизни, в большой степени совпадает с нашими воззрениями на психологию. К этому, правда, надо добавить, что ни одно из утверждений автора не является чем-то принципиально новым. Все то уничтожающее и уничижительное, что Лебон говорит о проявлениях массовой души (души масс), было уже сказано до него другими с той же определенностью и той же враждебностью, все это с древнейших времен говорили и писали мыслители, государственные деятели и поэты. Оба положения, содержащие важнейшие взгляды Лебона – положение о коллективном подавлении интеллектуальной деятельности и положение об усилении аффекта в массе, были до него сформулированы Шипио Сигеле. В сущности, на долю Лебона остаются лишь две точки зрения на бессознательное и сравнение душевной жизни массы с душевной жизнью первобытных народов, хотя и эти вопросы затрагивались в литературе и до Лебона.
Мало того, описание и оценка души массы в том виде, как ее преподносят Лебон и другие, ни в коем случае не остались неизменными. Нет сомнения в том, что все ранее описанные феномены массовой души верно соответствовали наблюдениям, но есть, однако, и другие, противоположные проявления массы, позволяющие дать ее душевной жизни намного более высокую оценку.
Сам Лебон тоже был готов признать, что нравственность массы при определенных условиях может оказаться выше, чем нравственность каждого из составляющих массу индивидов, и что только собранные в толпу люди способны на величайшее бескорыстие и самоотверженность.
(Стр. 189): «Личный интерес очень редко бывает могущественным двигателем в толпе, тогда как у отдельного индивида он занимает первое место».
Другие считают, что именно общество предписывает индивиду нравственные нормы, в то время как индивид, как правило, отстает от этих высоких требований. В исключительных состояниях именно в толпе проявляется феномен воодушевления, благодаря которому толпа становится способной на прекрасные и возвышенные поступки.
В том же, что касается интеллектуальной деятельности, то надо, конечно, констатировать, что великие достижения мысли, значимые открытия и разрешения сложных проблем доступны лишь индивидам, работающим в уединении. Но, однако, и душа массы способна на гениальные духовные творения, каковыми являются язык, народные песни, фольклор и т. п. Помимо этого, можно лишь догадываться, скольким обязаны своими озарениями отдельные мыслители и поэты массе, среди которой они живут. Возможно, что они являются лишь исполнителями духовной работы, в которой участвуют и многие другие.
Перед лицом этого противоречия может показаться, что вся работа психологии масс едва ли окажется плодотворной. На самом деле, однако, обнадеживающий выход есть, и найти его очень легко. Вероятно, термином «массы» объединяют самые разнообразные феномены, которые требуется отделить друг от друга. Рассуждения Сигеле, Лебона и других исследователей относятся к массам недолговечным, которые быстро возникают из самых разнородных индивидов под влиянием скоропреходящих интересов. Нет никакого сомнения в том, что на описания этих авторов большое влияние оказали революционные массы, в особенности массы Великой Французской революции. Противоположные утверждения основаны на оценках тех устойчивых масс, каковые воплощаются в стабильных общественных институтах. Массы первого рода относятся к массам второго рода так же, как высокие ветровые волны относятся к невысоким, но длинным волнам морской зыби.
Макдугалл, который в своей книге«The Group Mind» («Групповое сознание») исходит именно из упомянутого выше противоречия, находит его разрешение в моменте организации. В простейшем случае, утверждает Макдугалл, масса (the group), вообще, не обладает никакой организацией или имеет начатки организации, не заслуживающие, впрочем, такого названия. Такую массу Макдугалл обозначает словом «толпа». Тем не менее, он признает, что собрать толпу – непростое дело, что толпа образуется под влиянием неких начатков организации, и именно в этих простых массах с наибольшей легкостью распознаются основные факты коллективной психологии. Для того, чтобы из случайно собравшихся членов человеческой толпы образовалось нечто похожее на массу в психологическом смысле, должно быть соблюдено следующее условие: эти индивиды должны иметь между собой что-то общее: общий интерес к некоему объекту, общую направленность чувств в известной ситуации и (я бы сказал, что вследствие этого) известную степень способности влиять друг на друга. (Some degree of reciprocal influence between the members of the group). Чем сильнее эта общность (this mental homogeneity), тем легче образуется из отдельных индивидов психологическая масса и тем заметнее становятся проявления души массы.
Самым поразительным, но в то же время самым важным феноменом, характеризующим массу, является повышение аффективности каждого индивида в массе (exaltation or intensification of emotion). Можно сказать, замечает Макдугалл, что аффекты человека едва ли достигают такой силы в условиях иных, нежели в массе; это очень приятное чувство для участников, которые имеют возможность безгранично отдаться своим страстям, теряя чувство индивидуального обособления и полностью сливаясь при этом с массой. Это увлечение индивидов потоком массы Макдугалл объясняет исходя из изобретенного им принципа прямого внушения эмоций путем примитивных симпатических реакций (principle of direct induction of emotion by way of primitive sympathetic responses), то есть из уже давно известной нам заразительности чувств. Давно известен тот факт, что внешние признаки аффективного состояния могут автоматически вызвать тот же аффект у стороннего наблюдателя. Это автоматическое принуждение будет тем сильнее, чем больше в толпе людей с внешними проявлениями такого аффекта. Критическое мышление индивида отказывает и умолкает, и он сам отдается этому аффекту. При этом он усиливает возбуждение других индивидов, которые, в свою очередь, продолжают влиять на него самого, и взаимное возбуждение повышает общий градус аффекта в толпе. При этом проявляется необоримая тяга действовать заодно с другими, быть равным со всеми. С наибольшей вероятностью в массе таким способом распространяются именно самые грубые и самые простые чувства.
Этому механизму повышения аффективности в еще большей степени благоприятствуют некоторые другие, исходящие от массы влияния. Масса производит на индивида впечатление неограниченной непреодолимой и опасной силы. Толпа на краткий миг занимает место всего человеческого общества, которое воплощает в себе высший авторитет, наказания которого люди боятся; общества, в угоду которому люди накладывают на себя столь много разных ограничений. Сознавая очевидную опасность вступления в противоречие с обществом, люди чувствуют себя в безопасности, следуя примеру ближайшего многочисленного окружения, и даже начинают «выть по-волчьи». Повинуясь новому авторитету, индивид получает право исключить «совесть» из мотивов своих действий и при этом поддаться соблазну получения удовольствия, к которому человек стремится, отбрасывая задержки и подавление. В общем, не вызывает удивления тот факт, что индивид в массе совершает или одобряет такие вещи, от которых он с отвращением отвернулся бы в своих обычных жизненных условиях, и мы должны надеяться, что это позволит нам немного рассеять тьму, окружающую загадочное слово «внушение».
Сам Макдугалл тоже не возражает против утверждения о подавлении интеллектуальной деятельности в массе. Макдугалл говорит, что более высокий интеллект снижается под влиянием более низкого, спускаясь на его уровень. Высокий интеллект подавляется, так как повышение аффективности вообще создает неблагоприятные условия для умственной и духовной работы, так как индивид обычно бывает запуган массой, так как мышление индивида теряет свою свободу и так как у каждого индивида ослабляется чувство ответственности за свои действия.
Общее суждение о психической деятельности простой «неорганизованной» массы у Макдугалла такое же негативное, как и у Лебона: масса легко возбудима, импульсивна, подвержена слепым страстям, непостоянна, непоследовательна, нерешительна, но при этом готова к любым крайностям в своих поступках, восприимчива только к грубым страстям и самым элементарным чувствам, чрезвычайно внушаема, легкомысленна в своих суждениях, без рассуждений выносит приговоры, откликается лишь на самые простые и несовершенные заключения и аргументы, легко управляема. Массу легко устрашить, у нее отсутствует самосознание, самоуважение и чувство ответственности, но, сознавая свою силу, она готова к любым преступлениям, которых мы можем ожидать лишь от самой абсолютной и безответственной власти. Таким образом, масса ведет себя как невоспитанный ребенок или как страстный необузданный дикарь в незнакомой для него ситуации; в самых худших случаях поведение толпы больше похоже на поведение стаи диких зверей, чем на поведение собрания человеческих существ.
Так как Макдугалл противопоставляет поведение высокоорганизованной массы поведению массы, описанной выше, то нам было бы в высшей степени интересно узнать, в чем заключается организованность массы и какими моментами она определяется и устанавливается. Автор насчитывает пять такихprincipal conditions (основных условий), необходимых для перехода душевной жизни массы на более высокий уровень.
Первым условием является известная степень постоянства в составе массы. Постоянство это может быть материальным или формальным. В первом случае в массе длительное время находятся одни и те же люди, а во втором случае внутри массы устанавливаются некие постоянные роли, и эти роли исполняют сменяющие друг друга индивиды.
Второе условие заключается в том, что у индивида, входящего в массу, вырабатывается определенное представление о природе, функции, деятельности и требованиях массы, и на основании этих представлений формируется отношение к массе, как единому целому.
Третье условие: масса вступает в какие-то отношения с другими, похожими на нее массами, но все же отличающимися во многих отношениях, что дает повод для соперничества с ними.
Четвертое условие заключается в том, что в такой массе возникают традиции, обычаи и учреждения, в особенности, такие, которые определяют отношения членов массы друг к другу.
Пятое условие состоит в том, что масса претерпевает расчленение; при таком расчленении происходит и дифференциация, в результате которой каждый индивид выполняет в массе особую, отведенную ему функцию.
По мнению Макдугалла, при соблюдении этих условий масса освобождается от своих психических недостатков. От коллективного подавления интеллектуальной деятельности такая масса защищается тем, что решение интеллектуальных проблем изымается из юрисдикции массы и поручается отдельным индивидам – членам массы.
Нам представляется, что условие, обозначаемое Макдугаллом как «организация» массы, можно с большим правом описать по-другому. Задача при этом заключается в том, чтобы создать у массы те свойства, которые были характерны для индивида, но угасли при его присоединении к массе. Дело в том, что вне примитивной массы индивид обладал собственной цельностью, самосознанием, традициями и привычками, особой работоспособностью и направленностью мышления, что отличало его от других индивидов, с которыми он соперничал в обыденной жизни. Это своеобразие индивид на короткое время теряет после присоединения к «неорганизованной» массе. Если считать целью наделение массы атрибутами индивида, то будет полезно вспомнить содержательное замечание Троттера, который в склонности к образованию массы усматривал продолжение биологической тенденции высших организмов к многоклеточности.
IV. Внушение и либидо
Мы исходим из того основного факта, что индивид в массе часто претерпевает под ее влиянием глубокие изменения в своей психической деятельности. Аффективность индивида значительно возрастает, а интеллектуальная составляющая так же значительно слабеет. Оба эти процесса направлены на уравнивание с другими членами массы; достичь осуществления этих процессов можно лишь в случае ослабления торможения инстинктивных влечений и отказа от специфических индивидуальных наклонностей. Мы слышали, что эти нежелательные влияния могут быть – во всяком случае, отчасти – ослаблены высокой «организацией» масс, но основному факту психологии масс, положениям о повышенной аффектации и сниженной умственной деятельности в примитивной толпе это утверждение нисколько не противоречит. Наша задача – найти психологическое объяснение для такого душевного переворота в психике индивида.
Рациональные объяснения вроде уже упомянутого устрашения индивида в массе, каковое включает его инстинкт самосохранения, не могут прояснить суть наблюдаемых феноменов. Социологи и специалисты по психологии масс всегда предлагали для объяснения одно и то же, хотя и под разными названиями, и волшебным словом здесь будет суггестия, сиречь внушение. Тард называет это подражанием, но мы должны признать, что прав автор, напоминающий нам, что подражание подпадает под понятие суггестии и является ее прямым следствием. У Лебона все странное и непонятное в социальных явлениях приписывается двум факторам – взаимному внушению составляющих толпу индивидов и обаянию вождя. Однако и само обаяние проявляет себя во влиянии, обусловленном внушением. При анализе утверждений Макдугалла у нас может сложиться впечатление, что его принцип «первичной индукции аффекта» позволяет исключить из рассмотрения внушение, но по зрелом размышлении мы все же должны признать, что этот принцип выражает не что иное, как уже известные нам «подражание» или «заразительность», но дополнительно подчеркивает их аффективную составляющую. Нет никакого сомнения в том, что у нас есть склонность впадать в аффект, если мы наблюдаем этот аффект у других, но зачастую мы успешно противостоим этому искушению и реагируем на чужой аффект совершенно противоположным образом. Так почему же в массе мы заражаемся аффектом, и это правило, а не исключение? Наверное, на это надо сказать, что это суггестивное воздействие массы заставляет нас подчиниться склонности к подражанию, тем самым индуцируя в нас аффект. Впрочем, и Макдугалл не обходится без внушения; от него мы, как и от других, слышим: для масс характерна особая внушаемость.
Теперь мы подготовлены к тому, чтобы принять утверждение о том, что внушение (правильнее, однако, сказать, внушаемость) является не сводимым к более простым элементам первичным феноменом, основным фактом душевной жизни человека. Такого же мнения придерживался и Бернгейм, свидетелем удивительного искусства которого мне привелось быть в 1889 году. Но, помнится, я уже тогда испытывал глухое раздражение в отношении тирании вездесущей суггестии. Когда на больного, не поддававшегося внушению, начали кричать: «Что вы делаете? Вы не поддаетесь суггестии!» – я сказал себе, что это откровенная несправедливость и насилие над личностью. Человек имеет полное право сопротивляться внушению, если с его помощью этого человека хотят подчинить. Мое сопротивление позже приняло несколько иную направленность: как получилось, что внушение, с помощью которого пытались все объяснить, само по себе как феномен не имеет убедительного объяснения? В отношении внушения я часто повторял старую шутку:
Христофор несет Христа,
А Христос весь мир.
Скажи-ка, а куда упиралась
Христофорова нога?
Christophorus Christum, sed Christus sustulit orbem:
Constiterit pedibus die ubi Christophorus?
Обратившись к проблеме внушения после тридцатилетнего перерыва, я обнаружил, что в ней ничего не изменилось. Я могу решительно это утверждать, если не принимать во внимание единственное исключение, обусловленное влиянием психоанализа. Видно, как много усилий прилагают к тому, чтобы корректно сформулировать понятие суггестии, то есть сделать употребление этого термина конвенциональным, и это нелишне, ибо это слово получает все большее и большее распространение при искажении первоначального смысла, и им скоро будут обозначать какое угодно влияние, как в английском языке, гдеto suggest, suggestion соответствует нашим понятиям «предлагать, рекомендовать; побуждение». Однако относительно сущности внушения, то есть относительно условий, при которых влияние осуществляется без достаточного логического обоснования, никаких объяснений не существует. Я не стану сейчас подкреплять это утверждение анализом литературы за последние тридцать лет, поскольку в настоящее время готовится подробное исследование на эту тему.
Вместо этого я попытаюсь для объяснения психологии масс использовать понятие либидо, которое сослужило нам хорошую службу при изучении неврозов.
Либидо – это термин, взятый из учения об аффектах. Так мы называем рассматриваемую нами как количественную величину – хотя ее пока никто не измерил – энергию таких влечений, которые имеют дело с феноменами, каковые можно обозначить общим понятием «любовь». Ядром того, что мы называем любовью, действительно является то, что называют любовью в обыденной речи, и то, что воспевают поэты – то есть половую любовь, имеющую целью половое соитие. Однако от этого понятия мы не отделяем все остальное, ассоциирующееся со словом любовь, – любовь к себе, любовь к родителям и детям, дружбу и человеколюбие, не отделяем мы от понятия любви и привязанность к конкретным предметам и приверженность абстрактным идеям. Оправданием такого подхода являются выводы психоаналитических исследований о том, что все эти устремления являются выражением одних и тех же влечений, которые толкают людей к половому соитию, но в некоторых условиях сексуальная цель подменяется другой целью, или влечение просто тормозится, но при этом во влечении всегда сохраняется достаточная часть первоначальной сущности, и влечение сохраняет свою идентичность, характеризуясь некоторыми присущими любви чертами – способностью к самопожертвованию, стремлением к близости и т. д.
Мы считаем, что язык, употребляя слово «любовь» во всех его многообразных смыслах, создал очень сильное и оправданное обобщение, и самое лучшее, что мы можем сделать – это положить это слово в основу наших научных изысканий и представлений. Этим действием психоанализ вызвал бурю возмущения, словно такое употребление является неким недопустимо преступным новшеством. Должен, однако, сказать, что таким «расширительным» толкованием любви психоанализ не создал ничего оригинального. Эрос философа Платона по своему происхождению, действиям и отношению к половой любви полностью совпадает с любовной силой – либидо – психоанализа, как об этом писали Нахмансон и Пфистер, а когда апостол Павел в своем знаменитом Послании к коринфянам превозносит любовь над всеми иными чувствами, он, несомненно, понимает ее именно в таком «расширенном» смысле, откуда следует, что люди не всегда всерьез воспринимают своих мыслителей, даже когда благоговейно им поклоняются.
Это любовное влечение в силу вышеизложенного и происхождения называется в психоанализе сексуальным влечением. «Образованные» люди, в своем большинстве, восприняли такое название как оскорбление и отомстили психоанализу тем, что обвинили его в «пансексуализме». Тем, кто находит сексуальность чем-то постыдным и унизительным для человеческой природы, можно посоветовать использовать более приятные для слуха выражения «эрос» и «эротика». Я мог бы с самого начала поступить так же, чем избежал бы множества упреков. Однако я не стал этого делать, чтобы не уступать собственному малодушию. Нельзя было идти по такому скользкому пути: сначала уступаешь на словах, а потом уступишь и на деле. Я не нахожу никакой доблести в том, чтобы стыдиться сексуальности; греческое слово «эрос», каковое должно смягчить оскорбление нежных чувств, в точности соответствует нашему немецкому слову «любовь»; а, кроме того, тот, кто имеет возможность ждать, не должен делать уступок.
Предположим, однако, что любовные отношения (если выражаться более индифферентно: чувственные отношения) составляют сущность души масс. Надо при этом вспомнить, что об этом нет ни слова у цитируемых нами авторов. То, что соответствует любовным отношениям, скрыто, очевидно, за ширмой внушения или суггестии. Это предположение подкрепляется двумя очевидными мыслями. Во-первых, мыслью о том, что масса удерживается вместе, очевидно, какой-то силой. Чем может быть эта сила, как не эросом, который удерживает и скрепляет все в этом мире? Во-вторых, мыслью о том, что, наблюдая индивида в массе, невозможно отделаться от ощущения, что человек в массе, отказываясь от своей индивидуальной оригинальности и подпадая под воздействие суггестии, делает так, потому что испытывает потребность быть в массе, а не выступать против нее, то есть, возможно, поступает массе «в угоду».
V. Две искусственные массы: церковь и армия
Относительно морфологии масс надо вспомнить, что можно выделить очень много видов масс и не меньше противоречащих друг другу принципов их организации. Есть массы летучие, эфемерные, а есть массы устойчивые; массы однородные, состоящие из похожих друг на друга индивидов, и массы неоднородные; естественные массы и искусственные, для организации которых необходимо приложение внешней силы; примитивные массы и высокоорганизованные. По некоторым соображениям нам хотелось бы обратить особое внимание на одно различие, ускользнувшее от внимания рассмотренных нами авторов; я имею в виду различение между массами без вождей и массами с вождями. Вопреки устоявшейся традиции мы в качестве исходного пункта выберем не относительно простую массу, а высокоорганизованные, устойчивые и долговечные искусственные массы. Самые интересные примеры таких структур – это церковь – община верующих, и армия – войско.
Церковь и войско – искусственные массы, то есть необходимо приложить извне известное принуждение, чтобы уберечь их от распада и предупредить изменение их структуры. Как правило, человека не спрашивают, хочет ли он вступить в эту массу, как и не предоставляют ему свободное право сделать это; тем не менее, попытка выхода обычно преследуется, наказывается или обставляется некими вполне определенными условиями. Вопрос о том, почему эти объединения нуждаются в таких особых сохраняющих мероприятиях, выходит за пределы рассмотрения настоящего труда. Нас здесь привлекает только одно обстоятельство: в этих, защищенных большими усилиями от распада массах можно с большой отчетливостью различить известные отношения, которые в других массах более скрыты.
В церкви – в качестве примера можно привести католическую церковь – так же, как и в войске (как бы велика ни была разница между ними) существует иллюзорное представление о том, что существует главный начальник – в католической церкви Христос, а в армии главнокомандующий – который одинаково любит всех членов массы. От этой иллюзии зависит все: если она исчезает, то тотчас распадется – какие бы усилия ни предпринимались для спасения – и церковь и армия. Христос говорил об этой любви прямо и открыто: Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из братьев моих меньших, то сделали мне. В отношении массы верующих Христос является добрым старшим братом, он заменяет им отца. Все требования к индивидам выводятся из этой любви. Демократичность церкви определяется именно тем, что все равны перед Христом, он всем уделяет равную часть своей любви. Не без глубоких оснований однородность христианской общины сопоставляют с семьей, а верующие называют себя братьями и сестрами во Христе, то есть братьями в любви, которой одаривает их Христос. Нет никакого сомнения в том, что единение каждого индивида с Христом является причиной единения членов церкви друг с другом. То же самое можно сказать и о войске: его главнокомандующий – это отец, который одинаково любит всех своих солдат, и именно поэтому они являются друг другу боевыми товарищами. Войско в своей структуре отличается от церкви тем, что состоит из иерархической лестницы таких масс. Каждый капитан является одновременно начальником и отцом солдат своего отряда, а каждый унтер-офицер – отцом-командиром солдат своего взвода. Такая же иерархия, правда, создана и в церкви, но здесь иерархия не играет такой самодовлеющей роли, так как знание людей и заботу о них в большей степени приписывают Христу – богу, а не пастырю – человеку.
Против такого понимания либидинозной структуры армии можно с полным правом возразить, что идеи отечества, национальной чести и т. п., каковые очень важны для сохранения армии, не нашли отражения в моих рассуждениях. На это можно ответить, что это другой, более сложный случай массы, а примеры великих полководцев – Цезаря, Валленштейна, Наполеона – показывают, что эти идеи не являются необходимым условием сохранения армии. О возможной замене вождя руководящей идеей и соотношении между вождем и идеей мы будем говорить немного ниже. Пренебрежение этим либидинозным фактором в армии, даже если не он один играет организующую и сохраняющую роль, является большим теоретическим дефектом, а в практическом плане чреват опасностью. Прусский милитаризм, страдающий отсутствием психологичности в той же мере, что и немецкая наука, ощутил это на собственном опыте в период Великой мировой войны. Военные неврозы, разложившие германскую армию, явились протестом индивида против роли, навязанной ему в армии, и, согласно исследованиям Э. Зиммеля, можно утверждать, что безразличное отношение командиров к своим солдатам явилось главной причиной массового заболевания неврозами. При лучшей оценке значимой роли либидо фантастические посулы четырнадцати пунктов американского президента, вероятно, не нашли бы такой поддержки и веры, и верное оружие не сломалось бы в руках немецких военачальников.
Отметим, что в обеих этих искусственных массах каждый индивид проявляет либидинозную привязанность, с одной стороны, к вождю (Христу, главнокомандующему), и к другим индивидам, составляющим массу – с другой. Как обе эти связи соотносятся друг с другом и как описать их в понятиях психологии, станет предметом нашего исследования несколько позже. Но уже сейчас мы можем бросить разобранным нами авторам упрек в том, что они в недостаточной мере оценили значение вождя для психологии массы. Мы же выбрали этот предмет первым в нашем исследовании, чем поставили себя в выгодное положение. Нам представляется, что мы находимся на правильном пути, который позволит нам прояснить главное проявление психологии масс – несвободу индивида в массе. Если каждый индивид в массе испытывает чрезвычайно сильную эмоциональную привязанность в двух направлениях, то нам будет нетрудно вывести из этого отношения наблюдаемые изменения личности индивида и его зависимость от массы.
Намек на то, что сущность массы заключается в ее либидинозных привязанностях, можно подтвердить феноменом паники, который лучше всего был изучен именно для военных масс. Паника возникает тогда, когда такая масса разлагается. Главный признак паники заключается в том, что составляющие массу индивиды перестают выполнять приказы своих начальников, и каждый стремится спастись, не думая об остальных. Взаимные связи и привязанности рвутся, наружу стремительно выползает огромный бессмысленный страх. Естественно, на это можно возразить, что все как раз обстоит наоборот: страх так силен, что подавляет способность к здравым суждениям и эмоциональным привязанностям. Макдугалл (стр. 24) даже рассматривает случай паники (правда, не военной), как наглядный пример обнаруженного им повышения аффекта в результате заразительности (primary induction). Однако это рациональное объяснение в данном случае абсолютно непригодно. Сначала надо найти объяснение столь сильному страху. Величина опасности не может быть причиной паники, так как та же армия, что в данный момент охвачена паническим страхом, прежде, в моменты куда большей опасности, вела себя с безупречной доблестью. Сущность паники в том и состоит, что она не зависит от степени грозящей опасности и может разразиться по самому ничтожному поводу. Когда охваченный паническим страхом индивид начинает спасать свою шкуру, он, таким образом, признает, что перестали существовать эмоциональные связи, которые до тех пор преуменьшали в его глазах грозившую опасность. Теперь же, когда индивид остался с опасностью наедине, он воспринимает ее острее и непроизвольно ее преувеличивает. Следовательно, панический страх предполагает ослабление либидинозной структуры и является правильной реакцией на него, а не наоборот, то есть не страх разрушает либидинозную привязанность.
Это замечание нисколько не противоречит утверждению о том, что страх в массе благодаря заразительности (индукции) может принять поистине чудовищные размеры. Интерпретация Макдугалла в целом верна для случая, когда опасность реально велика, а в массе отсутствуют сильные эмоциональные привязанности. Такое, например, происходит, когда в переполненном театре возникает пожар. Для нас поучительным и полезным является упомянутый выше случай паники в армии, когда опасность является привычной или очень ненамного превышает привычный уровень. Не следует, однако, ожидать, что слово «паника» является строгим термином, определяющим какое-то точно определенное состояние. Иногда этим словом обозначают любой массовый страх, в других случаях страх отдельного человека, если этот страх чрезвычайно силен, а еще чаще паникой называют вспышку ничем не оправданного страха. Если мы используем слово «паника» для обозначения массового страха, то сможем провести одну далеко идущую аналогию. Страх индивида вызывается либо размерами опасности, либо исчезновением чувственных (либидинозных) связей. В последнем случае это типичный невротический страх. (См. лекции по введению в психоанализ, XXV). Паника может возникнуть как благодаря грозящей всем повышенной опасности, так и благодаря исчезновению эмоциональных связей, объединяющих массу – в последнем случае паника тоже аналогична невротическому страху. (См., например, по этому поводу содержательную, хотя и несколько фантастическую статью Белы фон Фельсеги «Паника и комплекс Пана»).
Если, вслед за Макдугаллом, мы будем описывать панику как одно из самых заметных проявлений «группового сознания» (group mind), то неизбежно придем к парадоксальному заключению: в этом своем наивысшем проявлении масса сама себя отменяет. Не может быть никаких сомнений в том, что паника – это разложение массы; паника приводит к разрыву всяких связей, объединявших индивидов массы в единое целое.
Типичный повод к возникновению паники описан в пародии Нестроя на драму Геббеля о Юдифи и Олоферне. В пьесе один из воинов кричит: «Военачальник потерял голову!» – и все ассирийцы бросаются в паническое бегство. Потеря вождя – в любом смысле – как и самые безумные вымыслы о нем – вызывает панику даже в том случае, если опасность осталась прежней; с разрывом связи с вождем (как правило) рушатся и связи, объединявшие индивидов массы. Масса разлетается, как болонская склянка, у которой отломили кончик.
Наблюдать такое же разложение религиозной массы не так легко, как разложение массы военной. Совсем недавно мне в руки попал написанный католиком и рекомендованный лондонским епископом английский роман«When it was dark» («Когда наступила тьма»). В этом романе очень талантливо и верно описана такая возможность и ее последствия. Действие романа происходит в наши дни. Группе заговорщиков – врагов Христа и христианской веры удается найти гробницу с надписью, в которой Иосиф Аримафейский признается, что, движимый благочестием, на третий день после распятия извлек из гроба тело Христа и тайно его захоронил на новом месте. Этим действием заговорщики уничтожили веру в воскресение Христа и в его божественную сущность. Следствием этой археологической находки явилось потрясение основ европейской культуры и вспышки разнузданного насилия и преступлений. Все эти насилия и преступления прекратились только после того, как заговорщики были разоблачены и уличены в фальсификации.
На первый план среди причин описанного в романе разложения религиозной массы выходит не страх, для которого нет причин, а безрассудное и враждебное отношение индивидов друг к другу, каковое не проявлялось прежде благодаря общей любви верующих к Христу. Вне этого единения и во время царства Христа стоят индивиды, не принадлежащие к общине верующих – индивиды, которые не любят Христа и которых не любит он. Именно по этой причине религия – хотя бы она и называлась религией всеобщей любви – по необходимости является жестокой и беспощадной в отношении к тем, кто к ней не принадлежит. В своей основе каждая религия без исключения является религией любви по отношению к тем, кого она объединяет, но всегда проявляет жестокость и нетерпимость к тем, кто ее не разделяет, и мы не имеем права упрекать за это верующих, как бы это ни было тяжело для каждого отдельного человека; психологически в такой ситуации гораздо лучше себя чувствуют неверующие и равнодушные. То, что в наши дни эта нетерпимость перестала быть столь грубой и жестокой, как прежде, едва ли является результатом смягчения нравов. Скорее, причина заключается в очевидном ослаблении религиозных чувств и связанного с ним либидинозного (эмоционально окрашенного) единения массы. Если место религиозного единения займет что-то другое – а нечто в этом роде мы видим в организации социалистической массы, – то возникнет такая же нетерпимость к людям, не принадлежащим к массе, какая была характерна для эпохи религиозных войн, а если для массы подобное значение будет иметь разница в научных воззрениях, то и в этом случае результат будет абсолютно тем же.
VI. Дальнейшие задачи и направления исследований
Мы исследовали две искусственные массы и обнаружили, что они проникнуты эмоциональными привязанностями двоякого рода; одна из этих привязанностей направлена на вождя и – по крайней мере, так представляется самой массе – является более определенной и отчетливой, чем вторая – привязанность членов массы друг к другу.
В морфологии масс остается очень много неописанного и неисследованного. Надо исходить из того, что простое скопление людей еще не есть масса, так как это скопление лишено упомянутых привязанностей, но при этом надо признать, что в любом скоплении множества людей очень легко проявляется тенденция к формированию психологической массы. Исследователь должен уделить внимание разнообразным, более или менее постоянным, спонтанно возникающим массам, чтобы изучить и понять условия их образования и распада. Во-первых, нас должны интересовать массы, имеющие вождя, и массы, вождя не имеющие. Не являются ли массы, имеющие вождя, более архаичными, но, тем не менее, более совершенными; не заменяется ли в иных массах вождь некой абстрактной идеей, как, например, в религиозной массе с их невидимым верховным вождем; не является ли, кроме того, заменой вождя общая тенденция или стремление, разделяемые большинством массы? Эти абстракции могут, с другой стороны, в большей или меньшей степени воплотиться в фигуре как бы вторичного вождя, а из соотношения идеи и вождя можно вывести много интересных закономерностей. Вождь или руководящая идея могут быть и, так сказать, негативными; ненависть, направленная против какой-то личности или учреждения, может стать не менее мощной объединяющей силой, чем позитивные привязанности. Между тем можно задать и еще один вопрос: нужен ли скоплению людей вождь для того, чтобы оно превратилось в массу?
Однако все эти вопросы, отчасти рассмотренные в литературе, посвященной психологии масс, не могут отвлечь нас от основных психологических проблем, связанных со структурой массы. Прежде всего, мы обратимся к рассуждению, которое кратчайшим путем приведет нас к доказательству того факта, что массу прежде всего характеризуют либидинозные привязанности. Сначала одно предварительное замечание: чем, вообще, характеризуется аффективное отношение людей друг к другу? Согласно знаменитому сравнению Шопенгауэра относительно замерзающих дикобразов, человек плохо переносит слишком близкое соседство других людей.
«Холодной зимой общество дикобразов теснится близко друг к другу, чтобы защитить себя от замерзания взаимной теплотой. Однако вскоре они чувствуют взаимные уколы, заставляющие их отдалиться друг от друга. Когда же потребность в теплоте опять приближает их друг к другу, тогда повторяется та же беда, так что они мечутся между двумя этими невзгодами, пока не найдут умеренного расстояния, которое они смогут перенести наилучшим образом». (Parerga und Paralipomena, II. Teil, XXXI., Gleichnisse und Parabeln.)
По данным психоанализа, каждое длительное, интимное, чувственно окрашенное отношение между двумя людьми – брак, дружба, детско-родительские отношения – оставляет осадок отторгающих враждебных чувств, которые уничтожаются путем вытеснения. Эти враждебные чувства проявляются более отчетливо, когда партнеры постоянно ссорятся между собой или если подчиненные все время высказывают недовольство своими руководителями. То же самое происходит, когда люди объединяются и в более многочисленные группы. Всякий раз, когда две семьи роднятся в браке, каждая из них считает себя лучше и благороднее другой. Два соседних города изо всех сил конкурируют между собой; каждый кантон пренебрежительно смотрит на другие кантоны. Близкородственные племена недолюбливают друг друга: южный немец терпеть не может пруссака, англичанин злословит в отношении шотландца, испанец презирает португальца. То, что между неродственными группами существует сильная неприязнь – галла против германца, арийца против семита, белого против цветного – уже давно никого не удивляет.
Если враждебность направлена против любимого в других отношениях лица, то мы обозначаем ее как амбивалентность чувства, и весьма рационально объясняем такой случай многочисленными поводами к конфликтам интересов, каковые неизбежно возникают при длительных близких отношениях. В неприкрытых проявлениях враждебности и неприязни, направленных против окружающих чужих людей, мы можем распознать выражение себялюбия, нарциссизма человека, который стремится к самоутверждению и ведет себя так, будто само существование отклонения от его индивидуального развития требует от него критики и изменения. Почему так велика чувствительность к таким мелким различиям, мы не знаем; однако нет сомнения в том, что все поведение человека пронизано готовностью к ненависти и агрессии, происхождение которой неизвестно. Видимо, эти черты носят стихийный, изначальный характер.
В опубликованной недавно книге (1920) «По ту сторону принципа удовольствия» я попытался связать полярность любви и ненависти с принятым противопоставлением стремления к жизни стремлению к смерти, и рассмотреть сексуальное влечение, как чистейший заместитель первого – влечения к жизни.
Однако вся эта нетерпимость исчезает – на короткое или длительное время – при возникновении массы и в самой массе. Пока она существует, в пределах ее влияния, индивиды ведут себя так, словно они все одинаковы, терпят оригинальность других людей, приравнивают себя к ним и не испытывают по отношению к ним никакой неприязни. Такое ограничение нарциссизма, согласно нашим теоретическим воззрениям, можно объяснить только одним – либидинозной привязанностью к другим личностям. Себялюбие заканчивается там, где начинается любовь к другим, любовь к внешним объектам. В этой связи тотчас возникает вопрос: не приводит ли общность интересов, сама по себе, без либидинозного отношения, к терпимости и уважению по отношению к другим людям? На это возражение можно ответить, что в этой ситуации не происходит стойкого подавления нарциссизма, так как терпимость существует не дольше, чем обоюдная выгода от сотрудничества. Практически же этот спорный вопрос не имеет большого значения, так как из опыта известно, что при тесном сотрудничестве между коллегами и товарищами возникают именно либидинозные отношения, которые укрепляют их связь лучше любой выгоды. В социальных отношениях людей происходит то же, что было обнаружено психоаналитическими исследованиями в развитии индивидуального либидо. Либидо опирается на удовлетворение основополагающих жизненных потребностей и выбирает важных в этом отношении лиц в качестве первых своих объектов. Как у отдельных индивидов, так и в развитии всего человечества только любовь является тем культурным фактором, который превращает эгоизм в альтруизм. Половая любовь к женщине со всеми вытекающими из нее принуждениями, тем не менее, щадит то, что ей дорого, так же, как лишенная половой окраски, сублимированная гомосексуальная любовь к другому мужчине возникает из тесного рабочего общения.
Таким образом, если в массе происходит ограничение нарциссической любви к себе, каковое вне массы не существует, то это есть неопровержимое доказательство того, что в массе мы имеем дело с возникновением либидинозной привязанности людей друг к другу.
Но при этом возникает интересный для нас вопрос: какого рода эта привязанность? В психоаналитическом учении о неврозах мы до сих пор почти исключительно рассматривали возникавшие при образовании привязанности любовные влечения, преследующие сексуальную цель. Очевидно, что в приложении к массе речь не может идти ни о каких сексуальных целях. В массе мы имеем дело с любовными влечениями, которые действуют с не меньшей энергией, несмотря на то, что отклонились от своей изначальной, исконной, цели. Однако уже в рамках обычного сексуального овладения объектом мы отметили некоторые феномены, соответствующие отклонению влечения от своей исходной сексуальности. Мы приписываем эти отклонения некоторой степени влюбленности и отмечаем, что они причиняют некоторый ущерб собственному «я». Мы уделим этим проявлениям влюбленности особое внимание, так как можем с полным правом ожидать, что обнаружим в них какие-то закономерности, которые можно будет перенести в объяснения возникновения либидинозных привязанностей в массе. Помимо этого мы хотим знать, является ли такой тип овладения объектом единственным видом чувственной привязанности к другому лицу, или нам придется принять во внимание и другие подобные механизмы. Из психоанализа мы достоверно знаем, что существуют и другие механизмы возникновения чувственной привязанности, так называемые идентификации, но они довольно плохо изучены, излагать их суть трудно, а их исследование на некоторое время отвлечет нас от темы психологии масс.
VII. Идентификация
В психоанализе идентификацией называют самое раннее проявление чувственной привязанности к другому человеку. Идентификация играет роль в предыстории возникновения эдипова комплекса. Маленький мальчик все время проявляет интерес к отцу, он хочет стать таким же, как его отец, быть на его месте в любых возможных ситуациях. Можно просто сказать: отец является для мальчика идеалом. Это отношение не имеет ничего общего с пассивной или женственной установкой по отношению к отцу (и к мужчине вообще), это отношение, наоборот, является чисто мужским. Это отношение очень хорошо уживается с эдиповым комплексом, возникновению которого оно и способствует.
Одновременно с идентификацией с отцом или немного позже мальчик начинает проявлять стремление к овладению матерью, как объектом, на который он может опереться. Таким образом, у мальчика образуются две психологически различные привязанности – чисто сексуальное влечение к обладанию матерью и идентификация отца с идеалом. Некоторое время обе эти привязанности существуют рядом, отнюдь не мешая друг другу и не оказывая друг на друга никакого влияния. Однако душевная жизнь, в конце концов, становится единой, и обе привязанности сливаются, образуя нормальный эдипов комплекс. Ребенок замечает, что отец стал препятствием, стоящим между ним и матерью; идентификация с отцом приобретает враждебную окраску – ребенком овладевает желание занять место отца и по отношению к матери. Идентификация с самого начала отличается амбивалентностью, в ней сталкивается нежность и желание устранить соперника. Идентификация является прямым продолжением оральной фазы организации либидо, когда любимый и ценимый предмет присваивают, съедая, одновременно уничтожая его как таковой. Известно, что каннибалы остановились на этой стадии развития: он охотно пожирает своих врагов, но ест он только тех, кого раньше любил.
Позже эта идентификация с отцом легко теряется из вида. Потом может случиться так, что эдипов комплекс претерпевает обращение, и отец, при усвоении женственной установки, превращается в объект, от которого непосредственное половое влечение ждет своего удовлетворения, то есть идентификация с отцом становится предшественником объектной привязанности к отцу. То же самое, с соответствующими поправками, относится и к маленькой девочке.
Достаточно легко сформулировать отличие идентификации с отцом от выбора отца в качестве объекта. В первом случае отец – это тот, кем хотят быть, а во втором случае – тот, кем хотят обладать. То есть, по сути, речь идет о том, является ли привязанность субъектным или объектным отношением «я». Привязанность первого типа может существовать до выбора объекта сексуальной привязанности. Намного труднее, однако, наглядно представить эту разницу метапсихологически. Ясно лишь то, что идентификация стремится к уподоблению собственного «я» другому, взятому за идеальный образец.
При возникновении невротического симптома выделять идентификацию приходится из более запутанной зависимости. Маленькая девочка, которую мы в настоящее время наблюдаем, страдает тем же симптомом, что и ее мать, например мучительным кашлем. Формирование такого болезненного подобия может происходить разными путями. Либо это идентификация, следующая из эдипова комплекса, означающая враждебное желание занять место матери, и этот симптом выражает объектную любовь к отцу; этот симптом реализует замену матери при одновременном осознании собственного чувства вины: ты хотела быть матерью, и ты стала ею, по крайней мере, в страдании. Таков завершенный механизм возникновения истерического симптома. Но может случиться и так, что этот симптом является симптомом любимого лица (так, например, Дора во «Фрагменте анализа истерии» имитирует кашель отца); в этой ситуации смысл симптома можно описать следующим образом: идентификация заняла место выбора объекта, а выбор объекта деградировал до уровня идентификации. Мы все слышали о том, что идентификация является самой ранней, первоначальной формой чувственной привязанности; при формировании симптома, то есть при вытеснении в условиях господства механизмов бессознательного часто происходит так, что выбор объекта снова становится идентификацией – то есть «я» принимает свойства объекта. Примечательно здесь то, что при такой идентификации «я» может копировать как любимого, так и нелюбимого человека. Мы не можем в такой ситуации не заметить, что в обоих случаях идентификация является частичной, в высшей степени ограниченной, и заимствует у взятого за объект человека лишь какую-то одну черту.
Есть и третий, самый частый и важный случай возникновения и формирования симптома, когда идентификация не имеет никакого отношения к объектному отношению к лицу, которое копируется в поведении человека, страдающего данным симптомом. Если, например, молоденькая девушка, живущая в пансионате, получает от тайного возлюбленного письмо, возбуждающее ее ревность, и реагирует на письмо истерическим припадком, то некоторые ее подруги, знающие о содержании письма, заражаются припадком, как мы говорим, путем психической инфекции. Этот механизм есть механизм идентификации, возникающей на основании желания или возможности находиться в такой же ситуации. Другие девушки тоже хотят иметь тайные любовные отношения и под влиянием подсознательного чувства вины принимают также и связанное с ними страдание. Было бы неверно утверждать, будто они присваивают себе симптом из сострадания. Напротив, сострадание возникает только из идентификации, и доказательством тому служит то, что такая инфекция или имитация возникает также и в ситуациях, когда предшествующая симпатия меньше, чем та, которую, как полагают, должны испытывать друг к другу подруги по пансионату. Одно «я» ощущает в некотором определенном пункте значимую аналогию с другим «я», в данном примере в готовности к чувству, и первое «я» в данном пункте осуществляет идентификацию и под влиянием патогенной ситуации превращает ее в симптом. Идентификация через симптом является, таким образом, указанием на одно аналогичное свойство обоих «я», которое должно быть вытеснено.
Выводы из этих трех источников мы можем теперь объединить: во-первых, идентификация есть изначальная форма чувственной связи с объектом; во-вторых, эта связь служит регрессивным замещением либидинозной привязанности к объекту путем своеобразной интроекции объекта в «я»; и, в-третьих, идентификация может возникнуть в каждом новом случае ощущения общности с человеком, не являющимся объектом сексуального влечения. Чем более значимой является такая общность, тем успешнее может оказаться частичная идентификация, дающая начало новой привязанности.
Мы уже догадываемся, что взаимная привязанность друг к другу членов массы является по своей природе такой идентификацией на основе важной эмоционально окрашенной общности, и мы можем предполагать, что эта общность имеет своим источником привязанность к вождю. Кроме того, мы, однако, догадываемся, что далеки от того, чтобы считать исчерпанной проблему идентификации, что мы стоим в самом начале пути, у порога, называемого в психологии «вчувствованием», и этот порог играет важнейшую роль в нашей способности понимания чужого «я» других людей. Здесь мы, однако, ограничимся ближайшим аффективным влиянием идентификации, оставив в стороне ее значение для нашей интеллектуальной жизни.
Психоаналитическое исследование, которое затронуло и более трудные проблемы возникновения психозов, поможет нам увидеть идентификацию и в некоторых иных случаях, довольно трудных для понимания. Для наших дальнейших рассуждений я подробно изложу здесь два таких случая.
Генез мужской гомосексуальности в большом числе случаев представляется следующим: молодой человек очень долго и необычно прочно был фиксирован на своей матери в рамках эдипова комплекса. Наконец. после окончания пубертатного периода настает время заменить мать другим сексуальным объектом. В этот момент дело может принять совершенно неожиданный оборот: молодой человек не покидает свою мать, напротив, он идентифицирует себя с ней, он превращается в нее и начинает искать объекты, которые заменили бы ему его «я», объекты, которые он мог бы любить и ласкать, как любила и ласкала мать его «я». Это очень частое явление, которое легко в любом случае подтвердить, независимо от каких бы то ни было предположений относительно органической природы такого влечения и мотивах подобного внезапного психологического изменения. В этой идентификации примечательна ее избыточность, так как она изменяет важнейшее качество человека – его сексуальную ориентацию, его сексуальный характер, подгоняя под образец первоначального объекта сексуальной привязанности. При этом сам объект отбрасывается – либо окончательно, либо застревая в бессознательном – в данном случае, это выходит за рамки нашего обсуждения. Идентификация с отброшенным или утраченным с целью замены объектом, интроекция этого объекта в «я», для нас. конечно, уже давно не является новостью. Такой феномен можно иногда непосредственно наблюдать у маленького ребенка. Недавно в международном журнале психоанализа было опубликовано одно такое наблюдение: маленький ребенок был страшно расстроен смертью любимого котенка и заявил родителям, что он теперь сам – котенок. В соответствии с этим ребенок начал передвигаться на четвереньках, перестал есть за столом и т. д.
Другой пример такой интроекции объекта предоставил нам анализ меланхолии. Самой важной причиной этого состояния является реальная или аффективная утрата предмета любви. Главной характерной чертой этих случаев является жестокое самоуничижение собственного «я», беспощадная самокритика и жестокие упреки в свой адрес. Анализ, однако, показал, что все эти оценки и упреки относятся, по сути, к объекту и представляют собой месть «я», направленную на объект. Тень объекта падает на «я», как говорил я в другом месте. Интроекция объекта проступает здесь с невероятной отчетливостью.
Однако, меланхолия демонстрирует нам и нечто иное – то, что будет важно для наших дальнейших рассуждений. Меланхолия показывает нам расщепление «я», его распадение на две части, из которых одна в ярости набрасывается на другую. Вторая часть искажена интроекцией и заключает в себе утраченный объект. Однако мы неплохо знаем и другую часть, которая столь жестоко обходится с первой частью – это совесть, критическая инстанция «я», которая в нормальной ситуации противопоставляет себя «я», но никогда не делает это так жестоко и несправедливо. Мы уже и прежде имели повод (нарциссизм, печаль и меланхолия) для допущения о том, что в нашем «я» возникает такая инстанция, обособляющаяся от остального «я», и может вступить с ним в конфликт. Мы назвали эту инстанцию «Идеал Я» и приписали ей функции самонаблюдения, нравственной оценки, цензуры сновидений и главную роль в процессе вытеснения. Мы утверждали, далее, что эта инстанция является наследницей изначального нарциссизма, в котором удовлетворяет себя детское «я». Постепенно эта инстанция, под влиянием окружающей среды, приняла из нее требования, предъявляемые к «я», но не всегда пригодные к выполнению, и поэтому человек в тех случаях, когда он не мог удовлетвориться своим «я», мог все же находить удовлетворение в дифференцированном от «я» «Идеале Я». При бреде наблюдения мы видим распад этой инстанции, на фоне которого выявляется происхождение этой инстанции из влияния авторитета, прежде всего родительского. При этом мы не забыли упомянуть, что мера расстояния этого «Идеала Я» от актуального «я» сильно варьирует для каждого отдельно взятого индивида и что такое расщепление «я» у многих людей не выходит за пределы детского расщепления.
Однако, прежде чем мы сможем приложить этот материал к пониманию либидинозной организации массы, нам придется принять во внимание некоторые другие изменчивые отношения между объектом и «я».
Мы очень хорошо знаем, что невозможно исчерпать тему идентификации примерами, взятыми из патологии, и поэтому в какой-то степени оставили нетронутой загадку формирования массы. Нам следовало бы для этого предпринять более основательный и всеобъемлющий психологический анализ. От идентификации путь ведет через подражание к чувствованию, то есть, к пониманию механизмов, благодаря которым мы, вообще, способны соприкасаться с душевной жизнью других людей. Многое предстоит прояснить и в проявлениях существующей идентификации. Среди прочего следствием идентификации является ограничение агрессии против других людей, с которыми человек себя идентифицирует, проявление милосердия к ним и готовность прийти к ним на помощь. Изучение таких идентификаций, как, например, тех, что лежат в основе единства кланов, привело Робертсона Смита к поразительным результатам – к открытию того, что идентификация зиждется на признании некой общей для всех субстанции (Kinship and Marriage, 1885), и поэтому идентификация может возникать во время совместных трапез. Эта черта позволяет связать такую идентификацию с реконструированной мною в «Тотеме и табу» историей первобытной человеческой семьи.
VIII. Влюбленность и гипноз
Несмотря на все свои капризы, языковая практика остается в какой-то мере верна действительности. Хотя язык называет «любовью» весьма разнообразные чувственные отношения, которые и мы теоретически объединяем тем же словом, он, тем не менее, снова и снова сомневается, является ли эта любовь настоящей, верной, истинной, и отражает это сомнение целой шкалой возможностей внутри множества феноменов любви. Нам тоже будет нетрудно обнаружить эту шкалу в наших наблюдениях.
В ряде случаев под влюбленностью понимают не что иное, как направляемое половым влечением овладение объектом с целью непосредственного полового удовлетворения; с достижением этого удовлетворения влюбленность угасает; это называют низменной, чувственной любовью. Но, как известно, либидинозная ситуация редко оказывается столь простой. Уверенность, с какой можно рассчитывать на пробуждение угасшей потребности, – это ближайший мотив к длительному обладанию сексуальным объектом также и в промежутки, свободные от страсти и вожделения, мотив к тому, чтобы «любить» этот объект.
Из этой замечательной истории развития человеческой любовной жизни вытекает еще один момент. В первой фазе этого развития, заканчивающейся в большинстве случаев к пяти годам, ребенок находит первый любовный объект в одном из родителей, на котором фиксируются и объединяются все его, требующие удовлетворения, половые влечения. Наступающее в следующей фазе вытеснение заставляет ребенка отказаться от большинства этих детских сексуальных целей и оставляет после себя глубокое изменение отношения к родителям. Ребенок по-прежнему сильно привязан к родителям, но его влечение к ним становится «заторможенным в отношении завуалированной цели». Чувства, которые ребенок испытывает к этим любимым людям, обозначают теперь словом «нежность». Известно, что в подсознании эти ранние «чувственные» устремления в той или иной мере сохраняются, и прежний поток влечения в известном смысле продолжает существовать.
В период полового созревания (в пубертате), как известно, возникают новые, весьма интенсивные устремления к непосредственной сексуальной цели. В неблагоприятных случаях этот чувственный поток остается отделенным от продолжающего существовать потока «нежных» чувств. Перед нами возникает картина, оба аспекта которой так охотно идеализируют разные литературные жанры. Мужчина выказывает восторженное преклонение перед уважаемыми женщинами, которые не возбуждают его в половом отношении, но проявляет половую потенцию только в отношении тех женщин, которых он «не любит», не ценит и даже откровенно презирает. Чаще, однако, молодому человеку удается создать известный синтез платонической небесной и чувственной земной любви, и его отношение к сексуальному объекту формируется взаимодействием расторможенных и заторможенных влечений. По доле заторможенных нежных влечений можно судить о силе влюбленности в противоположность чисто чувственному вожделению.
В рамках этой влюбленности мы сразу замечаем феномен завышенной сексуальной оценки, мы видим тот факт, что любимый объект избегает всяческой критики, что качества любимого объекта оцениваются выше качеств нелюбимого человека или выше, чем оценивались качества того же объекта до того, как пришла влюбленность. При более сильном вытеснении или подавлении чувственных устремлений создается мнимое впечатление, что объект достоин чувственной любви уже в силу своих высоких душевных качеств, хотя, в действительности, все обстоит наоборот, так как именно чувственная склонность наделяет объект всяческими преимуществами.
Стремление, извращающее суждение, является стремлением к идеализации. Эта идеализация позволяет нам легче ориентироваться в проблеме; мы видим, что с объектом обращаются, как с собственным «я», то есть при влюбленности на объект изливается большая часть нарциссического либидо. При некоторых формах выбора объекта любви становится самоочевидным, что объект служит заменой собственного, не достигнутого в реальной жизни идеала «я». Объект любят в силу совершенств, к которым стремились для собственного «я», и которыми индивид может теперь воспользоваться таким окольным путем ради удовлетворения своего нарциссизма.
Если повышенная сексуальная оценка и влюбленность становятся еще сильнее, то картина становится совершенно ясной. Влечения, направленные на непосредственное сексуальное удовлетворение, оттесняются вовсе, как это, например, случается при восторженной юношеской любви; «я» становится все более неприхотливым и скромным, а объект великолепнее и ценнее; в конце концов, объект овладевает всей самовлюбленностью «я», и естественным следствием этого становится способность к самопожертвованию. Объект, если можно так выразиться, поглощает «я». Черты смирения, ограничения нарциссизма, пренебрежение собственными интересами присутствуют во всех случаях влюбленности; в крайних случаях они еще более усиливаются, и под их напором чувственные желания окончательно отступают на задний план.
Особенно легко это происходит в случае несчастной, неразделенной любви, так как сексуальное удовлетворение все же во всех случаях несколько снижает завышенную сексуальную оценку. Одновременно с «отдачей» собственного «я» в безраздельное распоряжение объекта, каковая отдача ничем не отличается от сублимированной отдачи абстрактной идее, происходит полное отключение функций «Идеала Я». Умолкает критика, исходящая обычно от этой инстанции; все, что делает и требует объект, – правильно и безупречно. В том, что надо делать для объекта, нет места совести. В любовном ослеплении человек без раскаяния идет на преступление. Вся ситуация без остатка укладывается в формулу: Объект занял место «Идеала Я». Теперь нам легко описать разницу между идентификацией и влюбленностью в ее наивысших проявлениях, называемых очарованием и послушанием. В первом случае «я» обогащается качествами объекта, то есть, по выражению Ференци, интроецирует объект; во втором же случае «я» беднеет, отдавая себя целиком объекту, который ставится на место важнейшей составной части «я». При ближайшем рассмотрении можно заметить, что такое изложение отражает противоречие, какового на самом деле не существует. Речь в данном случае идет не об обогащении или обнищании; можно так описать сильнейшую влюбленность, что получится, будто «я» интроецирует объект. Вероятно, существенным является другое различение. В случае идентификации объект утрачивается или отбрасывается; он заново возрождается в «я», и оно частично изменяется по образу и подобию утраченного объекта. В других случаях объект сохраняется и подвергается переоценке со стороны и за счет «я». Однако и такой подход вызывает сомнения. На самом ли деле установлено, что идентификация предполагает отказ от обладания объектом, и не может ли идентификация существовать при сохранении объекта? Прежде чем начать дискуссию по этому запутанному вопросу, не явится ли у нас мысль о том, что сущность спора разрешается иной альтернативой, а именно: занимает ли объект место «я» или «идеального я»?
Очевидно, что от влюбленности один шаг до гипноза. Схожесть обоих этих состояний видна невооруженным глазом – та же покорность, податливость, отсутствие критики в отношении гипнотизера, так же, как в отношении объекта влюбленности, то же рассасывание личной инициативы; нет никакого сомнения в том, что гипнотизер заступает место «Идеала Я». Все отношения в гипнозе выступают более отчетливо и ярко, поэтому было бы целесообразно объяснять влюбленность посредством гипноза, а не наоборот. Гипнотизер является единственным объектом, никто другой, помимо его, не принимается в расчет. Тот факт, что в состоянии гипнотического сна «я» переживает то, что требует и утверждает гипнотизер, напоминает нам о том, что мы забыли упомянуть среди функций «Идеала Я» функцию испытания реальности. Нет ничего удивительного в том, что «я» принимает ощущение за действительность, потому что психическая инстанция, задачей которой является испытание реальности, подтверждает истинность реальности мнимой. Полное отсутствие устремлений к незаторможенной сексуальной цели приводит к необычайной чистоте проявлений. Гипнотическое отношение является неограниченной жертвенной влюбленностью при исключении стремления к сексуальному удовлетворению, в то время как при настоящей влюбленности это стремление лишь откладывается на какое-то время и все время присутствует на заднем плане как отложенная возможность.
С другой стороны, мы, однако, можем сказать, что гипнотическое отношение создает – если будет нам позволено такое выражение – массу, состоящую из двух человек. Гипноз не является подходящим объектом для сравнения с формированием массы, так как гипноз, скорее, идентичен формированию массы. Из сложной структуры массы гипноз выделяет один элемент – отношения индивида массы к вождю. Этим-то ограничением численности гипноз отличается от формирования массы, а от влюбленности – отсутствием сексуальных устремлений, занимая промежуточное положение между образованием массы и возникновением влюбленности.
Интересно, кроме того, отметить, что именно заторможенность сексуальных устремлений позволяет создать длительную привязанность людей друг к другу. Это легко понять, так как полное удовлетворение таких устремлений невозможно, в то время как незаторможенные сексуальные устремления при достижении сексуальной цели претерпевают сильное ослабление. Чувственная любовь обречена на угасание после полового удовлетворения; для того чтобы любовь была продолжительной, она с самого начала должна быть проникнута чистой нежностью, то есть заторможенным влечением, или претерпеть изменение в этом направлении.
Гипноз позволил бы нам легко разрешить загадку либидинозного устройства массы, если бы он сам не содержал в себе черт, не поддающихся рациональному объяснению – например, если бы он не содержал в себе влюбленности, лишенной прямого сексуального устремления. В гипнозе пока много непонятного и даже, по мнению многих, мистического. Гипноз некоторыми своими свойствами напоминает паралич, возникающий из столкновения сильной личности со слабым и беспомощным человеком и являющийся переходом к гипнозу, который охватывает испуганное животное. Способ, каким вызывается гипноз, его связь со сном неясны, а загадочный отбор лиц, подверженных гипнозу, при отбраковке людей, полностью невосприимчивых к нему, указывает на еще один неизвестный момент, который осуществляется в гипнозе и делает возможной чистоту либидинозной установки. Обращает на себя внимание и тот факт, что часто моральная совесть гипнотизируемого лица оказывается резистентной даже при полной податливости во всех остальных отношениях. Это, однако, может происходить из-за того, что при гипнозе – в том виде, как его, в большинстве случаев, проводят – сохраняется знание о том, что речь идет всего лишь об игре, о ложном воспроизведении другой, более важной жизненной ситуации.
Предыдущие рассуждения подготовили нас к созданию формулы либидинозной конституции массы. По меньшей мере, такой массы, какую мы до сих пор рассматривали, массы, имеющей вождя, и которая в силу недостаточной «организованности» не может вторично приобрести свойства индивида. Такая первичная масса – это множество индивидов, поставивших один и тот же объект на место своего «Идеала Я» и в силу этого идентифицирующих друг друга в своем «я». Это отношение можно представить графически:
IX. Стадный инстинкт
Не стоит радоваться тому, что мы якобы смогли разрешить загадку массы с помощью этой нехитрой формулы. Мы должны воспринять как предостережение тот факт, что в своих рассуждениях мы сослались на гипноз, который сам по себе таит много неразрешенных загадок. Кроме того, на нашем пути возникает еще одно возражение.
Осмелимся напомнить себе, что многочисленные, аффективно окрашенные связи, наблюдаемые нами в массе, достаточны для того, чтобы объяснить одну из ее характерных черт, а именно, отсутствие самостоятельности и инициативы у индивида, одинаковость его реакций с реакциями других индивидов, составляющих массу, его снижение, так сказать, до уровня массового индивида. Однако масса проявляет, если мы начнем рассматривать ее как единое целое, нечто большее; это ослабление интеллектуальной деятельности, эмоциональная расторможенность, неспособность к сдержанности и к отсрочке действия, склонность к нарушению всех ограничений в проявлениях чувств и немедленному переходу чувств в действие – это и многое другое, столь красочно описанное у Лебона, являет картину регрессии душевной деятельности на более раннюю ступень, каковая нисколько не удивляет нас у дикарей и детей. Такая регрессия в особенности характерна, по существу, для обыкновенной массы, в то время как мы знаем, у высокоорганизованной, искусственной массы такая регрессия не бывает столь сильно выраженной.
Таким образом, создается впечатление состояния, в котором отдельные чувственные побуждения и личная интеллектуальная деятельность индивида слишком слабы, чтобы приобрести какую-то индивидуальную значимость, и должны дождаться подкрепления в виде единогласного повторения со стороны других составляющих массу индивидов. Надо вспомнить о том, сколь много проявлений зависимости характерно для нормального устройства человеческого общества, как мало в нем оригинальности и личного мужества, насколько сильно человек подвержен господству установлений души массы, выступающей в виде расовых особенностей, сословных предрассудков, общественного мнения и всего подобного. Загадка суггестивного влияния становится еще более темной для нас, если мы признаем тот факт, что таковое влияние исходит не только от вождя; каждый индивид оказывает такое влияние на других индивидов, и мы вполне заслуживаем упрека в том, что однобоко возвысили роль вождя, оставив в тени фактор взаимной суггестии.
Движимые скромностью, мы должны прислушаться к другому голосу, который сулит нам объяснение, которое зиждется на более простых основаниях. Я позаимствую такое объяснение из умной и талантливой книги У. Троттера о стадном инстинкте. В связи с этой книгой можно лишь пожалеть о том, что она не избежала антипатии, явившейся результатом Великой войны.
Троттер выводит описанные в массе душевные феномены из стадного инстинкта (gregariousness), который у человека, как и у других видов животных, является врожденным. Эта способность и склонность сбиваться в стадо является, с точки зрения общей биологии, аналогом многоклеточного строения организмов, а с точки зрения психоанализа – обусловленной либидо склонностью всех похожих существ объединяться в структуры более высокого порядка и большего объема. Индивид чувствует себя неполным и ущербным (incomplete), когда он один. Уже страх маленького ребенка есть проявление этого стадного инстинкта. Возражение стаду равносильно отделению от него, и поэтому члены стада со страхом избегают возражений и противоречий. Стадо, в свою очередь, отвергает все новое и непривычное. Стадный инстинкт – это нечто первичное, не подлежащее дальнейшему понятийному разложению (which cannot be split up).
Троттер приводит ряд первичных, по его мнению, влечений (которые он называет инстинктами): пищевой, половой, стадный инстинкты и инстинкт самосохранения. Стадный инстинкт часто противопоставляется остальным инстинктам. Осознание вины и чувство долга являются характерными признаками стадного животного (gregarious animal). Троттер считает, что из стадного инстинкта происходят вытесняющие силы, обнаруженные психоанализом в «я». Из того же источника происходит и сопротивление, с которым врач сталкивается в ходе психоаналитического лечения. Значимость языка определяется его способностью обеспечивать взаимопонимание в стаде, на языке, по большей части, зиждется идентификация индивидов друг с другом.
Подобно тому, как Лебон поставил в центр своих научных интересов характерную текучую массу, а Макдугалл устойчивые объединения, Троттер поставил в центр своих исследований самые распространенные объединения, в которых живет человек, это ζῶον πολιτικόν (политическое животное), и их психологические обоснования. Троттер не интересуется происхождением стадного инстинкта, так как для него этот инстинкт является первичным и не подлежащим дальнейшему анализу. Замечание Троттера, о том, что, по мнению Бориса Сидиса, стадный инстинкт есть производное внушаемости, является, к счастью для Троттера избыточным; это объяснение составлено по известному, неудовлетворительному шаблону, и инверсия этого предложения, гласящая, что внушаемость есть производная стадного инстинкта, кажется мне более правдоподобной.
Однако против представлений Троттера можно с еще большим правом, чем против взглядов других авторов, возразить, что он обращает слишком мало внимания на роль вождя, в то время как мы придерживаемся на этот счет противоположного мнения и считаем, что невозможно понять сущность массы, если пренебречь ролью вождя. Стадный инстинкт, вообще, не оставляет места вождю, он приходит в стадо лишь по воле случая, и в связи с этим стоит тот факт, что стадный инстинкт не приводит к потребности в божестве; у дикого стада нет пастуха. Помимо этого, позиция Троттера уязвима и с чисто психологической точки зрения, то есть можно сомневаться в том, что стадный инстинкт является первичным и неразложимым – скорее всего это не так, и стадный инстинкт отличается от таких действительно первичных инстинктов, как пищевой и половой.
Разумеется, трудно проследить онтогенез стадного влечения. Страх оставшегося наедине с собой маленького ребенка, страх, который толкуется Троттером как проявление стадного инстинкта, допускает более правдоподобное толкование. Этот страх касается сначала матери, потом других любимых людей и является выражением неисполненных желаний, с которыми ребенок не может сделать ничего иного, кроме как преобразовать их в страх. Страх одинокого маленького ребенка не исчезнет при виде любого человека «из стада», наоборот, приближение чужого человека лишь вызовет или усилит страх. Кроме того, у маленького ребенка долго не замечают ничего похожего на стадный инстинкт или на чувство принадлежности к массе. Такое стадное чувство возникает лишь в детских, из общения с другими детьми и из их отношений с родителями, и первоначально он возникает из зависти, которую питают старшие дети в отношении младших. Старший ребенок, естественно, хочет из ревности вытеснить младшего, отдалить его от родителей и лишить всех прав на родительскую любовь, но, учитывая тот факт, что этот ребенок, как и все последующие, в равной степени любим родителями и вследствие невозможности придерживаться враждебной установки без ущерба для себя, старший ребенок в силу необходимости вынужден идентифицировать себя с остальными детьми, и в сообществе детей возникает чувство толпы или чувство общности, которое затем в школе получает дальнейшее развитие. Первым требованием при образовании такого сообщества является требование справедливости и равенства для всех. Всем известно, с какой силой проявляется это требование в школе. Если ребенок сам не может стать любимчиком учителя, то, по меньшей мере, никто не должен им становиться. Можно было бы с недоверием отнестись к этой идее о замене ревности чувством толпы в детской и школе, если бы мы не наблюдали позже подобные процессы в других условиях. Стоит в связи с этим вспомнить о толпах женщин и девушек, обступающих после концерта певца или пианиста, в которого они безумно, до обожания влюблены. Было бы вполне естественно, если бы каждая из них ревниво отнеслась к другим своим соперницам в толпе, но лишь численность этой толпы и обусловленная ею невозможность достичь благосклонности объекта своей влюбленности заставляют поклонниц, вместо того чтобы вцепиться друг другу в волосы, вести себя, как ведет себя единодушная масса – они обожествляют своего кумира и с удовольствием делят между собой локон его волос. Эти женщины, потенциальные соперницы, посредством общей любви к одному объекту могут теперь идентифицировать себя друг с другом. Если инстинктивное влечение можно разрешить, как это обычно бывает, несколькими способами, то нет ничего удивительного в том, что выбирают тот способ, который гарантирует хотя бы частичное удовлетворение, и отвергается способ, при котором цель при данных условиях вообще не может быть достигнута.
То, что позже в обществе находят действенным дух общности,esprit de corps, и тому подобные вещи, является не чем иным, как производным от элементарной зависти. Никто не должен, грубо говоря, высовываться, все должны быть равны и иметь не больше, чем имеют все остальные. Социальная справедливость означает, что люди, по своей воле, во многом себе отказывают с тем, чтобы то же самое делали и остальные, или – что есть то же самое – не могли этого даже требовать. Это требование равенства является корнем социальной совести и чувства долга. Совершенно неожиданно это требование проявляется в страхе сифилитиков перед инфекцией, природу которого мы поняли, благодаря психоанализу. Страх этих несчастных есть проявление их сопротивления бессознательному желанию заразить своей болезнью других, ибо почему, собственно, только они одни должны страдать и лишаться столь многого в результате своей болезни, а другие – нет? То же происхождение, по сути, имеет и красивая притча о суде Соломона. Если умирает ребенок одной женщины, то и другая не должна иметь живого ребенка. По этому желанию царь смог верно узнать потерпевшую.
Таким образом, социальное чувство зиждется на превращении изначально враждебного чувства в позитивно окрашенную привязанность, являющуюся, по сути своей, идентификацией. Насколько мы до сих пор смогли проследить за ходом этого процесса, настолько мы понимаем, что это превращение происходит под влиянием общего нежного чувства к человеку, стоящему вне массы. Мы сами не считаем анализ идентификации полным и исчерпывающим, но для наших целей достаточно и этого утверждения: масса требует равенства. Из обсуждения двух искусственных масс – церкви и армии – мы вывели, что предпосылкой их единства является убеждение в том, что вождь одинаково любит всех людей, составляющих массу. Не станем, однако, забывать, что характерное для массы требование равенства относится только к ее членам, но не распространяется на вождя. Все люди, составляющие массу, должны быть равны между собой, но над всеми ими должен господствовать вождь. Таким образом, мы имеем множество равных, идентифицирующих себя друг с другом людей массы и одного, властвующего над ними и превосходящего их, человека – таково положение, осуществляющееся в жизнеспособной массе. Да будет нам позволено подправить Троттера: человек является не стадным животным, он – животное орды, единичный представитель орды, ведомой главным предводителем.
X. Масса и первобытная орда
В 1912 году я согласился с предположением Чарльза Дарвина о том, что первичной формой человеческого общества была орда, находившаяся под неограниченной властью сильного самца. Я попытался показать, что судьба такой орды оставила неизгладимые следы в наследии человечества, особенно, в появлении тотемизма – зачатка религии, нравственности, социального членения и символа насильственного умерщвления вождя и превращения отцовской орды в братскую общину. Конечно, это всего лишь гипотеза, как и многие другие предположения, с помощью которых исследователи первобытной истории человечества пытались рассеять тьму, окутывающую предысторию человечества – то естьjust so story, как остроумно назвал ее один добродушный английский критик (Крёгер), – но я считаю, что эта гипотеза заслуживает большего внимания, так как она весьма полезна для установления связей и понимания в новых областях науки.
Человеческие массы являют собой достоверную картину всевластного индивида и подчиненную ему толпу равных между собой сотоварищей; такая картина соответствует нашему представлению о первобытной орде. Психология этой массы, какой мы ее знаем из часто упоминаемых описаний, характеризуется исчезновением осознанной индивидуальности, ориентацией мыслей и чувств в одном направлении, преобладанием аффекта и неосознаваемой душевной деятельности, склонностью к немедленному исполнению появляющихся намерений – все это соответствует состоянию регрессии к примитивной душевной деятельности, каковую регрессию нам хотелось бы приписать первобытной орде.
К первобытной орде в особенности относится то, что мы и раньше находили в общей характеристике людей. Воля индивида была слаба, и он не отваживался на самостоятельные действия. Осуществлялись только коллективные побуждения. Никакой единичной, индивидуальной воли не существовало, была лишь единая коллективная воля. Люди не решались воплощать свои представления в воле, если не видели, что эти представления получили в орде (обществе) всеобщее распространение. Эта слабость представлений находит свое объяснение в единой для всех индивидов массы силе чувственных связей, однако однородность условий жизни и отсутствие частной собственности определяют, кроме того, однородность душевных актов представляющих массу индивидов. Потребность в испражнении также, как это видно на примере детей и солдат, не исключает общности. Единственное, достойное внимания исключение составляет половой акт, при котором третий является лишним и, в крайнем случае, обречен на болезненное ожидание. О взаимоотношении сексуальной потребности и стадности см. ниже.
Таким образом, масса представляется нам ожившей первобытной ордой. Подобно тому, что внутри каждого современного индивида прячется первобытный человек, из человеческой толпы в любой момент может возникнуть первобытная орда; масса господствует над людьми, и поэтому мы распознаем в ней продолжение первобытной орды. На этом основании мы имеем право сделать вывод о том, что психология масс является древнейшим типом человеческой психологии; то, что мы выделили, пренебрегая остатками массы, в виде индивидуальной психологии, выросло лишь позднее, постепенно и лишь частично из старой доброй психологии масс. Ниже мы возьмем на себя смелость указать исходный пункт такого развития.
Следующее рассуждение покажет нам, в каком пункте это утверждение нуждается в поправках. Индивидуальная психология, скорее всего, является такой же древней, как и психология масс, ибо с начала времен существовала психология двоякого рода – психология индивидов, составляющих массу, и психология отца, предводителя, вождя. Индивиды, составлявшие массу, были в ней так же связаны друг с другом, как и теперь, но отец орды был свободен. Его интеллектуальные действия были, сами по себе, сильны и независимы, его воля не нуждалась в подкреплении со стороны остальных членов орды. Следовательно, мы должны принять, что его «я» не было ни с кем связано либидинозными отношениями, он не любил никого, кроме себя; других он любил лишь постольку, поскольку они могли служить его целям и нуждам. Его «я» не давало объектам ничего лишнего.
В самом начале истории человечества он был сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь в будущем. Еще и сегодня индивиды, составляющие массу, нуждаются в иллюзорном представлении, будто они все в равной мере любимы вождем, но сам вождь не обязан никого любить, он должен принадлежать к касте господ, быть абсолютным нарциссом, самодостаточным и самостоятельным. Мы знаем, что любовь создает преграду нарциссизму, и могли бы показать, как благодаря этому влиянию она стала значимым культурным фактором.
Праотец орды не был еще бессмертным, каким он стал позднее, в результате обожествления. Когда отец умирал, его надо было заменить, и место отца заступал один из младших сыновей, бывший до этого, как и все другие, индивидом из массы. Таким образом, должна была существовать возможность преобразования психологии массы в индивидуальную психологию, надо было найти условие, при котором можно было легко осуществить такое преобразование, подобно тому, как в случае необходимости пчелы могут сделать из личинки не рабочую пчелу, а матку. В таком случае ситуация выглядит совершенно однозначно: первобытный отец мешал своим сыновьям удовлетворять их непосредственные половые потребности, он вынуждал их к воздержанию, и вследствие этого к чувственной привязанности к своей особе и друг к другу; эти привязанности возникали вследствие подавления сексуальной цели. Таким образом, отец принуждал своих сыновей к массовой психологии. Его сексуальная ревность и нетерпимость стали в конечном счете первопричиной психологии масс.
Можно также принять, что изгнанные сыновья, разлученные с отцом, идентифицировали себя друг с другом в рамках гомосексуальной любви, и таким образом получали свободу для убийства отца.
Для того, кто становился преемником отца, открывалась возможность сексуального удовлетворения, а значит, открывался и выход из условий, формирующих массовую психологию. Фиксация либидо на женщине, возможность немедленно и безотлагательно удовлетворить половое влечение положили конец подавлению сексуальных устремлений и позволили нарциссизму снова занять свое законное место. К этому взаимоотношению любви и формирования характера мы вернемся в конце книги.
Еще раз подчеркнем в качестве особенно поучительного примера связь между устройством первобытной орды и условием, посредством которого сохраняется цельность искусственной массы. На примере армии и церкви мы видели, что существует иллюзорное представление, согласно которому вождь в равной степени и по справедливости любит всех индивидов, составляющих массу. Однако это поистине идеалистическое представление об отношениях, господствовавших в первобытной орде, в которой отец в равной степени преследовал и держал в страхе своих сыновей. Уже следующая форма человеческого сообщества – тотемический клан – исходит из той предпосылки, что необходимо преобразование, на фундаменте которого можно построить все социальные обязанности. Неистощимая сила семьи как естественной природной массы основывается на том, что действительно верно необходимое допущение о равной любви отца.
Но мы, однако, ожидаем большего от аналогии массы и первобытной орды. Эта аналогия должна приблизить нас к уяснению того, до сих пор непонятного и таинственного в массе, что скрывается за загадочными словами «гипноз» и «внушение». Я полагаю, что такая аналогия действительно может это сделать. Давайте вспомним о том, что гипноз включает в себя нечто сверхъестественно жуткое; характер этого жуткого нечто указывает, однако, на какое-то вытеснение мертвой старины и на искреннее доверие. Гипнотизер утверждает, что обладает таинственной властью, лишающей человека его собственной воли, или, что есть то же самое, человек сам в это верит, то есть верит в сверхъестественную власть гипнотизера. Эта таинственная сила – которую до сих пор часто называют животным магнетизмом – по своей природе идентична силе, каковую первобытные люди считали источником табу, силе, исходящей от королей и высших сановников и делающей опасным приближение к таким людям. Ныне такой силой обладает гипнотизер, но как он делает ее явной? Он заставляет человека смотреть себе в глаза, в типичных случаях он гипнотизирует взглядом. Для первобытного человека взгляд вождя опасен и невыносим, как позднее взгляд божества для смертного. Моисей служил посредником между своим народом и Иеговой, ибо народ не вынес бы божественного взгляда, и когда Моисей возвращается после встречи с Богом, лицо его сияет неземным светом – это часть «маны», перешедшая на него, как на посредника первобытных людей.
Известно, что гипноз, во всяком случае, можно вызвать и другими способами, что вводит в заблуждение и дает повод к появлению необоснованных физиологических теорий, например, к теориям, утверждающим, будто гипноз вызывается фиксацией взора на блестящем предмете или внимательным прислушиванием к монотонному шуму. На самом деле эти и им подобные способы служат лишь отвлечению осознанного внимания на каком-либо определенном предмете. Гипнотизер, конечно, мог бы сказать клиенту: сосредоточьте все свое внимание на моей личности, весь остальной мир вам отныне абсолютно неинтересен. Естественно, такая установка была бы технически нецелесообразной, если бы гипнотизер действительно вел бы такие речи; они вырвали бы объект гипноза из его подсознательных установок и привели бы к сознательному сопротивлению. В то время, как гипнотизер всячески избегает направления осознанного мышления субъекта на свою личность, а испытуемый погружается в такое состояние, в котором он перестает интересоваться окружающим миром, все внимание гипнотизируемого, тем не менее, подсознательно сосредоточено именно на гипнотизере, он создает установку раппорта и переноса на гипнотизера. Непрямые методы гипноза, подобно некоторым приемам профессиональных юмористов, имеют успех, так как позволяют добиться такого распределения душевной энергии, каковое не подавляет подсознательные процессы и позволяет, таким образом, добиться той же цели, какой достигают путем взгляда в глаза или пассами.
Во время сеанса гипноза, когда личность подсознательно фиксирована на гипнотизере, а сознательно следит за неизменными и неинтересными ощущениями, возникает ситуация, противоположная той, что возникает в сеансе психоанализа, о чем мы считаем необходимым упомянуть. В каждом сеансе анализа хотя бы один раз возникает положение, в котором пациент упрямо твердит, что ему абсолютно ничего не приходит в голову. Поток свободных ассоциаций иссякает и останавливается, и перестают действовать те побуждения, которые обычно приводят его в движение. Если, однако, проявить настойчивость, то пациент признается, например, что думает о виде из окна лечебного кабинета, о ковре, висящем на стене, или о газовой лампе, светящей с потолка. Это означает, что пациент находится в состоянии переноса, что в его душевной жизни начали играть доминирующую роль подсознательные ощущения, нацеленные на врача, и если в этот момент врач объяснит все это пациенту, то поток свободных ассоциаций сразу же возобновляется.
Ференци справедливо считает, что, отдавая распоряжение уснуть, часто служащее введением в гипноз, гипнотизер занимает место родителей гипнотизируемого человека. Ференци подразделяет гипноз на два вида – увещевающий, который он называет материнским, и угрожающий – отцовский. Таким образом, приказание спать при гипнозе означает не что иное, как требование отречься от всякого интереса к окружающему миру и сосредоточиться на личности гипнотизера. Во всяком случае, и сам гипнотизируемый субъект именно так и истолковывает распоряжение гипнотизера, потому что в этом отречении от внешнего мира и состоит главная психологическая характеристика сна, и на ней зиждется сходство сна с гипнотическим состоянием.
Своими действиями гипнотизер пробуждает в испытуемом часть того архаического наследия, полученного от родителей, которое на некоторое время оживает в детстве по отношению к отцу. Это наследие заключается в представлении о некой всемогущей и опасной личности, в отношении к которой можно занимать лишь пассивно-мазохистскую позицию, находясь в которой, человек должен утратить свою волю; остаться наедине с такой личностью, «попасться ей на глаза» – это большой риск. Именно так или приблизительно так можем мы представить себе отношение индивида из первобытной орды к первобытному отцу. Как мы знаем из других реакций людей, разные индивиды в различной степени сохраняют это свойство заново оживлять архаичные ситуации. Знание того, что гипноз – это все же игра, всего лишь мнимое обновление древних впечатлений, может, однако, сохраниться и в состоянии гипнотического транса и стать причиной сопротивления слишком серьезным последствиям гипнотического уничтожения воли.
Жуткий, насильственный характер формирования массы, выказывающий себя в ее суггестивных проявлениях, может быть с полным правом объяснен своим происхождением от первобытной орды. Вождь массы продолжает оставаться внушающим страх первобытным отцом, масса желает подчиниться неограниченной силе, она жаждет высшего авторитета, она жаждет, по меткому выражению Лебона, подчинения. Первобытный отец – идеал массы, заступающий место «Идеала Я», каковой господствует над «я». Гипноз можно с полным правом назвать формированием массы, состоящей из двух человек; при внушении становится излишним определение убеждения, основанного не на ощущениях и мышлении, а на эротической привязанности.
Мне представляется, что стоит особо отметить, что изложенные в этом параграфе взгляды толкуют гипноз по-старому и несколько наивно, в отличие от толкования Бернгейма. Согласно мнению Бернгейма, все гипнотические феномены можно вывести из внушения, а само внушение не поддается разумному аналитическому объяснению. Таким образом, мы приходим к выводу, что внушение является частичным проявлением гипнотического состояния, которое надежно опирается на подсознательно сохранившееся влечение к доисторической человеческой семье.
XI. Ступень в «я»
Если, помня о дополняющих друг друга описаниях психологии масс, сделанных многими авторами, попытаться охватить взором жизнь современных людей, то можно совершенно растеряться перед ее сложностью и отчаяться дать ее связное описание. Каждый индивид является одновременно частью множества масс; он испытывает многосторонние привязанности через идентификацию, он строит свой «Идеал Я» согласно многим образцам. Каждый индивид является частью души многих масс – расы, сословия, религиозной общины, государства и т. д., а кроме того, он еще и в какой-то мере отличается самостоятельностью и оригинальностью. Эти устойчивые и длительно существующие массы в своем неизменном влиянии привлекают взгляд наблюдателя в меньшей степени, чем быстро возникающие, преходящие массы, относительно которых Лебон дал свои блестящие психологические характеристики души толпы, и в этих шумных, эфемерных, возвышающихся над другими толпами массах происходит истинное чудо: то, что мы называем сформировавшейся индивидуальностью, исчезает бесследно, пусть даже лишь на короткое время.
Мы поняли это чудо в том смысле, что индивид отказывается от своего «Идеала Я» и заменяет его воплощенным в вожде массовым идеалом. Осмелимся добавить, что чудо это не всегда бывает одинаково велико. Отделение «я» от «Идеала Я» у многих индивидов не проведено достаточно резко, и они могут легко совпадать, и «я» часто сохраняет свою прежнюю нарциссическую самовлюбленность. Это условие чрезвычайно облегчает выбор вождя. Вождь часто должен обладать типичными качествами таких индивидов, но в более резком и чистом выражении, и производить впечатление большей силы и свободы либидо; далее вождю помогает потребность индивидов в сильном предводителе, и эта потребность наделяет потенциального вождя еще большей силой, на которую он в противном случае, возможно бы, и не притязал. Другие индивиды, «Идеал Я» которых не мог бы воплотиться в вожде без некоторой коррекции, поддаются внушению, то есть вовлекаются в массу путем идентификации.
Таким образом, мы видим, что предложенное нами объяснение либидинозной структуры массы сводится к различению «я» и «Идеала Я» и на возможности, вследствие этого, двоякого типа образования привязанностей – через идентификацию и через встраивание объекта на место «Идеала Я». Допущение существования такой ступени в «я», как первого шага в анализе «я», должно постепенно найти свое подтверждение в различных областях психологии. В статье «К введению в нарциссизм» я собрал прежде всего патологический материал, чтобы обосновать выделение такой ступени. Можно, однако, ожидать, что при углублении в проблематику психологии психозов откроется еще большая значимость нарциссизма. Подумаем о том, что «я» выступает в роли объекта в отношении к возникающему из него «Идеалу Я» и что, возможно, все взаимные влияния, исследованные нами в рамках учения о неврозах, между внешним объектом и «совокупным я» разыгрываются на этой новой сцене внутри «я».
Здесь я хочу исследовать лишь одно из возможных с этой точки зрения следствий и, таким образом, продолжить исследование проблемы, которую я в другом месте оставил неразрешенной. Каждая душевная дифференциация, с которыми мы познакомились, являет собой новую трудность для душевной деятельности, повышает ее неустойчивость и может стать исходным пунктом нарушения деятельности и возникновения заболевания. Родившись на свет, мы делаем шаг от абсолютного, самодостаточного нарциссизма к восприятию изменчивого внешнего мира и к началу поиска объекта, и с этим связано то обстоятельство, что мы не выносим долгого пребывания в таком трудном состоянии и, периодически погружаясь в сон, возвращаемся в состояние, в котором можно избежать раздражения и необходимости поиска объекта. При этом мы в любом случае следуем прямым намекам внешнего мира, который, чередуя день и ночь, избавляет нас от большей части неблагоприятно влияющих на нас раздражителей. Второй, важный для патологии, пример не подчиняется подобному ограничению. По ходу нашего развития мы разделили наше душевное состояние на осознающее себя разумное «я» и на оставшееся вовне, недоступное осознающему «я», бессознательное вытесненное содержание, и мы знаем, что устойчивость этого приобретения подвергается постоянным испытаниям. В сновидении и при неврозе это отключенное от сознания содержание стучится в охраняемые психологическим сопротивлением ворота, а в здоровом бодрствующем состоянии мы умеем временно включать в сознание вытесненное из него содержание, пользуясь обходными путями для того, чтобы обойти сопротивление и получить от этого удовольствие. Остроумие и юмор, а также, отчасти, комическое, вообще, должны быть проанализированы именно с такой точки зрения. Каждому, знакомому с психологией неврозов, известны такие примеры меньшего масштаба, но я спешу вернуться к нашей цели.
Мы имеем полное право думать, что и разделение «Идеала Я» и «я» не может продолжаться долго, и со временем должно подвергнуться обратному развитию. При всех запретах и ограничениях, которым подвергается «я», периодические прорывы запретов в сознание являются правилом, как это наглядно показывает институт праздников, которые изначально были не чем иным, как запрещенными в иных случаях законом эксцессами, и именно освобождению от запретов обязаны праздники своим безудержным весельем. Римские сатурналии и наш сегодняшний карнавал в своих сущностных чертах совпадают с праздниками первобытных людей, которые в половой разнузданности всякого рода находили освобождение от священных запретов. «Идеал Я» охватывает, однако, совокупность всех ограничений, которым подвергается «я», и поэтому отмена идеала становилась великолепным праздником для «я», которое в такие моменты могло быть вполне довольно собой.
Когда в «я» что-то совпадает с «Идеалом Я», человек испытывает чувство торжества. Разногласием между «я» и «Идеалом Я», исходя из тех же позиций, можно объяснить чувство вины (как и комплекс неполноценности).
Троттер считает вытеснение следствием стадного инстинкта. Это всего лишь иначе выраженная мысль, которая не противоречит моему утверждению, сделанному во «Введении в психологию нарциссизма»: формирование идеала со стороны «я» могло стать условием для возникновения вытеснения.
Известно, что есть люди, у которых происходят периодические колебания настроения – от чрезвычайной подавленности через некое среднее положение до чрезмерной эйфории. Эти колебания, отличающиеся большой изменчивостью по своей амплитуде – от едва заметных до очень сильных, – погружают больного то в меланхолию, то возносят в манию. Эти состояния весьма мучительны и безнадежно портят жизнь больного, превращая ее в непрекращающуюся пытку. В типичных случаях эти циклические перепады настроения не связаны с какими-то внешними раздражителями; из внутренних мотивов при этом циклическом расстройстве не находят ничего нового по сравнению с другими душевными расстройствами. По этой причине данное расстройство не считают психогенным. О других, схожих случаях циклических изменений настроения, которые легко свести к душевным травмам, речь пойдет ниже.
Основания и причины этих спонтанных перепадов настроения нам, таким образом неизвестны; мы не знаем, какой механизм отвечает за переход меланхолии в манию. Вместе с тем, для таких больных могло бы оказаться верным наше предположение о том, что «Идеал Я» на какое-то время растворяется в «я» после более или менее длительного периода беспощадной критики со стороны идеала.
Во избежание неясностей надо сказать следующее: на основании нашего анализа «я» мы с полной достоверностью установили, что в маниакальном состоянии «я» и «Идеал Я» сливаются в единое целое, и личность, освобожденная от самокритики, вызывающей угнетенное настроение, пребывает в состоянии торжества и самодовольства, избавившись от торможения, осмотрительности и самоуничижения. Менее очевидно, но все же вполне вероятно, что страдания меланхолика являются выражением резкого раскола между обеими инстанциями «я». В этом состоянии чрезмерно чувствительный «Идеал Я» беспощадно осуждает «я», доводя больного до бреда унижения и самоунижения. Вопрос, таким образом, заключается в следующем: надо ли искать причины этих искаженных отношений между «я» и «Идеалом Я» в постулированных выше периодических бунтах против тирании идеала, или следует искать иные, ответственные за это состояние условия.
Переход в манию не является непременным симптомом в клинической картине меланхолической депрессии. Есть простые однократные, а также периодически повторяющиеся приступы меланхолии, никогда не переходящей в манию. С другой стороны, существуют такие виды меланхолии, при которых какой-то явный повод со всей очевидностью играет этиологическую роль. Например, в случаях потери любимого объекта, будь то в результате его смерти или в результате утраты направленного на объект либидо. Такая психогенная меланхолия может переходить в манию, и такие циклы могут повторяться многократно, так же, как и при спонтанной, по видимости, беспричинной меланхолии. Соотношения между типами меланхолии непонятны, тем более что до сих пор психоаналитическому исследованию было подвергнуто слишком мало форм и случаев меланхолии. В настоящее время мы понимаем лишь те случаи, когда объект любви оказывается покинутым из-за того, что он оказался ее недостоин. После этого, однако, в «я» происходит идентификация и объект снова занимает свое прежнее положение, в результате чего, «я» подвергается беспощадной критике со стороны «Идеала Я». В этой ситуации на первый план выдвигаются предназначенные для объекта, но направленные на самого себя меланхолические упреки и агрессия.
Правильнее будет сказать, что они прячутся за упреками к собственному «я», придают им устойчивость, прочность и неопровержимость, каковыми отличаются самообвинения меланхолика.
Такая меланхолия тоже может характеризоваться переходом меланхолического состояния в манию, поэтому можно считать такой переход симптомом, независимым от других проявлений клинической картины.
Я не вижу никаких трудностей в том, чтобы согласиться с тем, что периодический протест «я» против «Идеала Я» может присутствовать в клинической картине как психогенной, так и спонтанной меланхолии. При спонтанной меланхолии можно допустить, что «Идеал Я» склонен проявлять особую строгость, каковая автоматически приводит к его временному устранению. При психогенной меланхолии «я» побуждается к бунту в результате плохого отношения к нему со стороны идеала, каковое оно испытывает в случае идентификации с отвергнутым объектом.
XII. Приложения
В ходе исследования, которому мы теперь подведем предварительный итог, нам открылись различные обходные пути, которых мы до сих пор избегали, но теперь настало время вернуться назад и внимательно присмотреться к этим путям, чтобы, так сказать, наверстать упущенное.
А. Отличие между идентификацией своего «я» и заменой «Идеала Я» внешним объектом находит интересное объяснение в двух больших искусственных массах, исследованных нами выше, – в армии и христианской церкви.
Очевидно, что солдат считает для себя идеалом своего начальника, то есть военачальника, но идентифицирует он себя с равными себе другими солдатами и из этой общности выводит для себя обязательства товарищества, моральной и материальной взаимопомощи. Но солдат выглядит смехотворно, если пытается идентифицировать себя с воинским начальником. Егерь в лагере Валленштейна высмеивает вахмистра:
Как герцог сморкается, как плюет,
Это вы быстро схватили. А вот
В чем его гений, дух, так сказать,
Того на плацу смотровом не понять10.
В католической церкви дело обстоит по-другому. Каждый христианин любит Христа, как свой идеал, и благодаря идентификации чувствует свою связь с другими христианами. Но церковь требует от него большего. Он должен, сверх того, идентифицировать себя с Христом и любить других христиан так, как любит их Христос. Таким образом, церковь в обоих случаях требует дополнения заданной в массе позиции либидинозного отношения. Идентификация должна появиться там, где имел место выбор объекта, а любовь объекта должна появиться там, где имеет место идентификация. Это требование выходит, очевидно, за пределы условий существования массы. Можно быть добрым христианином, но быть далеким от мысли ставить себя на место Христа, чтобы охватить своей любовью всех людей. Нельзя, будучи слабым человеком, приписывать себе величие души и силу любви Спасителя. Однако это расширенное распределение либидо в массе является, вероятно, тем моментом, благодаря которому христианство притязает на обладание высшей нравственностью.
Б. Мы уже говорили, что в духовном развитии человечества есть момент, когда в жизни индивидов совершился переход от массовой психологии к индивидуальной.
Дальнейшее было написано под влиянием обмена мыслями с Отто Ранком.
Для этого нам придется ненадолго вернуться к научному мифу об отце первобытной орды. Отец был со временем возвышен до статуса творца мироздания, и с полным правом, ибо именно он произвел на свет всех сыновей, составивших первую массу. Он был идеалом каждого из сыновей, идеалом устрашающим и одновременно внушающим трепетное почитание; из этого страха и почитания позже возникло понятие табу. Эта толпа однажды, объединившись, убила отца и растерзала его. Ни один из победителей не мог занять его место, но если такое и происходило, то борьба неизбежно возобновлялась. Так продолжалось до тех пор, пока все они не поняли, что они должны отказаться от отцовского наследства. Осознав это, они образовали тотемическое братство, все члены которого обладали равными правами и были связаны законами или запретами тотема, сохраняя память о своем злодеянии, каковое надо было искупить соблюдением запретов. Однако недовольство достигнутым сохранилось и стало источником новых явлений. Постепенно члены братства приблизились к установлению старого порядка, но на новом уровне; каждый мужчина снова стал главой семьи, захватив господство над женщиной и, покончив, таким образом с ее доминированием, каковым женщины овладели в период отсутствия отца. В знак компенсации мужчина признал верховенство богини-матери, жрецов которой кастрировали, следя примеру отца первобытной орды. Тем не менее, новая семья была лишь тенью старой. Отцов было много, и права каждого из них были ограничены правами других.
Тоскливое томление по отцу могло побудить одного из индивидов выделиться из массы, оторваться от нее и поставить себя на место отца. Тот, кто это сделал, был первым эпическим поэтом, так как весь этот процесс совершился лишь в его фантазии. Этот поэт исказил реальность в угоду своему томлению. Он создал героический миф. Герой сам, в одиночку, убил отца, выступающего в роли тотемического чудовища. Как отец стал первым идеалом для мальчика, так теперь поэт сотворил героя, заменившего прежнего отца, и этот герой стал первым прототипом «Идеала Я». С героем ассоциировали младшего сына, любимца матери, которого она уберегла от смертоносной ревности отца, и именно этот младший сын стал в первобытные времена преемником отца. В первобытной поэтической, а значит, и ложной версии, женщина-соблазнительница, бывшая наградой за убийство, стала, вероятно, и подстрекательницей убийства.
Герой в одиночку совершает деяние, на которое – и это совершенно очевидно – была способна лишь вся орда, как целое. Тем не менее, по мнению Отто Ранка, в народных сказках, за пеленой вымысла, сохранились воспоминания об истинном положении вещей. В сказке часто говорится о том, что герой, которому предстоит совершить трудное дело – как правило, это младший сын, который в присутствии суррогата отца прикидывается глупым, то есть не опасным, – совершает его с помощью мелких животных (пчел, муравьев). Эти насекомые – аллегорическое изображение братьев, точно так же как в сновидениях насекомые являются символами, обозначая братьев и сестер (презрительно: малых детей). В каждом варианте мифа или сказки легко, таким образом, разглядеть суррогат героического деяния. Итак, миф является шагом, которым индивид порывает с массовой психологией. Несомненно, что первый миф был, по необходимости, психологическим, героическим мифом; мифы, объясняющие мироздание, космогонические мифы появились позднее. Поэт, сделавший этот шаг и, таким образом, оторвавшийся в своей фантазии от массы, знает, по другому меткому замечанию Отто Ранка, как найти путь к массе и возвратиться к ней. Он идет к массе и рассказывает ей о выдуманных им подвигах своего героя. По сути, этим героем является не кто иной, как сам поэт. Поэт же снисходит до реальности и поднимает слушателей на уровень своей высокой фантазии. Однако слушатели хорошо понимают поэта, так как способны идентифицировать себя с героем на основании общего томительно-страстного отношения к первобытному отцу.
Вымысел героического мифа достигает своего пика в обожествлении героя. Вероятно, обожествленный герой существовал в качестве божества раньше, чем вернувшийся к массе бог-отец. В хронологическом порядке ряд богов можно выстроить так: богиня-мать – герой – бог-отец. Однако только с возвышением первобытного отца, которого никогда не забывали, божество получило черты, которые мы видим в нем до сих пор.
В этом сокращенном изложении нам пришлось намеренно отказаться от использования богатого материала многочисленных саг, мифов, сказок и нравоучений, которые подтверждают наши умозаключения.
В. В этом очерке мы много говорили о прямых и подавленных (в смысле цели) половых влечениях, и смеем надеяться, что такое подразделение не вызовет у читателей сильного отторжения. Считаем, что подробный разбор этой темы не будет лишним даже в том случае, если нам придется, отчасти, повторить уже сказанное выше.
Первым и вместе с тем наилучшим примером подавленного в смысле цели полового влечения стало для нас развитие либидо ребенка. Все чувства, какие ребенок питает к своим родителям или опекунам, без всяких ограничений укладываются в желания, придающие определенное выражение сексуальным устремлениям ребенка. От этих любимых им людей ребенок требует всей понятной и известной ему нежности: он хочет их целовать, прикасаться к ним, смотреть на них, он проявляет любопытство к их гениталиям, хочет видеть, как они отправляют естественные потребности, он обещает матери или няне жениться на них (независимо от того, что он под этим подразумевает), девочка предлагает отцу родить для него ребенка и т. д. Прямые наблюдения, как и позднейшее психоаналитическое исследование остаточных детских ассоциаций, не оставляют ни малейших сомнений в непосредственном слиянии нежных и ревнивых чувств, а также сексуальных намерений; все эти данные свидетельствуют о том, что ребенок со всей основательностью делает любимого человека объектом всех своих, не вполне еще концентрированных, сексуальных устремлений.
Эти первые любовные построения ребенка, в типичных случаях, подчиняются эдипову комплексу, и вытесняются, как известно, с наступлением латентного периода. То, что остается от этих построений, представляется нам чистой и нежной привязанностью к тем же лицам, но без «сексуальной» составляющей. Психоанализ, изучающий глубины душевной жизни, смог легко показать, что сексуальные устремления первых детских лет никуда не делись, но, продолжая существовать, вытесняются в подсознание. Психоанализ вселяет в нас мужество утверждать, что во всех случаях, когда мы сталкиваемся с нежной привязанностью, она является преемницей чувственной объектной привязанности к определенному лицу или его прототипу (imago). Психоанализ может – конечно, после проведения особого исследования – в каждом конкретном случае показать, существует ли еще сексуальное устремление в подсознании, или оно уже полностью исчезло. Для того чтобы подчеркнуть это более отчетливо, можно сказать: твердо установлено, что это устремление продолжает существовать как форма и как возможность и в любой момент может быть активировано в результате регрессии; вопрос заключается лишь в том, что не всегда можно со всей определенностью решить, насколько сильно и действенно это влечение. Надо проявлять осторожность в отношении двух источников ошибочного суждения: Сциллы недооценки вытесненного бессознательного, и Харибды склонности использовать меру патологического для оценки физиологической нормы.
В психологии, которая не хочет или не может вторгнуться в глубины вытесненного бессознательного, нежные привязанности в любом случае представляют как проявление устремлений, не имеющих сексуальной направленности даже если они проистекают из привязанностей, таковую окраску имеющих.
Враждебные чувства, имеющие несколько более сложную структуру, не являются, тем не менее, исключением из этого правила.
Мы имеем полное право сказать, что эти устремления отклонились от своих первоначальных сексуальных целей, хотя при изложении таких представлений очень трудно соответствовать требованиям метапсихологии. Впрочем, эти заторможенные в отношении цели устремления практически всегда сохраняют (пусть даже и в небольшой части) свою первоначальную сексуальность; даже при самой нежной и чистой привязанности в отношениях к другу, нежный почитатель ищет телесной близости, хочет все время видеть человека, к которому он испытывает лишь христианскую любовь в духе апостола Павла. При желании можно увидеть в этом уклонении начало сублимации сексуального влечения или даже расширить его границы. Заторможенные в смысле цели сексуальные влечения имеют большое функциональное преимущество перед незаторможенными влечениями; поскольку первые не способны к полному удовлетворению, постольку они создают длительные и постоянные привязанности, в то время как прямые сексуальные влечения при удовлетворении теряют свою первоначальную энергию и должны после этого для своего восстановления дожидаться накопления сексуального либидо, притом что за это время может смениться объект влечения. Заторможенные влечения могут в любых соотношениях смешиваться с незаторможенными, могут переходить в них по тому же пути, по которому первые возникают из вторых. Известно, с какой легкостью дружеские отношения, основанные на уважении и благоговении, превращаются в эротические желания (ср. у Мольера: «Обнимите меня из любви к грекам»), как это случается между учителем и ученицей, артистом и восхищенной слушательницей; особенно, этому подвержены женщины. Само возникновение таких привязанностей, первоначально не имевших сексуальной цели, непосредственно указывает на проторенный путь к выбору сексуального объекта. В статье «Благочестие графа фон Цинцендорфа» Пфистер привел очень убедительный и вовсе не единичный пример того, как легко в некоторых случаях даже интенсивная религиозная привязанность сменяется сильнейшим сексуальным вожделением. С другой стороны, превращение прямых, недолговечных сексуальных устремлений в длительную, чисто нежную привязанность является вещью вполне обычной, и консолидация брака, заключенного по страстной чувственной любви, в большинстве случаев основана именно на таком превращении.
Разумеется, нас не удивляет то, что заторможенные в смысле цели сексуальные устремления возникают из непосредственных половых устремлений тогда, когда на пути к достижению сексуальной цели возникает внутреннее или внешнее препятствие. Вытеснение латентного периода является таким внутренним – или, лучше сказать, становящимся внутренним – препятствием. Согласно нашему предположению, отец первобытной орды своей сексуальной нетерпимостью вынудил к воздержанию всех своих сыновей и, таким образом, принудил их к заторможенной, в смысле цели, привязанности, в то время как для себя он сохранил возможность сексуального наслаждения и остался не связанным никакими ограничениями. Все привязанности, на которых основано единство массы, являются по своей природе заторможенными относительно цели. Однако, здесь мы вплотную приблизились к исследованию новой темы, касающейся отношению прямых сексуальных влечений к формированию массы.
Г. Последними двумя замечаниями мы уже подготовлены к тому, что прямые сексуальные устремления неблагоприятны для формирования массы. Несмотря на то что в истории семьи существовали отношения массовой сексуальной любви (групповой брак), чем большее значение приобретала половая любовь для «я», тем сильнее развивалась влюбленность, и тем больше требовала любовь ограничения участников до двух человек –una cum uno – ограничения, целесообразного в плане размножения. Полигамные наклонности находили свое удовлетворение в последовательной смене объектов. Оба человека, сошедшихся с целью сексуального удовлетворения, протестуют против стадного инстинкта, против массового чувства; в своем стремлении к удовлетворению они ищут уединения. Чем сильнее влюбленность, тем полнее удовлетворение друг другом. Сопротивление влиянию массы проявляется чувством стыда. Чрезвычайно сильное чувство ревности возникает для того, чтобы предохранить выбранный объект от причинения вреда от массовой сексуальной привязанности. Только в тех случаях, когда нежные, то есть личностные факторы любовного отношения полностью отступают на задний план в сравнении с чисто чувственными отношениями, становятся возможными половые акты одной пары в присутствии другой или половые акты одновременно многих людей, как это бывает во время оргии. Однако это регрессия к более раннему состоянию половых отношений, в которых влюбленность не играла никакой роли, а сексуальные объекты рассматривались как равноценные. Здесь можно вспомнить едкое выражение Бернарда Шоу: «Влюбленность – это чудовищно преувеличенная разница между одной и всеми остальными женщинами».
Есть указания на то, что влюбленность достаточно поздно нашла себе место в сексуальных отношениях между мужчиной и женщиной, и поэтому несовместимость половой любви и массовой привязанности развилась тоже сравнительно поздно. Может возникнуть впечатление, что такое допущение несовместимо с нашим мифом о первобытной семье. Любовь к матерям и сестрам побудила братьев к убийству отца, и трудно представить себе эту любовь как-то иначе, нежели как сильное и примитивное влечение, то есть внутренне сочетающее в себе нежное и чувственное отношение. Однако при углубленном рассуждении это возражение превращается в подтверждение. Одним из следствий убийства отца стало установление тотемической экзогамии, запрета на сексуальные отношения с нежно любимыми с детства женщинами родной семьи. Тем самым был вбит клин между нежными привязанностями и чувственными устремлениями мужчины, и этот клин до сих пор присутствует в любовной жизни мужчины. Вследствие такой экзогамии половые чувственные потребности мужчин должны были удовлетворяться за счет чужих и нелюбимых женщин.
В больших искусственных массах, каковыми являются армия и церковь, нет места для женщины как объекта сексуального влечения. Любовные отношения между мужчинами и женщинами вынесены за пределы этих организаций. Так же и в тех случаях, когда массы образуются равным образом из мужчин и женщин, половые различия не играют никакой роли. Едва ли имеет смысл спрашивать, является ли либидо, цементирующее массу, гомо- или гетеросексуальным по природе, ибо оно не дифференцировано по половому признаку и не связано с генитальной организацией.
Прямые сексуальные устремления предоставляют человеку, во всех прочих отношениях безоговорочно входящему в массу, некоторую свободу индивидуальной активности. Сексуальные устремления при их чрезмерном усилении разрушают любую массу. Католическая церковь имела все основания рекомендовать пастве воздержание, а священникам – предписывать целибат, но, тем не менее, влюбленность часто приводила к выходу священнослужителей из церкви. Любовь к женщине равным образом разрушает массовую привязанность к расе, разбивает национальную обособленность и социальные перегородки, выполняя тем самым важную культурную задачу. Можно считать твердо установленным, что гомосексуальная любовь гораздо легче уживается с принадлежностью к массе даже в тех случаях, когда она выступает в виде незаторможенного сексуального влечения; это поразительный факт, но его подробное исследование увело бы нас далеко в сторону.
Психоаналитическое исследование психоневрозов убедительно показало нам, что их симптомы являются следствием вытесненных, но сохранивших активность прямых сексуальных устремлений. Эту формулу можно дополнить: симптомы могут быть следствием не вполне заторможенных в смысле цели устремлений или возврата к вытесненной сексуальной цели. Этой ситуации соответствует тот факт, что при неврозе больной становится асоциальным и откалывается от привычной массы. Можно даже сказать, что невроз действует на массу так же разрушительно, как и влюбленность. Поэтому можно видеть, что там, где побеждает мощный стимул к образованию массы, неврозы отступают и могут на какое-то время даже совсем исчезнуть. Были, с полным, правом, сделаны попытки использовать эту несовместимость невроза и формирования массы в качестве лечебного средства при неврозах. Даже те, кто не сожалеет об исчезновении религиозных иллюзий в современном культурном ландшафте, вынужден признать, что они, эти иллюзии, служили для подверженных им людей сильнейшей защитой от опасности невроза, пока оставались в силе. Нетрудно также видеть во всех привязанностях к мистически-религиозным и философско-мистическим сектам и обществам проявление извращенного лечения многочисленных неврозов. Все это связано с противопоставлением прямых и подавленных в смысле цели сексуальных устремлений.
Предоставленный самому себе невротик вынужден своими симптомами заменять массу, из которой он исключен. Он создает свой фантастический мир, свою религию, свою бредовую систему и воссоздает институции человечества с теми искажениями, которые отчетливо указывают на чрезвычайно мощный вклад прямых сексуальных устремлений в этот процесс.
Д. В заключение проведем – с точки зрения теории либидо – сравнительную оценку рассмотренных нами состояний: влюбленности, гипноза, формирования массы и невроза.
Влюбленность зиждется на одновременном присутствии прямых и подавленных в отношении цели сексуальных устремлений, причем объекту уделяется часть направленного на собственное «я» нарциссического либидо. При влюбленности в психике находится место только для «я» и объекта.
Гипноз сближает с влюбленностью ограничение взаимодействия двумя лицами, но основан гипноз целиком на подавленных в отношении цели сексуальных устремлениях и ставит объект на место «Идеала Я». Масса умножает и усиливает этот процесс, она совпадает с гипнозом в природе цементирующих ее влечений и в замене «Идеала Я» объектом, но, в данном случае, добавляется идентификация с другими индивидами массы, возникшая первоначально, вероятно, благодаря одинаковому отношению к объекту.
Оба состояния – гипноз и масса – являются наследственными рудиментами филогенеза человеческого либидо; гипноз – как предрасположенность, масса – как прямой пережиток. Замена прямого сексуального влечения подавленным влечением требует в обоих состояниях обособления «я» от «Идеала Я», начало каковому процессу было уже положено при влюбленности.
Невроз выступает из этого ряда. Невроз тоже основан на особенностях развития человеческого либидо, на прерванном в результате латентного периода двойном наступлении прямой сексуальной активности. (См. «Теория сексуальности», 1920).
В этом отношении невроз, как гипноз и примыкание к массе, имеет характер регрессии, каковой избегает влюбленность. Невроз развивается в тех случаях, когда не завершается переход от прямых к подавленным в отношении цели сексуальным влечениям, и соответствует конфликту между воспринятыми «я» влечениями, проделавшими такое развитие до конца, и частью тех влечений, которые стремятся вырваться из вытесненного бессознательного – так же, как и другие полностью вытесненные влечения – и достичь прямого удовлетворения. По содержанию невроз чудовищно богат, так как включает в себя все возможные отношения между «я» и объектом, как те, в которых объект сохраняется, так и те, в которых от него отказываются или помещают его в «я». При неврозе возможны также конфликты между «я» и «Идеалом Я».
Невроз дьявола в семнадцатом столетии11
(1923)
Изучение детских неврозов показывает, что в них невооруженным глазом можно рассмотреть ряд признаков, которые в более позднем возрасте выявляются лишь при тщательном анализе. Мы вправе ожидать, что то же самое верно для изучения невротических заболеваний в предыдущие столетия – при том условии, разумеется, что мы сумеем опознать современные неврозы под какими-то другими названиями. Нас не должно удивлять то обстоятельство, что, пусть неврозы наших отчужденных от психологии дней тяготеют к ипохондрии и старательно маскируются под органические болезни, неврозы ранних времен проявлялись прежде всего в облике демонических маний. Некоторые авторы (в первую очередь Шарко) отождествляли, как известно, проявления истерии с изображениями одержимости и экстаза в произведениях искусства. Если бы в те времена уделялось больше внимания таким случаям, не составило бы, думаю, труда выявить в них ядро неврозов.
Демонологическая теория темных веков возобладала в конце концов над всеми соматическими воззрениями «точных» наук. Состояния одержимости соответствуют нашим неврозам, для объяснения которых мы снова и снова прибегаем к гипотезе психических сил. В наших глазах демоны и дьявол суть дурные, предосудительные желания, производные отвергнутых и подавленных инстинктивных побуждений. Мы лишь устраняем средневековую проекцию этих душевных образований во внешний мир; отрицая демоническое, мы намерены рассматривать эти образования как плоды внутренней психической жизни пациента.
I. История художника Кристофа Хайцмана
Я признателен за дружескую поддержку гофрату12 доктору Пайер-Турну13, директору бывшей Императорской Fideikommissbibliothek14 Вены, который предоставил мне возможность изучить «дьявольский» невроз семнадцатого столетия. Доктор Пайер-Турн отыскал в этой библиотеке рукопись из святилища в Мариацелле15, и в ней содержится подробное описание чудесного избавления от договора с дьяволом по милости Пресвятой Девы Марии. Внимание доктора привлекло несомненное сходство этой истории с легендой о Фаусте, и он подготовил к печати текст рукописи с обширным комментарием. В ходе работы выяснилось, что человек, спасение которого описывалось в тексте, был подвержен судорожным припадкам и видениям, а потому доктор обратился ко мне за медицинским заключением. Мы сочли полезным опубликовать наши исследования по отдельности, но я хотел бы воспользоваться этой возможностью, чтобы поблагодарить доктора Пайер-Турна за предложение ознакомиться с рукописью и за неустанное содействие изучению текста.
Эта демоническая история содержит крайне любопытный и ценный материал, причем для его истолкования не требуется особых усилий; так порой наталкиваются на залежи чистого металла среди породы, которую обыкновенно приходится скрупулезно перебирать и переплавлять.
Рукопись, точная копия которой лежит передо мной, состоит из двух разделов, принципиально отличных друг от друга. Первый представляет собой отчет на латыни, составленный монахом-писцом (или тем, кто позднее читал текст); второй же – это отрывки из дневника пациента на немецком языке. Первый раздел содержит предисловие и описание случая чудесного исцеления. Второй же раздел вряд ли мог показаться сколько-нибудь примечательным монашеской братии, однако он крайне ценен для нас. Он во многом подтверждает наш вывод относительно данного случая, при иных обстоятельствах наверняка признанный бы спорным, и нужно искренне поблагодарить монахов за сохранение этого документа, каковой не только не служил подкреплением мнения церкви, но и фактически его ослаблял.
Прежде чем приступить к анализу содержания небольшой рукописи под названиемTrophaeum Mariano-Cellense16, нужно кратко передать предысторию, изложенную в предисловии к ней.
Итак, 5 сентября 1677 года в Мариацелль доставили художника Кристофа Хайцмана, баварца, который привез сопроводительное письмо от деревенского священника из соседнего Поттенбрунна (нижняя Австрия)17. В письме сообщалось, что этот художник провел в Поттенбрунне несколько месяцев, занимаясь живописью. 29 августа в церкви его скрутили жуткие судороги. Падучая продолжалась и в последующие дни, так что беднягу осмотрел Praefectus Dominii Pottenbrunnensis18, пожелавший выяснить, в чем может быть причина и не вступала ли жертва в предосудительные сношения со злым духом19. Допрошенный художник признался, что девятью годами ранее, когда его обуяло уныние и он усомнился в том, сумеет ли прокормиться своим ремеслом, он поддался дьявольскому искушению (на девятый раз) и письменно поклялся вручить врагу рода человеческого свои тело и душу по истечении девяти лет. Этот срок истекал в двадцать четвертый день текущего месяца20. Далее в письме говорилось, что страдалец раскаивается и сам твердит – дескать, его спасет только благодать Богоматери Мариацелльской, каковая заставит лукавого вернуть залог, подписанный кровью. По этой-то причине деревенский священник осмелился препоручить miserum hunc hominem omni auxilio destitutum21 заботе святых отцов обители Мариацелль.
Таков рассказ Леопольда Брауна, деревенского священника Поттенбрунна, датированный 1 сентября 1677 года.
Теперь можно приступать к анализу рукописи, состоящей из трех частей.
1) Цветной титульный лист, сцена подписания договора с дьяволом и сцену искупления в мариацелльской часовне. На следующем листе восемь картин, тоже цветных, живописуют последовательные появления дьявола, и каждую картину сопровождает короткая подпись на немецком языке. Эти изображения, как сообщает приписка, суть копии – точные копии, по дотошному уточнению переписчика – с картин самого Кристофа Хайцмана.
2) Сам текстTrophaeum Mariano-Cellense (на латыни), труд некоего составителя, который скрылся за инициалами P.A.E. и добавил к ним четыре стихотворные строчки со своим жизнеописанием. Текст заканчивается пометкой о словах Килиана, настоятеля церкви Святого Ламберта, от 12 сентября 1729 г., причем почерк этой пометки явно отличается от почерка составителя. Пометка свидетельствует точное соответствии рукописи и рисунков сохранившимся в архивах оригиналам. Год составления текста не упоминается. Можно предположить, что это случилось в том же году, когда настоятель Килиан давал свое заключение, то есть в 1729 г.; или, поскольку в тексте есть отсылка к 1714 г., можно поместить труд составителя в промежутке между 1714-м и 1729 годами. Чудо, которое должна была сохранить от забвения эта рукопись, произошло в 1677 г., то есть в промежутке от тридцати семи до пятидесяти двух лет ранее.
3) Дневник художника, написанный на немецком языке и охватывающий период от искупления в часовне до 13 января следующего, 1678 года. Этот фрагмент вставлен в текст ближе к концу.
Trophaeum как таковой составляют два текста – сопроводительное письмо деревенского священника Леопольда Брауна из Поттенбрунна, датированное 1 сентября 1677 года (см. выше), и записки аббата Франциска Мариацелльского и Святого Ламберта с описанием чуда спасения от 12 сентября 1677 года, всего несколькими днями позже. Еще составитель P.A.E. сопроводил Trophaeum предисловием, которое как бы связывает между собою два указанных документа, добавил несколько малоценных связующих фраз и приложил в конце, отчет о последующих превратностях судьбы художника на основании разысканий 1714 года22.
Таким образом, предыстория жизни художника рассказывается трижды: 1) в сопроводительном письме деревенского священника из Поттенбрунна; 2) в официальной записке аббата Франциска; 3) в предисловии составителя. Сопоставление этих трех источников обнаруживает некоторые несоответствия, которые небезынтересно проследить.
Продолжим рассказ о художника. После длительного покаяния и молитв в Мариацелле дьявол явился ему в часовне в полночь 8 сентября, на Рождество Богородицы, в образе крылатого дракона и вернул договор, подписанный кровью. Далее мы с удивлением узнаем, что Кристоф Хайцман умудрился заключить два договора с дьяволом – более ранний был подписан черными чернилами, а более поздний – уже кровью. Тот договор, о котором идет речь в описании сцены изгнания нечистой силы, представленной рисунком на титульном листе, подписан кровью, то есть более поздний из двух.
Пожалуй, тут мы вправе усомниться в добросовестности церковных хронистов и счесть, что нам нет нужды тратить наши умственные усилия на выдумки монашеского суеверия. Ведь сообщается, что сразу несколько священнослужителей, перечисленных по именам, помогали изгонять нечистую силу и присутствовали в часовне, когда явился дьявол. Если бы утверждалось, что они тоже видели дьявола в обличии дракона, протягивающего художнику бумагу с алыми буквами (Schedam sibi porrigentem conspexisset23), то перед нами предстало бы на выбор несколько малоприятных возможностей, среди которых самой очевидной показалась бы коллективная галлюцинация. Но свидетельство аббата Франциска развеивает эти сомнения. Аббат вовсе не утверждает, что все в часовне видели дьявола; нет, он сухо и деловито отмечает, что художник вдруг вырвался из рук державших его монахов и кинулся в угол часовни, где и узрел явление, а затем вернулся – с листом бумаги в руке24.
Что ж, чудо состоялось, победа Пресвятой Богородицы над сатаной была неоспорима, однако, к сожалению, о полном исцелении говорить было преждевременно. К чести церковников, они не стали этого скрывать. Обрадованный художник покинул обитель Мариацелль и уехал в Вену к замужней сестре. 11 октября того же года у него снова начались приступы, достаточно сильные, о чем сообщается в дневнике вплоть до 13 января. Эти приступы выражались в видениях и «обмираниях», причем на долю страдальца выпадали самые болезненные ощущения – скажем, у него отнялись ноги, и так далее. Однако на сей раз его мучил не дьявол, а святые образы – Христос и Сама Пресвятая Богородица. Примечательно, что от этих небесных мук и наказаний он страдал ничуть не меньше, чем от прежнего общения с дьяволом. В своем дневнике, правда, Хайцман приписывал новые страдания проискам дьявола; когда в мае 1678 года он вернулся в обитель Мариацелль, то пожаловался на«maligini Spiritûs manifestations»25.
Он сказал преподобным отцам, что причина возвращения – в желании отнять у дьявола другой, более ранний залог, подписанный чернилами26. Пресвятая Дева и благочестивые отцы вновь помогли этому желанию осуществиться, но о том, как именно это произошло, ничего не говорится. В отчете просто сказано: qua iuxta votum redditâ – он еще помолился «и получил обратно свой обет». После этого события художник обрел душевную свободу и вступил в орден братьев-госпитальеров27.
Мы видим, кстати, что составитель, вопреки очевидной назидательной цели этого сочинения, не поддался соблазну приукрасить правду и не стал искажать историю болезни пациента. К тексту прилагается ответ настоятеля монастыря братьев-госпитальеров на запрос, сделанный в 1714 году по поводу судьбы художника. ПреподобныйPater Provincialis28 пишет, что брат Хризостом вновь и вновь подвергался многократно искушениям нечистого, который подбивал его на новый договор (это происходило всякий раз, «когда он выпивал излишек вина»). По милости Божией все эти попытки оказались безуспешными. Брат Хризостом умер от лихорадки, отошел к Господу «мирно и несуетно» в 1700 году в монастыре ордена в Нойштате на Мольдау.
II. Мотив договора с дьяволом
Если расценивать эту связь с дьяволом как историю болезни невротика, наш интерес в первую очередь вызовет ее мотивировка, которая, конечно, прямо обусловлена возбуждающей причиной. Почему кто-то вообще подписывает договор с дьяволом? Да, Фауст свысока осведомлялся: «Что дашь ты, жалкий бес, какие наслажденья?»29 Но он ошибался. В обмен на бессмертную душу дьявол может предложить многое из того, что высоко ценится людьми: богатство, безопасность, власть над человечеством и силами природы, даже магические умения, а прежде всего наслаждение – ласки прекрасных женщин. Эти услуги или обязательства со стороны дьявола обыкновенно оговариваются в соглашении с ним30. Что же побудило художника Кристофа Хайцмана заключить такой договор?
Как ни странно, в его случае не было ни единого помышления об удовлетворении этих вполне естественных желаний. Чтобы в том удостовериться, достаточно прочитать краткие примечания художника к изображению явлений дьявола. Например, подпись к третьему видению гласит: «В третий раз, полтора года спустя, явился оный мне в омерзительном облике, с книгою в руке, магии и черных искусств полной…» А из подписи к более позднему изображению мы узнаем, что дьявол гневно распекал художника, посмевшего «сжечь вышеупомянутую книгу», и угрожал растерзать его, если он не восстановит ту в целости.
При четвертом появлении дьявол показал большой желтый кошель и монету достоинством – мол, дам столько денег, сколько художник захочет. Но Хайцман гордо заявляет, что «не польстился на посулы».
Еще дьявол звал его обратиться к наслаждениям и развлечениям, и, по словам художника, «оные и вправду сбылись по его повелению, но я стерпел всего три дня, и тогда все кончилось».
Поскольку он отверг магические искусства, деньги и удовольствия, исходившие от дьявола, и все перечисленное не вошло в условия договора, нам пуще прежнего хочется знать, чего же на самом деле требовал художник от дьявола, заключая с тем договор. Ведь у него должен был быть какой-то мотив для взывания к дьяволу.
Тут на помощь приходитTrophaeum, где содержатся необходимые сведения. Художник впал в уныние, не мог или не хотел трудиться и беспокоился о средствах к существованию; то есть он страдал меланхолической депрессией, мешавшей работе, и испытывал оправданные опасения за свое будущее. Перед нами фактически история болезни, причину которой мы тоже узнаем (сам художник в подписи к одному из изображений дьявола прямо говорит о меланхолии – «…дабы искал я развлечений и прогнал меланхолию»). Первый из трех наших источников, сопроводительное письмо деревенского священника, упоминает лишь о состоянии депрессии («dum artis suae progressum emolumentumque secuturum pusillanimis perpenderet» – «мнил, будто за развитием и прибылью в ремесле упадок следует»), зато второй, отчет аббата Франциска, раскрывает причину этого уныния или депрессии: «acceptâ aliquâ pusillanimitate ex morte parentis» («принятый с некоторым малодушием из-за смерти родителя». – Ред.). В предисловии составителя используются те же слова, пусть и в обратном порядке: («ex morte parentis acceptâ aliquâ pusillanimitate» – «и-за смерти родителя в малодушии пребывал»). Значит, у художника умер отец, и сам он вследствие этого впал в состояние меланхолии; тогда-то дьявол приблизился к нему, спросил, почему он так подавлен и печален, и обещал «всемерно ему помочь и поддержать»31.
Выходит, перед нами человек, подписавший договор с дьяволом, чтобы избавиться от депрессии. Несомненно, это превосходный мотив, с чем согласится всякий, кто ведает о муках такого состояния и кто хорошо знает, что для облегчения этого недуга почти нет лекарств. Впрочем, не думаю, что кто-либо сумеет догадаться, какова была формулировка этих двух договоров32 с дьяволом.
Текст немало удивляет читателя. Во-первых, не упоминается ни о каких обязательствах дьявола, в обмен на выполнение которых художник соглашается отдать в залог тело и душу; говорится только о требовании дьявола, которое художник должен исполнить. Кажется совершенно нелогичным и нелепым, что человек закладывает душу не за некий дар от дьявола, а за какой-то собственный поступок для него. Еще диковиннее выглядит деяние художника.
Первая«syngrapha»33, чернилами, гласит: «Я, Кристоф Хайцман, обязуюсь служить сему господину девять лет с года 1669». Вторая, уже кровью, звучит так: «Anno34 1669. Кристоф Хайцман. Посвящаю себя сатане, как связанный узами покорный сын (Teufels leibeigener Sohn), и обязуюсь ему служить, а на девятый год предаться ему телом и душой».
Все удивление, однако, пропадает без следа, если толковать текст в том смысле, что требование, будто бы исходящее от дьявола, на самом деле есть услуга, им оказываемая, – то бишь согласие на требование художника. Тогда непонятный договор обретает ясную суть и может быть разъяснен следующим образом. Дьявол берется на девять лет заменить умершего отца художника. По истечении этого срока художник телом и душой становится собственностью дьявола, как обычно и бывает при таких сделках. Ход мыслей, побудивший художника заключить этот договор, был, по-видимому, таков: смерть отца его надломила и лишила способности трудиться; найдись замена отцу, он мог бы, наверное, вернуть утраченное.
Человек, впавший в меланхолию из-за смерти отца, питал, несомненно, сильную любовь к своему родителю. Но если даже так, то все равно очень странно, что этому человеку пришло на ум привлечь дьявола вместо любимого отца.
III. Дьявол как замена отцу
Боюсь, здравомыслящие критики не очень-то готовы признать, что это новое истолкование проясняет значение договора с дьяволом. Предвижу с их стороны сразу два возражения.
Во-первых, они скажут, что нет ни малейшей необходимости рассматривать обязательство как договор, в котором изложены намерения обеих сторон. Наоборот, возразят они, в документе имеется только залог художника, а дьявольское побуждение опущено и как быsous entendu35; художник же клянется пойти в услужение к дьяволу на срок в девять лет, а после смерти предаться ему телом и душой. Тем самым одна из предпосылок, на которые опирается наш вывод, фактически устраняется.
Второе возражение будет заключаться в том, что мы не вправе придавать какое-либо особое значение выражению «связанный узами покорный сын» (дьявола); это всего-навсего обычная фигура речи, которую всякий может истолковать как угодно, что и проделали преподобные отцы. Ведь в латинском переводе немецкого текста они ни словом не упомянули о сыне и узах, лишь отметили, что художник себяmancipavit36 – отдался в рабство лукавому и обязался вести греховную жизнь, отречься от Бога и Святой Троицы. Чем объясняется такая разноголосица в столь, казалось бы, очевидном вопросе?37 Дело в том, что человек, обуреваемый муками, пребывающий под гнетом меланхолической депрессии, подписывает связь с дьяволом, на которого возлагает некие терапевтические упования; в этом случае тот факт, что депрессия вызвана смертью любимого отца, уже не является существенным, ибо повод для нее мог быть и любым другим.
Все как будто звучит убедительно и разумно. Психоанализу снова предстоит отвечать на упрек в том, что эта процедура чрезмерно усложняет простейшие случаи и усматривает тайны и проблемы там, где их вовсе нет, причем старательно выпячивает незначительные и не относящиеся к делу житейские подробности и ставит во главу угла, вследствие чего выдает дерзновенные и крайне странные выводы. Будет, пожалуй, бесполезно указывать, что подобное опровержение нашего истолкования пренебрегает целым рядом поразительных аналогий и разрушает тонкие связи, нами успешно выявленные. Наши противники наверняка скажут, что все эти аналогии и связи нами измышлены, что мы их привлекаем и используем с совершенно неуместной изобретательностью.
Не стану предварять свой ответ на эти возражения словами «сказать по чести» или «прямо говоря», поскольку нужно уметь вести себя так, чтобы не требовалось каких-либо особых предварительных условий. Посему просто скажу, что прекрасно понимаю: ни один читатель, до сих пор не убедившийся в обоснованности психоаналитического способа мышления, не поверит в него на примере художника семнадцатого столетия Кристофа Хайцмана. В мои намерения также не входит ссылаться на этот случай как на доказательство достоверности психоанализа. Напротив, я исхожу из обоснованности процедуры и применяю ее, чтобы пролить свет на «демоническую» болезнь художника. Резоном к такому образу действий выступает успех наших исследований природы неврозов как таковой. С должным смирением мы вправе заявить, что сегодня даже самые упрямые из наших коллег и современников начинают осознавать, – без помощи психоанализа невозможно прийти к пониманию невротических состояний.
«Его лишь стрелы Трою покорят», —
как признается Одиссей в «Филоктете» Софокла38.
Если мы правы, расценивая связь нашего художника с дьяволом как невротическую фантазию, то нет нужды в каких-либо дальнейших оправданиях психоаналитического подхода. Любая малость приобретает значение, в особенности когда имеет отношение к условиям возникновения невроза. Разумеется, те или иные признаки можно недооценить или чересчур превознести, и каждый сам решает, насколько далеко он готов зайти в своем истолковании. Пусть всякий, кто не верит в психоанализ – или даже в дьявола, – сам делает выводы, которые кажутся ему разумными, из случая художника, предлагает собственное объяснение этому случаю или отрицает необходимость такого объяснения.
Между тем мы возвращаемся к нашему предположению о том, что дьявол, с которым художник заключил договор, был прямой заменой его отцу. Это подтверждается и обликом дьявола при первом появлении – он предстал «честным старцем» с темно-русой бородкой, на плечах был красный плащ, в правой руке палка, а у ног его сидел черный пес39 (это изображение на первом рисунке). Постепенно его облик становится все более и более устрашающим, можно сказать, более мифологичным. Он обретает рога, орлиные когти и крылья летучей мыши, а в часовне и подавно является в виде крылатого дракона. Ниже мы вернемся к одной из особенностей его наружности.
Представляется поистине странным, что дьявола выбрали в качестве замены любимому отцу. Но странно это лишь на первый взгляд, ибо нам известно многое из того, что способно уменьшить наше удивление. Так, мы знаем, что Бог заменяет отца; точнее, Он – возвышенный отец; иначе, тот отцовский образ, какой видится и воспринимается в детстве (речь как об отдельных людях, так и о человечестве в целом, поскольку для первобытного человека Бог – отец примордиальной орды). Взрослея, индивид приучается смотреть на отца иначе, как бы того умалять, однако идеальный образ, принадлежащий детству, все же сохраняется и сливается с унаследованными коллективными воспоминаниями о «праотце», составляя индивидуальное представление о Боге. Еще мы знаем из тайной жизни индивидов, раскрываемой психоанализом, что отношение к отцу двойственное – быть может, изначально; во всяком случае, оно мало-помалу становится таковым. То есть в отцовской фигуре присутствуют два набора эмоциональных побуждений, противоположных друг другу: с одной стороны, это ласка и желание повиноваться, а с другой – враждебность и стремление бросать вызов. С нашей точки зрения, та же самая амбивалентность управляет отношением рода людского к своему Божеству. Неразрешенный конфликт между тоской по отцу и страхом перед ним (наряду с неповиновением сына) предлагает объяснение важных особенностей религии и ее спорных утверждений40.
Что касается нечистого, нам известно, что он считается противоположностью Господа, но близок Тому по своей природе. Его история изучена не так хорошо, как история Бога; отнюдь не все религии признают существование нечистого как противника Бога, а его прообраз в индивидуальной жизни до сих пор не установлен. Впрочем, одно можно сказать наверняка: боги способны превращаться в злых демонов, когда их теснят новые божества. Когда один народ покоряется другому, его падшие боги нередко становятся демонами в глазах завоевателей. Злой дух христианства – средневековый дьявол – был, согласно христианской мифологии, падшим ангелом, наделенным богоподобной природой. Не требуется чрезмерная аналитическая проницательность, чтобы сообразить, что Бог и Дьявол изначально были тождественны, представляли собой единую фигуру, которая позже разделилась надвое, причем каждая половина получила противоположные другой качества41. На ранних стадиях развития религии сам Господь обладал всеми теми пугающими свойствами, какие впоследствии достались Его «второй половине».
Перед нами образчик знакомого процесса, посредством которого некая функция противоречивого или двойственного содержания, разделяется на две резко противоположные половины. Сами противоречия изначальной природы Бога отражают ту амбивалентность, что управляет отношением индивида к своему отцу. Если милосердный и праведный Господь выступает заменой отцу, то не приходится удивляться что враждебное отношение к отцу, выражающееся в ненависти, страхе и упреках, должно было получить воплощение в фигуре сатаны. Словом, отец, по всей видимости, был индивидуальным прообразом и Бога, и дьявола. Следовательно, религии должны предъявить нам неизгладимые следы древней картины мира, в которой первобытный праотец воплощал собой беспредельное зло, походил больше на дьявола, чем на Бога.
Соглашусь, что непросто выявить отголоски этого «сатанинского» воззрения на отца в душевной жизни человека. Когда мальчик рисует гротескные лица и причудливые фигуры, мы, без сомнения, сумеем доказать, что так он насмехается над своим отцом; когда мужчина или женщина боится ночных татей и грабителей, в этом страхе нетрудно разглядеть страх перед отчужденными частями отцовской фигуры42. Животные в детских фобиях тоже нередко становятся заместительными фигурами, как и тотемные животные первобытных времен. Но вот эта «отцовская» ипостась дьявола и то обстоятельство, что дьявол может действовать вместо него, необычайно ярко и отчетливо раскрываются нам именно в неврозе художника семнадцатого столетия. Потому-то в начале своей статьи я сказал, что история «демонической» болезни снабдит нас богатым наглядным материалом, который при неврозах более поздних эпох (уже не суеверных, а ипохондрических) аналитику приходится кропотливо извлекать посредством свободных ассоциаций и изучения симптомов43. Быть может, тщательное исследование болезни нашего художника укрепит эти допущения. Нет ничего необычного в том, что человек впадает в меланхолическую депрессию и забрасывает повседневный труд из-за смерти отца. Когда подобное происходит, мы заключаем, что он был сильно привязан к отцу, и вспоминаем, сколь часто тяжелая меланхолия проявляется в виде невротической формы скорби.
В этом мы, несомненно, правы, но допустим ошибку, если сочтем, что здесь речь идет всего-навсего об отношениях любви. Наоборот, скорбь по отцу тем скорее грозит перейти в меланхолию, чем сильнее была амбивалентность в восприятии отца. Это соображение, отмечу, подготавливает нас и к тому, что отцовская фигура может подвергнуться умалению, как и случилось в дьявольском неврозе художника. Сумей мы узнать о Кристофе Хайцмане столько же, сколько узнаем о пациенте, который приходит на сеансы анализа, нам было бы довольно просто выявить эту амбивалентность – заставить пациента вспомнить, когда и при каких побудительных условиях он получил повод бояться и ненавидеть отца; вдобавок мы бы выяснили, какие случайные факторы дополнили собой типические мотивы ненависти к отцу, неизбежно присущие естественным отношениям отца и сына. Возможно, тогда мы смогли бы найти специфическое объяснение нежеланию художника трудиться. Не исключено, что отец противился его желанию заниматься живописью. Если так, то его неспособность держать кисть после смерти отца стала, с одной стороны, воплощением известного явления «отсроченного послушания»44; с другой же стороны, он перестал зарабатывать на жизнь. Тем самым его тоска по отцу как защитнику от житейских треволнений и забот должна была усугубиться. Что касается «отсроченного послушания», это было бы еще выражение раскаяния и успешного самонаказания.
Но раз уж на не дано провести сеанс анализа с Кристофом Хайцманом, умершим в 1700 году, придется довольствоваться выявлением тех особенностей истории его болезни, которые могут указывать на типичные возбуждающие причины отрицательного отношения к отцу. Таковых немного, и они не слишком-то бросаются в глаза, хотя и вызывают немалый интерес.
Начнем с обсуждения значения числа девять. Договор с нечистым заключается сроком на девять лет. Здесь мы целиком полагаемся на заслуживающее полного доверия сообщение деревенского священника из Поттенбрунна:«pro novem annis Syngraphen scriptam tradidit» («на протяжении девяти лет подпись сия действовала»). Сопроводительное письмо, датированное 1 сентября 1677 г., также сообщает, что назначенный срок истекает через несколько дней: «quorum et finis 24 mensis hujus futurus appropinquat» («близился исход 24-го дня сего месяца»). Значит, договор был подписан 24 сентября 1668 года45. Число девять используется и по другому поводу. Сам художник утверждает, что девять раз (nonies) противостоял искушениям лукавого, прежде чем уступить. Эта подробность нигде больше не упоминается; правда, аббат употребляет выражение «pos annos novem» («на протяжении девяти лет»), а составитель документа повторяет за ним: «ad novem annos» («девять лет») – оба примера можно признать доказательством того, что число девять вставлено в текст вовсе не случайно.
Ср.
«Каждый отдельно взятый сносно умен и понятлив;В полном составе они: тотчас пред вами глупец».(Ф. Шиллер).
[Закрыть]
Darmowy fragment się skończył.