Czytaj książkę: «Цена греха»
Дисклеймер
Данная книга содержит сцены, которые могут стать для Вас триггерными:
- травматические события (жестокое обращение, убийства, пытки)
- психологическое давление (манипуляции, эмоциональный абьюз)
- тема утраты (смерть близких, неизлечимые заболевания)
- физиологические триггеры (употребление алкоголя)
Предисловие от автора
Эта история о том, какой ценой измеряется право на собственное счастье. О том, что родители, любящие больше всего на свете, иногда становятся самыми жестокими врагами.
Я не обещаю лёгкого чтения. Здесь будут сюжетные повороты, где придётся дышать через раз, стискивать кулаки и смотреть, как вырывается наружу то, что так долго замалчивалось.
Но я обещаю правду — без прикрас. Такую, от которой саднит в горле и которую невозможно забыть.
Освобождение начинается, когда мы перестаём винить и начинаем прощать — себя, друг друга, и ту жизнь, которая не всегда была к нам справедлива.
Если вы когда-нибудь позволяли себе делать то, что нельзя, или молчали, когда хотелось кричать, — эта книга для Вас.
Переверните страницу. Дайте истории Арин и Шона начаться.
Пролог
Тишина в исповедальне не пустая. Она пропитана чужими грехами. Её хочется смахнуть с лица, как паутину, но пальцы только сильнее сжимают подол маминого платья.
— Прости меня, отец…
Шёпот сдирает голосовые связки, оставляя саднящее ощущение.
Ткань под пальцами натягивается до скрипа. Я пытаюсь выжать из неё правду, которую сама не могу произнести.
— Я думаю о нём… о плохом мужчине.
Голос срывается на последнем слове, и слова проваливаются в деревянную решётку, как в чёрную воду.
Я не плачу. Слёзы — значит признать, что это правда.
Не знаю, слышит ли меня Бог. Но я знаю, что слышит отец по ту сторону перегородки. И это самое страшное.
Шон.
Я не произношу это имя вслух. Оно прирастает к языку, пускает корни в миндалинах. Но отец слышит его в паузах между моими словами. Он всегда слышал, и всё знал.
Ещё тогда, когда Шон смотрел на меня как на сокровище, которое ему не принадлежит.
Он хотел спасти меня.
Отец обречённо вздыхает, и я ощущаю тяжесть его разочарования.
— Бог простит тебя, моя дочь… Он прощает всё. Главное — признание своих ошибок.
Сказанное пробивается сквозь решётку. Холодно и сухо, как шелест страниц старой Библии. В воздухе повисает пауза.
Я слышу, как скрипят половицы под его ногами.
— Шон Маккарти. Ты ответишь за то, что осквернил мою дочь.
Его тон становится ниже. Таким голосом читают приговоры.
— Остаётся только устранить. Насильно.
Глава 1
Арин Келли
Душевная боль — это мостик, по которому две души идут на встречу друг к другу.
***
Звон щенячьего лая заполняет вольер ратморского приюта, отражаясь от металлических прутьев.
Я провожу щёткой по каждому углу будки. Это почти медитация — ритмичные движения, сосредоточенность на задаче, которая не требует думать.
Но малыши не дают забыть, зачем я здесь на самом деле.
Шестеро крошечных хвостиков мечутся по пространству, сбиваясь в один пёстрый, виляющий комок. Они почти сбивают меня с ног — тычутся мокрыми носами в колени, прыгают на руки.
Мой серый спортивный костюм уже испачкан. Разводы на коленях, тёмные пятна на рукавах. Один из щенков запрыгивает мне на спину, и я чувствую, как его лапы упираются в лопатки, оставляя маленькие отпечатки нетерпения.
Но меня это не тревожит.
Наоборот — внутри разливается радость. Она заполняет пустоту, о которой я стараюсь не думать дома. Здесь я не дочь священника. Не та, за кем следят. Я просто человек.
Наклоняюсь за миской, и в этот момент второй щенок успевает лизнуть меня в нос.
Я начинаю смеяться.
Когда замечаешь такие простые моменты, мир перестаёт давить на плечи. Они как якоря — удерживают на плаву, не дают уйти под воду.
— Покой тебе теперь будет только сниться, Рекси. — Говорю я с нежностью, обращаясь к матери-овчарке, развалившейся в углу вольера.
Она лежит на спине, вытянув лапы в разные стороны. Грудь мерно вздымается, глаза полуприкрыты в блаженной полудрёме.
У неё на животе шрам после кесарева, тянущийся от рёбер к паху.
Смотрю на эту полосу и думаю: никому не даются трудности, которые он не сможет пройти. Мы все сильнее, чем нам кажется в моменты отчаяния.
Опускаюсь на колени рядом с Рекси. Достаю из кармана тюбик с обезболивающим гелем. Выдавливаю немного на пальцы и аккуратно касаясь, наношу на шрам. Прикрываю болезненное место локтем от буйных лап её щенков. Они снуют вокруг, не понимая, что маме нужно время, чтобы восстановиться.
— Скоро всё пройдёт, красавица. Ты справилась. Ты молодец. — Чешу её за ухом.
Как только гель начинает действовать и Рекси расслабляется, отряхиваю колени и закрываю вольер.
Малыши подпрыгивают, пытаясь дотянуться до моей руки сквозь калитку.
— Утром вернусь и принесу вкусняшки, как и обещала.
Поворачиваюсь и иду к выходу. По пути меня останавливает Дарина.
Она работает здесь на постоянной основе. У неё лёгкая походка и неизменная улыбка. Ярко-рыжая копна волос и зелёные глаза. Она как солнечный луч, пробившийся сквозь облака. Моё первое впечатление о ней полностью совпало с реальностью: такие люди держат любовь на своих плечах, и делятся ею с другими. По возрасту она на пару лет старше меня.
— Арин! Ты всё на сегодня? — Дарина идёт мне навстречу, вытирая руки о ткань фартука.
— К сожалению, да. — Отвечаю я. — Хотелось бы остаться подольше. Но сегодня служба в церкви.
Собственные слова оставляют на языке горький привкус.
Дарина моя единственная подруга. От нее нет осуждения или давления, только понимание. Это самое редкое, что у меня есть.
— Ты помогаешь тут по доброй воле. — Она кивает и задумчиво смотрит на клетки с котами. — Я думаю, тебе стоит подумать об учёбе на ветеринара в серьез, а не просто мечтать.
Одно предложение, и внутри всё замирает. Дарина вытягивает наружу то, о чём я боюсь думать вслух.
Пальцы начинают дрожать от предвкушения, когда я представляю: белый халат, животные на осмотре.
— Я очень хочу этого, подруга. — Искренне отвечаю, глядя ей в глаза. — Но наследие семьи никто не отменял. — Переступаю с ноги на ногу.
— Помню, помню. — Она слегка наклоняет голову, и на её губах появляется улыбка. Та, от которой вмиг на душе становится легче. — Может, всё-таки Патрик поймёт всё сам чуть позже.
Я замолкаю.
Мой отец — Патрик Келли. Он не понимает ничего, что выходит за рамки его убеждений. У него есть план. Точнее карта моей жизни, которую он нарисовал задолго до моего рождения. И в этой карте нет места ветеринарной клинике, шерсти животных и рукам, перепачканным в лекарствах.
Там есть церковь.
Там есть долг.
Там есть я — послушная, правильная, его наследница.
— Мне пора.
Я поднимаю ладонь, и Дарина хлопает по ней в дружеском жесте.
— До встречи, Арин. Увидимся.
Я направляюсь к выходу.
Выхожу на дорогу за территорию приюта. Камни скользят под подошвой, и я чувствую, как на лице непроизвольно появляется улыбка. Поднимаю голову на безоблачное небо. Ирландский ветер нежно касается кожи. Играет с прядями, выбившимися из хвоста.
Свобода.
Я закрываю глаза, чтобы впитать этот момент. И до меня доносится шум реки из-за деревьев. Успокаивающий гул просачивается воспоминаниями из прошлого сквозь листву, сквозь ветер, сквозь годы.
Моменты прошлых лет приходят не картинкой, а ощущениями в теле. Я чувствую, как моя маленькая ладонь сжимается в другой — маминой. Мы гуляем вдоль берега. На мне смешное платье, которое она сшила ко дню рождения, и оно велико на размер. Она смеётся и говорит, что я вырасту и мне не стоит переживать.
Мы пускаем бумажные кораблики. Я смотрю, как их уносит течением, и мне кажется, что они плывут в другую страну, где всё по-другому. Мы танцуем босиком на мокрой траве. Мама кружит меня за руки, и мир вертится. Мы прыгаем в реку вместе с другими детьми, и смеёмся.
Простые игры. Лёгкие мечты.
Пока папа не видел.
Он осуждал всё это и считал кощунством. Я помню его лицо, когда мы возвращались мокрые, счастливые, с листьями в волосах. Он молчал. Но его молчание было громче любых слов.
Мама понимала и знала, что он слишком строг в своих ограничениях, что его вера — это не столько любовь, сколько правила. Она не осуждала его в ответ, а просто брала меня за руку и уводила в те моменты, которые были только нашими.
Иногда счастье — это маленький бунт.
Проверяю время на телефоне. Экран загорается, цифры впиваются в сетчатку: пять минут.
У меня есть всего пять минут, чтобы навестить прошлое.
Порыв ветра ударяет в лицо. Волосы развеваются, закрывая обзор. Но я не поправляю их. В этом движении вся свобода, что пульсирует внутри.
Я срываюсь с места и бегу к тому месту, где мама всё ещё держит меня за руку. К реке.
Тепло солнца переплетается с прохладой воды в воздухе. Они смешиваются, создавая тот самый ирландский коктейль, от которого кружится голова. Каждый шаг отдаётся в груди стуком сердца.
В этой вечной суете — между службами, приютами и долгом — есть место для тишины. Для памяти.
Мама учила, что счастье не надо заслуживать. Его надо просто взять, и спрятать в себе. Носить всегда с собой, как камушек в кармане.
Спускаюсь под мост. Здесь лежит срубленное дерево из года в год, превратившееся в импровизированную скамейку.
Я сажусь и снимаю кроссовки. Носки касаются травы, а затем я опускаю ноги в реку. Первое прикосновение воды перехватывает дыхание. Ласкает кожу, тепло поднимается выше по икрам. Я закрываю глаза. Запрокидываю голову назад. Острая, почти болезненная любовь к миру сжимает сердце.
Несмотря на непринятие семейного долга, вера внутри меня есть. Она кричит. Но не та, о которой говорит отец. Моя вера — здесь. Как можно допускать тёмные мысли здесь, когда вокруг столько света и красоты? Нам разрешено видеть, чувствовать, слышать. Это уже чудо.
Треск ветки прерывает мое уединение. Я резко открываю глаза и осматриваюсь.
В нескольких метрах от меня к реке спускается парень. Он держит в руках пакет из местного магазина, присаживается на корточки прямо у кромки воды. Набирает воду в ладони и резким движением умывается. Затем ведёт рукой к шее.
Мой взгляд падает на его кисть. Татуировка. Тонкий чёрный узор оплетает до костяшек.
Парень садится на камень и достаёт из пакета бургер. Начинает задумчиво жевать, глядя куда-то вдаль перед собой. В ушах наушники.
Я пользуюсь моментом и рассматриваю его. Чёрная футболка облегает торс. Чёрные спортивные штаны, чёрные кроссовки. Он словно пытается слиться с тенями. Строгие черты лица: чёткая линия челюсти, прямой нос, чуть сжатые губы. Ему примерно столько же, сколько мне.
Не трудно догадаться, что он пришёл сюда, чтобы побыть одному.
Два желания борются во мне: остаться незамеченной и понаблюдать за ним — или исчезнуть, пока он не обернулся.
Я выбираю второе.
Надеваю кроссовки, не завязывая шнурки, и медленно обхожу его по широкой дуге. Но вдруг он снимает наушники и оборачивается. В тот самый момент, когда я прохожу прямо за его спиной на расстоянии метров пяти.
Я замираю на месте. Он проходится по мне взглядом с ног до головы за долю секунды.
Чувствую себя пойманной и мне становится не по себе.
Внутри зарождается пустота, но не моя. Она перетекает в грудь от него — через этот взгляд, через расстояние в несколько метров, через воздух, который вдруг стал слишком плотным. Она заполняет лёгкие, становится моей. Я впитываю её, как губка, и не могу остановиться.
Но я не отвожу глаз и узнаю его.
Шон Маккарти. Он недавно освободился из заключения в Корке.
В Ратморе все друг друга знают. Это неизбежно, когда население можно пересчитать по пальцам.
Обычно Шона я видела издалека. Мы даже не общались
— Извини, я не услышал тебя. Не хотел пугать. — Говорит он спокойно. С иронией, которая балансирует на грани искренности, что трудно понять, издевается или правда сожалеет.
— Ты меня не напугал. — Я прокашливаюсь. — Просто не ожидала, что ты заметишь меня. Мне показалось, что ты хочешь побыть один и… — На последнем слове замолкаю.
Уголок губ Шона дёргается в усмешке. Задумчивость сменяется чем-то более жёстким и колким. Я почти физически чувствую, как между нами вырастает стена.
— К чему это враньё, Келли? Почему нельзя просто признать, что относишься ко мне предвзято, как и все в Ратморе?
В его голосе явный вызов. Он бросает его мне, как перчатку, и ждёт, подниму ли я.
Внутри возникает странное ощущение: подтекст его слов несёт что-то важное. Это как когда человек нуждается в помощи, но молчит об этом, боясь остаться неуслышанным.
— Почему я должна к тебе так относиться? У каждого своё мнение. — Я скрещиваю руки на груди. — Я не знаю тебя так близко, чтобы делать выводы, какой ты человек.
— Странно, — отвечает он.
Слово повисает в воздухе. Оно не закрывает разговор, а открывает иное.
У меня срабатывает чутьё. Маккарти напоминает мне тех, кто приходит в церковь на исповедь. Они стоят в тени, прячут глаза. Их голоса срываются, когда они пытаются произнести правду вслух.
Эта встреча — не случайность.
Мои планы меняются мгновенно. Я подхожу к нему и присаживаюсь рядом на камень.
— Как ты? — спрашиваю я самый простой вопрос, какой только может быть.
Он смотрит перед собой. Ни единого движения. Абсолютное безразличие.
В моменте мне кажется, что Маккарти вообще не ответит. Что я так и останусь сидеть здесь, рядом с молчаливым парнем, чувствуя себя полной дурой.
Но Шон отвечает:
— Я провёл год в колонии. Как ты думаешь, как я?
Я знаю немного подробностей о том, что он связался с не той компанией. Но всё равно, когда тебе прямо говорят о таких вещах, становится не по себе. Думаю, любой предполагает, что происходит за стенами тюрьмы.
— Фергус и Аманда, уверена, счастливы, что ты наконец-то дома.
— Особенно отец. — Он усмехается без капли веселья.
Чуть наклоняется вперёд, кладёт пакет с едой на землю, и я замечаю, как его пальцы сжимаются на секунду, прежде чем отпустить. Словно он отпускает не пакет, а что-то более тяжёлое и значимое.
С недавнего времени его мама приходит на каждую службу в церковь. До этого у неё были проблемы с ногой, и она не выходила за территорию дома. А вот его отца я вижу часто на протяжении нескольких лет. Мы пересекаемся в продуктовом магазине по вечерам. Фергус всегда приветливо улыбается и спрашивает как дела, держа в руках неизменную бутылку дешевого виски.
— Твой отец славный, — говорю я.
— Славный? — Шон фыркает. Поворачивается на меня и смотрит в удивлении.
Кажется, что я сказала что-то абсурдное. Будто «славный» — самое оскорбительное слово, которое можно применить к его отцу.
— Ни разу не видела его злым. — Я выдерживаю его взгляд. Добавляю, тщательно подбирая слова. — Только… иногда кажется, что он очень устал.
Маккарти смотрит на меня изучающе. Пытается найти подвох. Трещину, за которой прячется лицемерие, фальшь, игра. А после неудачных поисков цокает и отворачивается, уставившись в серую гладь реки.
— Не люблю, когда называют вещи не своими именами, — бросает он.
— Ты много ворчишь. — Я наклоняю голову к нему, но Шон не реагирует. — Тебя что-то гложет?
Желваки на его скулах напрягаются, брови хмурятся. Он игнорирует мой вопрос. Ответ на который мы оба и так знаем.
— Я вижу каждый день тех, кому нужно выговориться, — продолжаю я. — Каждый выходит после исповеди окрылённым. Я не священник, но могу выслушать.
Кладу руку ему на плечо. Лёгкое прикосновение, ничего не значащее. Но Маккарти реагирует остро. Всё его внимание мгновенно переключается на мой жест. Шон смотрит на мою ладонь не отрываясь, словно для него это триггер. Немного медлит и поднимает на меня темный взгляд.
— Ты слишком «чистая» для того, чтобы чистить мне голову, — говорит он с издёвкой на выдохе.
— Я не говорю, что я… — Начинаю оправдываться, но прерываюсь.
Взгляд опускается на собственные колени. Спортивные штаны после уборки в приюте выглядят грязно. Неудачный контраст с тем, что он только что сказал.
— Если человек против, чтобы ему помогали, то ему ничто и никто не поможет, — говорю я мягко, несмотря на внутреннее закипающее раздражение в груди.
— Ты что-то типа морального компаса или кто? — Шон резким движением плеча сбрасывает мою руку. — Я не просил о помощи, особенно от здешней проповедницы. Я пришёл сюда просто немного отдохнуть после смены. — Каждое слово он цедит сквозь сжатые зубы.
Его зрачки расширяются. Светлые глаза кажутся почти чёрными, как вода в омуте — та, что не отражает дна.
Между нами ощутимо потрескивает напряжение. Я чувствую его кожей. Волоски на руках встают дыбом.
Его боль — не моя. Я не смогу её исцелить, если он сам не откроет дверь.
Мне становится невыносимо рядом с ним.
Это как биться об стену, заранее зная, что у тебя не хватит сил её пробить. Каждое слово отскакивает рикошетом, возвращаясь ко мне с утроенной силой.
Я фыркаю прямо ему в лицо. Пренебрежительный звук, полный нескрываемой злостью, вырывается сам собой. Поднимаюсь и молча ухожу. Я иду быстро, не оглядываясь. Листва под ногами отлетает от кроссовок в стороны при каждом шаге. Злость просыпается с новой силой. Я стискиваю зубы так, что челюсть сводит. Останавливаюсь уже на дороге. Рука покоится на груди со стороны сердца. Оно колотится, желая вырваться наружу.
Глубокий вдох. Оборачиваюсь назад.
Маккарти сидит на том же месте, и продолжает неотрывно смотреть на реку.
Никогда раньше не ощущала подобного. В сознательном возрасте точно нет. Эта смесь злости, любопытства и странной, тянущей боли за другого человека.
Вдруг телефон в кармане начинает звонит. Вибрация отдаётся в бедро, выдёргивая меня из раздумий.
Отец.
— Арин, где ты? — Его голос звучит взволнованно, с той знакомой ноткой недовольства, которая появляется, когда я выхожу за рамки.
— Уже бегу, пап. — Прижимаю телефон к уху и срываюсь с места. Бросаю прощальный взгляд на берег мельком через плечо.
— Не опаздывай.
Короткие гудки.
Убираю телефон в карман на бегу и ускоряюсь. Стараюсь догнать упущенные минуты.
Я переключилась на проблемы Маккарти и забыла о своей ответственности. О долге, давящем на плечи тяжелее любого груза.
Глава 2
Арин Келли
Можно жить под одной крышей и быть чужим для тех, кто ближе всех. И странно: именно эта невысказанная близость мягко, но неумолимо уводит нас от собственных планов на жизнь.
***
Калитка громко захлопывается за моей спиной. Меня встречает двухэтажный дом из светлого камня. В больших панорамных окнах первого этажа отражается небо, кровля чуть потертая временем, справа ухоженный сад.
Я уже чувствую, как всё это давит на меня своей правильностью. Этот порядок меркнет перед моим внутренним хаосом.
Не теряя времени, вхожу внутрь. На пороге сталкиваюсь с отцом и врезаюсь лицом ему в грудь. Крест на его шее впивается мне в лоб. Знакомых до тошноты запах ладана, въевшийся в ткань его одежды, ударяет в ноздри.
Отец уверенно придерживает меня за плечи. Я делаю шаг назад, касаясь лба рукой.
— Арин, всё в порядке? Что тебя задержало? — Он поправляет тёмную фелонь с золотым шитьём.
— Задержалась в приюте. Там щенки… и их мама... — Фразы вылетают сбивчиво. Дыхание всё ещё не восстановилось после вынужденной пробежки.
— Ты ставишь приют выше Бога. — Левая бровь приподнимается в возмущении.
Отец утверждает в той самой праведной манере, знакомой мне с детства. Тонкий, как лезвие, но точный упрёк.
Обычно я пропускаю такие слова мимо ушей. Это уже дело привычки. Но сегодня внутри всё кипит.
Воспоминание о встрече с Шоном Маккарти. О брошенном мне вызове. О моём собственном бессилии, когда я не могла пробить стену, которую он выстроил. Всё это смешивается в одну взрывоопасную смесь, которая ищет выход.
И я огрызаюсь.
— Бог — это высшее благо. Приют — это работа во благо.
— Но он не должен противоречить благу, которое ты делаешь для всего Ратмора. — Давление в его голосе нарастает. — Переодевайся скорее. Иначе я пересмотрю своё разрешение насчёт твоей одежды при выходе из дома.
Отцу необходимо поставить меня на место, чтобы удержать установленную в доме политику. Он коротко, но по-собственнически, дёргает меня за рукав, затем обходит и открывает дверь. Всем видом давая понять, что разговор окончен. Но моя следующая реплика останавливает его. Она срывается с языка прежде, чем я успеваю подумать.
— Как я могу быть в платье, убирая дерьмо за животными? — Сарказм сочится из каждого слова. — Мне очень интересно, как ты себе это представляешь?
Отец замирает в дверях, медленно поворачивается ко мне. Он наигранно хмурится. Это его «я разочарован, но пока держу всё под контролем».
— Арин, что за выражение? С тобой точно всё в порядке? Упаси Бог, если ты начинаешь дерзить родному отцу. Надеюсь, это юношеский максимализм.
Я осекаюсь. Не помню, когда в последний раз дерзила ему открыто. Всегда стараюсь быть послушной дочерью. Но сейчас я чувствую, что на грани. Ещё одно слово, и моя маска разлетится на осколки, которые невозможно будет собрать обратно.
— Чёрт! — Я зажимаю рот рукой, но недопустимое слово уже висит между нами. — Прости, пап! Это, видимо, ранний подъем. — Провожу ладонями по лицу. — Я буду готова через три минуты. Встретимся в церкви.
Целую его в щеку и срываюсь в свою комнату.
Это единственный способ избежать продолжения разговора. Единственный способ не сказать того, о чём потом пожалею.
Через ступеньку поднимаюсь по лестнице на второй этаж. Влетаю в комнату, прижимаюсь к двери спиной и закрываю глаза.
В душе кипит внутренний бунт. Протест против ограничений отца, длинных платьев, службы. Но это часть моей жизни и нашей семьи.
— Отец явно перегибает палку. — Звучит родной голос в моей голове.
Той, кто умел усмирять мою злость на всё происходящее в этих стенах. Той, кто превращала строгость отца в мягкость: одним лишь взглядом, одним прикосновением, одной улыбкой.
Моя мама. Эшлин Келли.
Я представляю её. Длинные светлые волосы. Звонкий смех. Радостные глаза. Руки в муке, когда она месила тесто на блины по утрам.
Мама погибла напротив нашего дома. Она возвращалась с утренней службы из церкви. Незнакомый автомобиль вылетел из-за поворота и сбил ее.
Я не видела, но представляла это тысячу раз. Каждую деталь. Каждую ее последнюю секунду.
Это первый и единственный случай, чтобы я желала смерти человеку.
Отец смиренно молчал тогда, и молчит до сих пор. Ни слова осуждения, ни проклятия в адрес того, кто забрал у нас самое дорогое. Хотя всё произошло на его глазах, когда он выходил из церкви.
Иногда мне кажется, что он простил. Но не я. Я не могу простить мамину смерть, кем бы ни был тот водитель. Даже спустя восемь лет я стою у двери своей комнаты и чувствую, как прошлое сжимает горло холодными пальцами от одной лишь мысли о случившемся.
Я открываю глаза. Комната та же, что и всегда. Книжные полки вдоль стены; корешки книг потрёпанные — одни мамины, другие мои. Кровать с льняным покрывалом, которое она выбирала, когда мне было семь. Всё здесь дышит ею. Прошлым, которое я несу в себе, как шрам. Шрам, который никогда не заживёт до конца.
Я точно знаю: молчание отца — не безразличие. Он любил ее. Любит до сих пор. Моё детство проходило в любящей семье. Где мама пела по вечерам, а отец делал вид, что не замечает её мелодий. Но уголки его губ подрагивали в улыбке. И я видела, как его глаза потухли в тот день. Он сидел рядом с телом мамы на дороге и истошно звал её, не обращая внимания на толпу вокруг. Я слышала, как он молился после похорон в их спальне вечерами на протяжении нескольких месяцев. Каждый раз, выходя из дома, отец останавливается на пороге. Смотрит на то место, где лежало переломанное тело его любимой жены. В его глазах застывает немая, невысказанная боль, которая не проходит с годами.
Несмотря на всё, что он переживает по сей день, он остаётся верен своему статусу и держится сильным человеком. Встаёт до рассвета, служит в церкви, принимает прихожан и утешает их скорби. Он отдал всю жизнь семейному предназначению, построенному ещё его дедом.
Настоящее достояние Келли. И теперь оно висит расшитым золотом покровом на моих плечах.
Родиться в семье верующих гордость в наше время. Вера даёт опору и учит прощать. Но я никогда не планировала тонуть в ней. Не хотела, чтобы вера стала клеткой, где мои крылья сложены так плотно, что уже начинают болеть.
Иногда хочется вкусить запретное.
Просто почувствовать настоящую свободу. Не ту, что дозируется и контролируется, не ту, что выдают порциями между проповедями. Мне хочется носить то, что хочется. Идти туда, куда зовёт сердце, не оглядываясь на чужое мнение. Ошибаться, падать, вставать —не спрашивая разрешения. Быть причастной к своему времени и поколению.
Но я — дочь Патрика Келли. Каждое моё решение взвешивается на весах, установленные задолго до моего рождения.
Пока мама была жива, она становилась моим адвокатом перед отцом. Я могла гулять до позднего вечера со сверстниками, носить короткие шорты и дурацкие футболки с мультяшными принтами. Никто не говорил мне, что это неправильно.
Но вся эта свобода закончилась в тот день, когда её не стало. Отец захлопнул все окна, чтобы в мою жизнь не мог проникнуть ветер перемен. Чтобы я осталась в тепле его правил. Для него это способ выстроить границу между мной и реальностью. Он думает, что если оденет меня в броню из запретов, я останусь в безопасности.
Только для чего?
Можно быть верующим добродетелем, просто нося веру внутри. Можно любить Бога и не запирать себя в клетку. Но ему это не докажешь.
Я люблю своего отца, и понимаю, что он делает для меня всё во благо. Даже если это душит. И я отдаю ему дань за это. В виде подчинения.
Глубоко вдыхаю, стараясь выбраться из внутреннего неприятия своей жизни — и вернуться в реальность, где нужно лишь смириться с ней.
Подхожу к шкафу и открываю дверцу. На вешалке моя сегодняшняя униформа: длинное тёмно-синее платье с высоким воротом. Снимаю спортивный костюм и замираю перед зеркалом в одном белье. Разглядываю себя: руки, плечи, ключицы — то, что обычно скрыто от чужих глаз. Затем натягиваю платье. Ткань колется, сковывает движения, напоминает мне, кто я есть. Или кем я должна быть.
В отражении девушка, играющая роль послушной дочери и праведной органистки на воскресной службе.
Как и обещала отцу, через три минуты я выхожу из дома. Иду знакомым маршрутом. Через дорогу в церковь.
Её силуэт блестит на солнце, она кажется самым волшебным местом в Ратморе. Острая крыша стремится в небо, пронзая облака, пытаясь дотянуться до чего-то невидимого. Золотистые лучи окутывают здание, и оно вспыхивает слоем искрящегося металла, подсвеченного изнутри.
Вокруг аккуратный каменный фасад, украшенный резьбой: завитки, арки, фигуры святых, глядящих пустыми каменными глазами.
А я тень, бредущая между двумя мирами. Принадлежащая обоим и ни одному до конца.
Восьми лет достаточно, чтобы усвоить искусство обманывать память. Это как плести маски, и за ними прятать воспоминания, чтобы они не разъедали тебя изнутри. Со временем учишься улыбаться, когда хочется плакать. Отвечать «всё хорошо», когда внутри — чёрная дыра, засасывающая свет. Говорить «я в порядке» непоколебимым голосом. Но тело не обмануть. Оно помнит температуру воздуха в тот вечер и звук удара тела об асфальт.
Я смотрю прямо перед собой. Следующий шаг — не просто движение. Это граница между прошлым и настоящим, которую я пересекаю каждый раз, когда иду на службу. Там посреди дороги мамина душа ускользнула в небеса. Туда, где, как говорит вечная мудрость, «души уходят, лишь чтобы снова оказаться дома». Я повторяла эти слова тысячи раз. Пыталась найти в них утешение. Пыталась поверить, что она правда дома, что ей лучше, что это не конец. Но они не заполняют пустоту. Они не возвращают её голос по утрам.
Это место на дороге между домом и церковью — наша общая с отцом боль. Она впиталась в асфальт, въелась в землю под ним, вросла корнями в этот клочок ирландской земли.
Я могу обойти этот промежуток и сделать вид, что этого места не существует. Но я решаю наступать на точку на планете Земля, перечеркнувшую свободу маленькой девочке.
Руки сами сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони. В центре грудной клетки начинает всё ныть. Воздух застревает в горле. Как вспышка фотоаппарата, вспыхивают кадры, выжигающие изображение в памяти.
В воспоминаниях мама жизнерадостная женщина, которая смеялась громче всех и танцевала под дождём. Но в физическом образе, застывшем в моей памяти навсегда, — переломанное тело в пыли дороги.
Восемь лет назад.
Тянусь к сирени, где соцветие пышнее. Мне нужно три ветки, и букет для мамы готов.
Она каждый раз ругается, говоря: «Это соседская, Арин. Нельзя брать чужое, даже если оно кажется твоим». Но я не понимаю. Если ветка свисает к нам и касается нашей стороны забора, разве это не считается нашим наполовину?
Я срываю две и смотрю в сторону церкви. Мама и папа должны вот-вот вернуться. У меня есть буквально минута, пока они не появились. Я уверена мама улыбнётся, как только увидит букет.
Но меня прерывает глухой удар, когда я тянусь за последней веткой. Резкий свист шин об асфальт. Он врезается в меня раньше, чем мозг успевает осознать.
Резко оборачиваюсь в сторону дороги. Машина удаляется тающим силуэтом за поворотом. Мамы и папы так и нет.
Я выхожу из сада. Две ветки сирени дрожат в руках, некоторые лепестки осыпаются на мои босые ноги.
— Эшлин! — доносится до меня срывающийся голос отца.
Я продолжаю идти к калитке. Мне не по себе, внутри образуется вакуум. Пустота, засасывающая все звуки, все чувства, все мысли.
Соседи толпятся на дороге. Кто-то кричит. Кто-то крестится.
— Эшлин! Любимая! Тебе помогут! Скорая скоро будет! — Голос отца становится громче.
Я выглядываю из-за спины соседки. И наконец вижу, что случилось.
Папа стоит на коленях в луже крови. Рядом с мамой. Её руки и ноги лежат под неестественным углом. Её светлые волосы испачканы в крови. Её любимое платье порвано, и красные пятна проступают на нём, как дикие цветы на снегу.
Моё тело немеет. Я не двигаюсь.
— Мам?
Вырывается у меня с надеждой, что она мне ответит. Встанет и скажет, что ничего страшного не произошло и с ней всё в порядке. Но она не отвечает.
Мне не хватает воздуха, я перестаю дышать. Слёзы обжигают лицо и всё расплывается. Но я продолжаю смотреть на маму.
Отец замечает меня. Я никогда раньше не видела столько отчаянья у взрослых. Они не должны так смотреть. Папа сильный, он не может быть сломленными.
— Арин?
Он срывается с места и хватает меня на руки. Прижимает к груди так сильно, что становится больно. Я чувствую, как его сердце колотится. Как его плечи дрожат.
— Закрой глаза! — Он кричит сквозь слёзы. — Всё будет хорошо, слышишь? Всё будет хорошо! Я с тобой!
Но я не закрываю глаза.
Тело мамы, звук сирены, крики соседей и отца: всё это разом обрушивается на меня и держит крепко в реальности, не давая отступить, закрыть глаза и поверить, что это сон.
Ветки сирени беспомощно рассыпаются рядом с мамой, когда отец подхватывает меня на руки. Я вижу, как соцветия падают медленно, неспешно, будто нарочно затягивая это мгновение, и покоятся на асфальте рядом с её рукой — совсем рядом, почти касаясь.
Я всё-таки не успела подарить букет. И это теперь навсегда со мной.
Видение исчезает. Сирень исчезает. Кровь впитывается обратно в память.
Но боль остаётся. Она пульсирует в груди, напоминая: время не лечит. Оно просто учит жить с раной. Носить её внутри, как орган, не перестающий болеть. Но без него твоё существование невозможно.
Я привыкла к этому. Научилась дышать поверх памяти. Но она всегда ждёт момента, когда я забуду, чтобы напомнить.
— Не смей. — В голове звучит приказ.
Не «всё будет хорошо». Не «она сейчас смотрит на тебя с небес». Это прямое указание без поблажек самой себе.
Выпрямляю спину. Расправляю плечи так, что лопатки сходятся вместе, и в спине возникает напряжение. Поднимаю подбородок, и иду дальше.
И так каждый раз. Я прохожу этот путь. Наступаю на эту точку. Впускаю в себя воспоминание. И делаю шаг вперёд.
Дверь церкви поддаётся с лёгким скрипом. Знакомый полумрак окутывает меня. Витражи с яркими узорами пропускают мягкий свет. Он превращается в золотистые полоски, играет на полу и стенах. Вокруг алтаря свечи. Каждый огонёк — это чья-то молитва, которая не угасла.
Я прохожу к органу и провожу пальцами по клавишам, знакомым до каждой царапины. Этот инструмент — мой мост между реальностью и верой, дающий надежду на жизнь без ограничений.
Закрываю глаза и начинаю играть. Каждая нота идёт из сердца. Пальцы касаются клавиш, и я перестаю быть дочерью Келли. Я становлюсь собой, представляя жизнь вне церковных канонов.
Так служба проходит за моей спиной. Я рада, что отец даёт пришедшим людям чувство облегчения. Он улыбается, когда они выходят из церкви. А их лица светятся благодарностью в ответ.
Но это всё не для меня. Я никогда не буду той, кого он хочет во мне видеть.
Когда двери церкви наконец закрываются за последним посетителем, я собираюсь домой одна. Отец каждый раз задерживается за прочтением последней молитвы или проверкой свечей. У него есть свой ритуал, и я его не нарушаю.
Прохожу через дорогу не смотря по сторонам, и дома сразу поднимаюсь в свою комнату. Снимаю платье, переодеваюсь в пижаму. Собираю заранее учебники в сумку на завтра, и собираюсь заплести волосы в косу на ночь.
Три коротких стука в дверь.
— Заходи, пап.
Отец проходит в комнату. Он уже снял фелонь, остался в простой чёрной рубашке. В ней он кажется другим. Меньше священником, больше просто отцом.
Перед сном он всегда заходит пожелать мне доброй ночи. Эта традиция длится столько, сколько я себя помню. Даже когда злюсь на него, даже когда внутри всё кипит от несправедливости — я жду этого момента.
— Что делаешь? — спрашивает он с тёплой улыбкой.
— Собираюсь спать.
Отвечаю и параллельно заплетаю копну волос. Пряди выскальзывают из пальцев, путаются, отказываются слушаться. И я дёргаю их с раздражением.
— Давай помогу. — Предлагает отец, стоя уже у меня за спиной.
Смотрю на него через плечо и протягиваю махровую резинку.
После того как мама нас оставила, отцу пришлось научиться даже заплетать мне косы. Помню, как его неуклюжие пальцы путались в моих волосах. Как он ругался шёпотом, но продолжал, пока не получалось ровно. Как я сидела, стиснув зубы от боли, но молча терпела ради него.
Я сажусь на пушистый ковёр посреди комнаты. Отец ставит стул и садится.
Он аккуратно расчёсывает спутанные локоны.
— Кудрявые и непослушные, как у мамы, — говорит он тихо.
— Зато не смотрятся как тонкие пакли.
Отец усмехается. Я чувствую, как его руки чуть расслабляются.
— Ваши волосы — отражение характера. Вы обе у меня те еще бунтарки, готовые запутать свои жизни в узлы.
— Мама ведь не была такой, — возражаю я.
— Эшлин была именно такой. — Он поправляет меня без упрёка. — Её сдерживала наша любовь. Я всегда видел, что её тянет в современный мир, полный неуважения и раздора. — Замолкает на мгновение. — А вот тебя я ещё не знаю, как обезопасить от всего этого.
Смотрю перед собой. В отражении тёмного окна вижу нас — две фигуры, соединённые нитью волос. И в этот момент мне хочется рассказать, как сильно хочу жить свою жизнь. Именно так, как он выражается, «в современном мире». И как моё сердце рвётся не к молитвам, а туда, где я могу спасать тех, кто не умеет говорить по-человечески.
Я разворачиваюсь к нему, не хочу упускать момент. Слова уже готовые сорваться... Но я вдруг вижу его боль. Она проступает в каждой морщинке вокруг глаз, в опущенных уголках губ. И мои слова рассеиваются, как дым, не успев стать озвученными.
— Пап, я тебя не оставлю. — Спасительная ложь вырывается вместо правды.
Сердце бьётся чаще из-за злости на себя и на свою трусость.
— Обещаешь?
Его голос звучит так по-детски уязвимо, что у меня сжимается ком в горле.
— Обещаю.
Я крепко обнимаю его, утыкаясь лицом в плечо. Отец гладит меня по голове, и я знаю: он сейчас улыбается.
— Я так по ней скучаю, — шепчет он мне в макушку дрожащим голосом. — Если ещё ты уйдёшь... Я сойду с ума. — Каждое слово отдаётся тоской и режет по живому.
Отец любит меня так сильно и не понимает, что держит меня в клетке.
— Доброй ночи, дочка.
Он отстраняется и идёт к двери. На полпути резко останавливается.
— Я горжусь тобой. И мама, я уверен, тоже. — Говорит не оборачиваясь.
Дверь закрывается за ним с тихим щелчком. Я остаюсь одна, и комната становится слишком тесной.
Как я его оставлю? Как объяснить ему, что в приюте я чувствую больше радости, чем в церкви за органом? Как каждый аккорд напоминает мне о долге, который я не выбирала? Как?!
Вопросы мечутся в голове. Ищут выход, но натыкаются на данное только что обещание. Я жду правильные слова, и подходящее время, когда смогу объяснить всё. Но момент не наступает. И от этого становится только тяжелее.
Подхожу к окну и толкаю раму. Ночной воздух врывается в комнату, касается лица прохладой. Я выбираюсь наружу, и ноги находят знакомый путь по кровле крыши. Сажусь на своё любимое место на краю. Луна отражается в реке, разбиваясь на серебряные осколки. Отсюда видно мерцающие звёзды, не знающие правил.
Папа примет мой выбор и поймёт. Он не позволит родному ребёнку растрачивать жизнь в несчастье.
Робкая надежда напитывает меня внутренним смыслом, как глоток чистой воды для жаждущей души. Я вдыхаю свежий воздух, и душевная тревога уходит. Отступает, давая мне передохнуть.
Когда настаёт пора возвращаться, я спускаюсь через окно обратно в комнату. Ложусь под одеяло и закрываю глаза.
Я готова к завтрашнему дню. К новой встрече с миром, который ждёт меня за пределами этой комнаты. К новым решениям, которые я когда-нибудь найду в себе силы принять.
Глава 3
Арин Келли
Я сразу увидела его маску. Вопрос был лишь в том, кто скрывается под ней.
***
— Арин, поторопись! — Голос отца доносится с первого этажа.
Утро начинает стабильно: пробуждение, молитва, завтрак и сборы в школу.
До начала урока времени осталось немного, а я всё ещё собираюсь. Пунктуальность — явно не моя сильная сторона. Внутренний бунтарь отказывается подчиняться даже стрелкам часов.
— Минуту! — кричу в ответ.
Заканчиваю последние штрихи. В сумку отправляется чёрная водолазка и юбка. Мой образ в школе на сегодня идёт в противовес моему искусственно привязанному призванию. Ткань скользит под пальцами, и внутри разливается предвкушение. Буквально двадцать минут и я сниму с себя эту броню. Но сначала натягиваю светло-серое длинное платье, полностью закрытое. Очередное из тех, что составляют мой гардероб, одобренный отцом.
У зеркала в коридоре я останавливаюсь. Никаких форм, никаких линий. Только силуэт, растворённый в ткани. Взгляд прячется за тоном платья, теряется в однообразии. Но на лице — неуловимая улыбка. Маленькая победа, которую никто не заметит. Но я чувствую её внутри.
Выхожу из дома. Папа ждёт на крыльце и поправляет воротник рубашки. Как всегда, мы доходим до калитки вместе. Он целует меня на прощание и желает хорошего дня.
— Увидимся вечером, дочка.
Я киваю в ответ, улыбаясь, и направляюсь в сторону школы.
Отец не знает: когда я смотрю ему в глаза, меня охватывает тревога — за него, за нас. А недосказанность между нами растёт с каждым днём, как трещина в стекле. Не знает он и того, что мои будни — ещё то испытание.
Школа — место, где кишат те, кто не придерживается веры. Проходя по коридору, я чувствую осуждающие взгляды на спине. Они царапают кожу, оставляя невидимые ссадины.
Непонимание — это часть моей жизни. Я приняла это и живу с этим, как с частью своей судьбы.
Современное поколение считает, что Бога не существует. Что вера — лёгкое безумие, пережиток прошлого. Но я знаю: внутри каждого таится страх перед тем же Богом, которого они так яро отвергают. Они просто боятся признаться себе в этом.
Я не люблю делить людей на плохих и хороших. Я сама по себе. И мне всё равно, что обо мне думают. Поэтому Арин Келли — та ещё чудачка в этих стенах.
Мир не прощает отличий. Быть не таким, как все, — значит быть мишенью. Но я не вздрагиваю, когда в меня целятся.
Выдыхаю и ускоряюсь, чтобы не опоздать к началу урока.
Как только переступаю порог школы, сразу иду в уборную. Кабинка — моё временное убежище. Я снимаю платье и переодеваюсь. Водолазка с юбкой сидят по фигуре, не стесняя движений. Я смотрю на себя в зеркало и вижу другую Арин. Не дочь священника. Не органистку. Просто Арин.
Пока я стою у раковины, рассматривая своё отражение в мутноватом зеркале, в дверях появляются две одноклассницы. Они смеются неестественно громко, как только замечают меня смех обрывается. Их лица меняются — удивление, растерянность, привычная маска превосходства.
Одна из них фыркает, неприкрытая ирония кривит её губы. Вторая резко дёргает её за руку, предупреждая о чём-то шёпотом на ухо. Я наблюдаю за этим с холодным спокойствием. Наши взгляды в зеркале пересекаются, и я подмигиваю. Одноклассницы переглядываются в замешательстве. Не понимая, как реагировать на ту, кто не отводит взгляда и не прячется от осуждения себя.
А я гордо выхожу из уборной и иду в класс. Шаги отдаются эхом в длинном, залитом светом коридоре. Мимо проходят другие школьники. Кто-то смотрит с насмешкой. Кто-то брезгливо отводит взгляд.
Люди всегда будут шептаться. Но их слова — только ветер. Он дует и стихает, а я остаюсь.
Звенит звонок, заставляя всех замереть. Учитель заходит в класс — мистер Бреннан, в очках с толстыми линзами и с вечно растрёпанными волосами. Он перелистывает журнал, и кашляет в кулак, привлекая внимание всех.
— Ребята, у вас новый одноклассник. Он пропустил целый год по семейным обстоятельствам и теперь навёрстывает упущенное.
Я поднимаю глаза и вижу, те самые серые глаза, что смотрели на меня с вызовом у реки вчера.
Внимание всех сосредотачивается на фигуре в дверях. Женская часть класса громко вздыхает.
«Ого, новенький», «Да это же этот уголовник».
Но его взгляд останавливается на мне. Его брови опускаются, чуть хмурясь.
Из всех классов Шон Маккарти появился именно здесь.
— Шон, садись за свободное место. — Добавляет учитель, поправляя очки.
Эти слова эхом отдаются в моём мозгу.
Маккарти проходит к свободной парте напротив моей. Его шаги уверенные. Он движется, занимая пространство по праву. Не агрессивно, но неоспоримо. Останавливается рядом, и тень накрывает мою тетрадь.
Я поднимаю голову.
Шон не смотрит на меня. Он садится за свою парту, не обращая внимание не на что вокруг.
Класс гудит. Одноклассники переглядываются и шепчутся.
«Это же тот самый Маккарти?». «Сын алкаша?». «Он уже отсидел?».
Шон не реагирует.
Судьба любит иронию. Она сталкивает тебя с человеком у реки, чтобы наутро посадить его за соседнюю парту.
В течение следующего урока я наблюдаю за ним из-за необъяснимого любопытства. Изредка поглядываю между строчками в тетради.
На следующем уроке физики Шон смотрит в окно, не вникая в тему лекции. Перед ним открытая чистая тетрадь.
Учитель обращается к нему дважды.
— Маккарти.
Тишина.
— Маккарти.
Он не реагирует и сидит с отсутствующим выражением. А класс хихикает.
— Да он вообще буквы забыл, пока сидел. В тюрьме мозги отшибает напрочь. — Кто-то бросает с первых парт.
Учитель решает подойти к Шону и заполучить всё-таки его внимание. Я слышу цоканье каблуков, отмеряющие её терпение. Она берёт пустую тетрадь и листает страница за страницей. Смотрит на Маккарти поверх очков разочарованным взглядом.
— Шон, ты вообще собираешься учиться? Последний год как-никак.
— Задумался. — Он отвечает без оправданий, не поворачивая головы.
Класс взрывается.
— Ты ещё и думать умеешь? — доносится новая глупость с задней парты.
Смех класса становится наглее. Мои кулаки сжимаются сами по себе от несправедливости.
— Завтра с утра хочу видеть твой идеальный конспект на моём столе. — Учитель вздыхает и возвращается за свой стол.
Шон коротко кивает в ответ.
Я смотрю на него и вижу то, чего не видят другие. Он правда был не здесь. Он выпал из реальности так, как выпадают люди, когда внутри них слишком много проблем.
Звенит звонок.
Класс освобождают буквально за минуту. Парты гремят, сумки летят на плечи, голоса заполняют коридор. Все торопятся на выход.
Перед тем как выйти следом за другими, я подхожу к Шону. Он, не торопясь, собирает рюкзак. Его рука тянется к молнии, замирает, потом тянется снова.
— Держи. — Я кладу перед ним свою тетрадь. — Я всё записала. Перепиши, так будет быстрее.
Шон смотрит на тетрадь, потом на меня. Усмехается не доверяя. Как человек, который забыл, что кто-то может дать что-то просто так.
— Ты серьёзно? Дочь священника помогает уголовнику?
— Я помогаю однокласснику. — Без колебаний отвечаю я. — Это другое.
Он берёт тетрадь и всматривается в схемы, где я выводила векторные диаграммы.
— Верну завтра, — говорит он коротко.
Закидывает рюкзак на плечо и уходит.
А я остаюсь стоять у пустой парты в замешательстве от самой себя. Сердце колотится где-то в горле. Я не знаю, зачем это сделала. Это не жалость. Это — помощь человеку, в которого не верят. Человеку, которого судят по его прошлому. По ошибкам, за которые он уже расплатился.
Я беру свою сумку и выхожу следом.
***
Отец отправляет меня в магазин под вечер. Небо уже густеет синевой — той, что бывает перед самым закатом, — а фонари ещё не зажглись, и от этого всё вокруг кажется подвешенным в зыбкой паузе, будто мир затаил дыхание.
— Арин, нет хлеба и масла. Бегом, пока не стемнело. — Говорит отец будничным голосом.
Я молча беру пакет и выхожу. Даже рада выбраться из дома и немного пройтись. Воздух пропитан сумеречной сыростью — пахнет мокрым асфальтом и чьим-то дымом из печной трубы. Частый вечерний ритуал: приветливые соседи по пути, кивки через забор, магазин с ворчащей кассой, которая вечно не берёт монету с первого раза.
Возвращаюсь узким переулком, между гаражей и старых сараев. Я почти дохожу до дороги к дому, когда слышу грохот.
Резко оборачиваюсь.
В полумраке переулка у столба стоит Шон. По его тяжёлому, рваному дыханию понятно: он в той точке, где заканчивается терпение — и начинается дикая ярость. Правая рука разбита до крови, костяшки содраны. Шон сжимает кулак — и он снова встречается со столбом.
Глухой удар. Ещё один. Ещё.
Внутри меня всё переворачивается, а потом замирает. Сердце пропускает удар, второй — и обрушивается в виски, набатом, до звона в ушах. Я не могу двинуться, но и смотреть не отрываясь страшнее всего.
— Маккарти! — срывается с моих губ.
Я хватаюсь за крестик на груди, и пакет выпадает из рук. Пакет глухо стукается о землю.
Теперь оборачивается Шон.
И вот тут мне становится по-настоящему страшно.
Не потому, что он бьёт столб. А потому, что в его глазах — ничего. Пустота, сдёрнутая поверх ярости, как окровавленная повязка поверх раны. Он надевает свою привычную маску безразличия за секунду — резко, как щёлкает выключатель. Но я успела увидеть то, что было под ней.
Я делаю шаг. Подхожу. Останавливаюсь в полуметре.
Опускаю взгляд на его покалеченную руку. Кровь уже застывает тонкой тёмной коркой.
— Себя надо беречь, — говорю ему тихо.
Шон не отвечает. Смотрит изучающе, пристально — я для него загадка, которую он не может разгадать.
Он делает полшага. У меня перехватывает дыхание.
— Я смотрю тебя не учили уважать личное пространство других? — его голос падает до хрипа. — И не стоит давать советы тем, кто в них не нуждается.
Я стою. Не отступаю. Крестик впивается в ладонь.
— Бывают периоды в жизни, когда хочется послать всё к чёрту, — продолжаю я. — Но это всё временно.
Пауза. Три удара сердца. Не его, не мои — общие, на двоих, на этой узкой полосе асфальта, где мы оба зачем-то снова пересеклись.
— К чёрту? — переспрашивает он. Горькая усмешка кривит губы. — Странно слышать от тебя подобное.
Фраза, за которую отец одёргивает меня постоянно. Каждый раз — взгляд, вздох, «не смей». А Шон не поправляет. Он даёт слову прозвучать до конца — и в этой тишине оно не кажется грязным. Это настолько неожиданно и ново, что я осекаюсь. Внутри что-то щёлкает и встаёт на место. Я впервые произнесла это слово — и не услышала прямого упрёка.
— Иногда жизнь вообще — это выживание, — говорит он тише. Заметно тише. Как будто сам себе.
В его глазах больше нет злости. Только усталость — та, после которой тело молчит, а душа продолжает кричать.
— Так измени это.
Эти слова — моя личная мантра. Я храню их в себе, не смея сказать вслух ни отцу, ни крестику на груди. А сейчас — сказала ему. Чужому. Опасному. И не пожалела.
Он молчит. А я разворачиваюсь и на ходу поднимаю пакет с продуктами.
— До завтра, Шон. Доброй ночи. — Прощаюсь и ухожу.
Маккарти смотрит мне вслед — я ощущаю этот взгляд кожей на спине, между лопатками, как прикосновение.
Переулок позади. И я понимаю: я не ошиблась. Настоящий Шон прячется за образом, который сформировался не от лучшей жизни. И за этим образом — что-то живое. Что-то, что болит.
Захожу домой. Отец уже в своей комнате. Я ставлю пакет на стол, наливаю стакан воды, пью залпом — и волнение постепенно отпускает. Ослабляет хватку. Поднимаюсь к себе, ложусь сразу в кровать.
Перед глазами всё ещё его взгляд. Не как у всех. Пронзительный, с внутренним стержнем.
Закрываю глаза и проваливаюсь в сон. И впервые за долгое время — забываю помолиться.
***
Шон заходит в класс. Я знаю это в ту же секунду, как он переступает порог, — краем глаза, тем шестым чувством, которое обостряется, когда человек занял место в твоих мыслях без спроса. Я не оборачиваюсь. Смотрю в тетрадь. Но всё во мне уже повернулось к двери.
Он идёт целенаправленно ко мне.
— Спасибо за конспект.
Маккарти бросает рюкзак на пол рядом и кладёт передо мной мою тетрадь. Аккуратно. Ровно по краю стола. Я замечаю эту аккуратность и не понимаю, что она значит.
— Пожалуйста.
— Не против, если будем за одной партой?
В этом вопросе я слышу проверку. И ожидание отказа. Он спрашивает так, будто уже знает ответ и заранее готов к нему.
— Садись, если хочешь.
Я говорю это легко, как будто мне всё равно. Но сердце бьётся где-то в горле.
Раздаётся звонок. Шон садится рядом и кладёт руки на парту. Я замечаю: костяшки заклеены пластырем. Вчерашний вечер никуда не делся.
Учитель проходит в класс и принимается выводить на доске тему урока.
Линии складываются в слова, но я не воспринимаю их смысл. Они просто есть — как привычное тиканье часов, что не привлекает внимания.
Мы сидим рядом и мне становится не по себе. Я всегда одна в стенах школы. Были подружки в младших классах, но они все переметнулись к более выгодным друзьям. Им нужен был лживый авторитет и парни. Зачем им подруга, которая не может даже погулять допоздна из-за ограничений отца?
Я открываю тетрадь, и начинаю записывать конспект. В этот момент Шон случайно задевает мою руку локтем. Я левша, он правша. Нам вместе не хватает места: локти сталкиваются, мешая друг другу записывать.
— Извини, — говорит он, отдёргивая руку.
— Можем поменяться местами на следующем уроке, — предлагаю я. — Так будет удобнее.
Стараюсь, чтобы голос звучал нейтрально. Не обращаю внимание, что от его случайного касания вибрирует кожа.
Шон молча кивает и смотрит на меня. Взгляд задерживается на мгновение дольше, чем нужно. И в нём открытый интерес. Не праздное любопытство, а желание понять меня.
У реки он был далеко не приветливым. Он сбросил мою руку, назвал «проповедницей в лесу». Можно сказать — послал меня. А сейчас говорит простое «извини». Той, кого никто здесь не принимает всерьёз.
— Я обратил внимание, что ты на всех уроках сидишь одна, — говорит он, отводя взгляд.
— Ни с кем особо не дружу.
Шон обдумывает мои слова. Пауза тянется — та самая, в которой слышно, как скрипит мел, и кто-то шелестит страницей. Колебание узнать причину висит в воздухе, как напряжение перед разрядом. Я почти вижу, как он решает — спросить или нет.
— Почему?
Вопрос звучит искренне. Без подвоха, без усмешки, без того привычного сарказма, которым он ощетинивается от всего мира. Именно это и подкупает — сильнее любых красивых слов.
— Потому что таких, как я, не слишком любят. — Я усмехаюсь. Улыбка выходит кривой, невесёлой, но я держу её — как держат щит.
На лице Шона мелькает понимание. Та искра, которая вспыхивает, когда один человек видит в другом отражение себя.
Он молчит на секунду дольше, чем нужно.
— Очевидно, как и меня. — Он переключает всё внимание на доску, будто только что захлопнул дверь, которую сам приоткрыл.
Шон говорит тихо. В первую очередь себе. Проверяет эту мысль, как факт, который он только что признал вслух.
— Как твоя рука? — интересуюсь через минуту.
Он не сразу понимает, о чём я. А потом — короткий взгляд на свои костяшки в пластыре.
— Заживёт.
Тон резкий. Но за этой резкостью я слышу другое: «не спрашивай». Он защищает то, за чем рука потянулась к столбу. И почему-то именно в этом коротком «заживёт» — куда больше, чем в любом ответе.
Я киваю. Больше не спрашиваю.
В этом коротком диалоге мы находим то, что нас объединяет. Неуловимое, но ощутимое. Между нами протянулась тонкая нить, соединяющая две одинокие точки на карте этого враждебного мира.
Иногда самые прочные связи рождаются не из сходства, а из одиночества. Из осознания, что в этой комнате, полной людей, вы — единственные, кто говорит на одном языке. Языке тех, кого не приняли.
Больше мы не разговариваем. Шон молча пропускал меня вперёд, когда мы сменяли кабинеты. На переменах он растворялся в коридорах.
После уроков я собираю учебники из школьного шкафчика. Металлическая дверца открывается с привычным лязгом, и я перебираю книги, складывая их в сумку. Коридор пустой. Я задержалась в библиотеке, и теперь ухожу, видимо, последняя.
Я уже почти собрала всё, как вдруг слышу незнакомый голос:
— Эй, крошка.
Рука застывает над учебником. Я одна в коридоре, но до последнего не верю, что обращаются ко мне.
Чья-то рука мягко касается моего плеча. Я вздрагиваю и рефлекторно оборачиваюсь.
Передо мной стоит светловолосый парень. Выше меня на голову. Острые черты лица, глаза светлые — почти прозрачные. Он улыбается, но улыбка не отражается во взгляде. Только скользит по губам, как чужая.
— Меня зовут Арин, а не крошка, — говорю я, устанавливая границы сразу.
Внутри уже срабатывает сигнал тревоги — тихий, настойчивый, как звонок в дальней комнате. Он подошёл не просто поздороваться.
— А меня Гарри Малек.
Он произносит своё имя так, будто ждёт, что оно что-то для меня значит.
— Не видела тебя раньше.
— Я сегодня первый день здесь. Отца перевели в ваше захолустье наводить порядок. — Гарри усмехается, и усмешка эта — с привкусом превосходства. — Вот мы всей семьёй и переехали. Кстати, я тебя видел вчера. Мне понравилась твоя игра на органе.
Я приподнимаю брови от неожиданности.
— Ты посещаешь церковь? — переспрашиваю, стараясь скрыть удивление.
— Не то, чтобы по своему желанию. Мать заставляет. — Он пожимает плечами. — Но знаешь, у нас с тобой много общего.
— Например?
И вот здесь что-то в нём меняется. Улыбка становится шире — но глаза остаются холодными, как лезвие. Он как будто снимает первую маску и достаёт вторую.
— Ты тоже ведёшь двойную жизнь. — Он почти по слогам выкладывает это мне в лицо. — На службе ангел, а в школе дьяволица в короткой юбочке.
Гарри протягивает руку ко мне — целится к колену.
Я делаю резкий шаг назад, и спина с металлическим лязгом упирается в шкафчик.
Гарри приближается вплотную. Так близко, что я чувствую его парфюм — навязчивый, сладковатый, приторный. Его глаза сверкают странной искрой. Не той, что бывает от интереса или симпатии. Той, от которой хочется заслониться ладонями.
— Думаю, мы подружимся. — Он наклоняет голову, разглядывая меня, как экспонат в витрине. Как вещь, которую ещё не купили. — Ты очень круто играла на органе. — Голос звучит с наигранной похвалой.
— Тебе стоит начать уважать личные границы других. — Отвечаю спокойно.
Я привыкла, что меня игнорируют. К холодному равнодушию, к пустым взглядам. Такое внимание — впервые.
Малек наклоняется ближе. Лицо в нескольких сантиметрах от моего. Я вижу каждую ресницу, каждую светлую прожилку в прозрачных глазах — и то, как в них нет ничего человеческого.
— У меня плохо с силой воли, крошка. — Говорит шёпотом. — Я так и думал, что под тем мешком, который был на тебе вчера, скрывается отличная фигурка. Сходим на свидание?
Внутри закипает холодная ярость. Тревога сменяется злостью — острой, как привкус металла на языке.
Гарри неожиданно кладёт руку мне на грудь и сжимает — до боли. Я вскрикиваю. Хватаюсь за его запястье, впиваюсь ногтями, пытаюсь оттолкнуть. Но он не отпускает.
— Хочу, чтобы ты так же кричала подо мной, — шепчет он, и его дыхание касается моего уха.
— Иди к дьяволу! — шиплю я.
Я вжимаюсь спиной в шкафчик. Металл впивается в лопатки холодом — но это ощущение отступает, гаснет, уходит на самый задний план, теряет всякое значение. На первом месте — только омерзительная рука на моей теле.
— Сквернословишь. — Он ухмыляется снова. — Это даже больше заводит. Я укушу твой язычок, когда ты будешь мне исповедоваться.
Я закрываю глаза. Сжимаю веки, и в следующую секунду со всей силы отталкиваю подонка.
Гарри отлетает от меня и падает на пол.
Открываю глаза — в ошеломлении. Мои руки дрожат. Пальцы сами собой сжаты в кулаки.
Не верю, что это сделала я. Откуда столько силы?
Но ответ появляется передо мной в виде широкой спины, закрывающей меня от Малека.
Шон.
— Руки убрал, — говорит Маккарти спокойно.
Но в этой сдержанности столько твёрдости, что воздух в коридоре становится плотнее. Я почти слышу, как он звенит от напряжения.
— А ты кто такой? — Гарри поднимается на ноги, отряхивая одежду. — Чтобы лезть в мои дела?! — Он срывается с места и встаёт в упор к Шону.
Но Маккарти не сдвигается ни на сантиметр.
— Так давай познакомимся. — Тон Шона становится низким и жёстким. — Тебе будет полезно.
Он делает шаг вперёд — и расстояние между ними схлопывается, не оставляя сомнений в моей безопасности.
Глава 4
Шон Маккарти
Судьба не спрашивает, готов ли ты к уготованной встрече. Она без предупреждений приводит нужного человека в самый неожиданный момент.
***
— Ты знаешь, кто мой отец?! — рявкает Гарри.
В его глазах вспыхивает холодный блеск власти. Той власти, которую даёт имя.
Малек закатывает рукава рубашки, обнажая бледные предплечья. На его лице расползается злорадная улыбка. Арин позади меня не двигается.
— Мне плевать, кто твой отец, — отчеканиваю я.
Нервы звенят на пределе, как натянутые струны, готовые лопнуть в любую секунду. Я чувствую этот звон в кончиках пальцев, в висках, в груди.
Гарри смотрит на меня, не моргая. Он медленно наклоняет голову. Кидает короткий взгляд за мою спину — туда, где стоит Келли.
— Крошка, — скалится он. — Я собираюсь бороться за твой язычок. Но тебе явно придётся отработать вдвойне.
Что-то внутри взрывается. Я перестаю думать, и бросаюсь вперёд. Хватаю его за кофту на груди, ткань сжимается в пальцах до хруста. Резко дёргаю на себя. Секунда — и я впечатываю Гарри спиной в шкафчики напротив. Дверцы звенят от удара, отдаваясь эхом по пустому коридору. Воздух выбивается из его лёгких и дыхание сбивается. Он цепляется за мою руку. Но я не отпускаю.
— Отпустил быстро! — цедит он сквозь сжатые зубы, и его зрачки расширяются.
Малек не ожидал такого поворота. Его уверенность даёт трещину. Он дёргается, пытаясь освободиться.
Я хочу размазать его прямо здесь и сейчас. Показать границы, которые он не способен понять через слова. С такими, как он, говорят только кулаками. Так же, как с теми, кто был со мной в камере. В сознании мелькает тень воспоминаний. Четыре серых стены. И те, кто смотрел на меня так же, как сейчас смотрит Гарри — с полным снобизмом. Я отгоняю эти мысли и сжимаю ткань его рубашки крепче.
Два дня назад.
Я сижу на стуле перед директором.
— А ты изменился, Шон.
Сквозь каждое слово мисс Харрис сочится та самая мудрость, которая бывает у людей, видевших твои ошибки и не отвернувшихся. Она знает меня с первого класса. Она знает всё. И может предположить, что будет дальше.
— По крайней мере внешне. — Продолжает, чуть наклонив голову. — Но мне интересно, каким ты стал внутри. В поведении. В поступках. Сможешь ли ты…
Я подаюсь вперёд, облокачиваюсь локтями на стол. Старательно держу лицо, хотя внутри всё сжимается в тугую пружину, готовую выстрелить в любую секунду.
— Мне нужно закончить школу и двигаться дальше, мисс Харрис. — Отвечаю уверенно. Сжимаю челюсть до скрежета, чтобы не добавить лишнего и не разрушить всё одним неосторожным словом.
Она вдруг улыбается. В её взгляде мерцает что-то тёплое. Она всё ещё видит во мне обычного школьника. Того, кем я себя больше не считаю, но кем когда-то был.
— Шон. Я дам тебе шанс. — Её тон наполнен заботой, почти болезненной.
Она верит мне. И это страшнее любых угроз.
— Я хорошо к тебе отношусь, ты знаешь. Но… если произойдёт что-то из ряда вон выходящее, то не смогу защитить тебя перед теми, кто стоит выше. В нашей школе серьёзно относятся к прошлому учеников. К тому, кем они были вчера. И кем могут стать завтра.
Я слушаю. Каждое слово отдаётся где-то глубоко в груди и пульсирует в такт сердцебиению. Загорается тонкая полоса света, которую я не имею права игнорировать. Ни при каких обстоятельствах. Ещё один год в Ратморе, и я уеду навсегда. Туда, где никто не знает моего имени. Где прошлое не тянется за мной, и не держит на цепи.
Мисс Харрис ставит штамп на документе и протягивает бумагу.
— Удачи, Шон. Я доверяю тебе.
Пауза. В её глазах — тихий вызов.
— Покажи всем, кто ты на самом деле.
В этих словах — всё. И то, что согревает. И то, что давит. И вера, которой я, кажется, не заслуживаю, но которую отчаянно хочу оправдать.
Я беру документы, и прячу во внутренний карман рюкзака.
Последний шанс. Всё можно изменить. Если не сделать ту же ошибку снова.
Не прошло и недели, а я уже на грани вляпаться по уши. Я должен взять себя в руки.
Грубо отпускаю придурка. Пальцы разжимаются сами, хотя каждая клетка требует сжать их снова. Ярость спадает так же внезапно, как накрыла, оставляя мутный осадок.
— Ещё раз тронешь Арин против ее воли, — говорю тихо. Так, чтобы слышно было только ему. — И я покажу тебе, что такое отсутствие папочкиной помощи.
Гарри хватается за плечо и морщится. Но через секунду на лице — опять эта дурацкая ухмылка. Он поправляет воротник и смотрит на меня, как в случае, если бы я сказал что-то смешное.
— Ты правда думаешь, что меня можно напугать?
— Научись слышать и слушать. Мой тебе совет. — Я хмурюсь предупреждая.
Если он скажет ещё хоть слово, меня придётся оттаскивать от него силой. С усилием делаю два шага назад. Разжимаю кулаки, возвращаясь к Арин. Она стоит не моргая. Учебники валяются на полу. Я наклоняюсь и собираю их, складывая в её сумку. Закрываю шкафчик с глухим стуком. Ставлю точку в том, что здесь произошло.
Не глядя, беру её за руку и тяну к выходу. Арин послушно сжимает мою ладонь в ответ. Едва успевает перебирать ногами, но не сопротивляется. Её шаги — дробный стук за моей спиной, ведущий счёт, и моя злость окончательно спадает.
Мы выходим на улицу. Холодный воздух бьёт в лицо, обжигая лёгкие и выдувая из головы остатки тумана. Только сейчас замечаю, что Арин держится за меня второй рукой. Вцепляется в предплечье так сильно, что кожа белеет на костяшках.
— Шон! Подожди! — выдыхает с надрывом. — Я больше не могу! Стой! Да стой же ты! — Последние слова срываются на крик.
Я резко останавливаюсь и отпускаю её руку.
Арин наклоняется, упираясь ладонями в колени, и делает глубокий вдох. Пытается отдышаться.
— Спасибо, что помог, — шепчет она, не поднимая головы. — Честно говоря, первый раз в такой ситуации... — Пауза. И в её голосе проскальзывает нервная усмешка. — Но было весело.
Я узнаю этот приём. Она оборачивает одно в другое, прячет испуг за кривой улыбкой.
— Весело?! — Теперь срываюсь я. — Он тебя…
— Спасибо, Шон. — Она перебивает, не давая озвучить то, что не хочет слышать вслух.
Арин поднимает голову, и я встречаю её светло-серые глаза. Цвета предрассветной дымки над полем. В них большее, чем просто благодарность. То, от чего шум в голове затихает окончательно.
— Пожалуйста, — отвечаю я.
— Не могу понять, — говорит она с дразнящей ноткой и наклоняет голову набок, разглядывая меня. — Ты ворчун, как у реки? Вспыльчивый, как вчера со столбом? Агрессор, как с Гарри? Или герой, как сейчас?
Я молча кидаю ей её сумку. Она ловит на лету, не моргнув.
— Всё сразу, — отвечаю я, возвращая на лицо ту самую свою маску безразличия. — Идём. Я отвезу тебя домой.
— Отвезёшь?
Арин замирает, как если бы я предложил ей полететь на Луну, а не просто подбросить до дома.
— Ну да. Не идти же мне пешком с тобой, чтобы потом возвращаться за машиной.
Она хмурится, прокручивая мои слова в голове. Взвешивает, анализирует, ищет подвох.
— Меня не обязательно провожать, — наконец говорит осторожно.
— После того, что было в коридоре, думаю, будет правильным, если я тебя провожу.
Арин громко выдыхает в поражении, и разворачивается обратно к дверям школы. Я делаю несколько быстрых шагов вперёд, обгоняю её и встаю прямо на пути.
— Без вариантов, Келли, — говорю я. — Ты собралась вернуться туда, где Малек всё ещё бродит?
Арин смотрит на меня с лёгкой улыбкой, в которой сквозит растерянностью. Она переступает с ноги на ногу.
— Ну, мне ведь нужно где-то переодеться. В таком виде у меня дома появляться плохая идея. Мой отец очень… как бы это сказать. — Она заправляет прядь волос за ухо. — Придирчивый к моим образам.
Арин готова вернуться туда, где этот ублюдок может всё ещё ходить по коридорам, только чтобы переодеться? У неё вообще есть инстинкт самосохранения?
— Значит, придётся идти с тобой, — говорю я так, чтобы не оставить ей места для споров.
— Маккарти, я переоденусь так быстро, что ты не успеешь и глазом моргнуть.
Келли подмигивает с озорством, и выбивает меня из колеи этим лёгким жестом. Уверенно шагает обратно в школу, а я плетусь следом. Обращаю внимание на её гордую походку. Она делает вид, что то, что произошло пять минут назад, всего лишь недоразумение.
На входе мы сталкиваемся с Гарри. Он стоит, прислонившись нагло плечом к дверному косяку. Бросает нам борзую улыбку.
— Мы с тобой ещё не закончили, крошка Арин, — говорит он, проходя мимо неё вплотную, задевая руку.
Я готов врезать ему, не думая о последствиях. Но вместо этого иду за Арин в сторону уборной.
Прислонившись спиной к стене, жду ее. Плитка пробивает холодом через ткань футболки. Это помогает не думать о том, что я хочу сделать с этим Малеком.
Как можно вообще вести себя так с девушкой и считать это нормальным? Я не ангел, но никогда бы не позволил себе подобного.
От одной только мысли, что он после всего безнаказанно ушел заполняет голову гулом. Я считаю про себя секунды. Только чтобы не думать о том, что могло быть, если бы я не вмешался.
Не проходит и пяти минут, как дверь открывается и Арин выходит.
Длинное платье, смиренная улыбка. Почти святая. Она так легко входит в эту роль, что я теряюсь. Но я вижу чётко огонь в её глаза. Внутри неё — буря. Келли далеко не та покладистая девочка, которая прощает всем грехи и смиренно выполняет церковный устав. Это маска и она трещит по швам. Я слышу этот треск.
Мы молча выходим на парковку и подходим к моему старому пикапу.
Открываю дверь, кидаю рюкзак на пассажирское сиденье.
— Шон, Гарри ушёл. Я всё-таки сама пойду домой.
В каждом её слове слышится недоговорённость — в том, как она произносит «сама», с нажимом, будто ставит между нами маленькую стенку.
— Гарри придурок. — Говорю я.
Арин нервно усмехается. В улыбке — борьба между «спасибо, что спас» и «я сама справлюсь».
— Почему ты так вдруг за меня печёшься? Помог в моменте, но это не значит…
— Потому что я не уверен, что Малек так легко от тебя отстанет, — резко перебиваю. — Уж точно не сегодня. Может, он поймает тебя за углом. Никто не знает, что у таких в голове на самом деле.
Она замолкает. Смотрит куда-то вперёд — сквозь лобовое, сквозь меня, куда-то в ту пустую точку, где слова ещё не сложились. Я вижу, как она сомневается, борется сама с собой. Сомнение написано на её лице мелким почерком, который читается только с близкого расстояния. А мне, кажется, удалось подойти слишком близко.
— Ладно, — говорит она в итоге.
Забирается на сиденье. Я захлопываю дверь за ней и сам сажусь за руль, поворачивая ключ. Пикап с низким урчанием оживает.
Мы выезжаем со школьной парковки в сторону ее дома. В салоне тесно от тишины, и я ловлю себя на том, что слышу её дыхание.
— Останови меня у пекарни после второго перекрёстка, — вдруг говорит она и сжимает край платья.
— Я могу подождать, если тебе что-то нужно купить.
— Нет. — В её голосе появляется твёрдость. — Мой отец будет в бешенстве, если увидит, что меня подвёз парень.
Я усмехаюсь, не сводя глаз с дороги. Уверен, что дело в том, откуда я вернулся. И сейчас Арин выдумает уместную причину — в которую я заранее знаю, что не поверю.
— Просто… — Она делает паузу, подбирая слова. — Когда твой отец священник, трудно идти против ограничений. У меня могут быть проблемы.
Я сжимаю губы.
Ещё одна деталь в мозаике, которая складывается в портрет Арин Келли. Дочь священника. Конечно. Как я мог забыть. Та девочка за органом. Та, что хватается за крестик, когда страшно. Та, для которой «к чёрту» — почти преступление. Теперь всё сходится — и не сходится одновременно.
Поворачиваюсь к ней — и замечаю, что её взгляд скользит по мне. Изучающе. Она смотрит на мои руки на руле, на разбитые костяшки в пластыре, на профиль. Ловлю её на этом. Арин тут же отворачивается, уставляется в дорогу впереди.
— В школе тебя не очень любят. У тебя есть друзья вообще? — спрашиваю я.
— Я общаюсь только с волонтёром из приюта Дариной. Помогаю там по выходным и иногда в будни.
Пауза. Я слышу, как в ней вырывается любопытство — то самое, что всё-таки берёт верх.
— Странно, что наши одноклассники узко мыслят, — говорит она, удивляя меня. — Обычно такие, как ты: высокие, воспитанные, красивые — пользуются успехом в школе. Девчонки за такими в очередь встают.
Я позволяю себе лёгкую улыбку. Откидываю голову на подголовник, не отрывая внимания от дороги.
— Такое ощущение, что ты не в курсе, кем я был год назад, — говорю я. — Кражи, драки, угоны. Жил одним днём. Не поверю, что ты не знаешь подробности. Весь Ратмор об этом знает.
Арин молчит. Я жду привычное осуждение — взгляд искоса, короткое «ясно» с привкусом презрения. Но она пропускает мои слова мимо ушей. Как будто они для неё — уже история. Не про меня.
— А сейчас? — спрашивает она.
Так просто. Как если бы моя биография стала лишь списком товаров на кассе, который можно пробить и забыть. Мне странно от этого. Непривычно.
— Сейчас я работаю на стройке и учусь в школе. Планирую поступать в университет.
— Ясно, — коротко отвечает она.
Я смотрю на неё в упор. Встречаю её взгляд. В нём нет ничего из того, что я ожидал. Просто принятие.
— И всё? — вырывается у меня.
— Главное, какой ты сейчас.
— А может, я не изменился, — говорю я, позволяя себе чуть заметную дразнящую ухмылку. Проверяющую её слова.
— Но я ведь этого ещё не знаю, — парирует она с ощутимым вызовом.
Слова повисают между нами. К сожалению или к счастью, мы приезжаем. Я паркуюсь около пекарни, как она и просила. Мотор тихо глохнет.
— Ещё? — переспрашиваю я, не давая ей так просто уйти.
Арин не отвечает сразу. Вместо этого открывает дверь и выходит. Она наклоняется, заглядывая внутрь.
— Не забывай, нам за одной партой сидеть. — Подмигивает. — Мне пора. Спасибо, что помог сегодня, Маккарти.
Дверь захлопывается — мягко. Келли идёт мимо пекарни, в сторону своего дома — я слежу за ней в зеркало, пока её фигура не превращается в маленькую тёмную точку.
Я смотрю ей вслед и не могу вспомнить, когда в последний раз мне было так легко говорить с человеком. Словно мы знакомы уже сто лет, и я не тот парень, от которого все отворачиваются.
За последние пару лет я даже забыл, как это — просто так, по-человечески. Босиком по душам. Без масок. Без защиты. Без вечного ожидания удара в спину.
Я выезжаю в сторону дома родителей. За окном проплывают знакомые улицы, покосившийся забор соседей. Всё знакомое до тошноты, когда хочется закрыть глаза и открыть их уже в другом городе. Останавливаю машину. Старый дом с тёмной крышей, белые окна. Выхожу из пикапа. Хлопаю дверцей, и звук разносится по пустой улице. Иду по территории и обращаю внимание на огород — земля невспаханная. Раньше отец следил за этим, и каждые выходные проводил с лопатой и тяпкой. Но, видимо, махнул рукой окончательно. А маме здоровье уже не позволяет.
Я поздний ребёнок. Она родила меня в сорок один. Отец младше неё на десять лет. Разница, которая всегда чувствовалась в их отношениях, но никогда не обсуждалась вслух. Я вырос в любви, которая проявлялась в мелочах, а не в словах. В том, как она поправляла мне воротник перед школой. В том, как он молча чинил мой велосипед, не сказав ни слова.
Деревянная дверь поддаётся с привычным скрипом. Дом встречает меня ароматом выпечки.
Я сразу направляюсь на кухню. Прохожу по коридору, касаясь пальцами стены. Провожу по ним подушечками, и мне кажется, что я слышу эхо собственных шагов из того беззаботного прошлого.
Мама стоит у раковины, моет посуду. Шум воды заглушает мои шаги.
Я облокачиваюсь на дверной проём и смотрю на неё. Седые волосы собраны в аккуратный пучок. Всё тот же фартук в мелкий цветочек, выцветший после сотен стирок. Она стоит в профиль, и в этом свете кухни кажется маленькой и хрупкой. Но даже за домашними делами её глаза полны чем-то тяжёлым. Она всегда умела прятать это за суетой.
— Мам, — тихо зову её.
Она резко оборачивается. Тарелка с грохотом падает в раковину. Мама хватается за сердце, и на мгновение мне кажется, что я снова тот мальчишка, который врывался в этот дом с разбитыми коленками, не думая о том, как она будет волноваться.
— Шони? — Голос срывается и по щекам катятся слёзы. — Сыночек…
Мама бросается ко мне, и я крепко обнимаю её. Она дрожит в моих руках, плечи ходят ходуном. Плачет навзрыд, утыкаясь мне в грудь, а я нежно глажу её седые волосы.
— Тише, мам, — говорю я. — Я здесь. Я вернулся.
Но слова звучат глухо. Горло сдавил ком, и чувствую, как глаза начинают гореть.
— Я молилась каждый день за тебя, — шепчет она, вытирая слёзы кружевным платком дрожащей рукой. — Слава Богу, что всё закончилось.
— Всё в прошлом, мам. — Я целую её в макушку. — Я очень скучал по твоему чаю с чёрной смородиной.
Мама поднимает на меня заплаканные глаза, и в них вспыхивает что-то знакомое. Та самая материнская забота, которая не знает границ. Которая способна залатать даже самую глубокую душевную рану.
— А кушать? Сыночек, кушать надо. Сейчас я быстро накрою на стол.
Она уже суетится, вытирая руки о фартук, и я не могу сдержать улыбку. Мама всегда так — когда внутри штормит, она начинает кормить. Её язык любви — это тарелка супа и горячий чай. Она не умеет говорить о чувствах, но умеет вкладывать душу в то, что делает.
Я сажусь за стол, как раньше. Деревянная поверхность отполирована до блеска локтями. Провожу пальцем по краю столешницы — там, где когда-то выцарапал своё имя перочинным ножом. Провожу по нему подушечкой и чувствую, как время сжимается в точку.
Мама порхает по кухне, ставя передо мной одно блюдо за другим. Домашний коддл, хлеб из овсянки, пирожки и чай. Всё на родном, уютном столе, за которым я вырос. За которым мы праздновали Рождество, встречали дни рождения.
— Может, ещё чего? — спрашивает она, открывая духовку и заглядывая внутрь. — Яблоки ещё минут пять, точно будут печься.
— Мам, ты накрыла целый стол, а я попросил только чай. — Отвечаю ей мягко. — Сядь со мной.
— Конечно, сынок. — Она всплескивает руками, снимая фартук. — Ты же там не ел совсем нормальной еды.
Мама наконец садится напротив. Я вижу, как в морщинках вокруг её глаз прячется уставшее счастье. Её рука тянется через стол, и пальцы накрывают мою ладонь.
Я отпиваю чай и закрываю глаза на секунду. Смеюсь, качая головой. Смех выходит нервным, но я стараюсь, чтобы она поверила.
— Мам, забудь. Я здесь, а всё, что было там, пусть останется в прошлом.
Она тихо вздыхает и вытирает слёзы платком, уже влажным насквозь.
— Это, видимо, возраст, — тихо говорит и отводит взгляд, но я вижу, как дрожит её подбородок. — Ты не представляешь, как я рада, что ты здесь.
— Я тоже очень рад, мам, — отвечаю я.
Моё сердце сжимается от того, что она смотрит на меня, как на подарок, который не надеялась получить.
И вдруг эту иллюзию моего возвращения домой разрывает ненавистный мне голос.
— Аманда! Я дома!
Слышен стук упавшего стула в коридоре, шуршание пакета и звон бутылок, катящихся по полу.
— Только я забыл пряную приправу! — доносится уже ближе.
Внутри меня всё напрягается. Пальцы сами находят край кружки и сжимаются вокруг.
— Фергус, иди сюда скорее! — кричит в предвкушении мама, вставая.
Она хочет, чтобы он увидел и разделил с ней эту радость. Чтобы они вместе, как семья, встретили меня.
Я ставлю кружку на стол громче, чем планирую. Удар о дерево, как пощёчина.
Мама, видя перемену, замирает. Медленно садится обратно на стул. Она смотрит на меня, потом на дверь. Потом снова на меня.
Отец входит на кухню. Он стоит в дверном проёме в старой рубашке с жёлтыми пятнами. Пакет выпадает из его рук на пол. Бутылка дешёвого виски катится к моим ногам.
— Шон, ты вернулся. — Говорит отец, еле шевеля губами.
Аппетит пропадает мгновенно точно по щелчку пальцев. Я отодвигаю тарелку.
— Да. Я здесь, — отвечаю холодно.
Отец осекается и опускает взгляд на бутылку. И в этом опущенном взгляде — всё, что я помню. Все вечера, когда он не возвращался. Все его обещания, которые разбивались о дно очередного стакана.
— Фергус! Ты там всё перебил, наверное, — бросает мама, пытаясь перевести всё в шутку. Её голос звучит неестественно бодро.
Но я не могу играть в эту её игру.
— Лучше, чтобы всё разбилось. — Бросаю я.
Злость вспыхивает. Несмотря на месяцы, что прошли. Несмотря на то, что я обещал себе быть спокойным. Она поднимается изнутри и сдавливает виски.
— Ты, смотрю, так и не просыхаешь? — продолжаю я наступать.
Мама сжимается на своём стуле. Отец молчит. Его беспомощные руки висят вдоль тела.
— Работаешь? Или живёте только на выплаты? — Обращаюсь только к нему.
Мама испуганно переглядывается с отцом.
— Он просто не может найти работу. — Она отвечает за него, почти неслышно.
— Значит, он просто ничего не делает. — Фыркаю я. Слова сочатся ядом, который копился слишком долго. Разъедал меня изнутри все эти месяцы, и теперь вытекает наружу, отравляя всё вокруг.
— Не разговаривай со мной в таком тоне. — Отец наконец поднимает голову.
Я срываюсь с места и встаю прямо перед ним.
— С кем? Скажи мне, с кем я разговариваю в таком тоне? С родным отцом или с тем, кто отправил меня в тюрьму?
Мама вздрагивает. Я ударил её словами, а не отца. Она прижимает платок к губам, кружево дрожит на её пальцах. Но мама не вмешивается. Она никогда не вмешивалась.
— Я хотел уберечь тебя, — тихо отвечает отец с мольбой в голосе.
Я смотрю на него, на его мятый воротник, на руки, которые когда-то поднимали меня в воздух, когда я был маленьким.
Уберечь.
Слово застревает во мне как инородное тело.
— Уберечь? — переспрашиваю я. — Ты называешь это «уберечь»?
Я смотрю на отца. Он смотрит на меня. И между нами — бутылка дешёвого алкоголя.
— Весь этот год я выживал там. Каждый. Гребаный. День. — Напоминаю ему.
Мама громко всхлипывает. Я осекаюсь. Не хочу, чтобы она знала все подробности последнего года. Я чувствую, как ее сердце бьётся где-то рядом и делаю глубокий вдох.
— Ключи от вагончика деда. Где они?
Мама смотрит на меня растерянно, в отличие от отца.
— А как же… — Она запинается. — Ведь твой дом здесь.
— Я не останусь с предателем, мам. — Говорю, не скрывая горечи.
Слова звучат как приговор. Отпечатываются в воздухе, оседают на стенах, на столе, на остывшей еде.
Отец снова опускает голову и молчит. Он ничего не говорит в свою защиту. В свете кухонной лампы его тень на стене кажется огромной, но сам он — маленький, никчёмный.
Между нами пропасть, которую не заполнить ничем. Она пахнет перегаром и разочарованием.
— Ключи. — Я протягиваю руку.
Он медленно достаёт связку из кармана брюк. Пальцы мелко дрожат. Отстёгивает нужный ключ и протягивает мне. Его рука замирает на мгновение. Он хочет сказать что-то ещё, но я забираю ключ раньше, чем он успевает открыть рот.
— Спасибо, мам, — наклоняюсь и целую её в лоб. — Я приеду на выходных помочь во дворе.
— Шони… — шепчет она.
— Если захочешь, приходи ко мне… — Я бросаю предупреждающий взгляд на отца. — Только без него.
Не дожидаясь ответа, я ухожу. Шаги гулко отдаются в коридоре. Я слышу, как мама рыдает за спиной, но не оборачиваюсь. Если обернусь — сломаюсь. Сажусь в пикап и завожу двигатель. И больше не задерживаюсь ни на минуту.
В зеркале заднего вида дом уменьшается. Жизнь раньше была иной. Семейной. Цельной. До того, как я свернул не туда. До того, как всё разбилось вдребезги. А сейчас я возвращаюсь в этот дом только ради матери. Только ради того, чтобы увидеть её улыбку и убедиться, что с ней всё в порядке.
***
Я приезжаю к вагончику на краю реки. Стёкла мутные, крыша кое-где просела. В темноте он похож на заброшенную игрушку — ту, которую когда-то любили, но забыли на заднем дворе под дождём.
Захожу внутрь. Включаю старую лампу. Она мигает, но загорается, отбрасывая тёплый круг на выцветшие обои.
Пришло время привести здесь всё в норму. Нахожу тряпку, вытираю пыль с полок, с подоконников. Сметаю паутину с углов. Методично, как делал когда-то дед, когда хотел привести мысли в порядок.
Потом падаю на кровать. Пружины скрипят под весом тела. Знакомый звук, от которого внутри что-то отпускает. Я закрываю глаза и проваливаюсь в сон.
В тот самый, который показывает мне год, который я хочу забыть. В те дни, когда мир сузился до бетонных стен и железных решёток. Когда каждый новый рассвет приносил не надежду, а очередную битву за то, чтобы остаться собой. Когда я научился не показывать страх, потому что страх приравнивался к смерти.
Лица. Голоса. Крики. Отчаянье.
Я снова там. В той клетке, откуда выбрался, но которая навсегда осталась частью меня.
Я открываю глаза и вижу серый потолок камеры. Слышу шаги надзирателя в коридоре. Чувствую, как холодный пол отдаёт в босые ступни, как спёртый воздух оседает в лёгких свинцом.
Но сквозь этот сон я слышу голос Келли: «Главное — какой ты сейчас».
И я цепляюсь за него, как за последний лучик света в этой темноте.
Оказывается, можно выйти из тюрьмы, но носить её стены внутри себя. Можно покинуть камеру, но каждый раз, закрывая глаза, возвращаться туда. Пока однажды не появится кто-то, чей голос пробивается сквозь эти стены. И ты понимаешь: ключ не в замке. Ключ всё это время был в твоём кармане. Ты просто боялся его повернуть.
Глава 5
Шон Маккарти
Ошибка, совершённая ради помощи, — уже не ошибка, а цена, которую ты платишь за чужую улыбку.
***
Год назад.
Я выхожу из дома на веранду. Вечерний воздух бьёт в лицо. Отрезвляет, пробирается под куртку, остужая разгорячённые нервы.
Подношу телефон к уху.
— Теперь можешь говорить.
— Маккарти, у наших есть предложение. Я уверен, тебе понравится. — Раздаётся голос Кола.
Мой знакомый из нелегального мира. Мы пересекались в делах пару раз, но никогда не работали вплотную. Он всегда был на периферии — тот, кто знает, но не участвует. До сегодняшнего вечера.
— Говори, не тяни. — Тороплю его.
— В Ратморе есть мужичок, — продолжает он. — Конченый алкоголик. У него есть старая тачка около дома. Его видят в местном баре каждый вечер. Можно проследить за ним и угнать его корыто.
Я сжимаю челюсть. Слышу, как зубы скрипят где-то внутри черепа.
— Мы не договаривались заниматься крупными кражами. Тем более угоном.
— Ты не понимаешь! — Голос становится настойчивее. Кол нервно дышит. Слова спотыкаются друг о друга. — Это другие деньги. Мы даже не спалимся. Просто проберёмся в дом, заберём ключи и укатим в соседнюю деревню, в гараж с Бобом. Там разберём и продадим на запчасти. Тачку не найдут. И нас тоже. А деньги здесь другие, брат.
Я смотрю на тусклый свет в окне родительского дома. Издалека он кажется уютным. Но я знаю, что внутри темнота, которую этот свет не может разогнать.
— Мне не нравится идея. Это перебор.
— Твоей семье нужны деньги пока твой отец не взялся за голову. Тем более твоей матери нужна операция на ногу, да и…
Он не договаривает, резко замолкая.
Кол знает мои слабые места. Знает, где нажать, чтобы я прогнулся. Всегда знал.
Пальцы сжимают телефон так, что костяшки ломит. Его слова въедаются под кожу. Оседают где-то между рёбер. Пульсируют в такт сердцу.
У меня нет выбора.
Выбор — это роскошь. У меня — только иллюзия. И то, если повезёт.
Я закрываю глаза и вижу маму. Как она морщится от боли, когда думает, что никто не видит. Как прячет хромоту за улыбкой. Как говорит «всё хорошо», когда я спрашиваю, не нужно ли ей к врачу.
Я перевожу взгляд на звёзды. Они такие же равнодушные, как Ратмор.
— Я согласен.
— Красава. Я скину тебе время и адрес, как только убедимся, что он будет там начнём.
— Понял.
Я нажимаю отбой и экран гаснет. Смотрю на своё отражение в тёмном стекле окна и не узнаю себя.
Тот ли я человек, которым хочу быть? Или тот, кем меня сделали обстоятельства?
Собираюсь вернуться в дом, но сталкиваюсь с отцом в дверях.
Он держит дверь открытой и сканирует меня. В глазах то, чего я не видел давно или не хотел видеть. Непривычная трезвость и осознание. Вижу, что он хочет что-то сказать.
— Чего тебе? — бросаю я, не скрывая раздражения.
— Ты же понимаешь, если тебя поймают, то посадят?
Он слышал разговор.
— Тебя это стало волновать? Почему-то, когда ты бухаешь на краденые деньги, ты не задумываешься, откуда они.
— Я найду работу, сын. Мне осталось немного, и я… — Он замолкает, не зная, что сказать и делает глоток из очередной бутылки виски.
Горлышко звенит о зубы. Привычный, до тошноты знакомый звук.
Я срываюсь быстрее, чем успеваю подумать. Выхватываю бутылку и со всей силы швыряю в сторону. Стекло разбивается с оглушительным звоном. Осколки разлетаются по полу веранды. Сверкают в тусклом свете из прихожей, как осколки разбитой надежды на лучшую жизнь.
Тишина. Только моё тяжёлое дыхание. И его — прерывистое, пьяное, жалкое.
Отец смотрит на осколки. Потом на меня. В его глазах подступившие слёзы. Свет лампы играет, дробится в стеклянных крошках на полу, разбегается солнечными зайчиками, которым здесь не место.
Наше молчание прерывает мамин приглушённый вздох откуда-то из глубины дома.
— Тебе останется немного, если ты не оставишь бутылку, — цежу сквозь зубы, глядя отцу в глаза.
— Фергус? Шони? У вас всё в порядке? — встревоженный голос мамы доносится с окна второго этажа.
Я считаю до трёх, чтоб хоть немного успокоиться.
— Отец уронил бутылку, сейчас уберёт. Все целы, мам. — Отвечаю ей.
Окно закрывается почти беззвучно. Мама не поверила, но сделала вид. Как всегда.
— Ей нужна операция, и ты об этом знаешь. Если не сделать операцию, она не сможет ходить. — Понижаю голос до шёпота, в котором кипит сдерживаемая ярость. Она жжёт горло, вырывается наружу горячим, шипящим воздухом. — А ты своим образом жизни только всё усложняешь. — Сглатываю комок в горле. — Плевать как, но я помогу ей. Не мешай мне.
Не дожидаясь ответа, ухожу к себе. Каждая ступенька скрипит под ногами, осуждая меня. Дерево стонет, вторит моему состоянию. Я считаю их. Пять. Семь. Двенадцать.
Захожу в комнату и закрываю дверь. Щелчок замка отрезает меня от остального мира. Меня встречает полумрак. Старая кровать, письменный стол, стопка книг на подоконнике.
Телефон вибрирует коротким сигналом. Я сразу отвечаю.
— Шон. — Голос Кола почти официальный. — Завтра в баре за ним присмотрят, пока мы будем угонять тачку.
Я закрываю глаза и снова вижу мамину улыбку, её хромоту, её слёзы.
— В 22:00 буду у бара.
Сбрасываю звонок и падаю на кровать. Смотрю в потолок. На нём играют тени от уличного фонаря. Они тянутся к стенам, к окну, ко мне. Дрожат в такт ветру за стеклом.
Завтра я снова переступлю черту. И часть меня хочет верить, что это последний раз. Что после операции мама встанет на ноги — и я остановлюсь. Завяжу и начну всё сначала. Всё по закону.
Но другая часть меня знает — это не в последний раз. Оказывается, можно хотеть быть хорошим и хотеть измениться. Можно смотреть на звёзды и обещать себе, что завтра будет по-другому. Но приходит «завтра», и ты снова делаешь тот же выбор. Потому что другого пути нет. Когда его нет — это называется «выживание». А я выживаю, как умею.
***
Плохое предчувствие сидит под ложечкой, но я отгоняю его.
Схема Кола кажется выигрышной, достаточно просчитанной. Но это не играет роли сейчас. Самое главное — это поставить маму на ноги.
Она всю жизнь проработала на сельхоз посадках. Из-за постоянных физически нагрузок случился разрыв мениска. Физиотерапия не помогает, только операция.
Ради неё я готов рискнуть.
Вечером мы стоим у бара. Холодный воздух пахнет сыростью и прокисшим пивом. Боб даёт знак из-за угла, короткий взмах рукой — наш объект готов. Мужик напился и теперь крепко спит где-то в углу, уткнувшись лицом в липкую стойку.
Мы выдвигаемся к его дому. Три квартала и пять минут быстрым шагом. Обстановка в это время спокойная. Всё как обычно. Подозрительно обычно.
Я взламываю машину — старый седан с вмятинами на крыле и ржавчиной на порогах. Руки двигаются на автомате. Пара движений и мотор оживает.
— Всё идет по плану, — думаю я.
Но проходит меньше минуты и по крыше начинают долбить. Чем-то тяжёлым, от чего металл прогибается внутрь, отдаёт вибрацией в позвоночник.
Я поднимаю голову. Сквозь заляпанное стекло вижу перекошенное от ярости лицо.
Этот мужик здесь. План раскрыт.
Кол срывается с места первым. Выбегает из машины и исчезает за углом, даже не оглянувшись. Трусливый ублюдок.
Я перебираюсь на пассажирское сиденье — туда, где он сидел минуту назад, обещая, что всё будет чисто. Пальцы скользят по дешёвому чехлу, ищут ручку двери, чтобы выбраться с другой стороны. Но мужик быстрее.
Стекло взрывается. Арматура входит в него с острым звуком. Осколки летят в лицо, режут щёку. Я закрываюсь руками, но слишком поздно. Резкая боль пронзает глаза. Теряю ориентацию. Мир расплывается в мутных вспышках, превращаясь в калейдоскоп серого и красного.
Он открывает дверь и хватает меня за шкирку, швыряя на асфальт. Тяжёлый удар по спине. Я чувствую его каждой косточкой, каждой мышцей.
Пинки. В рёбра. В поясницу. Ещё один удар по голове. Следом по почкам, отчего из лёгких выбивает воздух от резкой боли, и я хватаю ртом ночную пустоту.
Срабатывает инстинкт. Древний, звериный, тот, что живёт глубже страха в каждом из нас. Он поднимается яро откуда-то изнутри.
Я пытаюсь проморгаться и различить силуэт. Кровь заливает один глаз, второй видит размыто. Отталкиваю его от себя ногами. Мужик падает, теряя свое оружие против меня. Арматура катится к моим ногам, и я нащупываю то, чем он меня огрел.
Он быстро поднимается и набрасывается на меня. Но в это раз я бью в ответ.
Мир сужается до одного движения. До одного удара. До одного выдоха. Я перестаю быть Шоном. Я становлюсь только рефлексом. Тем, что осталось от мальчика, который когда-то научился защищать себя единственным доступным способом.
Я перестаю думать, просто выживаю.
Его тело валится на асфальт с глухим звуком, который въедается в память навсегда.
Я опускаюсь на колени рядом с ним. Дрожащими пальцами щупаю пульс на его шее. Сердце бьётся. Жив. Я выдыхаю — и в этом выдохе всё: и облегчение, и ужас, и осознание того, что я только что сделал. Смотрю на свою руку. С пальцев капает кровь. Она собирается каплями на кончиках, срывается вниз на асфальт.
До меня доходит вся тяжесть случившегося только что. Бросаю арматуру в сторону. Металл со звоном ударяется о бетон, катится и замирает в полосе света от фонаря. Звук режет слух, как выстрел.
Следом сирены. Они нарастают пронзительным воем. Машина выезжает из-за угла, ослепляя меня светом фар.
Бежать некуда. Да и ноги не слушаются.
Ко мне приближаются фигуры в форме. Одна из них уже вызывает скорую в рацию.
Я щурюсь от яркого света, но не опускаю голову. Кровь на лице уже начала подсыхать — стягивает кожу, липнет к ресницам.
— Руки за голову! — голос резкий, властный, не терпящий возражений.
Я кладу руки на затылок, как говорят. Наручники защёлкиваются на запястьях.
— Есть кто-то ещё? — спрашивает один из гардов.
— Убежал, — отвечаю севшим голосом. — Я не знаю, куда.
Двое переглядываются. Один остаётся у тела и проверяет пульс. Второй поднимает меня, толкает в сторону машины. Заднее сиденье пахнет чужим страхом. Я прижимаюсь затылком к холодному стеклу и жду своего итога.
В участке меня заводят в комнату для допросов. Пока я один, всё время смотрю на свои руки в наручниках. Кровь запеклась под ногтями.
Проходит полчаса. Может, час. Время здесь течёт иначе. Дверь открывается.
Входит женщина. Лет сорок, короткие волосы, строгий костюм. На поясе значок и пистолет. Она садится напротив, кладёт на стол папку, и открывает её.
— Шон Маккарти, — читает она без эмоций. — Восемнадцать лет. Раннее не привлекался. — Она поднимает на меня цепкий профессиональный взгляд. — Ты хоть понимаешь, что если он умрёт, то ты сядешь за убийство? — продолжает она.
— Он жив. Я проверял пульс. — Я сглатываю, но во рту сухо.
— А если его состояние ухудшится после операции? — Она наклоняет голову, рассматривая меня. — Открытая черепномозговая травма. Ты его арматурой чуть на тот свет не отправил в миг.
Я молчу. Мне нечего сказать. В голове только глухой удар тела об асфальт.
— Где твой подельник? — спрашивает она.
— Я не знаю.
— Имя.
— Я не знаю.
Она вздыхает и откидывается на спинку стула.
— Ты способный парень, Шон Маккарти. Я видела твоё личное дело. Умный. Активист в школе. Был. Пока не связался с плохой компанией. После сегодняшнего просто так ты отсюда не выйдешь. И это не угроза, а факт.
Она закрывает папку хлопком.
В мыслях всплывает образ мамы. О том, что она скажет, когда узнает. О том, что операцию теперь не сделать.
Оказывается, можно хотеть сделать как лучше. Можно идти на риск ради тех, кого любишь. Но дорога в ад вымощена не только благими намерениями. Ты это поймешь, когда останешься в пустой комнате, в наручниках, глядя на пятно чужой крови на руках, которые ты так и не смог отмыть.
***
На следующий день меня перевозят в Корк. Это явный признак, что в ближайшее время мне вынесут приговор и закроют здесь в колонии.
После обеда меня приводят в комнату для посещений. Лампы монотонно гудят над головой, высасывая из воздуха последние капли человеческого тепла. Стены выкрашены в болезненно-зелёный цвет, давящий на психику.
Как только меня привезли сюда, следователь коротко, но точно мне всё объяснила. Бросила на стол бумагу с результатами из больницы: травма головы, но жить мужик будет. Слова отпечатаны чёрным по белому — официальные, безжалостные.
Уголовное дело. Срок светит реальный.
Дверь открывается со скрипом, прерывая мои мысли. На пороге стоит отец. В старой куртке. С опухшим лицом и глазами, в них плещется вина.
— Прости, Шон. — Говорит он.
— Это не место для твоей исповеди. — Слова выходят мёртвыми, как те бумаги на столе. — И совсем не вовремя твои признания.
Отец не знает, куда себя деть. Переступает с ноги на ногу и опускает взгляд.
— Это я рассказал Гилберту, что вы собрались сделать.
Я замираю. Слова не укладываются в голове, разум отказывается их принимать.
Он всё знал. Пока меня били арматурой, пока я пытался выжить.
— Что? — переспрашиваю я.
И в этом «что» — надежда, что я ослышался. Что перепутал. Что сейчас он скажет: «Шучу, сынок, но шутка не удалась».
— Откуда ты узнал?
— Я подслушал разговор. Под дверью твоей комнаты. — Он проводит жёстко ладонью по лицу. — А с Гилбертом мы часто пьём в одном баре. Я боялся, что это приведёт тебя за решётку. Я хотел, чтобы он тебя просто остановили, и ты не успел сделать то, о чём пожалеешь.
Воздух в комнате давит на плечи, сжимает грудную клетку, вытесняет кислород.
В голове крутится только одна мысль. Она чёткая как удар арматуры: «Он хотел меня остановить и остановил. По-своему.».
— Ты хотел меня остановить. Ну что ж. Ты остановил. — Я поднимаю руки в наручниках ему на обозрение. — Видишь? Сработало. Я сижу в участке с уголовным делом. А Гилберт в больнице. И всё благодаря тебе.
Отец открывает рот, но слов нет.
Я откидываюсь на спинку стула.
— Ты знаешь, что самое страшное, отец? — говорю я. — Не то, что ты меня предал. А то, что ты сделал это из любви. Ты правда думал, что спасаешь меня. И от этого ещё тошнее. — Переключаю взгляд на зелёную стену. — Ты боялся, что я сяду в тюрьму, и привёл меня сюда своими руками.
Молчание повисает в комнате.
Оказывается, нас разрушают не враги. Не те, кто желает нам зла. Нас разрушают те, кто любит нас неправильно. Чьи руки тянутся помочь, но сшибают с ног. Чья забота душит. Чья любовь как та самая бутылка, которую он так и не смог бросить: вроде бы греет, но на самом деле сжигает всё внутри.
— Я вытащу тебя, — говорит он, срывающимся в отчаянье голосом. — Найму адвоката.
Он держится за металлический стол, как за последнюю опору. Пальцы побелели на кромке.
— У нас нет денег на хорошего адвоката. — Напоминаю я.
— Тогда я поговорю с Гилбертом.
Я качаю медленно головой. И вдруг понимаю, что даже злости у меня уже не осталось. Раньше я злился — на него, на всех, на себя, на весь этот мир, который ставил меня в угол с каждым годом. А теперь — выжженное поле. Мертвая тишина там, где когда-то было что-то живое. Что-то, что могло гореть.
— Я пробил человеку голову, — говорю я. — Мне нет поблажек. Разговор закончен, отец.
Он ещё что-то говорит — я слышу звук, но не слова. Как сквозь воду. Как из другой комнаты, дверь в которую уже закрыта и заперта с моей стороны.
Увожу взгляд на надзирателя в дверях. Тот стоит неподвижно, скучающе. Очевидно, он наблюдает такие сцены по десятку на смену.
— Уведите меня!
Тот кивает и грубо хватает меня под локоть. Но я благодарен ему сейчас за это.
Шаги гулко отдаются в коридоре. Я слышу, как отец что-то кричит вслед, но слова тонут в звоне ключей и замков.
Дверь камеры закрывается за моей спиной, и я остаюсь один.
Серый прямоугольник. Койка. Унитаз. Раковина. Стены, пропахшие сыростью. Столько боли впитано в эти стены, что они, наверное, давно должны были рухнуть.
Я сажусь на койку, и голова опускается от усталости.
Предательство не всегда приходит от врагов. Иногда оно стоит на пороге родного дома, сжимая в руке бутылку и уверяя, что хочет как лучше.
***
Суд проходит быстро, в одно заседание. Как маятник качается один раз, и замирает в точке «виновен». Я стою в клетке. Слушаю, как судья зачитывает приговор. Я уже знал, что будет дальше, знал с той секунды, когда на той улице щёлкнули наручники.
Отец все же нашел адвоката. Дешёвого, равнодушного, в мятом пиджаке и с взглядом, намертво вбитым в никуда. Он не сказал и двух слов в мою защиту. Отбывал своё представление: сидел по большей части молча, кивал, почёсывал переносицу.
Мой приговор — год колонии. Сначала он казался просто цифрой. 365. Можно перетерпеть. Но я ошибся.
Колония встречает серым бетоном и голосами, которые не замолкают никогда. Здесь всё не так, как в фильмах. Нет пауз для драматического вздоха. Только распорядок. А по ночам вязкая тишина, разрывающаяся то всхлипами, то кашлем, то скрипом чужих нар.
Я стараюсь не привлекать внимание. Учусь не дёргаться, когда в столовой толкают плечом, когда забирают еду, когда кому-то становится ясно, что я слабое звено.
Со временем я привыкаю к гулу ламп над головой, к остывшей еде, к тому, что горячая вода бывает раз в три дня.
По ночам я вспоминаю уютный дом, мамину улыбку, вагончик деда на берегу реки.
Сейчас я уголовник в этой дыре, но я всё ещё дышу. Всё ещё считаю дни — и где-то за рёбрами тикает тот самый маятник, качнувшийся один раз. Он качается между тем, кем я был, и тем, во что я превращаюсь. И я до сих пор не знаю, в какой точке он остановится, когда срок закончится.
***
В камеру со мной селят Хебера. Он старше меня на четыре года. С малолетства занимается разбоем, и срок у него далеко не первый. В отличие от меня он чувствует себя в этих стенах как на своей территории, где он хозяин. А я становлюсь для него тем, кого здесь положено ломать.
Мы не находим общего языка. Хебер чует мою слабость с растерянностью и вцепляется в неё, как собака в глотку. Травля начинается сразу. Он и его дружки окружают, давят. Каждый день новая проверка на прочность. Каждую ночь слух, обострённый до предела. Я сплю урывками. Вздрагиваю от каждого шороха.
Первая неделя с Хебером в камере худшая в моей жизни. После нее неделя карцера. И так по кругу.
Выговор за драку, которую не я начинал. Меня запирают в одиночку — с крысами и без единого окна. Только гул лампы, которая не гаснет круглые сутки, и шорох в углах.
Я теряю счёт времени. Различаю только смену еды по баланде, которую просовывают в щель.
Через ещё месяц я уже становлюсь другим. Научился не показывать страх и смотреть перед собой, при этом видеть всё вокруг краем глаза.
Отец приходит каждую неделю.
Как на исповедь. Садится по ту сторону стекла, и молча смотрит. На моё разбитое лицо, на сбитые костяшки, на синяки, не успевающие заживать до следующей стычки. Он ничего не говорит, а я ничего не хочу слышать.
Мы сидим так раз в неделю ровно по десять минут. Между нами несказанные слова, которые уже ничего не изменят. Иногда мне кажется, что он приходит не ради меня, а ради себя. По мотивам: «я хороший отец, я навещаю сына». А иногда мне кажется, что он приходит, чтобы убедиться, что я всё ещё жив.
В нашу крайнюю встречу отец показывает фотографию мамы на телефоне. Она стоит на крыльце, улыбается, машет в камеру. Её улыбка не обманет меня, я знаю, чего ей стоит опираться на две ноги.
Я отворачиваюсь в сторону. Если смотреть на эту фотографию дольше, то сломаюсь внутри. А в этих стенах это строго запрещено.
Прощаюсь с отцом и предупреждаю конвоира, что не буду выходить к отцу.
Пусть стоит перед стеклом и смотрит в никуда. Пусть пьёт свою вину, как пьёт виски по вечерам. Может, так будет честнее.
Не знаю, приходит ли он ещё. Мне всё равно. Адаптироваться — вот моя цель на всё оставшееся время здесь. Я занимаюсь в спортзале, когда дают возможность за хорошее поведение. Штанга, турник, бег на месте. Всё, чтобы вымотать тело и мозг отключался.
Приходит время, и я начинаю постепенно отстаивать своё имя среди всех.
С каждым днём — чуть громче, чуть жёстче. Учусь не отводить взгляд. Учусь держать удар. Учусь бить первым. И у меня получается.
Забиваю своего соседа Хебера по камере так, что у него остаются только зубы мудрости. Ко мне перестают лезть. Здесь уважение не мерят словами — его чеканят в синяках и кровоподтёках, завоёвывают кровью.
Я стал другим. Больше нет того растерянного Шона. Осталась только твёрдая, как бетон, и холодная, как решётка, оболочка. Готовая к любым испытаниям.
Нас водят на работы. Деньги копеечные, на них даже на воле как следует не поешь. А здесь тратить некуда. Все в итоге играют в карты на деньги или на сигареты. Азарт убивает время, которое виснет здесь бесконечной петлёй.
Сначала я проигрываю. Но не теряю время зря. В моменте изучаю манеру соперников, их привычки. Запоминаю, кто когда моргает, кто чешет нос перед крупной ставкой. Кто говорит громче, когда блефует. Кто затихает, когда на руках сильная комбинация.
Я превращаюсь в наблюдателя. В игрока, который просчитывает партию на десять ходов вперёд, пока остальные думают только о текущей сдаче.
Приходит время, и я обыгрываю всех. Карты становятся моей валютой. Я не беру чужое — я выигрываю. И это чувство лучше любого удара.
Удар — грубая сила, а карты — ум, контроль.
Я сижу за отведенным для игр столом, смотрю соперникам в глаза и чувствую, как они боятся. Не моих кулаков, а моего взгляда и моей уверенности. И теперь я наконец-то вышел из тени готовый играть по-крупному.
Системно выигрываю. Без лишней жадности. Как только набираю нужную сумму, останавливаюсь. Выхожу из игры и жду, когда придёт окончание срока.
В день, когда мне разрешают звонок, я набираю отца. Трубку долго не берут. Я уже хочу сбросить, когда на том конце раздаётся его голос.
— Приди один. Матери ничего не говори. — Сухо говорю я, и бросаю трубку.
Отец приходит в этот же день. Постаревший, с потухшим взглядом, впалые щёки, под глазами мешки. Его будто высушили и оставили только тень того человека, каким он был.
Я не трачу время на приветствия. Протягиваю ему плотный свёрток ткани, и он разворачивает купюры. Его пальцы дрожат, едва их не роняют.
— Откуда столько? — Он смотрит и шок отражается в его взгляде. — Шон… где ты это взял?
— Даже здесь можно заработать. — Я говорю ровно, глядя ему прямо в глаза. — Поживи в вагончике деда. Сделай вид, что тебе предложили работу. А через пару недель отдай все деньги на операцию маме.
Отец смотрит на меня долго переваривая мои слова. Кадык дёргается, он сглатывает. Кивает и убирает деньги во внутренний карман рубашки.
— Сын… — начинает он, и голос срывается. — Прости меня за тот случай…
— Хоть одна купюра пропадёт отсюда, — перебиваю, не давая договорить, — тебе просто так с рук не сойдет.
Он замирает. На лице отражается: стыд, боль, осознание того, что мы больше никогда не будем прежними. Между нами пропасть.
— Я всё сделаю, как ты сказал, — отвечает он почти шёпотом.
— Удачи.
Я разворачиваюсь и ухожу.
Ночью, перед отбоем, лежу на койке и смотрю в потолок. Трещины на нём — всё те же семь. Но смотрю я не на них. Я думаю о дне, когда выйду. О том, как переступлю порог колонии и вдохну воздух, который не пахнет чужим отчаянием.
Сжимаю в пальцах воображаемые карты. Король пик, который всегда на руках. Два джокера — у каждого своё лицо. Теперь я их не путаю. Я знаю, когда козырять, а когда сбросить и ждать.
***
Через полтора месяца, в один из вечеров я прошу разрешения на звонок.
— Алло? — Раздаётся мамин голос.
Он звучит иначе, с лёгкостью. В нём звенит жизнь, которую я почти забыл.
— Мам, это я.
— Шони! — Она выдыхает моё имя с тревогой. — Сыночек!
Я улыбаюсь впервые за долгое время. Мама тараторит, не давая мне вставить ни слова, и я слушаю. Просто слушаю. Она рассказывает о долгожданных изменениях с безграничной радостью.
— Фергус так заботится обо мне. Ты бы видел! Сам возит на процедуры после операции, сам готовит. Я его не узнаю. Говорит, нашёл работу в продовольственной доставке между городками, платят хорошо. Даже получилось отложить немного.
Я не говорю ни слова про карты и про ставки. Про то, откуда на самом деле эти деньги. Ей не нужно это знать. Важно другое — она снова может ходить без боли. Пусть продолжает верить, что её муж — герой.
— Ты там береги себя, сынок. Я каждый день молюсь за тебя. — Голос её дрожит, но она держится. — Мы тебя ждём.
— Знаю, мам. Я скоро вернусь.
— Люблю тебя, Шони.
— Я тебя тоже, мам.
Возвращаюсь в камеру, и впервые за долгое время чувствую что-то похожее на покой. Закрываю глаза и слушаю гул лампы, который больше не кажется таким давящим. Внутри — тишина. Не та, что пугает, а та, что лечит.
Оказывается, можно сломать себя, и собрать заново. Можно сидеть в клетке, но чувствовать себя свободнее, чем когда-либо на воле. Свобода — не то, за решёткой ты или нет, а когда знаешь, ради кого и ради чего готов терпеть.
Я делаю глубокий вдох. Всё будет хорошо.
***
День окончания срока.
Металлические ворота захлопываются за моей спиной.
Я вернулся на свободу, и в первые не знаю, что с этой свободой делать. Она оглушает меня своей гулкостью, пугает своей бескрайностью. Год я мечтал об этом моменте. Пересчитывал дни, представлял, как переступлю порог колонии.
Но сейчас, когда это случилось, я стою на месте и не могу сделать шаг. Воздух кажется чужим. Слишком чистым. Без того привкуса, которым пропитаны все тюремные стены.
Улица оглушает. Я отвык от шума машин, от беззаботных голосов. Год среди лязга решёток, сделал меня гиперчувствительным к миру. К его громкости и к жизни в целом жизни.
Жмурюсь от солнца. Оно бьёт в глаза почти болезненно.
Сквозь яркий свет вижу знакомый силуэт. Подхожу ближе и узнаю Фина. Он стоит, прислонившись к моему пикапу — наследство деда, оставшееся у друга на хранение пока я отсутствую.
Фин по-дурацки улыбается, как умеет только он.
На нём клетчатая рубашка и джинсы в пятнах краски. Кепка на затылке, Финн никогда не носил её иначе.
Мы знакомы с первого класса. Фин — тот человек, который никогда не спрашивал: почему? Он просто был рядом. Приходил на встречи по возможности, когда позволяли, хотя я не просил. Рассказывал дурацкие истории про стройку, про соседей, про свою старую собаку. Всегда старался меня подбодрить или вынудить улыбнуться. Он единственный, кто поддерживал и понимал, что ничего уже не изменить.
— Ну что, вышел. Залезай. — Говорит Фин, открывая дверь пикапа. — Поехали. Мать моя пирогов напекла. А нам еще больше часа добираться.
Я усмехаюсь в ответ и сажусь в машину. Салон пахнет бензином, табаком и чем-то домашним.
Фин садится за руль и заводит двигатель. Старый мотор чихает, кашляет, но звучит успокаивающе.
Мы проезжаем километр за километром. Наш путь лежит в Ратмор — туда, где всё началось и в одночасье закончилось для меня. Вокруг тянутся поля, дорога, изредка машины и ржавые указатели.
— Мою мать не видел? — спрашиваю я.
Фин смотрит в мою сторону краем глаза.
— Видел недавно. Она в порядке. Ходит и радуется. Говорит, ты ей звонил. — Пауза. — Отца твоего я выгнал из вагончика, как ты просил. Он вернулся домой, держался какое-то время, но снова продолжил пить. Так что мало что изменилось.
Фин вздыхает. Тянется к магнитоле, включает старый блюз, который мы слушали, когда ездили на рыбалку.
— Аманда ни разу не показала свою боль, — продолжает он. — Но я видел, как она смотрела на школьные ворота, когда проходила мимо.
Мне нечего ответить. Всю оставшуюся дорогу мы проезжаем в молчании.
Фин глушит двигатель, когда пикап паркуется у ворот его дома.
— Мои родители нас ждут. — Хлопает меня по плечу. — Держи.
Протягивает мне свой старенький телефон. В его руках он выглядит как подарок судьбы. Как ключ от мира, из которого меня вырвали год назад.
— Фин, это же твой.
— Мой. А теперь твой. — Он пожимает плечами. — Я взял себе другой на днях.
Экран телефона загорается. Дата, время и уведомление от оператора: «Добро пожаловать».
— Спасибо, Фин.
— Да брось. Пошли, там курица ещё стынет. Мать зажарила целую гору.
Фин идёт впереди. Я смотрю на его спину и думаю: у некоторых людей нет крыльев за спиной. Но у них есть друзья, которые стоят у ворот и ждут, сколько бы ни прошло времени. Они не задают вопросов, отдают последний телефон и говорят: «Пошли, там курица стынет». И, наверное, это и есть то, ради чего стоит выбираться из любой ямы.
— А твои родители? Они ведь знают подробности?
Фин пожимает плечами как, когда спрашивают который час.
— Они всё знают, Шон. Но это не даёт им повода относиться к тебе плохо, в отличие от других.
Сказанное укладывается в голове с трудом. После года в месте, где каждый был сам за себя, где доброта была слабостью, а доверие — роскошью, которую никто не мог себе позволить.
Фин чешет затылок, вздыхая. Он делает так, когда не знает, как сказать правду, но понимает, что сказать её необходимо.
— Слухи, Шон. Ты же знаешь нашу деревню. Твой батя растрепал в баре за что ты сидишь. Видимо, хотел вызвать сочувствие, а вышло наоборот. Половина деревни теперь шарахается от твоего имени. — Он криво усмехается, но без злости. — Но знай, моим плевать, что говорят. Ты для них как второй сын.
Я колеблюсь. Не знаю, как мне реагировать на его слова. А Фин смотрит на меня серьёзно, что в его случае редкость.
— Ты мой друг, Шон. Я не смотрел на тебя свысока, даже когда ты вляпался. И родители мои не будут. — Он хлопает меня по плечу. — А остальные пусть идут на хрен. У них своей грязи полно, а они любят ковыряться в чужой.
Забытое чувство, что ты не один и тебе есть на кого рассчитывать, ударяет в грудную клетку насквозь. Но сразу дарит двойную порцию кислорода.
Я исправлю свою жизнь, чего бы мне это ни стоило.
***
В доме Фина я пробыл неделю. Больше раздумывать, что делать дальше, я себе не позволил. Не хотел злоупотреблять гостеприимством, даже таким искренним. Фин спорил, говорил, что я могу оставаться сколько нужно. Но я видел, как его мать ставит на стол лишнюю тарелку, как отец подкладывает мне хлеба побольше. Я знаю цену доброте, и не хотел, чтобы она стала для них обузой.
Лучший способ ответить на добро — не злоупотреблять, а встать снова на ноги и оправдать их веру в тебя.
За эти дни, что я был в доме Фина, я сделал то, что должен был: восстановился в школе, нашёл работу.
***
На третий день после освобождения.
Ноги сами выносят меня на пыльные улицы Ратмора. Иду, не разбирая дороги, не замечая прохожих. Мое внимание привлекает пожелтевший лист на столбе. Ветер треплет бумагу, подталкивая меня к решению.
Darmowy fragment się skończył.