Czytaj książkę: «Дом, который выбрал меня»
Пролог
Декоративный олень сбежал с корпоратива в двадцать три сорок, и именно с него, если честно, всё и началось.
Олень был пенопластовый, в натуральную величину, с рогами из проволоки и лампочкой в левом глазу. Заказчик хотел "зимнюю сказку в сентябре", мы сделали зимнюю сказку в сентябре, а олень, значит, не выдержал сказки первым: опрокинулся от сквозняка, покатился по паркету, пробил собой фуршетный стол и скрылся в служебном коридоре, рассыпая из себя искру лампочки. Заказчик кричал, что это была "ключевая фотозона". Я стояла посреди зала в чужом празднике, который восемь недель собирала по минутам, и думала, что ключевое в моей работе - это слово "чужом".
Звали меня Марьяна Коваль, мне было двадцать девять лет, и я работала ивент-менеджером, что в переводе на нормальный язык означает: я делала людям праздники, на которые меня не звали. Восемь лет. Свадьбы, презентации, юбилеи компаний, названия которых я забывала в ту секунду, как подписывала смету. Своего у меня было мало: съёмная комната, термос с наклейкой "М." и привычка ужинать стоя, потому что сидя - это уже выходной, а выходных у меня не было запланировано.
За оленем послали меня, потому что послать больше было некого.
В служебном коридоре пахло пылью и старым линолеумом. Олень лежал в конце, у двери с табличкой "Посторонним вход воспрещён", и лампочка в его глазу мигала с таким видом, будто он звал. Я подняла оленя, он был лёгкий и тёплый, как все фальшивые вещи, и тут дверь с табличкой открылась сама.
За дверью была лестница вниз, а за лестницей - свет, и свет этот был не электрический, а такой, каким в детстве казался свет из кухни, когда тебя звали ужинать. Я подумала, что за дверью должен быть склад, и шагнула туда с оленем в руках, потому что с оленем в руках человек вообще плохо соображает, что делает.
Лестница кончилась не складом. Она кончилась залом, и зал этот был как вокзал, только вокзал, который построил человек, любящий бумажки: колонны из шкафов, вместо табло - полки с папками, и под потолком летают не голуби, а письма, сложенные в птичек. Посреди зала стояла очередь. В очереди стояли люди, и не только люди: у окна переминался мужик в тулупе с бородой до пояса, рядом с ним - женщина в платке, которая держала за руку мальчишку, а мальчишка был прозрачный. Я посмотрела на оленя в своих руках, олень посмотрел на меня лампочкой, и я решила, что устала.
- Молодая женщина, - сказали мне из-за колонны. - Вы по записи или как выпало?
Из-за колонны вышел человек в сером костюме, с папкой и с таким лицом, с каким встречают курьера, который опоздал, но всё ещё может быть полезен. Лицо было служебное до последней морщинки.
- Я за оленем, - сказала я. - Он укатился. У нас фотозона.
- Олень в реестре не значится, - сказал человек и заглянул в папку. - А вы, стало быть, значиться хотите? Очень вовремя. У нас окно.
- Какое окно?
- Технологическое, - сказал он. - Меня зовут Касьян, Управление перекрёстков и очагов, чиновник первого разряда, приём ведётся в порядке живой очереди, но для вас, как для выпавшей, сделаем исключение. Подпишите.
Он протянул мне лист. Лист был плотный, тёплый, как олень, и наверху было написано что-то длинное, со словом "договор", и внизу стояла пустая строка. Я в жизни подписала столько договоров на площадку, на кейтеринг, на свет и звук, что рука моя сработала раньше головы: я взяла у Касьяна перо и расписалась, и перо было тёплое, как всё здесь.
- Вот и славно, - сказал Касьян. - Добро пожаловать в опеку. Портал откроется после исполнения, не раньше. Следующий!
- В какую опеку? - спросила я.
Но зал уже складывался, как складывается декорация после праздника: сначала улетели письма-птички, потом шкафы стали деревьями, потом деревья стали стенами, и стало темно, и пахло не пылью, а печью и старым деревом.
Я лежала на полу, и пол был дощатый, и где-то рядом очень выразительно скрипнула половица. В руке я всё ещё держала пенопластового оленя, за спиной у меня стоял термос с наклейкой "М.", который я таскала с собой на все площадки, а надо мной нависал потолок из потемневших балок, и с балок свисали пучки трав, и всё это было моё ровно настолько, насколько бывает моим чужой зал за час до монтажа.
- Опять временные, - сказал голос.
Голос был скрипучий, как половица, которая его издала, и доносился он из-за большой тёмной печи, занимавшей полдома.
- Кто временные? - спросила я у печи.
- Хозяева, - сказал голос. - Трое до вас было. Один сбежал, вторая сгорела на работе, третий продал меня за долги, не спросив. Вы, значит, четвёртая. Обувь снимайте, у меня полы мытые.
Я села на полу, поставила оленя рядом, как ставят чемодан, и посмотрела на свои ботинки, и на печь, и на пыльный луч, в котором висела пыль чужого мира, и подумала очень спокойно, как думаю в кризисные минуты на площадке: тайминг горит, подрядчики подвели, сметы нет, и кто-то же должен это всё провести.
- Я не временная, - сказала я печи. - Я по договору.
- Все так говорят, - скрипнула половица. - Уговор у нас простой, четвёртая. К Великой ярмарке дом должен получить категорию "три колоса". Получит - портал вам откроют, и катитесь на все четыре стороны. Не получит - дом отойдёт в казну, а вы - в списки неисполнивших, и это, доложу я вам, такие списки, что и читать тошно.
- А если я вообще домой хочу? - спросила я. - Прямо сейчас?
- Домой - это после исполнения, - сказал голос так, что стало ясно: разговор окончен. - А сейчас у вас, четвёртая, течёт крыша, пустой погреб и очаг, который спит сорок лет. С чего начнёте?
Я встала, отряхнула юбку, сняла ботинки, как велели, и поставила их ровно у порога, потому что порядок - это первое, что можно навести, когда всё остальное уже сгорело.
- С инвентаризации, - сказала я.
Глава 1. Инвентаризация
Инвентаризацию я начала с кухни, потому что кухня в любом заведении - это правда о заведении, и если где-то и можно понять, чем жил дом, то по плитам, полкам и следам жира на стене.
Кухня в "Лакомке" была большая, тёмная и холодная, как склад в несезон. Печь занимала половину помещения, и это была не та печь, которой греются, а та, которой живут: с лежанкой, с заслонкой в рост человека, с устьем, в которое можно было поставить противень на десять персон и не поцарапать локтей. Устье было забрано решёткой, решётка - на замке, и замок был ржавый до такой степени, что казалось, будто его закрывали не от людей, а от времени.
- А это зачем? - спросила я у половицы.
Половица скрипнула в том смысле, что вопрос глупый.
- Очаг спит, - сказал голос из-за печи. - Сорок лет как. А вы с вопросами.
- У меня работа такая, - сказала я. - Вопросы задавать и смотреть, что не так. Как вас зовут, хозяин?
- Тихон, - сказал голос, и половица скрипнула с достоинством. - Домовой я здешний. И не "как вас зовут", а "как ваше имя, сударь", так раньше спрашивали.
- Тихон, - сказала я. - Я Марьяна. По договору опеки. Если мы с вами будем работать вместе, давайте договоримся на берегу: я не сбегаю, не сгораю и не продаю. Я считаю и спрашиваю. Вы отвечаете и не хлопаете дверями.
Дверь кладовой хлопнула.
- Рефлекс, - сказал Тихон. - Дальше будете смотреть - я буду хлопать. У меня клапаны.
Я достала из сумки блокнот, который таскала с собой на все площадки, и ручку, и открыла чистую страницу, и написала сверху: "Лакомка. Инвентаризация. День первый". Это было смешно, потому что страницу назад в этом блокноте была смета чужого корпоратива с оленем, и я подумала, что, может быть, так и надо: чужие сметы заканчиваются, а своя начинается с той же страницы.
Зал, в котором я проснулась, был главный, и в нём было двенадцать столов. Я пересчитала их дважды, потому что цифра двенадцать для заведения без повара, без продуктов и без крыши звучала как издевательство. Столы были дубовые, тяжёлые, и стояли так, как ставят столы люди, которые знают, куда люди пойдут за добавкой. Лавки прилагались, лавок было двадцать четыре, и на одной была вырезана надпись: "Кто не доел, тот не ушёл". Я записала её в блокнот, потому что хорошие фразы нельзя разбрасывать.
- Тихон, - сказала я. - А где всё?
- Украдено, - сказал Тихон.
- Что украдено?
- Всё, - сказал Тихон. - У меня гроссбух есть.
Из-за печи высунулась рука, или то, что у домовых вместо руки: серое, лохматое, с пальцами, и протянуло мне книгу. Книга была толщиной в кирпич и выглядела так, как выглядит книга, которую вели сорок лет и в которую записывали не то, что есть, а то, чего нет. На обложке было написано: "Гроссбух пропаж, том седьмой".
- Седьмой? - спросила я.
- Первые шесть украли, - сказал Тихон. - Открывайте, только пальцы не слюнявьте, у меня страницы учёные.
Я открыла гроссбух. Пропажи были расписаны по годам, и почерки менялись, и чернила выцветали, и записи были такие, что у меня внутри что-то сжалось, хотя я пришла сюда считать имущество, а не чувства. "Год первый. Скатерть льняная, одна. Унесена постояльцем, приметы: усы, наглость. Год второй. Ложки серебряные, восемь. Заложены хозяином, не вернулись. Год третий. Кот Рыжий. Ушёл. Причина: мыши кончились. Год сороковой. Сковорода большая. Опять этот Селиван."
- Сорок лет одна сковорода, - сказала я. - Тихон, вы его, кажется, подозреваете.
- Я его не подозреваю, - сказал Тихон. - Я его знаю. Дальше смотрите.
Дальше было ещё три страницы пропаж, и среди них - заслонка малая, котёл средний и тридцать две тарелки, и я закрыла гроссбух и поставила его на полку, и подумала, что у каждого дома есть такая книга, просто не каждый её показывает.
Погреб был под залом, и в погребе было пусто, и стояла одна банка. Банка была глиняная, запечатанная воском, и на воске была отпечатана монета. Я сломала печать, и в банке лежали монеты, и я пересчитала их на полу погреба, при свече, потому что считать деньги на полу - это профессиональное: в агентстве я однажды считала наличные в подсобке цирка, пока за стеной репетировали медведи. Двенадцать серебряных грибеней. Это было всё.
- Тихон, - сказала я, поднимаясь. - Это чьё?
- Хозяйское, - сказал Тихон. - Веселина оставила. Сказала: кто дом поднимет, тому и сеять. Я охранял. Меня два раза за это били.
- Кто бил?
- Селиван, - сказал Тихон. - Первый раз за банку, второй раз за компанию. Вы, четвёртая, деньги не считайте громко, у меня стены слышат, а у него уши.
Я записала в блокнот: "Касса: 12 грибеней. Распорядиться с умом". И подумала, что там, откуда я, на эти деньги не покупалась даже половина одного светового прибора, а здесь это были все деньги мира, и за них нужно было купить мир.
Двор я обошла до сумерек, потому что двор - это тоже зал, только без крыши, и его тоже нужно видеть целиком. Амбар стоял напротив дома, большой и косой, и в нём, под рогожей, нашлись вещи, о которых Тихон в гроссбухе не записал ни слова: телега с целыми колёсами, бочка под воду и сундук, в котором лежали, завёрнутые в тряпьё, как дети, двадцать целых тарелок, котёл и сковорода, та самая. Я стояла над сундуком и понимала Тихона без слов: есть имущество, а есть то, что ты прячешь от мира, потому что миру нельзя доверять хорошее, и я пересчитала тарелки дважды и записала в блокнот отдельно, с пометкой "не говорить вслух".
- Тихон, - сказала я потом. - У вас в гроссбухе пропаж сковороды есть, а в сундуке она лежит.
- В гроссбухе написано "опять этот Селиван", - сказал Тихон. - А в сундуке написано "от Селивана". Это разные записи, четвёртая. Не путайте мне учёт.
Курятник за амбаром был пуст, и в нём пахло так, как пахнут места, где жизнь кончилась, но не ушла, и я подумала, что курей заведу обязательно, потому что заведение без курей - это ресторан без запаха, а запах - это первый продавец. Дровяник был на треть полон, и дрова были старые, и я прикинула, что на неделю хватит, и на этой мысли поймала себя на слове "неделю", потому что вчера я ещё думала категориями "пока не разберусь", а сегодня уже считала топливо на неделю вперёд.
Очаг я осматривала последней, потому что к главному в зале подходят в конце, когда всё остальное уже не страшно. Печь была сложена из тёмного кирпича, и кирпич был тёплый на ощупь, хотя в доме было холодно, и я подержала ладонь на кладке дольше, чем нужно, потому что ладонь удивилась.
- Он же тёплый, - сказала я.
- Он не тёплый, - сказал Тихон. - Он помнит. Это разное. Уголь вынули, вот он и спит, а то бы вы тут со мной не разговаривали, а стояли по струнке.
- Какой уголь?
- Живой, - сказал Тихон. - Сердце очага. Без сердца, четвёртая, дом - это просто дрова, сложенные с любовью. Разводите пока малую печурку, в углу, для еды сойдёт. Очаг не трогайте. Очаг не для вас.
- Это почему же?
- А он никому не для, - сказал Тихон. - Сорок лет никому. Ложитесь спать, завтра будете город искать, а я покараулю. У меня, между прочим, смена.
Спать я легла в комнате за кухней, потому что она была меньше всех и значит, её было легче всего нагреть печуркой, и это тоже была профессиональная привычка: начинать с малого. Кровать была настоящая, с панцирной сеткой, и на ней лежал матрас, набитый травой, и пахло полынью и пылью, и я застелила кровать своей курткой, потому что бельё тоже было в гроссбухе пропаж.
Перед сном я достала телефон. Эксон был разряжен ещё на площадке, но я всё равно его достала, потому что есть жесты, которые человек делает не для дела, а для порядка. В телефоне были фотографии чужого праздника, и последняя - олень в луче света, и я подумала, что дома у меня нет ни одной своей фотографии, потому что дома я бывала между площадками, и фотографировать там было нечего.
Я достала из термоса остатки чая. Термос был старый, с наклейкой "М.", которую я наклеила в первом агентстве, чтобы не путать с чужими, и с тех пор у меня поменялось семь работ, а наклейка осталась, и я подумала, что это, наверное, и есть дом: не то место, где тебя ждут, а то, что ты таскаешь за собой, потому что оно помнит, как тебя зовут.
Печурка трещала, и за окном было небо, и звёзд в нём было больше, чем бывает в городе, и я лежала и смотрела на них через щель в ставне, и думала о том, что завтра нужно в город, и что денег на двоих, и что крыша течёт, и что очаг спит, и что домовой хлопает дверями, потому что у него клапаны, и что я не сказала Тихону главного: что впервые за восемь лет мне не нужно было никого чужого делать счастливым, и что от этого было страшно.
- Тихон, - сказала я в темноту. - А Веселина. Она кто?
- Хозяйка, - сказал Тихон и скрипнул осторожно. - Была. Уехала хлопотать. Сорок лет хлопочет. Вы спите, четвёртая. Про неё завтра, у меня горло к ночи.
Я уснула под скрип половиц, и снился мне олень, который шёл по полю и нёс на рогах гирлянду, и гирлянда горела, и это было красиво, и я во сне подумала, что за такой свет можно и остаться, если больше некуда идти.
Утром я вышла на крыльцо и увидела у крыльца следы подков. Следы были свежие, ночь была тихая, и никто из дома не выходил, и я стояла и смотрела на следы, и думала, что в доме, у которого есть гроссбух пропаж, пропажи иногда приходят сами.
- Тихон, - сказала я. - К нам ночью кто-то приезжал.
- Ну и что, - сказал Тихон. - Дом у нас проходной. Вы лучше не на следы смотрите, а на амбар.
Я посмотрела на амбар. Дверь амбара была приоткрыта, а на двери висел замок, и замок был открыт, и ключа у меня не было.
- Вот это уже инвентаризация, - сказала я.
Глава 2. Город и печник
Город Луковка начинался с запаха: сначала пахло рекой, потом навозом, потом выпечкой, и по тому, какой запах побеждал, можно было понять, в какую часть города тебя несёт. Меня несло к выпечке, потому что выпечка - это рынок, а рынок - это всё, что мне было нужно: еда, люди и слухи, в порядке убывания важности.
Шла я пешком, потому что телега без лошади - это телега, а не транспорт, и потому что дорогу в новый город нужно пройти ногами, чтобы он тебя запомнил. Тракт был укатанный, утро было раннее, и навстречу мне ехала артель извозчиков, восемь телег, и старший в артели привстал и посмотрел на меня так, как смотрят на новую вывеску: не задерживаясь, но запоминая.
- Чья такая? - крикнул он артелям.
- Из "Лакомки"! - крикнула я, потому что врать было рано, а молчать было глупо.
- Из "Лакомки"! - перекатилось по артелям, и старший кивнул мне, как кивают старому знакомому, которого не помнят, и артель укатила к городу, и я поняла, что в этих местах новости ездят быстрее лошадей.
Рынок в Луковке был правильный: ряды шли кругами, как круги на воде, и в середине стоял колодец, и торговки стояли так, чтобы видеть и колодец, и друг друга. Я обошла рынок по кругу, прежде чем купить хоть что-то, потому что так меня учила бабушка: сначала смотри, потом торгуйся, потом плати, и никогда не наоборот.
Крупы я взяла у старика, который сидел над мешками так, как сидят над мешками люди, выросшие на этой крупе. Луку и масла - у соседки его, потому что у соседей надо брать по очереди, иначе они поссорятся, и ты останешься без обоих. Яиц я не взяла ни у кого, потому что яйца мне обещала одна торговка, которая торговала всем и знала всех.
- Зелень, коренья, новости, - сказала она мне с улыбкой, от которой у нормального человека сразу пропадало три шуши из кармана. - Меня Фекла зовут. Вы из "Лакомки", я уже знаю. Что вам надо, вы уже знаете, а вот что вам понадобится - это я знаю.
- Мне надо крупы на неделю, масла, луку и яиц, - сказала я. - И чтобы не обманули.
- Обмануть вас не выйдет, - сказала Фекла. - У вас лицо человека, который сметы пишет. Это видно по лбу.
Так я узнала, что на этом рынке у меня лицо человека, который пишет сметы, и что это лучшая рекомендация из возможных, потому что Фекла после этого ссыпала мне крупы на шушу больше, чем я просила, и сказала, что это "на новоселье", и что новоселье в "Лакомке" она помнит одно, сорок лет назад, и оно было хорошее.
- А почему закрылось? - спросила я.
Фекла посмотрела на меня, и лицо у неё стало такое, каким бывает лицо у людей, когда они решают, сколько правды можно положить в чужие руки.
- Хозяйка уехала, - сказала Фекла. - Веселина. Дом без хозяйки - это печь без огня, стоит, но не греет. А потом разные люди ходили, и все не те. Вы-то сами будете как, долго?
- По договору, - сказала я.
- По договору, - повторила Фекла. - Ну-ну. Здесь, милочка, по договору только чиновники живут. А люди живут по-другому. Платите, и держите сдачу при себе, у нас тут с этим строго.
Сдачу я держала, и это было правильно, потому что Селиван возник у лотка в тот момент, когда я пересчитывала монеты, и возник он так, как возникают люди, привыкшие вставать между покупателем и кассой.
Селиван был крупный, румяный, в кафтане такого цвета, каким красят только то, что хотят продать подороже, и на каждом пальце у него было по кольцу, и кольца были разные, и это было главное, что я про него поняла: человеку важно, чтобы его было много.
- Из "Лакомки", - сказал Селиван. - А я думал, туда уже никто не ходит. Селиван Ключ, заведение напротив перекрёстка, может, видели, вывеска большая.
- Вывеску видела, - сказала я. - Она качалась.
- Ветер, - сказал Селиван. - Я к вам по делу. Усадьба ваша стоит, земля под ней дорога, а толку ноль. Я предлагаю честно: продайте мне участок, цену дам хорошую, дом под снос, землю под заставу, перекрёсток - место бойкое. Подумайте, пока не подумалось.
- Я подумаю, - сказала я.
- Вот и умница, - сказал Селиван и ушёл, и ушёл он так, как уходят люди, которые уверены, что за ними додумают.
Фекла выросла рядом, как вырастает рынок, когда рынку интересно.
- Цену хорошую обещал? - спросила Фекла.
- Хорошую, - сказала я. - Я не про цену думаю. Я думаю, зачем ему участок, если заведение у него и так напротив.
- А затем, милочка, что у Селивана не голова, а кадастр, - сказала Фекла. - Он землю любит больше, чем деньги, потому что деньги у него были, а земля ему всегда доставалась чужая. Участок ваш - это перекрёсток, а перекрёсток - это место, мимо которого все едут. Кто перекрёсток держит, тот всем кивает, а ему никто. Он этого хочет.
- А я ему не продам, - сказала я.
- Это правильно, - сказала Фекла. - Только помните: Селиван отказывается один раз. Второй раз он уже не просит. Второй раз он подаёт.
- Подаёт что?
- Бумагу, - сказала Фекла. - У нас тут все так делают, кто по-настоящему. Кто хочет - тот просит, кто уверен - тот подаёт. Вы с ним вежливо, и я с ним вежливо, а он с нами по бумаге будет. Это я вам как подруга говорю, хотя мы с вами знакомы час.
- Беру в подруги, - сказала я. - У меня подруги такие, что предупреждают заранее.
- Это вы удачно зашли, - сказала Фекла. - У меня предупреждения оптом.
Я смотрела ему вслед и думала, что таких людей бывает каждый третий, и что от них лучше всего помогает одна фраза, которую я когда-то выучила: "Ваше предложение рассмотрено". И ещё я думала, что вывеска у него действительно качалась, и что ветер тут был ни при чём.
Печника я искала до обеда. Печник в Луковке был один, и звали его Мирон, и жил он у реки, и двор у него был завален кирпичом так, как бывают завалены дворы людей, которые живут работой вместо забора. Сам Мирон сидел на перевёрнутом ведре и правил какой-то инструмент, и правил медленно, и когда я вошла, он не поднял головы, и это было вежливое не-внимание: человек показывал, что у него дело, и что дело это важнее входящих.
- Добрый день, - сказала я. - Мне нужен печник.
- Вы его нашли, - сказал Мирон, не поднимая головы. - Только я не берусь.
- Вы даже не спросили, что нужно, - сказала я.
- Из "Лакомки", - сказал Мирон, и инструмент в его руке не остановился. - С утра весь город знает. Крыша, заслонка, труба, и чтобы очаг растопить. Так?
- Так, - сказала я. - Откуда вы знаете про очаг?
- Я его клал, - сказал Мирон. - Дед мой клал. Я в нём каждый кирпич знаю, мне туда смотреть не надо. А вам туда смотреть нечего, потому что он не для вас строен, и разгораться он не будет, и вы уедете, как все, а мне потом за вами переделывать.
- А если я не уеду?
Тут он поднял голову, и у него были серые глаза и привычка щуриться, как у человека, который всю жизнь смотрит на кладку и научился так же смотреть на людей: проверяя швы.
- Не уедете - приходите, - сказал он. - А пока я не берусь. У меня своя работа.
- Какая работа?
- Всякая, - сказал он. - Я печник, у меня всегда всякая работа.
Я постояла, и я не любила уходить не договорив, и это была моя профессиональная беда: меня за это и держали, и за это же меня иногда хотелось убить.
- Давайте так, - сказала я. - Я не прошу вас браться за очаг. Мне нужна крыша, потому что зима, и труба, потому что дым. Очаг я трогать не буду, мне запретили. Работа - постой и еда, у меня комната свободная и кухня, деньги я плачу отдельно только за инструмент, если нужен. Неделя на пробу. Если я уеду - вы ничего не теряете, кроме супа.
Мирон смотрел на меня одну паузу, и я видела, как он считает, потому что люди, которые работают руками, считают так же, как я: не в деньгах, а в усилиях.
- Суп какой? - спросил он.
- По сезону, - сказала я. - Сегодня луковый, потому что лук у меня есть.
- Я подумаю, - сказал он.
- Ваше предложение рассмотрено, - сказала я и ушла, потому что в агентстве меня научили: после хорошей цены уходят, не дождавшись ответа.
Он пришёл вечером. Я в это время мыла лавки в зале, потому что лавки были тем, что можно отмыть, и мыть их было приятно, потому что это было своё, и он вошёл, посмотрел, как я мою, и сказал:
- Инструмент у меня свой. Комната где?
- За кухней, - сказала я. - Полы мытые. Обувь у порога, у нас тут домовые строгие.
- Тихон, - сказал Мирон, и сказал он это имя так, как говорят имена старых знакомых, которых уважаешь, несмотря ни на что.
- Огневский внук, - скрипнула половица. - Твоих рук не признавать грех. А ты, четвёртая, суп ставь, у нас тут, между прочим, работник.
Я ставила суп и думала, что дом, оказывается, умеет принимать людей, как умеет принимать их хороший зал: одних пропускает, а других держит в гардеробе до выяснения. Мирон был принят. Мне оставалось не отставать.
Ужинали мы втроём, если считать половицы, и Мирон ел молча и быстро, как едят люди, у которых много работы и мало времени, и в конце сказал:
- Каша завтра будет?
- Каша будет, - сказала я.
- Тогда я с вами на неделю, - сказал он. - А дальше посмотрим.
- Дальше всегда посмотрим, - сказала я.
Он ушёл осматривать пристройку, а я осталась мыть посуду, и мыла её с чувством, которого у меня не было восемь лет: с чувством, что посуду мою я для людей, которые завтра придут.
Перед сном я вышла на крыльцо проверить замки, и стояла, и смотрела на перекрёсток, и на вывеску "Золотого гуся", которая качалась без ветра, и думала о том, что сказала про печника половица. "Огневских рук не признавать грех". Я сказала это себе вслух, чтобы услышать со стороны, и со стороны это звучало как ключ, который подходит к замку, который я ещё не нашла.
Очаг за стеной молчал, и это молчание было не пустое, а такое, каким молчит человек, который слушает чужой разговор и ждёт своей реплики.
- Я ничего не знаю про твой очаг, - сказала я ему. - Но я умею читать договоры.
Он молчал.
- Значит, буду читать, - сказала я.
Глава 3. Первый постоялец
Каша пригорела ровно настолько, чтобы её можно было спасти, и я спасала её, когда в дверь "Лакомки" постучали так, как стучат люди, уверенные, что им откроют по закону.
- Открыто! - крикнула я, потому что заведение без посетителей - это не заведение, а склад мебели.
Вошёл Касьян. Костюм на нём был дорожный, папка была служебная, и вид у него был человека, который приехал не есть, а принимать.
- Внеплановая проверка, - сказал он с порога. - Чиновник первого разряда, Управление перекрёстков и очагов. Повод - ввод в опеку. Основание - параграф двенадцатый. Проводите?
- Провожу, - сказала я. - Только у меня каша.
- Каша подождёт, - сказал Касьян. - Каша, согласно параграфу сорок первому, есть продукт скоропортящийся, тогда как отчётность вечна.
Дальше был час, который я запомнила как самый странный аудит в моей жизни. Касьян ходил по залу и трогал всё: лавки, столы, оконные рамы, и про каждую вещь говорил либо "соответствует", либо "не соответствует", и "не соответствовало" почти всё, и я ходила за ним с блокнотом и записывала, потому что аудит есть аудит, и я их прошла штук двадцать, и все они заканчиваются одинаково: либо ты подписываешь, либо ты споришь, и я выбрала третье.
Очаг он осматривал дольше всего, и Тихон явился на осмотр лично: из-за печи высунулось серое, лохматое и с бровями, и Касьян, увидев брови, раскрыл папку на нужной странице.
- Домовой, - сказал он. - Зарегистрирован?
- Я здесь сорок лет, - сказал Тихон. - Это вы у меня не зарегистрированы. Цель визита?
- Проверка, - сказал Касьян. - Параграф двенадцатый.
- Параграф пусть осмотрит амбар, - сказал Тихон. - А у меня тут очаг под охраной. Опись есть, печать есть, ключ отсутствует по уважительной причине.
Касьян записал. Я стояла и смотрела, как чиновник первого разряда принимает у домового очаг под охрану, и думала, что у этого мира есть одно большое преимущество перед моим: здесь даже бумаги разговаривают.
- Крыша, - говорил Касьян. - Не соответствует. Труба малая - соответствует с натяжкой. Погреб - соответствует, но пуст, а пустой погреб есть погреб без смысла. Где продукты?
- Покупаются, - сказала я. - У меня касса двенадцать грибеней, и я их не на отчётность трачу.
- Касса записана?
- Записана.
- Тогда соответствует, - сказал Касьян, и в его голосе впервые мелькнуло что-то человеческое, как мелькает монета в пыли. - Редкий случай. Обычно опекуны кассу не записывают, а пропивают.
- Я не пропиваю, - сказала я. - Я считаю.
- Тогда пойдёмте смотреть документы опекуна, - сказал Касьян. - Параграф семь: имущество опекуна подлежит описи на предмет соответствия статусу.
Опись моей сумки была короткая: блокнот, ручка, телефон без сети, термос с наклейкой "М.", гребень, и на дне - конверт. Конверт лежал там с площадки, потому что я сунула его туда впопыхах и забыла, и в конверте была фотография, которую я собиралась отнести в мастерскую: две девочки на фоне деревянного дома, одна постарше, другая помладше, и обе смеялись так, как смеются люди, у которых впереди ещё всё. Фотографию я нашла в бабушкиных вещах зимой и с тех пор таскала с собой, потому что мастерская всё время была не по дороге.
Касьян взял конверт двумя пальцами, как берут документы, и посмотрел на фотографию, и смотрел он на неё дольше, чем нужно для описи.
- Это что? - спросил он.
- Фотография, - сказала я. - Семейная. Из дома.
- Из какого дома?
- Из моего, - сказала я. - Это моя бабушка и её сестра. Сестра пропала давно, я её не застала. А фотография осталась.
Касьян молчал. Потом он положил фотографию обратно в конверт, и конверт в сумку, и сумку на стол, и всё это он сделал медленно, как делают люди, которые считают про себя что-то важное.
- Вещи опишем устно, - сказал он. - Бумага требует бумаги.
Проверка кончилась к обеду, и я поставила перед проверяющим тарелку каши, потому что был обед, и потому что аудит аудитом, а кормить людей - это единственное, что в моей жизни всегда имело смысл. Каша была ячменная, с луком, и я не была в ней уверена, потому что печурка томила неравномерно, и Касьян взял ложку, и ел он так же, как проверял: по параграфам, не торопясь.
- Соответствует, - сказал он наконец.
- Что соответствует?
- Всё, - сказал Касьян. - Каша. Параграф о каше отсутствует, но это не значит, что каша не имеет значения. Поставьте мне чай, и я заполню вердикт.
Я поставила чай, и он заполнял вердикт долго, и скрипел пером, и однажды перестал скрипеть и посмотрел на меня поверх папки.
- Вы, Марьяна Коваль, - сказал он, - опекунша редкой породы. Обычно в опеку идут те, кому некуда деться. А у вас такое лицо, будто вы сюда за чем-то пришли.
- А я и пришла, - сказала я. - За своими двумя грибенями. Я их сегодня утром за кашу не получила, потому что кашу ели вы, и это, между прочим, расход за счёт заведения.
Касьян засмеялся, и смех у него был ржавый, как замок на очаге, и он достал из папки монету и положил на стол, и монета была серебряная.
- Два грибеня, - сказал он. - За кашу и за постой, потому что я остаюсь на ночь, согласно параграфу о разъездных. И запишите в кассу. Я проверю.
Я записала, и это были первые деньги, которые "Лакомка" получила за сорок лет, и я записала их дважды, потому что руки у меня были заняты, и не потому что я не доверяла бумаге, а потому что не доверяла себе: мне хотелось, чтобы это было правда, и бумажная запись делает правду осязаемой, и это я знала по сметам.
Вечером, когда Касьян ушёл осматривать амбар с видом человека, который осматривает всё, что ему показывают, я разбирала зал, и двигала лавки, и в углу у окна, под половицей, которую Мирон поддел накануне, стоял сундук. Сундук был неглубокий, и в нём лежали бумаги, и сверху лежала грамота, свёрнутая трубочкой и перевязанная лентой.
Я развернула её. Грамота была старая, и почерк был женский, твёрдый, и написано было:
"Дом сей слушается не каждого, а только ту же кровь. Кто грамоту сию читает и дом узнаёт - тот свой. Остальным - не верить, даже если с бумагами."
Подписи не было. Внизу было написано одно слово: "Веселина".
Я сидела на полу с грамотой и слышала, как за стеной Касьян разговаривает с Тихоном о кладовых, и как Тихон хлопает дверцами, и как скрипит половица, и думала о том, что сегодня утром чиновник смотрел на фотографию двух девочек дольше, чем нужно для описи, и о том, что в грамоте написано про кровь, и о том, что у меня в сумке лежит бабушка, и о том, что я не знаю, кем мне приходится женщина, написавшая грамоту, и что дом, кажется, знает.
- Тихон, - позвала я.
- Чего вам, четвёртая, - отозвалась половица рядом.
- Кто такая Веселина?
Половица молчала так долго, что я решила, что домовой уснул, и потом половица сказала:
- Спросите у своего чиновника, - сказала половица. - Он сегодня вашу сумку смотрел. Он знает, что спрашивать. А я, четвёртая, по описи не прохожу. У меня горло.
В дверь постучал Касьян, и вошёл, и папку не нёс, и это было странно, потому что чиновник без папки - это человек, который пришёл либо извиняться, либо спрашивать.
- Марьяна Коваль, - сказал он. - Вердикт я вам завтра объявлю официально, а сейчас скажу неофициально, потому что параграф о неофициальном у нас в управлении любят. Опека продлена. Дело пойдёт. Но в деле будет строка.
- Какая строка?
- Родство с прежней хозяйкой не установлено, - сказал Касьян. - Я обязан её вписать, потому что видел то, что видел, и обязан потому, что если родство установится, договор ваш станет одной бумаги, а если не установится - другой. Совсем другой, Марьяна Коваль. Понимаете?
- Не понимаю, - сказала я. - Объясните.
- Объясню, - сказал Касьян. - Когда придёт время. А пока варите кашу, потому что утром у вас будут извозчики, и вот это уже не параграф, а наблюдение: артель Дормидонта встала на тракте в трёх верстах, и кашу они вашу учуют раньше, чем вы её сварите. Спокойной ночи, опекунша.
Он ушёл, и я осталась с грамотой, и с фотографией, и с двумя вопросами, которые стояли передо мной, как стоят перед человеком две дороги, и обе ведут в лес, и в лесу этом, судя по всему, жили мои родственники, которых у меня никогда не было.
- Ну и ладно, - сказала я залу. - Завтра каша для извозчиков. А вопросы подождут.
Зал молчал, и очаг молчал, и только половица скрипнула у порога так, как скрипят половицы, когда им есть что сказать, но по описи не положено.
Глава 4. Домовая книга
На четвёртый день я поняла, что домом управляет не тот, кто подписывал договор, а тот, кто знает его историю, и пошла за историей к Тихону, потому что история в таких домах живёт не в бумагах, а в домовых.
Тихон сидел за печью на своём месте, и место у него было обжитое: лежала подушка, стояла кружка и висела на гвоздике тряпочка, которой он протирал кружку, и я подумала, что у домовых с бытом всё в порядке, это у людей с домовыми всё сложно.
- Тихон, - сказала я. - Расскажите мне про Веселину.
- В гроссбухе написано, - сказал Тихон.
- В гроссбухе написано про сковороду. А про хозяйку у вас только "уехала хлопотать". Сорок лет человеку хлопать в одну точку - это либо вера, либо упрямство. Я хочу знать, во что она верила.
Тихон молчал, и молчание его было из тех, которыми домовые торгуются: они не отказывают, они набивают цену.
- У меня в описи есть пуговица, - сказал Тихон. - Медная. Хозяйкина. С её кафтана, который она оставила, когда уезжала. Я её сорок лет берегу, потому что пуговица - это вам не сковороду стащить, пуговица - это память. Если хотите слушать про хозяйку - пуговица остаётся у меня. Это не торг. Это условие.
- Условие принимается, - сказала я. - Пуговица ваша.
- Тогда садитесь, - сказал Тихон. - Долго будет. У меня горло хорошее.
Я села на лавку, и Тихон начал, и он рассказывал так, как рассказывают домовые: не по порядку, а по важности, и важно у него было всё, от гвоздя до человека, и гвозди иногда выходили важнее.
Веселина пришла в дом невестой, и дом ей достался от отца, и отец её был тот самый, кто заложил перекрёсток: раньше тут была переправа, и люди шли с севера на ярмарку, и им нужен был угол, где сухо и пахнет хлебом. Дом она подняла за три года, и очаг ей ставил мастер Огнев, тот самый, дедов дед, и ставил так, что дом стал слышать: кому тепло дать, кому сон, а кому и дверью хлопнуть, если человек пришёл с дурным.
- Хлопать - это моё, - сказал Тихон с гордостью. - Но при хозяйке я хлопал по делу. Она говорила: Тихон, хлопни так, чтобы гость понял. И я хлопал. И понимали.
Потом были годы, и годы были хорошие: постояльцы, свадьбы в зале, ярмарочные недели, когда в "Лакомке" спали вповалку и на сеновале, и Веселина всех кормила, и кормила так, что извозчики сворачивали с тракта просто поужинать. А потом пришли плохие годы. Сначала ушли дальние пути, и тракт повернули, и перекрёсток стал не нужен, а потом приехали люди из города, с бумагами, и стали говорить про долг.
- Какой долг? - спросила я.
- Старый, - сказал Тихон. - Из него и выросло. Хозяин прежний, отец Веселинин, брал у мастеровых уголь в очаг, и расплата была не вся, и мастеровы пришли, и что-то у них там с Веселиной вышло, и после этого очаг уснул, и они уехали, и она осталась с долгом и с домом, который перестал греть.
- А уголь? - спросила я. - Живой. Тихон, что за уголь?
Тихон посмотрел на меня, и посмотрел он так, как смотрят люди, которые рассказывают историю и дошли до места, где у истории стоит забор, и за забором стоит кто-то, кого они не хотят называть.
- Про уголь вам рано, - сказал Тихон. - Про уголь вам у печника спрашивать, у них это семейное. Моё дело - дом, а уголь - это не дом. Уголь - это то, без чего дом молчит. Она хлопотать уехала из-за этого. Сказала: дом подождёт, я вернусь с бумагами. Сорок лет жду. Я, четвёртая, ждать умею, но опись моя этого не отражает.
- А я? - спросила я. - Зачем ей я?
- А это не ей, - сказал Тихон. - Это дому. Дом сам вызвал. Управление только доставляет.
- Куда вызвал?
- Сюда, - сказал Тихон. - Вы, четвёртая, тут не случайная вывеска. Вы - та самая, которую дом ждал. Я это в первый вечер понял, когда вы ботинки у порога поставили ровно. Временные так не ставят. Временные бросают.
Я сидела и думала о том, что у меня теперь есть работодатель, которого я не выбирала: дом, который ждал именно меня, и ждал сорок лет, и что это было бы лестно, если бы не было так похоже на работу, от которой не уволишься.
После истории я села за стол и составила план, потому что история без плана - это просто история, а мне нужна была стройка. План я писала, как пишу сметы: колонка - что, колонка - зачем, колонка - чем за это платить.
- Что вы пишете? - спросил Тихон.
- План подъёма, - сказала я. - Первое: крыша, потому что зима. Второе: труба и заслонки, потому что кормить людей без тепла нельзя. Третье: постояльцы, потому что без постояльцев нет кассы. Четвёртое: очаг.
- Очаг вычеркните, - сказал Тихон.
- Очаг я запишу, - сказала я. - Я не говорю, что я его сегодня разбужу. Я говорю, что я его не забуду. В планах, Тихон, самое главное - это то, что ты не вычёркиваешь.
За печью негромко скрипнуло: Тихон вёл свою опись, которая у него вместо памяти.
- Запишите, - сказал Тихон. - Но напротив очага напишите: "ждать". У нас с вами, четвёртая, теперь общий учёт.
В тот же вечер я попробовала затопить очаг. Я делала всё, как положено: сложила щепу, положила бересту, и поднесла спичку, и огонь занялся, и пошёл, и я стояла и радовалась, как радуются первой растопке, и огонь горел, и грел, а потом взял и погас. Не кончился, не пошёл в трубу: погас, как гаснет свет, когда его выключили.
- Тихон, - сказала я. - Что это было?
- Это было, как всегда, - сказал Тихон. - Огонь тут живёт, пока его кормят. Покормили - он поел и спать. Вы не обижайтесь, четвёртая. Очаг у нас не простой. У него сердце не здесь.
- А где? - спросила я.
- Этого мне не по чину знать, - сказал Тихон. - Я домовой, а не кладовщик. Но я вам скажу, что огонь этот без сердца своего не жилец. Так что вы пока топите по малому, а сердце - оно найдётся. Всё, что в этом доме терялось, рано или поздно находится. У меня на это гроссбух.
Мирон в это время был на крыше, и крыша была его третий день, и он менял дранку, и делал это так, как делают люди, которым крыша отвечает взаимностью: доски ложились, гвозди входили, и дождь, который начался к обеду, ушёл ни с чем. Я вынесла ему термос с чаем, потому что человек на крыше - это человек, который не может сам себе налить, и он принял термос молча, и выпил, и вернул, и это был первый предмет, который прошёл между нами туда и обратно без слов.
- Крыша до снега будет, - сказал он. - Дальше труба. Потом посмотрим.
- Что посмотрим?
- Договор у нас был на неделю, - сказал он. - Неделя завтра кончается.
- И что вы решили? - спросила я, и спросила ровно, как спрашивают подрядчиков, хотя подрядчиков я спрашивала всегда с другим чувством.
- Я решил, - сказал Мирон, - что каша у вас хорошая. Это аргумент.
- Это аргумент, - согласилась я.
Мы смотрели на дождь с разных концов крыши: он сверху, я снизу, и дождь шёл по новой дранке и стекал ровно туда, куда его направили, и я подумала, что вот оно, правильное: когда вода течёт туда, куда ей показали, а не туда, где дыра.
- Мирон, - сказала я. - А что за мастер Огнев ставил очаг?
Он молчал одну паузу.
- Мой дед, - сказал он. - Я же говорил.
- Вы говорили, что знаете каждый кирпич. А где вы учились?
- У него и учился, - сказал Мирон. - С восьми лет. Он меня не хвалил, только показывал, где криво. Криво у меня было долго.
- А потом?
- А потом он ушёл на покой, к дочери, - сказал Мирон. - А я остался. В этом городе все Огневы остаются. У нас, знаете, как: печник уходит оттуда, где его кладку разобрали. Наша кладка стоит. Значит, стоим.
Он сказал это просто, и в простоте этой было столько всего, что я не стала спрашивать дальше, потому что у людей, которые говорят мало, каждое слово на весу, и лишним вопросом можно сбить вес.
Вечером я мыла полы в зале, и половица у порога скрипнула под ногой не так, как всегда: не жалобно, а будто указала. Я присела, и пощупала половицу, и под ней лежало углубление, и в углублении лежал медный жетон на цепочке, потемневший, и на жетоне было отчеканено: "Мастер Огневъ", и ниже - завиток, похожий на пламя.
Я подержала жетон в руке. Он был тёплый, как тёплый бывает только металл, который кто-то носил на себе, и я подумала о том, что в доме, где сорок лет всё было по описи, вещи иногда лежат вне описи, и что это, наверное, правильно, потому что не всё, что важно, должно быть учтено.
- Тихон, - сказала я. - Это чьё?
Половица скрипнула уклончиво.
- Вне описи, - сказал Тихон. - Нашли - ваше. Но если спросите меня, четвёртая, я скажу: отдайте тому, кто узнает.
Я положила жетон в карман, и карман сразу стал тяжелее, и я знала, кому отдам, и знала, что не сегодня, и это было то самое чувство, которое я знала по работе с подарками для гостей: хорошая вещь должна дождаться хорошего момента.
За окном дождь кончился, и перекрёсток лежал тёмный и мокрый, и вывеска "Золотого гуся" качалась, и я подумала, что завтра нужно сказать Мирону про жетон, и про крышу, и про кашу, и что завтра будет много разговоров, и что я почему-то их жду, и это было странное для меня чувство, потому что раньше я ждала только дедлайнов.
Darmowy fragment się skończył.