Czytaj książkę: «Западный Дом»
Роман является художественным произведением. Исторические источники, упомянутые в книге, — диалоги Платона, хроники ордена Храма, испанские хроники XVI века о Карибских островах, данные океанологии и палеогенетики — существуют на самом деле; их толкование и всё, что с ними происходит на страницах романа, вымышлено. Все персонажи, учреждения, компании, службы и организации вымышлены, любые совпадения с реальными людьми случайны. Посёлок Лас-Пьедрас на северном побережье Пуэрто-Рико придуман автором.
Часть первая. Нота, которой нет
Et unus ex quadraginta navibus abiit illuc, ubi sol occidit, et in litore aliud carmen cantavit.
И один корабль из сорока ушёл туда, где заходит солнце, и пел на берегу иную песню.
Из листа, найденного в переплёте Liber Occultus
Глава 1. Люсия
Пуэрто-Рико, посёлок Лас-Пьедрас. 15 сентября 2028 года
Бабушка нашла её на рассвете.
Люсия сидела на чёрном камне у самой воды, обхватив колени, мокрая до пояса, и смотрела на риф. Солнце ещё не поднялось, но небо над морем уже стало серым, жемчужным, и вода у рифа была спокойной, гладкой, как стекло. Пеликаны летели низко над ней цепочкой, один за другим, как всегда по утрам.
— Люсия Мария Ривера, — сказала донья Кармен.
Она стояла на песке, в старом халате, в резиновых шлёпанцах, с фонарём в руке, хотя фонарь был уже не нужен. Маленькая, сухая, тёмная, с седыми волосами, заплетёнными в косу до пояса. Семьдесят четыре года. Сорок лет она провожала мужа в море и встречала с моря, а потом однажды не встретила. Она знала, как выглядит человек, который всю ночь просидел у воды.
— Бабушка, — сказала Люсия, не оборачиваясь. — Он ушёл.
— Кто ушёл?
— Золотой.
Донья Кармен помолчала. Потом подошла. Медленно, увязая шлёпанцами в мокром песке. Села на камень рядом с внучкой. Сняла с себя халат, остался старый ситцевый сарафан, и накинула халат Люсии на плечи.
— Рассказывай, — сказала она.
* * *
Люсия рассказала.
Про то, что вылезла в окно, как вылезала каждую ночь с весны. Про то, что океан пел. Про золотой свет у рифа. Про высокого, очень высокого, с длинными руками, по пояс в воде. Про кожу, которая блестела не как у людей, а как старая монета. Про глаза.
— Как у кошки, — сказала она. — Зрачки. Вот так. — Она провела пальцем по воздуху сверху вниз. — Бабушка, я не вру.
— Я знаю, что ты не врёшь, — сказала донья Кармен.
— Он запел. Одну ноту. Ту, которую я пою. Ну, ты знаешь. С весны. Только чуть-чуть другую. И я ответила. А он стоял и слушал. Долго. Пока у меня горло не заболело. А потом поднял руку. Вот так. И ушёл. Под воду. И свет ушёл.
Донья Кармен смотрела на риф.
— Он тебе что-нибудь сказал?
Люсия подумала.
— Нет. Только пел. Но мне показалось... — Она замялась. — Мне показалось, что он плакал. Бабушка. Разве такие плачут?
Донья Кармен не ответила.
Солнце поднялось над морем. Красное, круглое. Вода у рифа зажглась.
* * *
Дома бабушка поставила на плиту кофе. Старую алюминиевую кофеварку, которую дедушка купил в Сан-Хуане ещё до рождения мамы. Достала из жестяной коробки печенье. Посадила Люсию за стол на кухне, у окна, из которого было видно море.
А сама ушла в спальню и долго не возвращалась.
Люсия слышала, как она двигает что-то тяжёлое. Как скрипит сундук. Тот самый, под кроватью, который бабушка никогда не открывала при ней. Мама говорила — там дедушкины вещи. Сети, ножи, фотографии. Нельзя трогать.
Бабушка вернулась с деревянной шкатулкой.
Маленькой, тёмной, вытертой до блеска чьими-то руками. На крышке был вырезан узор: волна, а над волной — птица с длинным хвостом. Или змея с перьями. Люсия не могла понять.
Бабушка поставила шкатулку на стол. Открыла.
Внутри, на выцветшем красном лоскуте, лежал камень.
Зелёный. Тёмный, с прожилками, гладкий, как будто его много веков держали в ладонях. Размером с куриное яйцо. И на нём, едва различимо, — знак. Не буква. Не рисунок. Что-то среднее. Несколько линий, сходящихся в одну точку, как лучи.
— Это от моей бабушки, — сказала донья Кармен. — А ей — от её бабушки. А той — от её. Сколько — я не знаю. Очень давно. С тех пор, как на острове ещё жили те, кто был здесь до испанцев.
— Таино? — спросила Люсия. Им в школе рассказывали. Про таино, которые жили на острове до того, как пришли корабли. Про то, что они спали в гамаках, пекли лепёшки из маниоки и играли в мяч на площадках, выложенных камнями. Про то, что потом они все умерли.
— Таино, — сказала бабушка. — Мы все немножко таино, Люсия. Здесь, на острове. Кто больше, кто меньше. В нас течёт их кровь. Учительница тебе говорила?
— Говорила.
— А про это не говорила.
Она взяла камень. Положила Люсии на ладонь.
Камень был тёплым.
Не как камень, который лежал на солнце. Изнутри. Как будто в нём, глубоко, что-то жило.
* * *
— Моя бабушка, — сказала донья Кармен, — рассказывала мне, когда я была такая, как ты. Девять лет. Мы сидели на этом самом пляже. Она говорила: у моря есть люди. Не рыбы. Не духи. Люди. Они жили с нами, когда остров был молодым. Они были высокие, с золотой кожей, с глазами как у кошки. Они приходили из воды и уходили в воду. Они учили наших предков петь дождю, чтобы он шёл, когда нужно, и ветру, чтобы он не дул, когда не нужно. Они лечили. Они женились на наших и выходили за наших. Наши дети и их дети — это были одни и те же дети.
Люсия слушала. Камень тёплый лежал у неё на ладони.
— А потом пришли корабли, — сказала бабушка. — С востока. Большие, белые. И с ними пришла болезнь. Та, от которой лицо покрывается язвами. И все стали умирать. Наши. И их. Морские люди тоже умирали. Они не знали этой болезни. У них не было защиты. Как у нас.
— И что?
— И морские люди ушли, — сказала донья Кармен. — В воду. Все. Однажды ночью. Моя бабушка говорила — её бабушке рассказывала её бабушка — что в ту ночь море у рифа светилось золотым до самого утра. А потом погасло. И больше никогда не светилось.
Она замолчала. Посмотрела в окно. На море.
— До вчерашней ночи, — сказала Люсия.
— До вчерашней ночи.
* * *
— Бабушка. А камень?
— Камень — от них. — Донья Кармен коснулась знака тёмным пальцем. — Моя бабушка говорила: это знак рода. Нашего. В нашем роду был кто-то из них. Давно. Очень давно. Женщина с золотой кожей, которая вышла за рыбака из этой деревни. Здесь тогда была не деревня. Здесь было селение таино. На этом самом месте. Под нашим домом, если копнуть, найдёшь черепки.
Она взяла камень у Люсии. Подержала. Положила обратно на красный лоскут.
— Бабушка мне сказала: береги. Когда-нибудь море снова засветится. И тогда кто-то в нашем роду услышит, как оно поёт. И ответит.
Люсия смотрела на неё.
— Это я?
— Похоже на то, — сказала донья Кармен.
И вдруг, неожиданно, улыбнулась. Широко. Беззубо. Как улыбаются старухи, когда сбывается то, во что они сами не очень верили.
— Я думала — сказки, — сказала она. — Всю жизнь думала. Бабушкины сказки. А весной все пошли к воде. И я пошла. И запела. Ту колыбельную, которую пела мне бабушка. Без слов. Я её шестьдесят лет не пела. А тут запела. Сама. И мама твоя запела. И весь посёлок.
— Я помню.
— А ты пела одну ноту, — сказала донья Кармен. — Высокую. Я тебя слышала. Всю ночь потом не спала. Думала: это та нота. Бабушкина. Она её пела, когда смотрела на море. Одну. Говорила — чтобы те, внизу, помнили, что мы здесь.
* * *
Мама вернулась с ночной смены в восемь.
Ана Ривера, тридцать четыре года, медсестра в больнице в Аресибо. Усталая, в синей форме, с сумкой через плечо и пакетом из пекарни. Она вошла на кухню, увидела шкатулку на столе, увидела мокрую Люсию в бабушкином халате, увидела бабушку — и остановилась на пороге.
— Мама, — сказала она. — Что случилось?
Донья Кармен рассказала.
Ана слушала. Не перебивала. Стояла у двери, сжимая пакет с хлебом. Лицо у неё становилось всё бледнее.
— Мама, — сказала она, когда бабушка замолчала. — Это опасно. Ты понимаешь? Ребёнок ночью один у воды. А если бы она утонула? А если бы это был... не знаю. Какой-нибудь сумасшедший. Ныряльщик. Контрабандист.
— С золотой кожей? — спросила донья Кармен.
— Мама!
— Ана. — Бабушка встала. Маленькая. Сухая. Ниже дочери на голову. — Ты тоже пела весной. У воды. Ты помнишь, что ты чувствовала?
Ана молчала.
— Помнишь, — сказала донья Кармен. — Я знаю, что помнишь. Ты потом неделю плакала по ночам. Ты мне не говорила. Я слышала.
— Это был стресс, — сказала Ана. — Отключение. Паника. В больнице все говорили — массовый психоз. Доктор Ортис говорил...
— Доктор Ортис тоже пел, — сказала бабушка. — На пирсе. Я видела.
Ана села на табурет у двери. Положила пакет с хлебом на колени. Закрыла лицо руками.
— Я не хочу, — сказала она глухо. — Мама. Я не хочу, чтобы она была... особенной. Я хочу, чтобы она была обычной. Ходила в школу. Ела хлопья. Ругалась со мной из-за телефона. Я уже потеряла Хосе. Море его забрало. Я не отдам ему ещё и её.
Люсия смотрела на маму.
Папа ушёл в море, когда ей было три. На лодке. За тунцом. Был шторм. Лодку нашли. Его — нет. Она его почти не помнила. Только запах. Солёный. И руки. Большие. Тёплые.
Она слезла с табурета. Подошла к маме. Обняла её.
— Мам. Я никуда не пойду.
Ана обняла её в ответ. Крепко. Так, что стало трудно дышать.
— Обещаешь?
Люсия хотела сказать: обещаю.
И не сказала.
Потому что в этот момент — далеко, очень далеко, под домом, под пляжем, под рифом, под всей водой, на такой глубине, что не бывает света, — что-то запело. Одну ноту. Низкую. Долгую. Едва слышную.
Как будто звало.
И камень в шкатулке на столе, зелёный, тёмный, с лучами, — засветился. Чуть-чуть. Золотом.
Ана подняла голову. Посмотрела на шкатулку. И замерла.
— Мама, — прошептала она. — Это что?
Донья Кармен не ответила. Она смотрела в окно. На море.
У рифа, в утреннем свете, по гладкой воде, бежала золотая рябь.
* * *
В тот же день, в шесть вечера по местному времени, на другом конце Земли, в Санкт-Петербурге, на набережной реки Мойки, был час ночи.
Вячеслав Корнилов сидел в кабинете у телефона Голицыных и не спал.
Он не спал уже сутки. С той минуты, как в четыре часа утра белый телефон из слоновой кости зазвонил, и незнакомый голос, старый, медленный, сказал по-латыни: «Седьмой. Брат ищет брата. Ты слышишь?»
Лариса сидела напротив, в бордовом кресле, с чашкой остывшего чая.
— Ты ответил «мы идём», — сказала она.
— Ответил.
— Корнилов. Ты понимаешь, что жёлоб Пуэрто-Рико — восемь тысяч четыреста метров? Что «Глубина» рассчитана на шесть? Что Аркадий Ильич на пенсии? Что у нас нет ни судна, ни аппарата, ни денег, ни разрешения, ни малейшего представления о том, что там внизу?
— Понимаю.
— И что ты будешь делать?
Вячеслав посмотрел на телефон.
— Спрошу у Дома, — сказал он. — Через неделю равноденствие. Сход. Мы туда и так идём.
Лариса поставила чашку.
— А потом?
— А потом, — сказал Вячеслав, — пойдём на запад.
Глава 2. Сборы
Санкт-Петербург. 16–18 сентября 2028 года
Семён пришёл в восемь утра, без звонка, с ноутбуком под мышкой и с лицом человека, который всю ночь не спал и не собирается.
— Огава ответил, — сказал он с порога.
Вячеслав открыл дверь в халате. За его спиной на кухне Лариса гремела сковородкой. Пахло горелым.
— Заходи.
Семён прошёл на кухню, сел за стол, открыл ноутбук, развернул экраном к ним. Лариса выключила плиту. Яичница была безнадёжна.
— Я написал ему в субботу, — сказал Семён. — Ночью, сразу после того, как вы мне позвонили про телефон. Коротко. По-английски. Что я читал его статью. Что у меня есть записи двенадцати герц из Тихого океана за полтора года. Что я думаю, его сигнал из-под Пуэрто-Рико и мой — не просто похожи. Что они разговаривают. — Семён перевёл дыхание. — Он ответил через четыре часа. Вот.
Письмо было длинным. Вежливым. Очень японским: три абзаца извинений за беспокойство, благодарностей за интерес и оговорок о предварительном характере данных. А потом — дело.
Кэндзи Огава, сейсмолог из университета в Сендае, пятьдесят два года, двадцать лет изучающий подводные землетрясения, писал, что сигнал из Атлантики за последний месяц изменился. Стал ровнее. Сильнее. Регулярнее. И что в ночь на пятнадцатое сентября, в два часа по Гринвичу, его станции на Пуэрто-Рико записали то, чего он не мог объяснить: короткий всплеск. Не двенадцать герц. Выше. Гораздо выше. В слышимом диапазоне.
«Это звучит, — писал Огава, — как одна нота. Я прилагаю запись. Я понимаю, что вы, вероятно, сочтёте меня сумасшедшим. Мои коллеги считают. Но эта нота отвечала на другую. Такую же. Почти такую же. Записанную гидрофоном у берега, на глубине четырёх метров, в шестистах метрах от посёлка Лас-Пьедрас. Источник второй ноты был на берегу. Или в воде у берега. Я не знаю, что это. Я бы очень хотел знать».
Семён нажал на вложение.
Из маленьких динамиков ноутбука, сквозь шум, сквозь треск, сквозь шорох прибоя, — одна нота. Низкая. Долгая. Старая. Чужая.
А потом — другая. Высокая. Тонкая. Детская. Чуть-чуть дрожащая. Как будто поёт ребёнок, который очень боится и очень старается.
Лариса прижала ладонь ко рту.
— Это Эвель, — сказала она. — Слава. Это почти Эвель. Только поворот в конце другой. Как... как одно слово, которое по-разному говорят в соседних деревнях.
Вячеслав слушал.
Запись кончилась. Семён нажал ещё раз. И ещё.
На третий раз Вячеслав сказал:
— Это ребёнок.
— Что?
— Вторая нота. С берега. Поёт ребёнок. Девочка. Лет восемь, девять. Я тридцать лет слушаю, как поют студенты. Голос не сломался ещё. И она боится. Слышишь? Вот здесь. В середине. Дрожит.
Семён смотрел на него.
— Вячеслав Андреевич. Откуда вы...
— Сэла пела так же, — сказал Вячеслав. — У первой трубы. Когда ей было страшно.
* * *
Вера Николаевна пришла в обед. С оливье, как всегда. И с папкой.
— Я подумала, — сказала она, садясь, — раз вы всё равно поедете, а вы поедете, я тебя, Корнилов, тридцать лет знаю, то мне нужны образцы.
— Какие образцы?
— Любые. — Вера открыла папку. — Смотрите. Я полтора года работаю с вашими аталь. С кровью Доставленных, которые поднялись. С волосами, которые Лариса принесла из Дома. С ногтями Сэлы, прости господи, я до сих пор не верю, что она мне их срезала и прислала в конверте через Котова. Я знаю этот геном. Я знаю, где он есть у людей наверху. Ноль четыре процента — нет, это у меня ноль. У всех остальных — от долей процента до шести восьми, как у тебя.
Она развернула карту. Старую, распечатанную, с разноцветными пятнами.
— Это распределение. По миру. Где больше, где меньше. Северная Европа — много. Саамы, карелы, финны. Средиземноморье — пятнами. Канары. Азоры. Египет. Тихий океан — Микронезия, Марианские острова, чаморро. Видите? Всё вдоль старых путей. Тех, которыми шли тридцать девять кораблей.
— А это? — Лариса показала на карту.
Карибское море. Острова. Пуэрто-Рико. Гаити. Куба. Ямайка. Восточное побережье Центральной Америки. Пятна там были. Другого цвета. Не синего, как везде. Зелёного.
— А это, — сказала Вера, — то, чего я полтора года не могла объяснить. Геном аталь. Но не совсем тот. Другие варианты. Другие сочетания. Как будто ветка от того же дерева, но выросла отдельно. Очень давно. Я думала — ошибка. Загрязнение образцов. Я три раза перепроверяла. Это не ошибка.
Она посмотрела на Вячеслава.
— Сороковой корабль, — сказала она. — Вы мне рассказывали. Про лист в переплёте. Корнилов, это они. Их кровь. В людях островов. В тех, кто живёт там сейчас. Немного. Доли процента. Но есть.
— И что тебе нужно?
— Древнее, — сказала Вера. — Мне нужно древнее. Кости. Зубы. Из захоронений таино. До испанцев и сразу после. Если в них этого больше, чем в живых, — значит, раньше было больше. Значит, что-то случилось. И мне нужно живое. От тех, у кого этого больше всего. Волос. Слюна. Что угодно. Я хочу понять, что с ними было.
— Почему тебе это так важно?
Вера закрыла папку.
— Потому что ветка, которая выросла отдельно, — сказала она, — в какой-то момент перестала расти. Я вижу это по данным. Примерно пятьсот лет назад. Как будто её срезали. Я хочу знать, кто её срезал.
* * *
Михаил Петрович Грачёв приехал вечером.
Привёз Liber Occultus. В новом переплёте. Тёмно-синем, кожаном, с золотым тиснением: солнце с лучами. И отдельно — в прозрачной папке, между двумя листами бескислотного картона, — лист из старого переплёта. Тот самый.
— Тиэн прочитал всё, — сказал он, садясь в бордовое кресло. — Через Котова. Через Семёна. Вячеслав Андреевич, я хочу, чтобы вы знали, что там. Целиком. Прежде чем поедете.
Он положил на столик графа Орлова распечатку. Перевод. Три страницы. Котовский почерк, аккуратный, мелкий, сфотографированный и отправленный Семёну с несуществующего адреса.
Вячеслав читал.
Список кораблей. Тридцать девять имён. Певцы. Число спасённых на каждом. Сто, двести, триста. А в конце, отдельно, — сороковой.
«Корабль Заката. Певец — Тэор, сын Иэль, старший. Спасённых — двести сорок. Ушёл туда, где заходит солнце, к большой земле за океаном, ибо Тэор старший сказал: там люди, и мы им нужны. Тэор младший остался с матерью на берегу, пел вместе с ней, чтобы бежали. Мать ушла в песню. Тэора младшего взяли на корабль Иэль, последний, когда волна уже шла. Братья не простились».
Вячеслав опустил лист.
— Братья не простились, — повторила Лариса тихо.
— Двенадцать тысяч лет, — сказал Михаил Петрович. — Двенадцать тысяч лет, Вячеслав Андреевич. Ваш Тэор ни разу не сказал, что у него был брат. Тиэн говорит — никто в Доме не знал. Никто. Он держал это в себе двенадцать тысяч лет. Как держат то, о чём нельзя думать, потому что если подумаешь — не выдержишь.
— А теперь думает, — сказал Вячеслав. — Во сне.
— Во сне, — согласился Михаил Петрович.
Он помолчал.
— Там есть ещё. Последняя строка. Монбар её записал со слов Орвена, а Тиэн нашёл её и в знаках. Она такая: «И мы не знаем, жив ли он. Но если запоёт тот, кто спит, — значит, жив. Ибо так поют только тому, кто может ответить».
* * *
Ночью Вячеслав позвонил матери.
В Старую Руссу. В одиннадцать вечера. Ольга Николаевна не спала. Она никогда не ложилась раньше полуночи.
— Ты опять уезжаешь, — сказала она. Не спросила.
— Да, мам.
— Далеко?
— На другую сторону. В Атлантику. Под Пуэрто-Рико.
Мать помолчала.
— Там глубже? — спросила она.
— Глубже. Восемь тысяч.
— И как ты туда спустишься? Аркадий Ильич на пенсии. Ты сам говорил. Этот ваш аппарат на шесть тысяч рассчитан.
— Я не на аппарате, мам.
— А на чём?
Вячеслав посмотрел в окно. На Мойку. На тёмную воду. На отражения фонарей.
— В песне, — сказал он. — Как Доставленные. Как Леонид. Как Котов. Как Лариса весной поднялась. Они меня понесут. Аталь. Водой.
Долгая тишина в трубке.
— Слава, — сказала мать. — Твой дед вошёл в Сейдозеро летом тридцать шестого. И вышел на третье утро. С камнем. Бабушка Мария звала его двое суток. Без перерыва. Охрипла так, что потом месяц говорить не могла. Ты знаешь?
— Знаю.
— А ты знаешь, что он ей сказал, когда вышел?
— Нет.
— Он сказал: «Маша, я слышал тебя всё время. Только поэтому и вышел. Если бы ты замолчала хоть на минуту — я бы остался. Там было очень хорошо».
Вячеслав молчал.
— Кто будет звать тебя? — спросила мать.
— Лара.
— Лара будет с тобой. Внизу. Кто будет звать сверху?
Он не знал.
— Вот и подумай, — сказала Ольга Николаевна. — А то я сама прилечу. В этот ваш Пуэрто-Рико. В семьдесят шесть лет. С камертоном. И буду стоять на берегу, пока ты не вылезешь. Ты меня знаешь.
— Знаю, мам.
— То-то.
Она положила трубку.
* * *
Он вернулся в кабинет. Лариса не спала. Сидела в кресле у окна с ноутбуком Семёна, который тот оставил, и слушала запись. Наушники. Глаза закрыты.
— Двадцатый раз, — сказала она, не открывая глаз. — Слава. Я не могу перестать. Эта девочка. С берега. Ты прав — она боится. Но она всё равно поёт. Знаешь, кому?
— Кому?
— Ему, — сказала Лариса. — Тому, кто внизу. Она отвечает ему. Он поёт: я здесь, кто-нибудь, ответьте. А она отвечает: я слышу. Девять лет. Одна. На берегу. Ночью.
Она сняла наушники.
— Мама права, — сказала она. Она слышала разговор через открытую дверь. — Кто-то должен звать сверху. Тот, кого он услышит.
— Кто?
Лариса посмотрела на экран ноутбука. На волну записи. На маленький всплеск в конце. Высокий. Детский.
— Она, — сказала Лариса.
* * *
Утром Семён принёс билеты.
Петербург — Москва — Гуам. Через Токио. Вылет двадцатого. Обратных билетов не было.
— Деньги — от книг, — сказал он, смущаясь. — Издательство допечатало ещё двадцать тысяч. Второй книги. Я не знаю, что с ними делать. Пусть будут на это. Дальше — Пуэрто-Рико. Я уже написал Огаве. Он будет там в начале октября. Сказал, у него есть знакомые в университете в Маягуэсе и в Аресибо. Сказал, найдёт для нас дом в Лас-Пьедрас. Немиров обещал помочь с бумагами, у него остались связи.
— Ты едешь?
— Конечно, еду, — сказал Семён. — Кто-то же должен писать третью книгу.
Вячеслав засмеялся.
— Аня отпустила?
— Аня едет со мной, — сказал Семён. — Она сказала: «Если ты думаешь, что я буду год сидеть в Выборге и ждать, пока ты вернёшься со дна океана, как эти ваши Нина Георгиевна и Маргарита Павловна, — ты ошибаешься».
Лариса засмеялась тоже.
— Правильная девушка, — сказала она.
— Правильная, — согласился Семён. И покраснел.
* * *
Двадцатого сентября, в шесть утра, такси стояло у подъезда на Мойке.
Вячеслав спустился последним. С рюкзаком. В кармане куртки — два камня, деда и Тан Розы. И третий, который он положил туда вчера вечером, сам не зная зачем: маленький кусок змеевика, отколовшийся от валуна у Уха на Сейдозере, — мать подобрала его в марте прошлого года, когда отняла руки от камня, и отдала ему на свадьбе.
Он обернулся. Посмотрел на окна третьего этажа.
На подоконнике кабинета, белый, из слоновой кости, с гербом Голицыных, стоял телефон. Включённый в розетку.
Молчал.
— Поехали, — сказала Лариса из такси.
Он сел.
Глава 3. Сход у ворот
Гуам, пляж Тумон — Нижний Аталь. 21–22 сентября 2028 года
Тан Роза ждала их на чёрных камнях у входа в бухту.
Одна. В белом платье, с ожерельем из ракушек, босиком. Седые волосы распущены по плечам. За её спиной, на пляже, горели огни отелей, играла музыка в баре, смеялись туристы. А здесь, на камнях, было тихо и темно, и только волны шуршали у ног.
— Вы опоздали, — сказала она по-английски. — На двадцать минут. Девочка ждёт.
— Какая девочка? — спросил Семён.
Тан Роза кивнула на воду.
В двадцати метрах от камней, у самой поверхности, мерцал огонёк. Маленький. Голубой.
— Сэла, — сказала Лариса. И улыбнулась.
* * *
Они договорились ещё в марте. Когда Лариса поднялась из воды у борта «Курбатова» и сказала: «Больше никакой "Глубины", Слава. Аркадий Ильич на пенсии. Я год прожила внизу. Я знаю, как они ходят. Они могут взять нас с собой. Водой. В песне. Как брали Доставленных. Только Доставленные не знали, куда их ведут, и поэтому было страшно. А мы будем знать».
Вячеслав тогда не поверил.
Он поверил сейчас. Стоя на чёрных камнях у входа в бухту Тумон, в одних плавках и футболке, с рюкзаком, в котором были только камни, телефон в непромокаемом чехле и тетрадь. Глядя, как голубой огонёк в тёмной воде подплывает ближе.
Семён и Аня оставались наверху. Им не нужно было в Дом. Им нужно было лететь в Пуэрто-Рико, через Токио и Нью-Йорк, и всё подготовить: дом, Огаву, связь, приборы. Встретиться в Аресибо второго октября.
— Если мы не вернёмся к первому... — начал Вячеслав.
— Вернётесь, — сказала Аня. Твёрдо. Как Нина Георгиевна. — Я вам буду петь. Отсюда. С камней. Всю ночь. Тан Роза меня научит.
Тан Роза кивнула.
— Научу, — сказала она. — Только у неё голос хороший. Это плохо. Хороший голос Дом не слышит. Ему нужен честный.
* * *
Сэла вынырнула у камней.
Ей было пятнадцать по-человечески. За полтора года она выросла. Вытянулась. Стала выше Ларисы. Перламутровая кожа, огромные тёмные глаза с вертикальными зрачками, длинные пальцы. И улыбка — человеческая, широкая, которой она научилась у Ларисы за год.
— Привет, седьмой, — сказала она по-русски. Чисто. Почти без акцента. — Привет, восьмая. Вы готовы?
— Нет, — честно сказал Вячеслав.
— Хорошо, — сказала Сэла. — Кто говорит «да» — тот врёт. Мама так говорит.
Она протянула руки. Одну — ему. Другую — Ларисе.
— Не бойтесь воды, — сказала она. — Вода будет внутри. Это нормально. Не надо держать воздух. Отпустите. Как когда засыпаешь. Я буду петь. Вы будете слышать. Пока слышите — живы. Пока живы — идёте. Пять часов. Может, шесть. Вы будете думать, что прошла минута. Или год. Это тоже нормально.
— А если перестанем слышать?
Сэла посмотрела на Тан Розу. На Аню.
— Тогда они будут петь, — сказала она. — Сверху. И вы услышите их.
* * *
Он вошёл в воду.
Тёплую. Чёрную. Ласковую. По колено. По пояс. По грудь. Сэла держала его за руку. Лариса шла рядом, с другой стороны от девочки.
— Теперь, — сказала Сэла. — Вниз.
И потянула.
Вода сомкнулась над головой.
Он сделал то, чего тело не хотело делать ни за что. Не задержал дыхание. Выдохнул. Весь воздух. Пузыри ушли вверх. И вдохнул.
Воду.
Было больно. Секунду. Две. Как будто в грудь налили жидкий огонь. Тело кричало: нет, нет, назад, наверх, воздух! А потом — сквозь боль, сквозь воду, сквозь панику — он услышал.
Сэла пела.
Колыбельную. Ту самую. Без слов. Одни гласные. Медленная, длинная, как северная река подо льдом.
И боль ушла.
Вода в груди стала просто тёплой. Тяжёлой. Спокойной. Как будто он всегда так дышал. Как будто он вспомнил то, что знало его тело двенадцать тысяч лет назад, а потом забыло.
Он открыл глаза.
Темнота. Абсолютная. Ни верха, ни низа. Только рука Сэлы в его руке. И голос. И рядом — тепло. Лариса.
Они шли вниз.
* * *
Он не помнил потом этих часов.
Помнил только обрывки. Огоньки — голубые, белые, зелёные, — которые появились рядом на какой-то глубине и шли с ними. Холод — он пришёл сначала, а потом исчез, будто песня его съела. Давление — его не было. Совсем. Он ждал, что его раздавит, что лопнут уши, что треснут кости. Ничего. Как будто вода внутри и вода снаружи договорились между собой.
И голоса сверху.
Далеко. Слабо. Тан Роза, которая пела на чёрных камнях колыбельную чаморро. И Аня. Голос у Ани был красивым. Чистым. Сильным. Ей бы в консерватории учиться.
Он её почти не слышал.
А Тан Розу — слышал. Старую, хриплую, срывающуюся. До самого дна.
«Хороший голос Дом не слышит. Ему нужен честный».
* * *
У ворот их встретил Котов.
С фонарём из светящихся водорослей. В серебристой рубашке. С бородкой, которая за год отросла и стала совсем белой. Рядом с ним — Галина Сергеевна, маленькая, седая, в длинном платье из той же ткани, что носили аталь, с банкой малинового варенья в руках.
— Последняя, — сказала она вместо приветствия. — Слава богу, вы приехали. Привезли? Я Ларисе в письме писала.
Лариса молча достала из рюкзака две банки. Литровые. Обёрнутые в полиэтилен и скотч в три слоя.
Галина Сергеевна заплакала.
— Галя, — сказал Котов, обнимая её. — Это же просто варенье.
— Тебе — просто, — сказала Галина Сергеевна сквозь слёзы. — А я его год экономила. По ложке. По воскресеньям.
* * *
Сход собрался на следующий вечер, в час равноденствия. На Гуаме это было без четверти десять вечера. В Петербурге — без четверти три дня.
Вячеслав стоял у первой трубы, рядом со спящим Тэором.
Старик лежал на каменном ложе, как полгода назад, как год назад. Укрытый серебристой тканью. Лицо спокойное. Почти молодое. Сэла сидела рядом, держа его руку в своей.
Тэор пел.
Во сне. Тихо. Едва слышно. Губы не двигались, но звук шёл. Изнутри. Из груди. Одна нота. Низкая. Долгая. Чужая. Та, которой нет ни в одной трубе.
Купол слушал.
Тридцать одна тысяча аталь стояли на галереях, на мостах, на лестницах. Сто сорок семь человек у первой трубы. И никто не говорил ни слова. Все слушали, как спящий поёт брату, который ушёл двенадцать тысяч лет назад на запад и с которым он не простился.
* * *
— Нужно идти, — сказал Тиэн.
Он стоял в центре купола, у чёрного бассейна с голубым пламенем, с пластиной из змеиного камня в руках. На пластине были знаки. Те, что Котов перевёл с листа из переплёта. Список кораблей.
— Нужно идти, — повторил он. — Брат Тэора жив. Его Дом жив. Они проснулись. Они зовут. Если мы не пойдём — кто пойдёт?
— Мы не знаем дороги, — сказал кто-то с галереи. — Мы никогда не были в той воде. Это другой океан. Там холоднее. Там глубже. Там нет наших песен.
— Значит, споём новые, — сказал Тиэн.
— А если они не хотят нас видеть? — спросил другой голос. Старый. Хриплый. — Двенадцать тысяч лет. Они ушли. Они не вернулись. Они не искали нас. Почему?
Тиэн не ответил.
Тишина.
А потом из толпы у стены вышел Кэдмар.
* * *
Он изменился за полтора года.
Не постарел. Аталь не старели так быстро. Но что-то ушло из него. Металл в голосе. Тяжесть в плечах. Серебряные знаки на груди он больше не носил. Тиэн говорил Ларисе, что Кэдмар снял их в тот день, когда вернулся с атолла, и отдал в мастерские — переплавить на новые трубы.
Он вышел к бассейну. Встал рядом с Тиэном. Посмотрел на купол.
— Я пойду, — сказал он.
По куполу прошёл шёпот.
— Я знаю, почему они не искали, — сказал Кэдмар. — Я не был там. Но я знаю. Тиэн, ты говоришь — они проснулись. Значит, спали. Сколько?
— Мы не знаем. Лариса говорит — пятьсот лет, может быть. Если сигнал начался весной прошлого года...
— Пятьсот лет, — сказал Кэдмар. — Целым Домом. Великим сном. Все. Даже дети. Так не спят от усталости. Так спят от горя. Когда горя так много, что если не уснёшь — умрёшь. Я знаю. Я хотел так уснуть. Семьдесят лет назад. Когда Эвель... Я пришёл к Тэору и сказал: дай мне песню сна. Тэор не дал. Сказал: тот, кто спит от горя, просыпается не добрым. Он просыпается с тем же горем, только ещё больше. Потому что горе во сне растёт. Как гриб в темноте.
Он помолчал.
— Я не уснул, — сказал Кэдмар. — Я стал злым. Это хуже. Или лучше. Не знаю. Но я знаю, что они проснулись с горем. С большим. Пятисотлетним. И я знаю, что может сделать горе, когда просыпается. Я сам это делал. Я пел зов восьми миллиардам. Из горя.
Купол молчал.
— Я пойду, — сказал Кэдмар. — Потому что я знаю это горе изнутри. Если кто-то там внизу захочет сделать то, что хотел сделать я, — я узнаю его по голосу. И я спою ему Эвель. Седьмая статья.
* * *
Сход пел долго.
Решили так: идут Кэдмар, Тиэн и Сэла.
Сэла вызвалась сама. Мать её, Ноэль, долго не пускала. Говорила: ты ребёнок. Говорила: это другой океан. Говорила: я уже один раз чуть не потеряла тебя у бассейна, когда пел Совет. Сэла выслушала. А потом встала посреди купола и запела Эвель. Одну ноту. Высокую. И сказала по-русски, так, чтобы поняли все гости:
— Там поёт девочка. С берега. Я её слышу. Она одна. Ей страшно. Ей надо, чтобы кто-то ответил. Кто ответит, если не я?
Ноэль заплакала. И отпустила.
Тиэн шёл переводить. Он один в Доме знал старые знаки. Если западные заговорят — он поймёт.
А Кэдмар — потому что Кэдмар.
И седьмой с восьмой.
— Ты не обязан, — сказал Тиэн Вячеславу после Схода. — Это наше дело. Наш брат. Наш Дом.
— Тэор позвонил мне, — сказал Вячеслав. — Не тебе. Мне. По телефону Голицыных. По-латыни. «Брат ищет брата». Я ответил: «Мы идём». Я не могу теперь не пойти.
— Это был не Тэор, — сказал Тиэн. — Тэор спит. Это был тот. Старший.
Вячеслав замер.
— Откуда ты знаешь?
— Тэор не знает латыни, — просто сказал Тиэн. — Он никогда не был наверху среди людей. Он двенадцать тысяч лет здесь. А тот, старший, жил с людьми. Учил их. Учился у них. Если к ним приходили испанцы — пятьсот лет назад — он слышал латынь. От монахов. Он выучил её. И запомнил. Пятьсот лет во сне — и запомнил.
* * *
Ночью Вячеслав не спал.
Сидел у ворот. Под семью статьями, вырезанными его почерком. Лариса спала рядом, положив голову ему на колени. Она устала. Пять часов в воде, в песне, — это было тяжелее, чем она говорила.
Кэдмар подошёл тихо. Огромный. Тёмный. Сел на камень рядом. Долго молчал.
— Седьмой, — сказал он наконец.
— Да.
— Ты знаешь, что в той воде нет наших дорог.
— Тиэн говорил.
— Мы с Сэлой поведём вас. Но в чужой воде наша песня слабее. Она не знает той воды. Та вода её не знает. Нужен голос оттуда. Сверху. С их берега. Тот, кого знает их вода. Иначе мы не дойдём. Восемь тысяч. Это на две тысячи больше, чем здесь. И холоднее.
— Девочка, — сказал Вячеслав.
Кэдмар кивнул.
— Та, которая поёт с берега. Её голос — их вода знает. В ней их кровь. Если она будет петь, пока мы идём вниз, — дойдём. Если замолчит...
Он не договорил.
— Ей девять лет, — сказал Вячеслав.
— Эвель было восемь, — сказал Кэдмар.
Они помолчали.
— Я не хочу, — сказал Кэдмар тихо. — Чтобы ребёнок пел для нас. Стоял у воды. Ночью. Один. Я семьдесят лет думаю о ребёнке, который стоял у воды один. Я не хочу ещё одного.
— Она не будет одна, — сказал Вячеслав. — Я тебе обещаю.
Кэдмар посмотрел на него.
Перламутровые глаза. Мокрые.
— Седьмой, — сказал он. — Ты обещаешь странные вещи.
— Я знаю.
— И почему-то их выполняешь.
* * *
На рассвете — на том, что в Доме называли рассветом, когда Лёгкие делали самый глубокий вдох, — Вячеслав подошёл к Тэору.
Старик спал. Пел во сне. Одну ноту.
Вячеслав опустился на колени рядом с ложем. Сэла подвинулась.
— Тэор, — сказал он тихо. — Я иду на запад. К твоему брату. Я не знаю, что ему сказать. Скажи мне. Что ему сказать?
Тэор не ответил.
Нота лилась. Низкая. Долгая. Чужая.
А потом — на одно мгновение — изменилась. Стала чуть выше. Чуть короче. И в конце — поворот. Такой, какого Вячеслав никогда не слышал ни у Тэора, ни у Сэлы, ни у Кэдмара. Ни у кого.
Сэла вздрогнула.
— Что это? — прошептал Вячеслав.
Сэла слушала. Губы у неё дрожали.
— Это не нота, — сказала она. — Это слово. Старое. Очень старое. На языке острова. Его не говорят двенадцать тысяч лет. Тиэн знает. Я — только чуть-чуть.
— Какое слово?
Сэла посмотрела на спящего старика. На его спокойное, почти молодое лицо.
— «Прости», — сказала она.
Глава 4. Аресибо
Пуэрто-Рико, северное побережье. 2–3 октября 2028 года
Пуэрто-Рико встретил их жарой и дождём одновременно.
Вячеслав вышел из здания аэропорта в Сан-Хуане и остановился. Воздух был горячим, влажным, тяжёлым, как в бане. Пахло цветами, бензином, морем и мокрым асфальтом. Небо над пальмами было ярко-синим, а прямо над головой висела одна-единственная тёмная туча, и из неё лило как из ведра. Через пять минут туча ушла, и солнце ударило так, что от асфальта пошёл пар.
— Тропики, — сказала Лариса, надевая тёмные очки. — Я двадцать лет назад здесь была. На экспедиции. Ничего не изменилось.
Семён ждал у выхода. Загорелый, в шортах и выцветшей футболке, с ноутбуком под мышкой, с бутылкой воды в руке. Рядом с ним — невысокий седой японец в светлой рубашке с коротким рукавом, в панаме, с аккуратным кожаным портфелем.
— Доктор Огава, — сказал Семён. — Кэндзи Огава. Вячеслав Андреевич Корнилов. Лариса Андреевна Корнилова.
Японец поклонился. Низко. Потом выпрямился и протянул руку. По-американски.
— Очень рад, — сказал он по-английски, с сильным акцентом. — Очень, очень рад. Я прочитал ваши книги.
— Мои? — удивился Вячеслав.
— Книги господина Северного Сфинкса, — сказал Огава. И едва заметно улыбнулся. — В переводе. Мой аспирант нашёл любительский перевод в сети. Очень плохой перевод. Но я прочитал. Обе. За одну ночь.
Он посмотрел на Вячеслава. Долго. Внимательно. Как смотрят учёные на образец, который не укладывается ни в одну из известных схем.
— Там написано, — сказал Огава, — что главный герой слышит двенадцать герц. Ушами. Без приборов.
— Написано.
— Это правда?
Вячеслав помолчал.
— Доктор Огава, — сказал он. — Это роман.
— Конечно, — сказал Огава. — Конечно. Роман. — Он кивнул. И вдруг, совершенно серьёзно, добавил: — Тогда, если позволите, господин Корнилов, я задам вам несколько вопросов о романе. Позже. Когда вы отдохнёте. У меня их сорок семь.
* * *
Ехали на машине Огавы, взятой напрокат, старом белом внедорожнике с треснутым лобовым стеклом. Огава вёл осторожно, медленно, держась за руль обеими руками, как держат его люди, привыкшие ездить по другой стороне дороги.
Дорога шла на запад, вдоль северного побережья. Справа — море. Ярко-синее у берега, тёмное, почти чёрное дальше. Слева — холмы, зелёные, густые, заросшие так, что не видно земли. Между ними — посёлки. Маленькие, пёстрые, с домами, выкрашенными в розовый, жёлтый, голубой, салатовый. С бельём на верёвках. С собаками на крыльцах. С флагами на балконах.
И везде — следы.
Вячеслав не сразу понял, что видит. Потом понял. Пустые фундаменты на склонах, заросшие травой. Крыши, затянутые синим брезентом. Столбы, наклонённые, как пьяные. Сорванные вывески. Мост, у которого одна половина была старая, бетонная, а другая — новая, металлическая, временная.
— Ураганы, — сказал Огава, заметив его взгляд. — Здесь каждые несколько лет. Большой был одиннадцать лет назад. Остров остался без света на несколько месяцев. Некоторые районы — почти на год. Люди до сих пор помнят. До сих пор чинят.
— А сейчас?
— Сейчас сезон, — сказал Огава. — До конца ноября. Пока было тихо. Два слабых шторма прошли южнее. Метеорологи говорят: необычно тихий год. — Он помолчал. — Мои коллеги-метеорологи говорят также, что вода в этом году очень тёплая. Теплее, чем когда-либо. Это плохо. Тёплая вода — это топливо для ураганов. Если что-то начнётся, оно будет сильным.
* * *
В Аресибо остановились у обсерватории.
Огава настоял. Сказал: «Я должен показать вам. Это важно. Для понимания».
Дорога шла вверх, в холмы, по серпантину, через джунгли. Потом — ворота, охрана, парковка. И за ней, в огромной круглой воронке между холмами, — то, что осталось от радиотелескопа.
Вячеслав видел фотографии. Всем в мире были знакомы фотографии. Гигантская чаша, триста с лишним метров в поперечнике, вписанная в карстовую воронку. Над ней, на тросах, на трёх бетонных башнях, — огромная платформа с приёмниками. Пятьдесят лет этот телескоп слушал космос. Отсюда посылали послание звёздам. Здесь искали сигналы иных цивилизаций.
Платформы не было. Восемь лет назад тросы лопнули, и девятьсот тонн металла рухнули в чашу. Остались три башни. И сама чаша, изуродованная, с дырой посередине, заросшая по краям.
Они стояли на смотровой площадке. Молчали.
— Пятьдесят лет, — сказал Огава тихо. — Мы слушали небо. Искали голоса. Посылали им сообщения. Ждали ответа. А ответ пришёл не с неба.
Он повернулся. Посмотрел на север. Туда, где за холмами, в десяти километрах, лежало море. А под морем — жёлоб. Восемь тысяч четыреста метров.
— Он пришёл снизу, — сказал Огава. — Мы смотрели не туда.
* * *
Лас-Пьедрас оказался посёлком из сорока домов на берегу маленькой бухты, зажатой между двумя мысами из чёрного камня.
Дорога спускалась к нему с холма, крутая, разбитая. Внизу — одна улица вдоль берега, церковь с белой колокольней, магазинчик с вывеской «Колмадо Ривера», лодки на песке, сети, растянутые на кольях для просушки. Пальмы. Чёрные камни. Белый песок. И риф — тёмная полоса в бирюзовой воде, метрах в трёхстах от берега, о которую разбивались волны.
Дом, который снял для них Огава, стоял на краю посёлка, у самого мыса. Деревянный, на сваях, выкрашенный в выцветший голубой, с верандой и гамаком. Из окон было видно риф.
— Хозяйка — донья Кармен Ривера, — сказал Огава, когда они вышли из машины. — Она живёт в соседнем доме. Вон там. С дочерью и внучкой. Дом раньше принадлежал её брату. Брат умер. Она сдаёт его учёным, которые приезжают изучать риф. Я снимал его в прошлом году.
Он помолчал. Посмотрел на соседний дом. Жёлтый, с белыми ставнями, с цветами в горшках на веранде.
— Внучку зовут Люсия, — сказал Огава. — Девять лет.
Вячеслав обернулся.
— Это она?
— Я не знаю, — сказал Огава. — Мой гидрофон стоит у рифа. Нота с берега пришла с этого пляжа. Здесь только один дом стоит так близко к воде, что ребёнок может выйти ночью незаметно. Этот. — Он кивнул на жёлтый дом. — Я не говорил с ней. Я не знаю, как говорить о таком с ребёнком. Или с её семьёй. Я сейсмолог, господин Корнилов. Я умею говорить с приборами.
* * *
Донья Кармен пришла сама. Через час.
Они разбирали вещи. Вернее, Лариса разбирала, а Вячеслав стоял на веранде и смотрел на риф. И увидел её на тропинке между домами. Маленькая. Сухая. Тёмная. С седой косой до пояса. В ситцевом платье. С тарелкой, накрытой полотенцем.
— Добрый вечер, — сказала она по-испански. Потом, посмотрев на него, на его лицо, на светлые волосы Ларисы в дверях, — по-английски, медленно, с трудом: — Добрый вечер. Я Кармен. Хозяйка. Я принесла поесть. Вы с дороги.
Под полотенцем были жареные бананы. И рис с фасолью. И кусок жареной рыбы.
— Спасибо, — сказала Лариса по-испански. Она немного говорила, экспедиции научили. — Спасибо большое. Садитесь с нами.
Донья Кармен села. На край плетёного кресла на веранде. Прямо, как сидят люди, которые не привыкли сидеть в гостях. Сложила тёмные руки на коленях.
Посмотрела на Вячеслава.
Долго. Внимательно. Как смотрят старые рыбачки на небо перед выходом в море.
— Вы русские, — сказала она.
— Да.
— Учёные?
— Да. Я историк. Она — геофизик. Слушает океан.
— Слушает океан, — повторила донья Кармен. И кивнула. Как будто это всё объясняло. — Японский доктор тоже слушает океан. Он поставил у рифа свою штуку. В прошлом году. Сказал — землетрясения. — Она помолчала. — Это не землетрясения.
— Нет, — сказал Вячеслав.
Донья Кармен посмотрела на него снова.
— Вы знаете, что это, — сказала она.
Это был не вопрос.
* * *
Он не успел ответить.
На тропинке между домами появилась девочка. Худенькая, смуглая, босая, в розовой футболке и шортах. Тёмные волосы собраны в хвост. Большие тёмные глаза. Она остановилась у ступенек веранды, держась за перила, и смотрела. На Вячеслава. На Ларису. На бабушку.
— Люсия, — сказала донья Кармен. — Иди сюда. Поздоровайся.
Девочка поднялась по ступенькам. Медленно. Не сводя глаз с Вячеслава.
Остановилась прямо перед ним.
— Вы слышите, — сказала она по-испански.
Лариса перевела. Шёпотом.
— Что? — спросил Вячеслав.
— Вы слышите, — повторила Люсия. — Его. Того, кто внизу. Я вижу. Вы смотрели на риф. Вы слушали. Мама не слышит. Бабушка слышит, когда тихо. А вы — всё время. Как я.
Вячеслав опустился на корточки. Чтобы глаза были на одном уровне.
— Да, — сказал он. — Я слышу.
Лариса перевела.
Люсия смотрела на него. Долго.
— Он плачет, — сказала она. — Каждую ночь. Вы знаете, почему он плачет?
Вячеслав не знал, что ответить.
И тогда — с моря, с рифа, из-под воды, из глубины, такой, что не бывает света, — пришёл звук. Низкий. Долгий. Едва слышный.
Одна нота.
Люсия обернулась к морю.
Донья Кармен встала с кресла.
Лариса замерла в дверях.
А Вячеслав почувствовал, как в кармане его шорт, где лежали три камня — деда, Тан Розы и с Сейдозера, — что-то потеплело. Изнутри. Как будто в камнях, глубоко, проснулось что-то живое.
И из соседнего дома, жёлтого, с белыми ставнями, через открытое окно, донёсся слабый, едва заметный свет.
Золотой.
* * *
Ночью Огава сидел на веранде с ноутбуком.
Вячеслав вышел к нему. Сел в гамак. Над морем стояли звёзды, крупные, южные. Риф белел пеной. Где-то далеко, на горизонте, мигали огни.
— Судно, — сказал Огава, не поднимая головы от экрана. — Вон там. На рейде. Третий день стоит.
— Чьё?
— Консорциум «Атлантик Абиссал». — Огава повернул ноутбук. На экране — фотография судна. Большое, белое, современное, с вертолётной площадкой и огромным краном на корме. — Добыча полезных ископаемых со дна. Конкреции. Железо, марганец, никель, кобальт. Для аккумуляторов. Очень дорогие. Они получили разрешение на разведку в этом районе в прошлом году. Склон жёлоба. Глубина шесть-восемь тысяч метров.
— И что?
— Они опускают туда дроны, — сказал Огава. — Подводные. Автономные. Каждый день. Мои приборы их слышат. — Он помолчал. — И ещё. С тех пор как они начали, сигнал снизу изменился. Стал... как бы сказать. Тревожнее. Чаще. Как сердце, которое бьётся быстрее, когда рядом что-то опасное.
Вячеслав смотрел на огни на горизонте.
— Кто руководит?
— Американец. Холлоуэй. Грант Холлоуэй. Я написал ему письмо. Вежливое. Что мои данные показывают аномальную сейсмическую активность в районе его работ, и я рекомендую прекратить. Он ответил через неделю. Тоже вежливо. Что его геологи не видят никакой аномалии, и что у консорциума есть все необходимые разрешения, и что сроки проекта не позволяют задержек.
Огава закрыл ноутбук.
— Господин Корнилов. Я двадцать лет изучаю подводные землетрясения. Я знаю, как звучит гора, когда она готова сдвинуться. Это не гора. Это... — Он поискал слово. По-английски. Не нашёл. Сказал по-японски. Потом перевёл: — Это как спящий человек, которого трясут за плечо.
Над морем, далеко, у самого горизонта, огни судна мигнули. Погасли. Зажглись снова.
А из-под воды, с самого дна, пришла нота.
Низкая. Долгая.
И на этот раз — Вячеслав был уверен — в ней был не плач.
В ней был страх.
Глава 5. Колыбельная таино
Лас-Пьедрас. 3–4 октября 2028 года
Утром донья Кармен постучала в дверь с деревянной шкатулкой в руках.
Без тарелки. Без улыбки. С лицом человека, который всю ночь решал и решил.
— Можно войти? — спросила она по-испански.
Они сидели на кухне голубого дома. Лариса сварила кофе в турке, которую возила с собой во все экспедиции двадцать лет. Донья Кармен понюхала, попробовала, подняла брови: «Крепкий. Хороший». И поставила шкатулку на стол.
Открыла.
Зелёный камень на выцветшем красном лоскуте. Тёмный, с прожилками, гладкий. Размером с куриное яйцо. На нём — знак. Линии, сходящиеся в одну точку. Как лучи.
Вячеслав смотрел на камень и не мог пошевелиться.
Потом медленно, очень медленно, полез в карман шорт. Достал. Положил рядом.
Камень деда.
Серпентинит из Сейдозера. Тоже зелёный. Тоже тёмный. Тоже гладкий. Чуть меньше. И на нём — тот же знак. Солнце с лучами. Линии, сходящиеся в одну точку.
Донья Кармен смотрела на два камня.
Рядом. На красном лоскуте. Один — с северного озера за Полярным кругом, где саамы пели йойк. Другой — с острова в Карибском море, где таино пели колыбельные. Одиннадцать тысяч километров. Двенадцать тысяч лет.
Один знак.
Старуха перекрестилась.
— Откуда? — спросила она шёпотом.
— От деда, — сказал Вячеслав. Лариса переводила. — Он вошёл в озеро, когда ему было двадцать четыре. И вышел через двое суток. С этим камнем в руках. Он был саам. Северный народ. Пастухи оленей. У них тоже есть легенды. Про людей, которые живут под водой. Сайво. Подземный народ. Они поют.
Донья Кармен взяла камень деда. Подержала. Положила рядом со своим.
Камни потеплели. Оба. Сразу. Вячеслав почувствовал это, не касаясь их. Как чувствуешь тепло от печки, стоя в шаге от неё.
— Моя бабушка говорила, — сказала донья Кармен, — что морские люди приходили не только сюда. Что они приходили отовсюду. Что их было много, а потом стало мало. Что одни ушли туда, где восходит солнце, а другие — сюда. Я думала — сказки.
Она подняла глаза.
— Вы — оттуда? Где восходит?
— Я человек, — сказал Вячеслав. — Как вы. Как Люсия. В нас просто течёт их кровь. Немного. В вас — их. Западных. Во мне — восточных. Мы как... как двоюродные.
Донья Кармен долго молчала.
— Двоюродные, — повторила она. И вдруг, неожиданно, засмеялась. Сухо, коротко, по-старушечьи. — Мой двоюродный брат из Сан-Хуана сорок лет мне должен двести долларов. Надеюсь, вы не такой.
* * *
Потом она пела.
Не сразу. Лариса попросила. Осторожно. Сказала: «Донья Кармен, ваша внучка говорила, что весной вы пели у воды. Колыбельную. Которую пела вам бабушка. Можно... можно услышать?»
Старуха нахмурилась. Посмотрела на мужа Ларисы. На камни.
— Я плохо пою, — сказала она.
— Это хорошо, — сказала Лариса. — Очень хорошо. Поверьте.
Донья Кармен посмотрела на неё с подозрением. Потом закрыла глаза. Сложила руки на коленях.
И запела.
Тихо. Хрипло. Без слов. Одни гласные. Медленно. Длинно. Как волна, которая идёт к берегу, разбивается о риф, откатывается и снова идёт.
Вячеслав узнал её с первой ноты.
Колыбельная деда. Песня Дома. Та, которую Николай Ефимович Архипов пел над его колыбелью в Старой Руссе. Которую пела Сэла у первой трубы. Которую пела Тан Роза на чёрных камнях Гуама. Которую пели двести Архиповых на Сейдозере. Которую пели восемь миллиардов в марте прошлого года.
Та же.
И не та.
Другие повороты. Другие паузы. В конце каждой фразы — подъём, там, где у деда был спуск. Вместо северной реки подо льдом — тёплая волна в лагуне. Как одна и та же история, рассказанная двумя бабушками, которые никогда не встречались, но слышали её от одной и той же прапрапрабабушки.
Лариса плакала. Тихо. Не вытирая слёз.
Донья Кармен допела. Открыла глаза. Увидела слёзы Ларисы.
— Я же говорила — плохо, — сказала она смущённо.
— Нет, — сказала Лариса. — Нет, донья Кармен. Это... Вы не знаете. Вы не знаете, что вы спели.
— Колыбельную.
— Вы спели ответ, — сказал Вячеслав. — Тот, который пели люди острова людям моря двенадцать тысяч лет назад. На языке, которого больше нет. Вы его помните. Вы одна, может быть. Во всём мире.
Донья Кармен посмотрела на него. Долго.
— Тогда я её запишу, — сказала она решительно. — На телефон. Ана научит. Чтобы Люсия знала. Когда меня не будет.
* * *
Ана Ривера пришла в обед. После ночной смены. В синей форме медсестры, с сумкой через плечо.
Она не постучала. Вошла на кухню, увидела мать, камни на столе, чужих людей, — и остановилась.
— Мама, — сказала она по-испански. Быстро. Резко. — Что ты делаешь?
Донья Кармен ответила. Тоже быстро. Вячеслав не понимал слов, но понимал тон. Старуха объясняла. Дочь не хотела слушать.
Лариса встала.
— Ана, — сказала она. По-испански. Медленно. — Можно я скажу?
Ана посмотрела на неё. Тёмные глаза, усталые, красные от бессонной ночи. Красивая женщина. Тридцать четыре года. С лицом, на котором написано: я слишком много видела в приёмном покое, чтобы верить в сказки.
— Говорите, — сказала она.
Лариса говорила долго. Вячеслав понимал по отдельным словам. Дом. Глубина. Дочь. Песня. Опасность. Не одна. Никогда не одна.
Ана слушала. Стояла у двери, скрестив руки на груди.
Потом сказала одно слово. Вячеслав его понял.
— Нет.
* * *
— Она боится, — сказала Лариса потом, когда Ана ушла к себе. — Слава. Она боится так, что не может дышать. Её муж утонул шесть лет назад. Хосе. Рыбак. Шторм. Лодку нашли. Его нет. Ей кажется, что море хочет забрать и Люсию.
— Может быть, она права.
Лариса посмотрела на него.
— Ты серьёзно?
— Лара. — Он сел на ступеньки веранды. Посмотрел на риф. — Кэдмар сказал: нужен голос сверху. Тот, кого знает их вода. Девочка. Пока мы идём вниз — она поёт. Если замолчит — мы не дойдём. Восемь тысяч метров. Чужая вода. Ты понимаешь, что это значит? Мы просим девятилетнего ребёнка держать наши жизни. Голосом. Ночью. У воды. Где утонул её отец.
Лариса села рядом.
— Понимаю.
— Я бы на месте Аны тоже сказал «нет».
— Я знаю, — сказала Лариса. — Я тоже.
Они сидели молча. Смотрели на море.
— А Люсия? — спросила Лариса.
— Люсия ходит туда каждую ночь, — сказал Вячеслав. — С весны. Одна. Что бы ни сказала мама. Ана думает, что может её удержать. Не может. Никто не может. Как никто не мог удержать меня. Или тебя. Или Сэлу.
* * *
Ночью он не спал.
Лежал в гамаке на веранде и слушал. Риф. Прибой. Ночные птицы в пальмах. Лягушки. На острове были крошечные лягушки, которые кричали по ночам так громко, что казалось, кричит весь лес. «Ко-ки. Ко-ки». Донья Кармен сказала, что это символ острова. Что их нет больше нигде в мире.
И под всем этим — гул.
Низкий. Двенадцать герц. Рваный. Неровный. Как дыхание очень больного.
Без четверти два скрипнула створка окна в жёлтом доме.
Вячеслав не шевельнулся. Видел в темноте. Видел, как маленькая фигурка в белой ночной рубашке вылезла через окно на веранду, спустилась босиком по ступенькам и пошла по тропинке к пляжу. Не оглядываясь. Быстро. Привычно.
Он встал. Пошёл за ней.
* * *
Люсия сидела на чёрном камне у воды.
Тот же камень. Он догадался, что тот же. Большой, плоский, тёплый от дневного солнца. Она обхватила колени и смотрела на риф.
Вячеслав остановился в нескольких шагах.
— Люсия, — сказал он тихо. По-испански. Это было одно из немногих слов, которые он знал наверняка.
Она обернулась. Не испугалась. Посмотрела. Кивнула. Как будто ждала.
Он сел на соседний камень. Не рядом. Чуть в стороне. Чтобы не напугать.
Они молчали. Долго.
А потом у рифа засветилась вода.
Золотом.
* * *
Это было как в ту ночь, которую Люсия описывала бабушке, а бабушка — Ларисе, а Лариса — ему. Только он видел сам.
Свет поднимался из глубины. Медленно. Кругом. Тёплый, густой, медовый. Как свет в окне, когда возвращаешься домой поздно. Не голубой, как у Сэлы. Не перламутровый, как у Кэдмара. Золотой.
И в центре круга из воды поднялась фигура.
Высокая. Выше Кэдмара. Тонкая. С длинными руками. Кожа — Вячеслав видел это даже отсюда, даже в темноте, — блестела, как старая монета. Глаза огромные. Янтарные. С вертикальными зрачками.
Фигура стояла по пояс в воде у рифа и смотрела на берег.
Не на Люсию.
На него.
Люсия встала. Повернулась к Вячеславу. Посмотрела на него. Потом на фигуру. Потом снова на него.
И запела.
Одну ноту. Высокую. Детскую. Чуть дрожащую. Ту, что на записи Огавы. Ту, что почти Эвель, — только с другим поворотом в конце.
Фигура у рифа ответила. Низко. Долго.
А потом — снова посмотрела на Вячеслава. И запела вопрос. Он не знал, откуда знает, что это вопрос. Просто знал. Как знают, что человек, протянувший руку, хочет, чтобы ты её пожал.
«Кто ты?»
Вячеслав встал.
Подошёл к воде. Встал рядом с Люсией. На песке. Там, где волны лизали ноги.
И запел.
Эвель. Свою. Восточную. Ту, которой научила его Сэла у первой трубы. Высокую, детскую, с тем самым спуском в конце, которого не было у Люсии. Плохо, конечно. Хрипло. Мимо ноты.
Фигура у рифа замерла.
Свет вокруг неё дрогнул. Погас наполовину. Вспыхнул снова.
Она смотрела на Вячеслава. Янтарными глазами. Не мигая. Долго.
Потом подняла руку. Длинные золотые пальцы. И коснулась своей груди. Там, где у людей сердце.
И ушла под воду.
Быстро. Так быстро, что вода над ней сомкнулась без всплеска. Свет погас.
Риф. Прибой. Звёзды.
* * *
— Он узнал вас, — сказала Люсия.
Шёпотом. По-испански. Вячеслав не понял слов, но понял.
— Узнал, — сказал он.
— Он испугался?
Вячеслав подумал.
— Нет, — сказал он. — Не испугался. Он... вспомнил.
Люсия смотрела на тёмную воду у рифа.
— Это был не тот, — сказала она. — Не тот, который плачет. Другой. Тот, который плачет, — внизу. Глубоко-глубоко. Он не может подняться. Он только поёт. Этот приходит за него. Посмотреть.
Она повернулась к Вячеславу.
— Вы пойдёте туда? Вниз? К тому, который плачет?
Он не знал, как она поняла. Может быть, по лицу. Может быть, по тому, как он смотрел на воду.
— Да, — сказал он.
— Вам будет страшно?
— Да.
— Мне тоже было страшно, — сказала Люсия. — В первый раз. Когда я запела. А потом — нет. Потому что он ответил. Когда тебе отвечают — не страшно.
* * *
На тропинке за спиной хрустнул песок.
Вячеслав обернулся.
Ана стояла в десяти шагах. В халате. Босиком. С фонарём в руке. Лицо белое.
Она видела.
Он понял это сразу. Видела всё. Свет. Фигуру. Как её дочь пела, а из моря ей отвечали.
Люсия сжалась.
Ана подошла. Медленно. Как ходят по льду. Остановилась перед дочерью. Опустилась на колени в мокрый песок. Взяла её лицо в ладони.
И долго смотрела.
— Ты не одна была, — сказала она наконец. По-испански. Тихо. — Сегодня. Ты не одна.
— Нет, — сказала Люсия. — С ним.
Ана подняла глаза на Вячеслава.
Он стоял в воде. По щиколотку. Смотрел на неё.
— Я не знаю, кто вы, — сказала Ана. По-английски. Медленно, чтобы он понял. — Я не знаю, что это было. Я не знаю, что вы хотите от моей дочери. Но если она будет ходить к воде — а она будет, я знаю, я её мать, — она не будет ходить одна. Никогда.
— Никогда, — сказал Вячеслав.
— Я буду рядом, — сказала Ана. — Каждый раз. Я. Её мать. Вы поняли?
— Понял.
Она встала. Взяла Люсию за руку.
И вдруг, совсем другим голосом, тихим, сорванным, сказала:
— Он был похож на Хосе. Тот, в воде. Не лицом. Тем, как стоял. Как будто ждал, что кто-то выйдет на берег и позовёт его домой.
Она повернулась и пошла по тропинке к жёлтому дому. Ведя дочь за руку.
Люсия обернулась на ходу. Посмотрела на Вячеслава. На море. На риф.
И помахала рукой.
Не ему.
Морю.
Глава 6. Посланники
Лас-Пьедрас. 6–8 октября 2028 года
Они пришли на четвёртую ночь.
Вячеслав почувствовал их раньше, чем увидел. Лежал в гамаке и вдруг понял, что гул под водой изменился. К рваному, неровному, больному дыханию снизу добавилось другое. Ровное. Знакомое. Тёплое. Как будто в комнату, где тяжело дышит больной, тихо вошёл кто-то здоровый.
Он встал. Разбудил Ларису. Пошёл к воде.
У рифа светилось голубым.
Три огонька. Один большой, тёмный, глубокий, как сапфир. Один средний, бледный, как лунный камень. И один маленький, яркий, весёлый, как незабудка.
— Кэдмар, — сказала Лариса. — Тиэн. Сэла.
Они вышли из воды на пляж Лас-Пьедрас в половине третьего ночи. Три фигуры, высокие, мокрые, в одежде, похожей на чешую. Перламутровая кожа светилась в лунном свете. Кэдмар шёл первым, тяжело, как идут очень уставшие. За ним Тиэн, с пластиной из змеиного камня, завёрнутой в мокрую ткань. Последней — Сэла. Она шла по мелководью, поднимая брызги, и смеялась.
— Седьмой! — крикнула она по-русски. — Восьмая! Здесь вода тёплая! Как суп! Как суп Галины Сергеевны!
* * *
— Двенадцать дней, — сказал Кэдмар.
Он сидел на ступеньках веранды голубого дома, огромный, тёмный, мокрый, и пил чай из большой кружки, которую Лариса нашла на кухне. Пил медленно. Двумя руками. Длинные пальцы обхватывали кружку целиком.
— Двенадцать дней в воде, — сказал он. — Через весь океан. Наш, Тихий. Потом на юг. Вокруг большой земли. Там, где холодно и ветер. Потом на север. Через этот океан. Атлантический. Мы никогда так не ходили. Никто из Дома так не ходил. Двенадцать тысяч лет.
— Я думал, вы быстрее, — сказал Вячеслав. — Лариса весной...
— Весной Лариса шла по нашей воде, — сказал Кэдмар. — По дорогам, которые мы пели двенадцать тысяч лет. Там вода знает песню. Помогает. Несёт. Здесь — нет. Здесь вода чужая. Она не помогает. Не мешает. Просто — не знает нас. Как дом, где никто тебя не ждёт.
Он поставил кружку.
— Чем ближе к этому острову — тем хуже, — сказал он. — Последние три дня мы почти не пели. Шли так. Как рыбы. Сэла плакала.
— Не плакала, — сказала Сэла с песка. Она сидела у воды, болтая ногами в прибое. — Я злилась. Это разное.
* * *
Тиэн развернул пластину.
На ней были знаки. Те, что на листе из переплёта. Список кораблей. А под ними — новые. Мелкие. Свежие. Вырезанные, видимо, в пути, на ходу, в воде.
— Мы встретили одного, — сказал он. — Два дня назад. У большой подводной горы к северу отсюда. Он был один. Золотой. Высокий. Он нас увидел и хотел уйти. Кэдмар запел ему. Нашу Эвель. Он остановился. Слушал. Долго. А потом ответил. Своей. И мы поговорили. Немного.
— Вы его поняли?
— Почти, — сказал Тиэн. — Их язык — наш язык. Язык острова. Только старый. Очень старый. Как у Тэора. Мы так уже не говорим. Мы изменились за двенадцать тысяч лет. Они — нет. Они пятьсот лет спали. Язык спал вместе с ними.
Он провёл пальцем по новым знакам.
— Его зовут Аэн. Он ученик хранителя их Лёгких. Он сказал: Дом умирает. Гора остыла. Лёгкие почти не дышат. Их хранитель, старый Уакан, поёт день и ночь, но его голоса не хватает. Он сказал: просыпаются по сотне в день. Их много. Восемнадцать тысяч. Проснулось тысяч семь. Остальные ещё спят. Те, кто проснулся, — голодные, слабые, испуганные. Они не помнят, сколько спали. Они думают, что прошло немного. Год. Десять лет. Они спрашивают: где наши люди с берега? Где наши жёны и мужья с острова? Где наши дети? Им отвечают: прошло пятьсот лет. Они не верят.
Тишина.
— И ещё он сказал, — продолжил Тиэн. Голос у него стал тише. — Про старейшину. Тэора Старшего. Они зовут его Таэр. Он не спал. Все пятьсот лет. Пел. Одну ноту. Чтобы Дом не умер совсем. Чтобы гора не остыла до конца. Он почти не может говорить. Почти не может двигаться. Но он поёт. И ждёт.
— Чего?
— Ответа, — сказал Тиэн. — С востока. От брата.
* * *
— Было ещё одно, — сказал Кэдмар.
Все посмотрели на него.
— Аэн испугался, когда понял, что мы с востока, — сказал Кэдмар. — Не сразу. Когда услышал нашу Эвель. Он сказал: «Восточные. Опять с востока». И отплыл. На длину руки. И смотрел на нас так... — Кэдмар помолчал. — Я знаю этот взгляд. Так смотрели на меня мои певцы, когда я говорил им про людей. Так смотрит тот, кто помнит.
— Что помнит?
— Он не сказал. Тиэн спросил. Он сказал: «Спросите у Иштал». И ушёл.
— Кто такая Иштал?
— Не знаю, — сказал Кэдмар. — Но я узнаю её по голосу. Когда услышу.
* * *
Утром на пляж пришла Люсия.
Сама. Без мамы. Вячеслав увидел её из окна. Она стояла на тропинке у голубого дома, босиком, в розовой футболке, и смотрела на Сэлу.
Сэла сидела на чёрном камне у воды. На том самом. Люсином. В утреннем солнце её перламутровая кожа переливалась всеми цветами, как раковина. Она пела. Тихо. Себе. Колыбельную.
Люсия подошла. Медленно. Остановилась в трёх шагах.
Сэла обернулась.
Две девочки смотрели друг на друга. Одна — девяти лет, смуглая, с тёмными глазами. Другая — пятнадцати, перламутровая, с огромными тёмными глазами и вертикальными зрачками.
— Hola, — сказала Сэла. Она выучила за ночь у Ларисы. Три слова. «Привет». «Спасибо». «Не бойся».
— Hola, — сказала Люсия.
Сэла подвинулась на камне. Освобождая место.
Люсия села.
Они молчали. Смотрели на море. Минуту. Две.
А потом Сэла запела. Эвель. Свою. Восточную. С тем самым спуском в конце.
Люсия слушала. Наклонив голову. Как слушают птицу, которую никогда не видели.
И запела свою. С подъёмом в конце.
Две ноты. Почти одинаковые. Почти. Как два голоса одной песни, которые разошлись двенадцать тысяч лет назад и встретились на чёрном камне у Лас-Пьедрас.
Они пели вместе. И где-то на третьем повторе — Вячеслав услышал это из окна и замер — Сэла сделала подъём. А Люсия — спуск.
Поменялись.
Обе засмеялись. Одновременно. И дальше пели уже не свою и не чужую, а какую-то третью, общую, в которой был и подъём, и спуск, и что-то ещё, чему не было названия.
* * *
Ана увидела их в полдень.
Она вернулась со смены. Вошла в калитку жёлтого дома. Увидела дочь на камне у воды. Рядом с ней — существо с перламутровой кожей и глазами как у кошки.
Сумка упала на песок.
Вячеслав был на веранде. Он видел, как она побежала. К воде. К дочери. Как остановилась в десяти шагах. Как замерла.
Сэла встала. Медленно. Повернулась к Ане.
Высокая. Выше её на голову. Тонкая. Мокрая. Перламутровая.
И сказала по-испански, старательно, как выучила:
— Не бойся.
Ана не двинулась.
Из голубого дома вышел Кэдмар.
* * *
Вячеслав потом долго думал, почему Ана не закричала. Не схватила дочь. Не убежала.
Наверное, потому что Кэдмар не пошёл к ней. Он вышел на веранду и сел на ступеньки. Тяжело. Медленно. Огромный, тёмный, с перламутровыми глазами. И просто сидел. Смотрел на неё издалека. Не приближаясь.
А потом заговорил. По-английски. Медленно. С трудом. Этот язык он учил весь последний год, у Харпера, по старым книгам, которые Доставленные принесли в Дом.
— У меня была дочь, — сказал Кэдмар. — Её звали Эвель.
Ана смотрела на него.
— Ей было восемь, — сказал Кэдмар. — По-вашему. Семьдесят четыре года назад. Она пошла посмотреть на свет. Над водой. Свет был от бомбы. Люди испытывали бомбу. На острове в Тихом океане. Она не знала. Я не уследил.
Тишина. Только прибой.
— Я семьдесят лет злился, — сказал Кэдмар. — На людей. На всех. Я хотел, чтобы они заплатили. Я чуть не сделал страшное. Восемь миллиардов. Мне не дали. Седьмой не дал. Он. — Кэдмар кивнул на Вячеслава. — Его жена. Девочка. Вот эта. — Он кивнул на Сэлу. — Она пела мою дочь. Ноту, которую пела моя дочь. Восемь миллиардов людей спели её. Я понял, что ошибался.
Он помолчал.
— Твой муж ушёл в море, — сказал Кэдмар.
Ана вздрогнула.
— Седьмой рассказал. Твоя мать рассказала ему. Ты боишься, что море заберёт и её. — Он посмотрел на Люсию. — Я понимаю. Я тоже боюсь. Каждый день. За Сэлу. Она не моя дочь. Но я боюсь. Я не хочу, чтобы она шла смотреть на свет одна.
Он встал. Медленно. Посмотрел на Ану.
— Мы не возьмём её в воду, — сказал Кэдмар. — Никогда. Я обещаю. Она будет на берегу. С тобой. С бабушкой. Она будет петь. Для нас. Чтобы мы нашли дорогу вниз. И чтобы нашли дорогу назад. Её голос — как фонарь на берегу. Для тех, кто в море. Как... как фонарь, который ты зажигаешь в окне, когда ждёшь.
Ана смотрела на него. Долго.
Потом медленно подошла к дочери. Взяла её за руку.
— Я зажигала, — сказала она. По-английски. Глухо. — Фонарь. В окне. Год. Каждую ночь. После Хосе. Мама говорила — не надо. Я зажигала. Думала: вдруг увидит.
— Он видел, — сказал Кэдмар.
— Откуда вы знаете?
Кэдмар долго молчал.
— Я не знаю, — сказал он наконец. — Но я знаю, что если бы моя Эвель видела фонарь в окне — она бы вернулась. Если бы могла. Они всегда возвращаются на свет, если могут.
Ана заплакала.
Стояла на песке, держа дочь за руку, и плакала. А Сэла, не зная, что делать, подошла и обняла их обеих. Длинными перламутровыми руками.
* * *
Вечером они сидели все вместе на веранде голубого дома.
Вячеслав. Лариса. Кэдмар, Тиэн, Сэла. Семён и Аня, которые приехали из Аресибо, как только Вячеслав позвонил. Огава — бледный, растерянный, с ноутбуком на коленях, который он ни разу за вечер не открыл, потому что не мог отвести глаз от Тиэна. Донья Кармен в плетёном кресле. Ана. Люсия на ступеньках, рядом с Сэлой.
— Через два дня, — сказал Кэдмар. — Ночью. Когда луна будет тонкой. Аэн сказал — так лучше. Меньше света сверху. Наша песня будет слышнее.
— Восемь тысяч метров, — сказала Лариса.
— Восемь тысяч, — кивнул Кэдмар. — Весной вы прошли шесть. С Сэлой. Это на две больше. И вода чужая. Будет тяжело. Будет холодно. Вы будете думать, что умираете. Это нормально. Не надо бояться. Надо слушать.
— Кого?
Кэдмар посмотрел на Люсию.
Девочка сидела на ступеньках, обхватив колени, и смотрела на него. Серьёзно. Без страха.
— Её, — сказал Кэдмар. — Она будет петь. С берега. Всю ночь. Её голос знает эта вода. Пока она поёт — вода будет нас нести. Если она замолчит...
— Не замолчу, — сказала Люсия по-испански.
Лариса перевела.
— Не замолчу, — повторила девочка. — Бабушка будет рядом. Мама будет рядом. Я буду петь. Я умею долго. Я пела всю ночь, когда он плакал.
Донья Кармен положила руку внучке на плечо.
— Я тоже буду петь, — сказала она. — Колыбельную. Как бабушка пела. Чтобы девочка не устала. Будем по очереди.
— И я, — сказала Ана.
Все посмотрели на неё.
— Я не умею петь, — сказала она. — Совсем. Хосе смеялся. Говорил — ты поёшь как чайка, которая подавилась рыбой. — Она чуть улыбнулась. Первый раз за все эти дни. — Но я буду. Если это поможет.
Вячеслав посмотрел на Ларису.
Лариса посмотрела на него. И улыбнулась. Широко. Как не улыбалась давно.
— Поможет, — сказала она Ане по-испански. — Поверьте мне. Это поможет больше всего.
Глава 7. Восемь тысяч метров
Лас-Пьедрас — жёлоб Пуэрто-Рико. Ночь на 11 октября 2028 года
Луна была тонкой, как обрезок ногтя.
Она висела низко над морем, на западе, и почти не давала света. Звёзды горели так ярко, что казалось — до них можно дотянуться. Риф белел пеной. Прибой шуршал. Кричали лягушки в пальмах.
На чёрном камне у воды сидели три женщины.
Донья Кармен — посередине, в старом шерстяном платке поверх ситцевого платья, хотя ночь была тёплой. Справа от неё — Ана, в джинсах и толстовке, с термосом кофе. Слева — Люсия, в белой ночной рубашке и бабушкиной кофте. На коленях у Люсии лежала деревянная шкатулка. Открытая. Зелёный камень с лучами на красном лоскуте. Он светился. Слабо. Золотом.
Чуть поодаль, на песке, — Семён с ноутбуком. Аня. Огава у своих приборов: два гидрофона на кабелях, уходящих в воду, и экран, на котором бежали зелёные волны.
Вячеслав стоял по колено в воде.
Рядом — Лариса. Дальше, по пояс, — Кэдмар, Тиэн и Сэла.
— Готовы? — спросил Кэдмар.
— Нет, — сказал Вячеслав.
— Хорошо, — сказала Сэла.
Он обернулся. Посмотрел на берег. На камень. На трёх женщин.
Люсия подняла руку. Помахала.
И запела.
* * *
Первые две тысячи метров были как на Гуаме.
Вода в груди — боль, паника, а потом тепло. Темнота. Рука Сэлы. Рука Ларисы. Колыбельная Сэлы, ровная, спокойная, и под ней, сверху, сквозь всю толщу воды, — одна нота. Высокая. Детская. С подъёмом в конце.
Люсия.
Её было слышно хорошо. Ясно. Как будто она пела не с берега, а прямо в ухо. Вячеслав даже удивился. Тан Розу на Гуаме он слышал слабо, далеко, едва-едва. А эту девочку — как будто стоял рядом с ней.
«Её голос знает эта вода».
Он понял, что это значит, только сейчас. Вода вокруг него была не просто водой. Она слушала. Она узнавала. Голос Люсии шёл в ней, как свет идёт по стеклу. Без потерь. Без искажений. А голос Сэлы, такой сильный в Тихом океане, здесь был тише. Глуше. Как будто вода его не понимала.
Они шли вниз.
* * *
На трёх тысячах стало холодно.
Он ждал этого. Кэдмар предупреждал. Но не ждал, что так.
Холод пришёл не снаружи. Изнутри. Из воды в груди. Как будто он вдохнул не воду, а лёд. Он сжался. Задрожал. Зубы застучали, хотя рот был полон воды.
Колыбельная Сэлы дрогнула. Стала тише.
Он почувствовал, как её рука в его руке тоже дрожит.
— Пой, — сказал Кэдмар. Где-то рядом. Голос в воде звучал странно, глухо, как сквозь вату. — Сэла. Пой. Не останавливайся.
— Холодно, — прошептала Сэла.
— Знаю. Пой.
Она пела. Голос срывался. Но пела.
И сверху — нота. Люсия. Ровная. Тёплая. Не дрогнувшая ни на миг.
Вячеслав держался за неё. Как держатся за верёвку, спускаясь в колодец.
* * *
На четырёх с половиной тысячах — свет.
Не голубой. Не золотой. Белый. Резкий. Механический.
Он пришёл сбоку, справа, издалека. Сначала точка. Потом две. Потом — пятно, яркое, слепящее, с длинными лучами, режущими темноту. И звук. Не песня. Гул. Высокий. Механический. Визг винтов. Стук гидравлики. Писк гидролокатора — раз в секунду, раз в секунду, раз в секунду.
Дрон.
Вячеслав увидел его. Длинное белое тело, похожее на торпеду. Прожекторы на носу. Манипуляторы, сложенные под брюхом. Надпись на боку, которую он не мог прочитать. Дрон шёл вниз по склону жёлоба. Медленно. Методично. Обшаривая дно лучами.
И его звук — визг, стук, писк — ударил по песне.
Колыбельная Сэлы оборвалась.
Вячеслав почувствовал, как её рука выскальзывает из его руки.
— Сэла!
Её голос — тонкий, испуганный — ушёл куда-то вбок. Вниз. Пропал.
Кэдмар запел. Громко. Мощно. Металлом. Но писк гидролокатора резал его голос, как ножом. Раз в секунду. Раз в секунду. Раз в секунду.
И вода — чужая, не знающая их — перестала нести.
* * *
Он падал.
Не вниз. Не вверх. Никуда. В темноту. В холод. В тишину.
Песни не было. Ни Сэлы. Ни Кэдмара. Ни Тиэна. Ни Ларисы. Он не чувствовал её руки. Он не чувствовал своих рук. Вода в груди была ледяной, тяжёлой, как свинец.
«Пока слышите — живы».
Он не слышал.
Только писк. Раз в секунду. Раз в секунду. Всё дальше.
А потом — и писка не стало.
Тишина.
И в тишине, медленно, как туман поднимается над рекой, пришло другое. Тёплое. Сладкое. Знакомое. Как в красивом сне Кэдмара. Солнце в окне. Мойка. Чай с жасмином. Не надо никуда идти. Не надо ничего делать. Можно просто остановиться. Отдохнуть. Уснуть.
Здесь хорошо.
Здесь тихо.
Он закрыл глаза.
* * *
И услышал чайку.
Чайку, которая подавилась рыбой.
Сверху. Издалека. Сквозь восемь тысяч метров воды. Сквозь холод. Сквозь сладкую тишину.
Голос. Женский. Хриплый. Ужасный. Не попадающий ни в одну ноту. Срывающийся. Сбивающийся. Путающий мелодию. Поющий что-то, что могло бы быть колыбельной, если бы его пел кто-нибудь другой.
Ана.
Она пела.
Так плохо. Так честно.
Под её голосом — второй. Старый. Сухой. Надтреснутый. Верный. Донья Кармен. Колыбельная таино. Волна, которая идёт к берегу, разбивается о риф, откатывается и снова идёт.
И над ними обоими — третий. Высокий. Детский. Одна нота. Не дрогнувшая. Ни на миг.
Люсия.
«Хороший голос Дом не слышит. Ему нужен честный».
Вячеслав открыл глаза.
И запел сам.
* * *
Он не знал, что поёт. Не колыбельную. Не Эвель. Не песню про тихий сад. Просто звук. Хриплый. Неумелый. Свой. Чтобы те, наверху, знали: я здесь. Я слышу. Я живой.
И вода — чужая, холодная, не знающая его — вдруг дрогнула.
Как будто узнала.
Не его голос. Голос Аны в нём. Голос доньи Кармен. Голос Люсии. Он пел, и в его песне, сам того не желая, отзывались они. Три женщины на чёрном камне. Он нёс их голоса в себе, как несут в ладонях воду из колодца.
И вода понесла.
Рядом — тепло. Рука. Сжала его руку.
— Слава, — сказала Лариса. Глухо, сквозь воду. — Слава. Я здесь.
Она пела тоже. Фальшиво. Ужасно. Как чайка, которая подавилась рыбой.
Он чуть не засмеялся.
* * *
Сэлу нашёл Кэдмар.
На шести тысячах, у скального выступа, куда её отнесло течением. Она лежала на камне, свернувшись, как ребёнок, закрыв голову руками. Не пела. Не двигалась.
Кэдмар поднял её на руки.
— Сэла. Сэла. Слышишь?
Она не отвечала.
Тогда Кэдмар запел Эвель. Не громко. Не металлом. Тихо. Так тихо, что Вячеслав едва слышал. Как поют на ухо ребёнку, который не может уснуть.
Одну ноту. Высокую. Детскую. Ту, которую он пел своей дочери семьдесят четыре года назад, перед сном, в Доме.
Сэла открыла глаза.
— Кэдмар, — прошептала она. — Там был свет. Белый. Страшный. Я пошла посмотреть.
— Я знаю, — сказал Кэдмар. — Я знаю, девочка.
— Ты меня нашёл.
— Нашёл.
Сэла прижалась к нему. Перламутровое лицо к тёмной груди, где раньше были серебряные знаки.
— Я не пошла далеко, — сказала она. — Правда. Я остановилась. Я вспомнила. Эвель. Я вспомнила и остановилась.
Кэдмар закрыл глаза.
Вячеслав видел, как он дрожит. Не от холода.
* * *
На шести с половиной тысячах их встретил золотой свет.
Он поднялся снизу. Тёплый. Густой. Медовый. Кругом. И в центре — фигура. Высокая, тонкая, с длинными руками. Кожа — как старая монета. Глаза — янтарные. Та самая, что стояла у рифа.
Аэн.
Он посмотрел на них. На Кэдмара с Сэлой на руках. На Тиэна. На Вячеслава и Ларису, держащихся за руки.
И запел.
Не колыбельную. Не Эвель. Что-то третье. Медленное. Тяжёлое. Как шаги по лестнице, ведущей вниз. Вода вокруг них отозвалась. Сразу. Охотно. Как отзывается собака на голос хозяина.
Это была их вода. И он был её голосом.
Он повёл их вниз.
* * *
Вячеслав потом не мог описать то, что увидел на восьми тысячах.
Пытался. Ларисе. Семёну. Себе. Записывал в тетрадь. Вычёркивал. Записывал снова.
Склон жёлоба. Отвесный, чёрный, уходящий вниз, в темноту, и вверх, в темноту. Гора. Не гора — стена. Каменная стена в сотни метров высотой. Изрезанная трещинами. Покрытая чем-то, что светилось слабым зелёным светом. Бактерии? Водоросли? Он не знал.
И в стене — город.
Не как Восточный Дом. Тот был внутри горы, укрытый, спрятанный. Этот был вырезан прямо в склоне. Снаружи. Ярусами. Террасами. Как ласточкины гнёзда на обрыве. Как пещерные города, которые он видел однажды в Каппадокии. Как дворцы, вырубленные в скалах, о которых он читал в книгах про древнюю Аравию.
Тысячи окон. Тысячи арок. Лестницы, вырубленные в камне, уходящие вверх и вниз. Мосты над пропастью. Башни, растущие из скалы, как сталактиты, только вверх.
И всё это — тёмное.
Почти всё. Тысячи окон, и в большинстве из них — темнота. Только кое-где, редко, слабо, — золотой огонёк. Как свеча в окне заброшенного дома. Как фонарь, который зажгли на берегу для тех, кто в море.
— Они спят, — прошептала Лариса. — Слава. Они все спят.
Аэн обернулся. Посмотрел на неё. Янтарными глазами.
И сказал — на языке острова, старом, очень старом, который Тиэн переводил шёпотом:
— Добро пожаловать в Закатный Дом. Мы ждали вас пятьсот лет. Простите, что не можем встретить как надо. У нас холодно. У нас мало света. Половина из нас ещё спит. — Он помолчал. — А те, кто проснулся, не все рады гостям с востока.
Глава 8. Закатный Дом
Закатный Дом, склон жёлоба Пуэрто-Рико. 11 октября 2028 года
Арка была низкой.
Вячеслав ждал ворот. Огромных, как в Восточном Доме. Двустворчатых, из тёмного камня, с письменами. А здесь была просто арка. Каменная. Вырубленная в скале. В два человеческих роста. Над ней — знак, почти стёршийся. Солнце. Линии, сходящиеся в одну точку. Как на камне деда. Как на камне доньи Кармен.
Только лучи у этого солнца шли не вверх. Вниз.
Заходящее солнце.
Аэн провёл их под аркой. В тоннель. Короткий, тёмный, с полом, покрытым тонким слоем ила. Потом — круглый зал, маленький, метров двадцать. Вода в нём стояла по пояс. Аэн запел — коротко, глухо, — и вода начала уходить. Медленно. Неохотно. Как уходит вода из ванны с забитым стоком.
Вячеслав ждал. Вода ушла до колен. До щиколоток. Ушла совсем.
Он закашлялся. Вода хлынула изо рта, из носа, из груди. Лариса рядом стояла на четвереньках, тоже кашляла, хрипела, хватала ртом воздух.
Воздух.
Он был. Но не такой, как в Восточном Доме. Там воздух был тёплым, мягким, влажным, пахнущим водорослями и чем-то сладким. Здесь — холодным. Резким. Тяжёлым. С кислым привкусом, как в подвале, который давно не проветривали. Им трудно было дышать. Как высоко в горах.
— Четырнадцать градусов, — прохрипела Лариса. — Слава. Здесь четырнадцать градусов. Не больше.
Аэн смотрел на них. Янтарными глазами.
— Лёгкие, — сказал он. Тиэн перевёл. — Они почти не дышат. Воздуха мало. Тепла мало. Простите.
* * *
Город изнутри был ещё темнее, чем снаружи.
Они шли по коридорам. Широким, высоким, вырубленным в камне. Стены покрыты резьбой. Вячеслав пытался разглядеть её в слабом золотом свете, который шёл от самого Аэна, от его кожи, — и не мог. Только обрывки. Птица с длинным хвостом. Змея с перьями. Каноэ. Волна. Человек с поднятыми руками. Человек? Или аталь? Не разобрать.
Коридоры выходили на галереи. Галереи — на мосты. Мосты висели над пропастью. Внизу — темнота. Вверху — темнота. И везде — двери. Арки. Окна. Тысячи.
За ними — тишина.
— Здесь жили, — сказал Аэн. Тиэн переводил шёпотом. — Восемнадцать тысяч. Когда легли спать. Сейчас проснулось семь тысяч. Остальные — ещё там.
Он кивнул на арки.
Вячеслав подошёл к одной. Заглянул.
Комната. Небольшая. Каменная. Вдоль стен — ниши. Как полки. Как соты в улье. Десять, двадцать, тридцать. В каждой — тело. Неподвижное. Свернувшееся, как ребёнок в утробе. Золотая кожа, потускневшая до бронзы. Закрытые глаза. Руки, сложенные на груди.
Они не дышали.
Нет. Дышали. Вячеслав присмотрелся. Очень медленно. Очень редко. Один вдох — и долгая, долгая пауза. Как у медведя в берлоге.
— Великий сон, — сказал Кэдмар за его спиной. Тихо. — Я видел такое один раз. Тэора. Когда он засыпал. Но не так. Не все сразу. Не целый Дом.
Сэла стояла у другой арки. Смотрела внутрь. На маленькую нишу у самого пола. В ней — совсем маленькое тело. Ребёнок. Лет пяти. По-человечески.
— Она тоже спит пятьсот лет? — спросила Сэла.
Аэн кивнул.
— Её мать проснулась месяц назад, — сказал он. — Сидит рядом. Каждый день. Поёт. Девочка не просыпается.
* * *
Их привели в зал.
Большой. Круглый. С высоким сводом. Похожий на Сердце Восточного Дома, только меньше, проще, грубее. И трубы на стенах. Тоже. Тысячи. Каменные. Разной длины. Как орган.
Но эти трубы молчали.
Почти все. Только несколько — у основания купола, у самого пола, — гудели. Слабо. Едва слышно. Как будто кто-то дышит через них с огромным трудом.
В центре зала — бассейн. Как в Восточном Доме. Круглый. С чёрной водой.
Над водой не было пламени.
Была искра. Одна. Золотая. Крошечная. Размером с горошину. Она висела над водой и дрожала. Мигала. Гасла — и снова зажигалась. Гасла — и снова.
Рядом с бассейном, на каменном полу, сидел старик.
* * *
Не Таэр.
Вячеслав понял это сразу. Таэр — старейшина. Этот был другим. Худым. Сутулым. Кожа его была не золотой — серой, как пепел. Глаза — тусклыми. Он сидел, скрестив ноги, у самой воды, и пел. Не переставая. Низко. Глухо. Монотонно. Вдох — выдох. Вдох — выдох.
Как Орвен. В ту ночь. В Сердце. Когда запускал Лёгкие.
— Уакан, — сказал Аэн. — Хранитель Лёгких. Мой учитель. Он поёт четыре месяца. С тех пор как проснулся. Не спит. Не ест. Поёт. Если он замолчит — искра погаснет. Если искра погаснет — гора умрёт. Если гора умрёт...
Он не договорил.
Уакан поднял голову. Посмотрел на гостей. На Кэдмара. На Тиэна. На Сэлу. Задержал взгляд на Вячеславе и Ларисе. Людях.
И не перестал петь.
Только глаза у него на мгновение вспыхнули. Чем-то, что Вячеслав не мог прочитать. Надеждой? Страхом? Усталостью?
Кэдмар шагнул вперёд.
Опустился на колени рядом со стариком. По другую сторону бассейна. Посмотрел на искру.
И запел вместе с ним.
Дыхание. Низкое. Ровное. Вдох — выдох. Не так, как пел Уакан. Иначе. Восточное. С другими паузами. С другой глубиной. Как Орвен пел в ту ночь. Как хранитель Восточного Дома пел каждый день двенадцать тысяч лет.
Два голоса. Восточный и западный. Дыхание и дыхание.
Сначала они не совпадали. Сбивались. Мешали друг другу. Искра над водой задрожала сильнее. Чуть не погасла.
А потом Уакан — медленно, осторожно — сдвинул свой вдох. На полтакта. Подстроился. И Кэдмар — тоже. Навстречу.
Совпали.
Искра над водой вспыхнула. Стала больше. Горошина — вишня. Вишня — слива.
Огонёк.
Трубы у основания купола загудели громче.
Уакан посмотрел на Кэдмара. Через бассейн. Через чёрную воду. Через огонёк.
И по его серому, пепельному лицу потекли слёзы.
* * *
— Таэр ждёт, — сказал Аэн.
Он вёл их дальше. Через зал Лёгких. В коридор за ним. Узкий. Низкий. Уходящий вниз. В самую глубину горы.
Кэдмар остался с Уаканом. Петь.
Коридор кончился маленькой комнатой. Круглой. Каменной. Без окон. Без дверей, кроме той, через которую они вошли.
В центре — ложе. Каменное. Как у Тэора.
На ложе — старик.
Огромный. Даже лёжа — огромный. Длиннее Кэдмара. Длиннее Орвена. Кожа — когда-то, наверное, золотая — теперь была тёмной, почти чёрной, как бронза, которую тысячу лет не чистили. Руки, сложенные на груди, — длинные, тонкие, костлявые. Лицо — старое. Страшно, невозможно старое. Старше Тэора. Морщины. Впалые щёки. Седые волосы, длинные, до пояса, рассыпанные по камню.
Глаза закрыты.
Губы не двигались.
Но он пел.
Вячеслав услышал это, как только вошёл. Изнутри. Из груди. Одна нота. Низкая. Долгая.
Та самая. Которую пел во сне Тэор на другом конце Земли.
Только эта — с подъёмом в конце.
* * *
Вячеслав подошёл к ложу.
Опустился на колени. Рядом. Как опускался рядом с Тэором.
Тиэн встал за его спиной. Сэла — у изголовья. Лариса — у двери.
— Таэр, — сказал Вячеслав.
Старик не ответил. Пел.
Вячеслав не знал, что делать. Что говорить. На каком языке. Он думал об этом всю дорогу. Двенадцать дней, пока Кэдмар шёл через океаны. Восемь тысяч метров, пока падал в темноту. Что сказать человеку — существу, — который двенадцать тысяч лет назад ушёл на запад и не простился с братом?
Он не придумал.
Тогда он сделал то, что умел.
Закрыл глаза. Вспомнил. Сердце Восточного Дома. Первую трубу. Каменное ложе. Спящего Тэора. Сэлу, держащую его за руку. И ноту — ту, которую Тэор пел во сне, — когда она изменилась. Стала чуть выше. Чуть короче. С поворотом в конце.
«Это не нота. Это слово. Старое. Очень старое. На языке острова».
Он запел.
Плохо. Хрипло. Мимо ноты. Но запел. То, что запомнил. Как запомнил.
«Прости».
* * *
Старик открыл глаза.
Медленно. Как открываются двери, которые не открывали пятьсот лет. Как открываются раковины на дне.
Глаза были янтарными. Огромными. Мутными от старости. С вертикальными зрачками.
Он смотрел в потолок. Потом — медленно, очень медленно — повернул голову. Посмотрел на Вячеслава.
Губы дрогнули.
Он сказал что-то. Шёпотом. Одно слово. На языке острова.
Тиэн за спиной Вячеслава резко вдохнул.
— Что? — спросил Вячеслав. Не оборачиваясь. — Что он сказал?
Тиэн долго не отвечал.
— Имя, — сказал он наконец. Голос у него дрожал. — Он сказал имя. Детское. Так звали маленьких на острове. Ласково. Так старший брат зовёт младшего.
Он помолчал.
— «Тэо».
Старик смотрел на Вячеслава. Не мигая. По его тёмному, древнему, морщинистому лицу текли слёзы.
Он поднял руку. Медленно. С огромным трудом. Длинные костлявые пальцы. И коснулся лица Вячеслава. Лба. Щеки. Губ. Как слепой, который узнаёт.
А потом сказал — тихо, хрипло, по-латыни, медленно, с трудом, на языке, который выучил пятьсот лет назад у испанских монахов на берегу:
— Septime. Venisti.
«Седьмой. Ты пришёл».
И добавил, едва слышно, уже закрывая глаза:
— Frater meus vivit?
«Мой брат жив?»
Вячеслав взял его руку. Холодную. Лёгкую. Как сухая ветка.
— Vivit, — сказал он. — Жив. Он спит. И поёт тебе. Каждую ночь. Двенадцать тысяч лет он молчал. А теперь поёт.
Тиэн перевёл. На язык острова. Медленно. Слово за словом.
Старик слушал. Глаза закрыты. Слёзы текли.
А нота в его груди, низкая, долгая, — изменилась.
Стала тише. Мягче. Теплее.
И в конце — впервые за пятьсот лет — вместо подъёма был спуск.
Как у брата.
Часть вторая. Спящие
Dormiunt in profundo, et somnus eorum dolor est. Qui eos excitaverit, dolorem quoque excitabit.
Спят они в бездне, и сон их — горе. Кто разбудит их, разбудит и горе.
Из листа, найденного в переплёте Liber Occultus
Глава 9. Таэр
Закатный Дом. 11–13 октября 2028 года
Таэр говорил по ночам.
Днём он спал. Или почти спал: лежал с закрытыми глазами на каменном ложе и пел свою ноту. Дышал редко. Не отвечал. А когда Лёгкие делали самый глубокий вдох — в Закатном Доме, как и в Восточном, это называли рассветом, хотя рассвета здесь не было пятьсот лет, — он открывал глаза и говорил.
Шёпотом. Медленно. С долгими паузами. На языке острова, старом, древнем, в котором Тиэн понимал одно слово из трёх, а Лариса — к удивлению всех и своему собственному — одно из двух.
— Я год прожила с Котовым над его словарём, — сказала она Вячеславу в первую ночь. — Я слушала, как поёт Тэор во сне. Я знаю, как звучат старые слова. Это как... как если бы ты знал современный русский и вдруг услышал «Слово о полку Игореве» вслух. Не всё понятно. Но понятно.
Она сидела у ложа с тетрадью. Записывала. Тиэн рядом — со своей пластиной. Вячеслав — у изголовья.
Таэр говорил.
* * *
— Мы ушли последними, — сказал он. — Почти последними. Волна уже шла. Мы видели её с моря. Белая стена до неба. Мы шли на закат. Остальные — на восход. Мой корабль был последним из тех, кто ушёл на закат. Нет. Единственным. Я думал, были ещё. Я не знал.
Пауза. Долгая. Лариса ждала, держа ручку над тетрадью.
— Почему на закат? — спросил Вячеслав.
Тиэн перевёл.
Таэр помолчал.
— Потому что там были люди, — сказал он. — Мы знали. Наши мореходы ходили туда. До волны. Далеко. Через большую воду. Там была земля. Большая. Без конца. И острова перед ней, как бусы. И на островах — люди. Немного. Охотники. Рыбаки. Они пели у воды. Мы слышали их песни. Наши мореходы рассказывали: у них нет домов из камня, нет кораблей, нет книг. Но они поют у воды так, что слышно на дне.
Он закрыл глаза.
— Мать говорила: на восходе мы будем одни. Найдём гору, спрячемся, будем жить. А на закате — люди. Им нужно, чтобы кто-то учил. Чтобы кто-то пел дождю, когда засуха. Ветру — когда шторм. Им нужны мы. А нам нужны они. Потому что без людей мы — как песня без того, кто слушает.
— Мать хотела идти на закат?
— Мать хотела, чтобы я шёл, — сказал Таэр. — Она сказала: «Ты старший. Ты поведёшь корабль. Я останусь на берегу и буду петь, чтобы люди бежали. Тэо останется со мной. Он маленький. Он будет петь со мной. Потом его возьмут на последний корабль. На восход. Вы встретитесь. Когда-нибудь. Вода круглая». Так она сказала. «Вода круглая».
Пауза.
— Я не простился с ним, — сказал Таэр. — Он спал. На берегу. Под деревом. Ему было... по-вашему, восемнадцать. Он пел всю ночь с матерью и уснул. Я не стал будить. Подумал: зачем? Встретимся. Вода круглая.
Он открыл глаза. Посмотрел на Вячеслава.
— Двенадцать тысяч лет, седьмой. Я жалею о многом. Об этом — больше всего.
* * *
Корабль шёл на закат три года.
Таэр рассказывал об этом урывками. Ночь за ночью. Лариса записывала. Потом, утром, они с Тиэном сидели над тетрадью и складывали обрывки в историю.
Три года. Двести сорок человек на корабле, который был рассчитан на сто. Штормы. Голод. Болезни. Корабль терял людей. Тридцать. Пятьдесят. Восемьдесят. Они пели над теми, кто уходил, и опускали их в воду.
Потом — острова.
Сначала маленькие. Голые. Вулканические. Потом — зелёные. С лесами. С реками. С птицами. И на одном из них — дым от костра.
Люди.
Их было немного. Сорок. Может, пятьдесят. Невысокие, смуглые, в шкурах. С копьями. С сетями из волокон. Они стояли на берегу и смотрели, как из моря выходят высокие, тонкие, с золотой кожей и кошачьими глазами.
И не убежали.
— Почему? — спросила Лариса.
— Потому что мы пели, — сказал Таэр. — Когда выходили. Мы пели им. Не колыбельную. Другое. Песню, которая значит: «Мы не враги. Мы устали. Мы потеряли всё. Пустите нас». Они не знали слов. Но они поняли. Люди всегда понимают, когда им поют правду.
Он помолчал.
— А их старшая — старуха, совсем седая, с ожерельем из ракушек — вышла вперёд. И запела в ответ.
— Что?
Таэр посмотрел на Ларису. Долго.
— Ты знаешь, — сказал он. — Восьмая. Ты знаешь. Ты слышала её. Наверху. У старой женщины с косой.
Лариса опустила ручку.
— Колыбельную, — прошептала она. — Донья Кармен. Это... это она?
— Это их ответ, — сказал Таэр. — Первый. Мы научили их нашей колыбельной потом. Но сначала они спели нам свою. И наша колыбельная — та, что пели на острове, — она была похожа. Почти та же. Как будто когда-то, очень давно, кто-то из наших уже приходил к ним. Или кто-то из них — к нам. Мы не знали. Мы и сейчас не знаем.
* * *
Они остались.
Таэр рассказывал об этом так, как рассказывают о лучших годах жизни. Медленно. С паузами. С улыбкой, которую Вячеслав видел впервые на этом древнем лице.
Десять тысяч лет.
Аталь построили Дом в склоне жёлоба. Не прятались. Не таились. Жили на два мира: внизу — в горе, где было тепло и где пели Лёгкие; наверху — на островах, у людей. Приходили и уходили. Учили. Учились.
Они научили людей петь дождю. Не волшебство — Таэр смеялся, когда Тиэн перевёл ему это слово. Знание. Как слушать воду. Как слушать ветер. Когда сажать. Когда выходить в море. Когда прятаться. Где пройдёт шторм. Где не пройдёт. Аталь слышали это за много дней. Люди учились слышать за них.
Они лечили. Травами. Песней. Руками.
Они вступали в браки.
— Это было запрещено? — спросил Вячеслав.
— У вас — да, — сказал Таэр. — У Дома на восходе. Я узнал вчера. От Тиэна. Вы решили не смешиваться. Не жениться на людях. Прятаться. Мы решили иначе. Мы решили: если люди — наши, то какая разница?
Он помолчал.
— Дети рождались. Наполовину. На четверть. На восьмую. Они жили наверху. Некоторые — внизу. Некоторые — и там, и там. Через сто лет все люди на островах были немного нашими. Через тысячу — мы перестали различать. Мой внук был рыбаком. Его внучка — певицей ветра. Её правнук — вождём на большом острове. Его внучка вышла за одного из нас. Круг.
— Как вы назывались? — спросила Лариса. — У людей. Как они вас звали?
Таэр улыбнулся.
— По-разному. Каждый народ по-своему. На этом острове нас звали «те, кто из воды». На большой земле на западе — иначе. Там нас рисовали. Змеёй с перьями. Не знаю почему. Может быть, потому что мы выходили из воды и шли на берег, и наша одежда блестела, как чешуя, а волосы развевались на ветру, как перья. Люди видят то, что знают.
* * *
На третью ночь Вячеслав спросил то, что хотел спросить с самого начала.
— Почему ты не искал брата?
Таэр долго молчал. Так долго, что Вячеслав подумал — уснул.
Потом сказал:
— Я думал, что он умер.
Тиэн перевёл. Голос у него дрогнул.
— Я видел волну, — сказал Таэр. — С моря. Белая стена до неба. Она шла на берег. На тот берег, где осталась мать. Где остался он. Я видел, как она дошла. Я видел, как остров исчез. Я думал: последний корабль на восход не успел. Никто не успел. Все, кто остался на берегу, ушли в песню.
Он закрыл глаза.
— Двенадцать тысяч лет я думал, что он умер. Каждую ночь пел ему. Одну ноту. Ту, которую мы пели в детстве. Чтобы он слышал. Там, в песне. Где все. Я не ждал ответа. Мёртвые не отвечают.
— А он думал, что ты умер, — тихо сказал Вячеслав.
Таэр открыл глаза.
— Он думал, что корабль на закат пропал в шторме, — сказал Вячеслав. — Так сказал Тиэн. Так написано в списке кораблей. «И мы не знаем, жив ли он». Он не говорил о тебе двенадцать тысяч лет. Ни разу. Никому. Потому что думал, что ты умер. И не мог об этом думать.
Тиэн переводил. Медленно. Слово за словом.
Таэр слушал.
А потом засмеялся.
Тихо. Хрипло. Страшно. Старческим смехом, переходящим в кашель, переходящим в плач.
— Двенадцать тысяч лет, — сказал он сквозь смех. Сквозь слёзы. — Два дурака. Два старых дурака. По разные стороны воды. Каждый думал, что другой мёртв. Каждый молчал. Мать говорила: вода круглая. Вода круглая, Тэо. Вода круглая.
* * *
Лариса закрыла тетрадь.
Таэр уснул. Наконец. Глубоко. Нота в его груди звучала ровно, тихо, спокойно.
Они сидели в маленькой круглой комнате без окон. Вячеслав. Лариса. Тиэн. Сэла спала в углу, свернувшись на каменном полу, как кошка.
— Я одного не понимаю, — сказала Лариса тихо. — Слава. Десять тысяч лет. Они жили с людьми. Счастливо. Он так рассказывает — счастливо. Браки. Дети. Внуки. Песни. А потом — всё. Уснули. Все. Целым Домом. Пятьсот лет.
— Мор, — сказал Вячеслав.
— Мор, — кивнула Лариса. — Я знаю. Аэн говорил. Болезнь. Пришла с испанцами. Оспа, наверное. Таино умирали тысячами. Аталь тоже — у них не было защиты. Но, Слава. Это была болезнь. Страшная. Но болезнь. Почему — горе такое, что целый Дом уснул? Почему Аэн так испугался, когда услышал Эвель с востока? Почему «спросите у Иштал»?
Вячеслав не ответил.
Он смотрел на стену. На резьбу. Её было едва видно в слабом золотом свете, который шёл от кожи спящего Таэра. Но он смотрел.
Птица с длинным хвостом. Змея с перьями. Каноэ. Волна.
А внизу, у самого пола, — другое. Грубее. Глубже. Вырезанное позже. Торопливо.
Корабль. Большой. С парусами. С крестом на парусе.
И под ним — фигуры. Много. Лежащие. Люди и аталь. Вперемешку. С пятнами на лицах.
И над ними — одна. Стоящая. Высокая. С поднятыми руками. С открытым ртом.
Поющая.
— Иштал, — сказал Тиэн тихо, проследив его взгляд. — Мне Аэн сказал вчера. Это она. Не нынешняя. Её бабушка. Последняя певица мора. Та, которая пела, когда все умирали. Нынешняя Иштал — её внучка. Тоже певица. Ветра. Она была тогда совсем молодой.
— Что она пела? — спросил Вячеслав. — Бабушка. Над умирающими. Колыбельную?
Тиэн долго молчал.
— Аэн не сказал, — ответил он. — Но он сказал, что Иштал проснулась два месяца назад. Одной из первых. И с тех пор каждый день сидит у этой стены. И поёт то же самое.
Глава 10. Росписи
Закатный Дом. 14–16 октября 2028 года
Ниа нашла их сама.
Вячеслав сидел на галерее над пропастью, на каменной скамье, и пытался записать в тетрадь то, что Таэр рассказал прошлой ночью. Лариса спала. Тиэн ушёл к Уакану и Кэдмару, в зал Лёгких. Сэла — неизвестно куда. Сэла всегда уходила неизвестно куда.
И вдруг рядом, на скамье, оказалась девочка.
Он не слышал, как она подошла. Аталь ходили бесшумно. Но эта — особенно. Маленькая. По их меркам — совсем ребёнок. По-человечески — лет девять-десять. Тонкая, как тростинка. Золотая кожа, ещё не потускневшая, как у взрослых проснувшихся, — яркая, тёплая, как у Аэна. Огромные янтарные глаза. И волосы — не седые, не тёмные, а рыжеватые, как медь, заплетённые в десятки тонких косичек с вплетёнными ракушками.
Она смотрела на него. На тетрадь. На ручку в его руке.
И сказала что-то.
Вячеслав не понял. Покачал головой.
Девочка нахмурилась. Подумала. Потом ткнула пальцем в ручку. Потом в тетрадь. Потом в себя. И вопросительно подняла брови.
— Хочешь попробовать? — спросил он по-русски.
Протянул ей ручку.
Она взяла. Осторожно. Как берут живую рыбу. Покрутила. Посмотрела на кончик. Ткнула в бумагу.
Появилась точка.
Девочка ахнула. Посмотрела на точку. На ручку. На Вячеслава. И засмеялась. Звонко. Высоко. Совершенно по-детски.
По галерее, по мосту над пропастью, по тёмным аркам с тысячами спящих — разнёсся детский смех. Первый, может быть, за пятьсот лет.
* * *
Её звали Ниа.
Это Лариса выяснила через час, когда проснулась и вышла на галерею и увидела мужа и маленькую золотую девочку, склонившихся над тетрадью. Ниа рисовала. Вячеслав смотрел.
Рисовала она удивительно. Быстро. Уверенно. Одной линией. Рыбу. Птицу. Волну. Каноэ с людьми. Дом на берегу.
— Ей десять, — сказала Лариса после долгого разговора, в котором было больше жестов, чем слов. — По-нашему. Она спала пятьсот лет. Проснулась четыре месяца назад. Одной из первых. Говорит, её разбудила песня. Сверху. Не наша. Детская. Одна нота.
— Люсия.
— Наверное. — Лариса присела на скамью. — Слава. У неё сестра. Младшая. Помнишь, Аэн показывал? Девочка в нише у пола. Лет пяти. Которая не просыпается. Это её сестра. Их мать сидит рядом каждый день и поёт. А Ниа... — Лариса помолчала. — Ниа ходит по Дому одна. Рисует. На стенах. Углём. Везде. Говорит, если сестра проснётся, она должна увидеть рисунки. Чтобы знать, что было, пока она спала.
Вячеслав посмотрел на Ниа.
Девочка нарисовала в тетради дом на берегу. Маленький, с крышей из пальмовых листьев. Рядом — пальму. Рядом — фигурку. Маленькую. С длинными волосами.
И повернула тетрадь к нему. И что-то спросила.
— Она спрашивает, — сказала Лариса, — есть ли ещё наверху дома на берегу. И люди в них. Она помнит. Перед сном. Её водили наверх. На остров. К людям. Там была девочка. Её подруга. Они играли на берегу. Она спрашивает, жива ли подруга.
Вячеслав молчал.
— Слава, — сказала Лариса тихо. — Что ей сказать? Прошло пятьсот лет.
* * *
Они не сказали.
Не смогли. Сказали только, что дома на берегу есть. Что люди есть. Что там, наверху, есть девочка, которая поёт одну ноту, и что эта девочка разбудила её. Ниа слушала, наклонив голову. Потом кивнула. Серьёзно. И взяла Вячеслава за руку.
И повела.
* * *
Она показала им Дом.
Не тот, что показывал Аэн, — коридоры, залы, Лёгкие. Свой. Детский. Тот, который знает ребёнок, выросший в нём.
Тайные ходы между ярусами, такие узкие, что Вячеслав протискивался боком. Маленькие окна в скале, через которые видна чёрная вода снаружи и светящиеся зелёным бактерии на склоне. Пустой зал, где когда-то, до сна, дети учились петь, и на стенах ещё висели — пятьсот лет висели — маленькие раковины, в которые они дули, как в дудочки.
И стены.
Стены были расписаны. Везде. От пола до потолка. Не резьба, как в Восточном Доме. Краска. Красная, охристая, чёрная, белая, синяя. Поблёкшая. Осыпавшаяся местами. Но живая.
Вячеслав стоял перед ними и не мог уйти.
* * *
Это была история.
Десять тысяч лет. На стенах. Как в книге. Как в летописи. Как на тех фресках в новгородских церквях, которые он изучал в аспирантуре, где святые и князья стояли рядом, а на заднем плане шли войны и строились города.
Корабль, выходящий из волны. Золотые фигуры на палубе.
Остров. Люди в шкурах на берегу. Старуха с ожерельем из ракушек. Поёт.
Дом в склоне. Первые арки.
Люди и аталь вместе на берегу. Танцуют. Едят. Сеют.
Каноэ. Много. Плывут от острова к острову. В каждом — люди и аталь вперемешку.
Площадка, выложенная камнями. Двое бросают мяч. Вокруг — толпа. Кричат.
— Батей, — сказал Вячеслав вслух. — Игра в мяч. У таино. Она называлась батей. Площадки до сих пор сохранились. На острове. Я читал.
Ниа посмотрела на него. Улыбнулась. Сказала что-то.
— Она говорит, её отец был лучшим игроком на острове, — перевела Лариса. — Никто не мог его обыграть. Даже люди.
Дальше.
Большая земля на западе. Пирамиды. Люди в перьях. Змея с перьями — огромная, через всю стену, — и под ней люди, поднимающие руки к небу.
Свадьбы. Много. Человек и аталь. Под деревом. На берегу. В каноэ.
Дети. Смуглые и золотые. Вместе.
Звёзды. Карта неба. Вячеслав узнал Орион. Плеяды. Большую Медведицу, низко над горизонтом.
Ураган. Огромный. Закрученный спиралью. И под ним — фигура с поднятыми руками. Поёт. И ураган поворачивает. Уходит в море. А остров — цел.
— Певица ветра, — сказала Лариса тихо. — Слава. Они могли... поворачивать ураганы?
Ниа увидела, куда они смотрят. Кивнула. Сказала что-то. Длинное. Серьёзное.
— Она говорит, — перевела Лариса, медленно, подбирая слова, — что певицы ветра не поворачивают ураганы. Они просят. Ураган — живой. Он слушает. Если ему спеть правильно — он может уйти. А может не уйти. Певица ветра — это не та, кто приказывает. Это та, кто умеет просить. Её мама так говорит.
Дальше.
* * *
Дальше стена кончалась.
Нет. Не кончалась. Менялась.
Краска была другой. Темнее. Грубее. Нанесённой торопливо, широкими мазками, пальцами, а не кистью.
Корабль. Большой. Чужой. С высокими бортами. С тремя мачтами. С белыми парусами. С красным крестом на парусах.
Люди на палубе. Другие. Светлые. С бородами. В железе. С оружием.
Ниа остановилась.
Она стояла перед этой стеной и молчала. Держала Вячеслава за руку. Крепко. Он чувствовал, как дрожат её пальцы.
— Испанцы, — сказал Вячеслав тихо. — Это испанцы. Пришли на остров в тысяча четыреста девяносто третьем. Колумб. Второе плавание. А потом, через пятнадцать лет, — поселенцы. Солдаты. Монахи.
Дальше.
Люди с бородами на берегу. Люди острова — смуглые — перед ними. Кланяются. Несут дары. Аталь — золотые — стоят позади. Смотрят.
Люди с бородами строят дома. Церковь с крестом. Смуглые люди носят камни. Много. Согнувшись.
Человек в длинной коричневой одежде. С крестом на груди. Стоит на берегу рядом с высоким золотым. Разговаривают. У человека в руках — книга.
— Монах, — сказал Вячеслав. — Это монах. Францисканец, судя по рясе. Или доминиканец. А это... — он посмотрел на высокую золотую фигуру рядом с монахом. На длинные седые волосы. — Это Таэр. Он учил латынь у монаха.
Дальше.
Ниа не хотела идти дальше. Вячеслав чувствовал. Она тянула его назад. Но он шёл. Медленно. И она шла рядом, потому что не отпускала его руку.
* * *
Последняя стена.
Почти чёрная. Краски на ней почти не было. Только уголь и красная охра. Как кровь.
Фигуры. Лежащие. Много. Сотни. Люди и аталь вперемешку. Смуглые и золотые. Взрослые и дети. С пятнами на лицах. Красными. Как сыпь.
Над ними — никого. Ни испанцев. Ни монахов. Ни кораблей. Только лежащие.
И одна стоящая.
Высокая. Золотая. С длинными волосами, раздуваемыми ветром. С поднятыми руками. С открытым ртом.
Поющая.
А вокруг неё — спираль. Огромная. Закрученная. Красная. Как ураган на предыдущей стене. Только этот не уходил в море. Этот шёл на берег. На корабль с крестом. На дома с бородатыми людьми.
Вячеслав стоял перед стеной и не мог пошевелиться.
— Слава, — прошептала Лариса. — Она пела бурю. Она пела бурю на испанцев.
Ниа вырвала руку.
Отступила. На шаг. На два. Смотрела на стену. На красную спираль. На поющую фигуру. Глаза огромные. Испуганные.
А потом развернулась и убежала. Бесшумно. Быстро. В темноту коридора.
* * *
Они нашли её у той самой стены, которую Таэр вырезал в своей комнате. Где корабль с крестом и лежащие фигуры. Ниа сидела на полу, обхватив колени, и смотрела не на стену.
На женщину у стены.
Женщина стояла спиной к ним. Высокая. Очень высокая. Тонкая. Золотая кожа — яркая, как у Ниа, а не потускневшая. Волосы — тёмно-рыжие, медные, длинные, до пояса, распущенные. Одежда — не чешуя, как у остальных. Красная. Как охра на стене.
Она пела.
Тихо. Низко. Почти без звука. Губы едва шевелились.
И в комнате дул ветер.
Вячеслав не поверил. Восемь тысяч метров под водой. Каменный мешок. Ни окон, ни дверей, кроме одной. А по комнате шёл ветер. Холодный. Резкий. Он шевелил волосы Ларисы. Рвал страницы тетради в руках Вячеслава. Гнал по полу пыль и ил. Закручивал их в маленькую спираль. В центре комнаты. Над полом.
Красную.
Женщина замолчала.
Ветер стих. Сразу. Как будто его выключили. Спираль пыли упала на пол.
Женщина обернулась.
Лицо — молодое. По их меркам. Красивое. Острое. Скулы. Тонкие губы. Янтарные глаза — но не тёплые, как у Аэна, как у Ниа. Холодные. Как янтарь, в котором навсегда застыла муха.
Она посмотрела на Ниа. На Ларису.
На Вячеслава.
И сказала — на языке острова, медленно, отчётливо, так, чтобы каждое слово можно было понять даже без перевода:
— Человек с востока.
Ниа вскочила. Встала между ней и Вячеславом. Маленькая. Тонкая. С растопыренными руками.
Женщина посмотрела на неё. Почти с нежностью.
— Иди к сестре, Ниа, — сказала она. Лариса потом переводила по памяти. — Иди. Мать ждёт.
Ниа не двинулась.
Женщина подняла глаза на Вячеслава.
— Я Иштал, — сказала она. — Певица ветра. Внучка той, что на стене. — Она кивнула назад, на поющую фигуру над лежащими. — Пятьсот лет я спала. Я проснулась два месяца назад. И первое, что я услышала, — это песня с востока. Пятьсот лет назад с востока пришли корабли с крестом. И с ними — смерть. Теперь с востока пришёл ты.
Она шагнула к нему. Медленно.
— Скажи мне, человек с востока, — сказала Иштал. — Что ты принёс нам на этот раз?
Darmowy fragment się skończył.