Czytaj książkę: «Эротика»
© Лариса Гармаш, перевод, 2012
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
Человек в ипостаси женщины
К вящему возмущению всей женской эмансипации, или тех, кто так или иначе себя к ней причисляет, невозможно не согласиться с тем, как глубоко в корне всей жизни уже проявляется женский элемент как более низко развитый, как недифференцированный, – и именно поэтому, как ни парадоксально, выполняет свою выдающуюся миссию.
Маленькая мужская клеточка появляется, несмотря на свои крохотные размеры (как раз вследствие своей мизерности обязанная помочь себе пробиться), с самого начала как клеточка с врожденным инстинктом прогресса, как неудовлетворенный, ставящий себе новые цели, выполняющий новую работу, короче, как развивающийся в напоре и преодолении препятствий элемент. Он похож на неостановимо убегающую вперед линию, о которой неизвестно, куда она еще попадет, в то время как женская яйцеклетка замыкает вокруг себя кольцо, за пределы которого она не выступает. А зачем? Разве она не обладает в нем, в этом излучении себя самой, своей собственной прирожденной средой, как будто не сделав больше шагов, в определенной степени последних, из себя, в чужую среду, в пустоту, в тысячи вероятных возможностей бытия, она еще теснее связана со вседержащим бесконечным целым и оттого еще неразрывнее спаяна со своей исконной основой.
Но именно поэтому в основании женского начала лежит уже примитивно и элементарно обозначенная действительная гармония, надежная округл ость, таящееся в себе великое временное совершенство и заполненность. В нем имеется самодостаточность и собственное великолепие, и глубинные устремления сущности этого начала несовместимы с беспокойством и неутомимостью того, что вечно нацелено вперед, к последним внешним границам, и все сильнее и острее подтягивает и дробит свои силы на ограниченно-специализированные занятия. В этом смысле женское начало относится к мужскому со снисходительным величием знатного аристократа древнего рода, невозмутимо наблюдающего из окон собственного замка с вотчинными владениями за неутомимым выскочкой, который стяжает намного большие успехи, добиваясь богатства и славы, но который вновь и вновь видит, как ускользают от него идеалы последней красоты и совершенства, воплощенные в величественной позе аристократа, вроде того как линия горизонта, где, кажется, наконец сливаются небо и земля, все время отодвигается перед путешественником в неизмеримую даль, а он все шагает и шагает.
Это два способа жить, два способа привести жизнь к высочайшему развитию, которое без полового разделения должно было бы замереть на самых низких ступенях. Но бесполезно спорить о том, какой способ ценнее или требует больших усилий: тот ли, чьи силы специализируются на стремлении вперед, или другой, в котором они равномерно стянуты к собственному центру и обретают свою завершенность в самоограничении. Оба эти мира, сами чудесно усложняющиеся по мере развития, также нельзя рассматривать как две половинки одного целого, как это случается вследствие неверного понимания: например, в популярном изречении о женском начале как пассивно воспринимающем сосуде, а о мужском – как его активном творческом содержимом. Если подумать о том явлении, во время которого у людей соединяются мельчайшие мужские и женские тельца – о самом половом акте, – то расхожая фраза о производящем и воспринимающем становится особо прозрачной в своих превратно истолкованных истоках. И женщину, и мужчину отличают, как знак предельной зрелости – в определенной степени как избыток, который по мере роста больше не помещается в «старых мехах», – клетки, из слияния которых возникает человеческий зародыш, несущий в себе как отцовское, так и материнское содержание.
Но не говоря уже о равноценности этого творческого содействия в сотворении новой жизни, плюсом женской работы является то обстоятельство, что у высших животных ребенок созревает в материнском организме, – материнское тело подобно матери-Земле, где укрыто зерно – ребенок, – чтобы, вскормленное ею, прорасти к жизни.
То чисто локальное обстоятельство, что во время зачатия мужское семя проникает в женщину, а она его воспринимает, способствует укоренившейся путанице, с одной стороны, места, где происходит зарождение ребенка, а с другой стороны, женско-мужских составных частей, зачинающих ребенка. На самом деле тело женщины – лишь место встречи обеих частей. В действительности яйцеклетка не только равноценна сперматозоиду по силе оплодотворения, но именно она развилась изначально из того образования зародышевых клеток, которое было когда-то целостным носителем примитивного, еще дополового, зачатия. В определенной степени она – основной элемент процесса зачатия: в прежних примитивных созданиях его было достаточно для размножения за счет собственного омоложения и деления, пока позднее, на более сложном уровне развития, слияние воедино различных клеток не доказало свою необходимость, – и это усложнение всего процесса было привнесено мужскими половыми клетками.
Биологам известно, как трудно найти решающий критерий для отличия яйцеклетки от зародышевой: нелегко определить, имеем ли мы дело с зародышем и с размножающимся бесполым путем животным или с яичниками настоящей самки, чьи яйцеклетки обладают способностью спонтанного развития (см. д-р Карл Клаус, «Основы зоологии»).
Зрелая яйцеклетка, также и у позвоночных, перед началом процесса размножения именно без предварительного оплодотворения показывает такое обновление и иное распределение протоплазмы, при котором зародышевый пузырек растворяется в протоплазме. При «бесполом зачатии» этот процесс обновления может быть достаточным для образования нового организма. При «половом размножении» к омоложению яйцеклетки добавляется еще процесс конъюгации или копуляции различных протоплазменных частиц, причем способность яйцеклетки к развитию, вызванная омоложением, приобретает интенсивность, достаточную для создания нового организма. Слияние ядер гамет (в неоплодотворенном яйце) должно рассматриваться как своего рода конъюгация или копуляция разных протоплазменных тел, как вид оплодотворения, которое демонстрирует еще более тесную взаимосвязь между половым и бесполым зачатием. Неоплодотворенное яйцо проходит первые стадии развития (мейоз) планомерно, сообщая яйцеклетке высокую степень омоложения. При омоложении клеток материал остается тем же, но происходит новое его распределение, что является решающим моментом в каждом образовании клетки. Я сжато пересказываю аргументы из знаменитых физиологических штудий Иоганна Ранке, лишь чтобы подчеркнуть, в каком сильном противоречии находятся физиологически обоснованные представления к вышеприведенной фразе о женском элементе как пассивном придатке творческого мужского. С равным или большим правом могла идти речь о мужской составляющей как нуждающейся в присоединении, так сказать, об «отдающейся», которая используется женским удовлетворяющимся себялюбием как желанная добавка в ее развитии. И тогда при образном переносе в сферу психики становилась бы с большим правом заметной тайна мужской психики в ее самоотверженной отдаче цели, к которой она присоединяется, а женской психики – в ее самососредоточенном поглощении этой настойчивости.
Но что еще лежит в основе этой настойчивой самоотдачи, как не высшая избирательная сила мужского начала по сравнению с женским? Все дальше продвигающаяся дифференциация и изменение первичного во все более разнообразных функциях есть вся история мужского элемента, столь несовпадающая с той насыщенностью творческого самоповторения, собирания всех сил в собственном самопроизведении, характерном для всего женского. В одном месте своих записей, где Вирхов говорит о том, какие живые клетки в состоянии выступать как материнские (матрицы) для новых клеток, он делает примечание, что все клетки с явно выраженным предназначением очень мало способны к размножению, и, напротив, «более индифферентные клетки» обладают выраженной способностью к появлению новых клеток.
Органическая недифференцированность женского начала является одновременно его творческой силой, и это возможно доказать как на физическом, так и на психическом уровне. Это тот элемент, который должен быть направлен на себя, чтобы другой – мужской – отсюда мог бы вмешиваться в дальнейшее развитие; это то, к чему другой, более дифференцированный элемент должен все время возвращаться, во что он должен погружаться, чтобы оставаться в живых.
Искаженное понимание женского начала в основном допускает одну и ту же ошибку, все равно, подчеркивает ли оно «придаточность» по отношению к мужчине или налегает преимущественно на чисто материнское в женщине. Встреча полов со всеми своими результатами – это встреча двух самостоятельных для себя миров, из которых один более склонен к самоинтеграции, консолидации себя, а другой – к специализации себя самого. Это делает обоих способными в силу такого различия, дополняя и опираясь друг на друга, зачать третий высокосложный мир. Притом мужчина, хотя он и более агрессивная, более предприимчивая часть, участвует во всем процессе лишь частично и одномоментно, единственным поступком, ибо он живет в прогрессирующем выделении сил, стремящихся врозь к многочисленным отдельным действиям и отдельным занятиям. И помимо всего прочего, его миссия заключается в том, что он осуществляет и развивает таким образом женское существо, которое, оставшись более единым с собой, покоится и таится в том, что однажды вобрало в себя, идентифицировало с собой. Женское начало завершает свою деятельность не в изолированных и специальных занятиях, направленных на внешнюю цель, – оно органически срастается с тем, что делает, оно завершается тем, что вряд ли можно назвать делом, коль его суть в том, что из своей единой живой жизни оно снова излучает, испускает единую живую жизнь. Материнское начало бережет маленький двойной зародыш в себе и выпускает его лишь после того, как он становится не частью, не делом, неким произведением родительского бытия, а самостоятельным, совершенным человеческим бытием. Да, пока женщина платит жизни тем, что она есть, а не тем, что она делает!
В этом различии полов кроется та разновекторность их отношения друг к другу, которая одновременно делает женщину зависимее и независимее от мужчины, чем он от нее. Поскольку, как мы признали, в отличие от мужчины, рвущегося вперед и разрывающегося в этом стремлении, в женщине действие и бытие совпадают, все ее отдельные поступки являются не чем иным, как большим непроизвольным актом самого бытия. Из-за этого женщина – человек, более психически настроенный на унисон со своим собственным физическим началом. Она живет в намного более непосредственном, углубленном и вовлеченном отношении к своему телу, и потому через нее яснее, чем через мужчину, проступает тот факт, что интеллектуальная жизнь – это цветение, преобразование и тончайшее преображение великого сексуально определяемого корня всего сущего в абсолютно совершенную форму. Женщина не склонна отделять цветение от корня. Именно поэтому пол в женщине выступает не как изолированный отдельный инстинкт – он пронизывает и проникает ее насквозь, он идентичен с общим проявлением женщины, и потому ему не нужно протискиваться в сознание так локализованно и специализированно, как это происходит у мужчины. Так сталкиваются с кажущимся парадоксом, что женщина по своей половой предрасположенности менее «чувственный» пол в узком смысле этого слова. С точки зрения психологии, в этом глубоко не правы, когда ее в этой области пытаются мерить той же шкалой ценностей, что и мужчину.
В женщине должны произойти слишком глубокие изменения, чтобы научить ее, например, так свободно разобщать сексуальное удовлетворение и прочую свою человечность, как это часто бывает обычным у мужчины. Мужчина, способный к «сальному», мгновенному удовлетворению своей сексуальности, безо всякого вовлечения других чувств, без какого-либо стоящего сопереживания его прочим наклонностям, использует для этого или, если угодно, злоупотребляет высокой дифференцированностью своей физической конституции, дающую возможность изолировать действие так, что все остальное выступает как выключенное. Этот механический, почти автоматический характер удовлетворения придает процессу некое уродство. Впрочем, безобразность свойственна всем переходам и промежуточным фазам каждого развития как что-то непропорциональное, негармоническое.
Недифференцированная сущность женщины, не сломанное в ней еще тяготение к интимности, неотъемлемая устремленность к интенсивному взаимодействию всех склонностей одновременно, обеспечивает женскому эротизму глубинную красоту. Она иначе переживает эротику, ее физика и техника отражают это иначе, и поэтому ее надо иначе судить, если эта красота остается невредимой. Неслучайно, что женщина пробуждается только через опыт любви к половому влечению и что ей известно такое богатое изобилие возможностей переживания своей любви вне полового опыта. Парадоксально, но менее концентрированный, более рассеянный по всему существу эротизм объясняет большую свободу, которой наслаждается женщина по отношению ко всему, что лежит вне ее.
Далее, нам известно, наряду с уже рассмотренным внутренним физическим значением половых желез, и об их огромном значении для тонуса всего организма, который в здоровом состоянии превращает их в настоящие аккумуляторы нервной энергии. Да, больше нельзя исключать предположения, что, помимо своей общей ценности в качестве тоников, половые железы прямо влияют на мозг посредством периферической нервной системы. То, что выдает врачу, физиологу, заболевшая или выведенная из психического равновесия женщина изнутри своих исключительных состояний и благодаря им, в это могли бы внести определенную ясность и концентрированно высветить таинственные взаимосвязи здоровые представительницы пола, если бы среди них было бы столь же много поэтов и людей искусства, как среди мужчин.
Но как редко воспевали женщины себя, то ли непосредственно, то ли опосредованно через женское повествование о мужчине, или о мире, каким он им предстает. Имеющиеся попытки столь малочисленны, и в этом немногом опять-таки выпячено столько злободневного в защиту или опровержение мужских мнений и предначертаний, а значит, все это пребывает не на уровне искусства. Несмотря на то, что искусство мужчины на деле рассматривало женщину – даже в высоких шедеврах – то очень традиционно, то однобоко, с определенными известными у него предрассудками, нам придется и сегодня прислушиваться к произведениям его искусства, если мы хотим встретить самое глубокое и прелестное, самое простое и самое сильное, что живет в женщине. Разве не возмещают несколько лучших стихов в прозе Петера Альтенберга – пусть тоже однобоких и со слишком узкими взглядами – самые длинные женские исповеди и женские стихи? Разве не выставлено на нескольких страницах в них яснее в выгодном свете женское совершенство, самое суверенное и неприкасаемое в женщине, разве не эмансипирует это женщин действительнее и не стоит само по себе больше, чем все, что можно собрать о них при помощи большинства голосов их премудрых доказательств и горячих споров?
Я не хочу останавливаться здесь на поэзии Альтенберга, ибо своей тончайшей, интимнейшей оригинальностью она обязана не столько мужчине в нем, сколько пикантности, для определения которой пришлось бы слишком отклониться. Тем не менее остается верным то, что мужчина-мастер как таковой чрезвычайно близок женщине и поэтому очень хорошо понимает ее и именно как раз через свое творческое предназначение. Так как последнее отбирает у него многое из остро акцентированного у практичного и действующего представителя мужского рода, оно заставляет его пребывать в более едином, органическом состоянии, в слиянии с тем, что он создает, как это бывает у женщины, и погружает его в определенном смысле в счастье духовной беременности, глубоко вжившейся в себя и вынашивающей творение из глубины всей своей жизни. Не случайно у представителей искусства часто подмечают женские черты, и они вынуждены глотать упреки в немужественности.
Ибо подобно женщинам они тоже не являются хозяевами своих способностей и настроений, более чувствительны и подвержены влиянию того, что скрыто подгоняет их сущность за всеми мыслями и волевыми импульсами, подниматься, произрастать творениями из смутного ила их мечтаний: гениальный человек соприкасается в практике своего творчества с совершенно недифференцированным существом внутри себя и в такие часы становится подобным ему гораздо сильнее, чем самому себе в простые, бодрые, нетворческие часы. И хотя эта утрата типично мужской разорванности так тесно сближает художника и женщину, но лишь в художнике эта схожесть обнаруживает себя в действительной духовной производительной силе, подобно королевской короне, делающей все вещи своими подданными.
Напротив, в женщине основой ее существа, так напоминающей творца, остается все же ее способ жить, но не особая способность души создавать произведения об этой жизни. Исходя из единой точки, а именно из творчески еще живого, не разрушенного, синхронного взаимодействия всех наклонностей внутри себя, до и вне всякого разделения их, художник и женщина идут все же к различным целям.
В художнике, наверное, живет вся эта томная страсть к созиданию нового бытия внутри себя, но выражает себя в собственной форме и ясности в новую для себя вещь, которая была движущей потребностью всего процесса; с другой стороны, в женщине изживают себя примитивно художественные наклонности, но снова и снова и все глубже втянуты они в происходящее, чья движущая сила оживляет их своим теплом, не открывая им своих собственных решений.
В женщине все, кажется, должно разряжаться в жизнь, ничего из нее: так, словно жизнь описывает в ней концентрические круги, как будто она не может из нее выйти без раны и повреждения, как кровь сквозь кожу тела. Во всех высочайших достижениях она никогда не вырывается наружу, оторвавшись и отделившись, подобно тому как рядом с художником можно поставить его произведение как его высшее и лучшее бытие, а он, напротив, в практическом человеческом существовании оказывается его прислужником, его инструментом.
Возможно, женщине по извечным законам удалось уподобиться дереву – не тому, чьи плоды по отдельности срывают, отделяют, упаковывают, отправляют кораблем и используют в разнообразных целях, а тому, которое просто хочет быть – в священном буйстве своего цветения, созревания, красоты, дающей тень, потому что это значит, что из него возникнут новые побеги, новые деревья. Покачивает иногда ветер его вершину, или падает с нее под собственной тяжестью здесь и там плод – он хочет быть всегда спелым, а часто благородным и сладким, подкрепление страннику, но он лишь падалица, отброшенный без усилий, и, наверное, не хочет значить больше, чем она.
Другими словами, я считаю: как явление жизни, как совокупность жизни, женщина свою силу и свой сок тратит внутри собственного существа, и поэтому произведения ее духа нельзя сравнивать с творчеством мужчины, чьи лучшие творения возникают из того, что они все сконцентрированы в одну точку внимания, всю самую напряженную силу человека впитали в себя и истратили на себя.
Даже там, где женщина хотела бы таким образом проявиться в чем-то личном, это удалось бы ей только частично, причем в другой части она бы чувствовала себя в дисгармонии или в беспокойстве. Отсюда принципиальная духовная и практическая конкуренция с мужчиной, демонстрация равенства своего профессионального потенциала мужскому – настоящая адская работа, и внешнее тщеславие, пробуждающееся при этом, самое смертельное качество, которое женщина может в себе взрастить.
Ее естественное величие как раз в отсутствии этого тщеславия: в уверенности, что ей не требуется приведения подобных доказательств, чтобы чувствовать в себе как женщине высшее самоутверждение, что ей нужно только протягивать свои тенистые ветви, чтобы дать отдых уставшему, утоление – жаждущему, не заботясь о том, сколько ее плодов можно было бы сосчитать на рынке.
Если угодно, женщина в этом смысле – человек наслаждения, человек, которому присуще всякое жизнелюбие и самопостигающий поиск. Кого окружает мир женщины, тот начинает дышать им, как начинают вдыхать доброту весны, в которой нежатся. Но только мужчина обладает на деле той практической самоотверженностью, преследующей, вплоть до самопожертвования, одну цель, одно дело, одно занятие, которое его как человека в различных аспектах его сущности оставляет в убытке, однако позволяет за счет этого достичь высочайшего результата.
Находящийся в состоянии крайнего напряжения мужчина отказывается от гармоничной траты самого себя в таком взаимодействии всех сил, которое бы оставалось красивым, радостным и здоровым, если только он может достичь при сильной специализации своих сил манящей цели; дело, которое он высоко ценит, искажает его при определенных обстоятельствах, но именно тот факт, что он был в состоянии это сделать, делает его по-мужски великим. Такому выходу изнутри себя видна поэтому убегающая вдаль линия развития, и потому мужчине органически близка идея прогресса. Если захотеть образно представить оба пола в их существенных чертах, то это должны были бы быть Задыхающийся Бегун и Отдыхающая Купальщица.
Столь свойственная женщинам тенденция просто вести себя к более широкому и богатому самораскрытию, вместо того чтобы направить это собственное бытие на практическую отдачу отдельной цели, часто приводила их к обвинению в дилетантизме, непоследовательности и поверхностности. В действительности, женщине труднее придерживаться линии, которая просто ведет вперед, трудно не отклониться, не поддаться внезапному порыву, не получить удовольствия от разнообразия… Отсюда в женщине понимание вещей, которые пониманию как таковому не подлежат. Она способна «приютить» много противоречий, тогда как мужчина должен отвергнуть все, мешающее его представлению о ясности. Правда представляется мужчине наиболее убедительной, если к ней приходят путем логического заключения и если с ней будет согласно большинство нормально развитых мозгов. Убедительная правда для женщины – всегда только та, что оспаривается жизнью, та, по отношению к которой она может сказать «да» всей глубиной своего существа, даже несмотря на то, что в некоторых случаях одна только она и может сказать «да». Женщина хранит внутренний опыт того, что суть вещей в конце концов отнюдь не проста и логична, но многозначна и нелогична.
С такой правдой женщина находит особый отклик и непроизвольно мыслит индивидуально и конкретно, даже если ее логически обучить. И ее абстрактные мысли легко олицетворяются не только потому, что она соотносит их с определенными лицами, но и с собой: с мыслями, которые должны стать ценными для нее, она должна уединиться, она должна быть в состоянии их пережить, должна заключить их и себя в теплый мир, пока они больше не будут действовать как звенья логической цепи, а полностью завершатся в себе – маленькие картины вечности вместо ограниченных логических заключений.
В завороженности логикой есть то, что движет существо мужчины – и самого выдающегося мыслителя – до тех пор, пока он не выходит за свою личную оболочку, и во всех случаях, когда он не удовлетворяется формалистическим распределением мыслей, он не может не вливать в мышление горячую струю от своей жизненной силы, кровь от своей крови. Но то, что в нем действует лишь отчасти и замаскированно, до некоторой степени им контролируется и принимается в расчет, в женщине является доминирующей силой, провозглашающей совершенно независимо как высшее и главнейшее утверждение, то, что является для мужчины лишь досадной уступкой – что не соприкасается с нашим чувством, не занимает надолго наше мышление.
В этой своей духовной особенности женщина, как и в остальной сущности, намного сильнее обусловлена и повязана своим физическим естеством, чем мужчина. На этот пункт в большинстве закрывают глаза, и как раз женщины представляют дело таким образом, как будто вообще только болезненные женские существа что-то замечают в изменившихся планах своего телесного организма. И все же то, что присуще даже самой здоровой, цветущей женщине как определяющий закон всей ее физической стороны бытия в отличие от мужчины – это то, что жизнь женщины следует скрытому такту, ритмическому подъему и спуску, которые вовлекают ее саму в распускающийся и снова смыкающийся круговорот, в котором гармонически уравновешивается ее бытие со всеми ее манифестациями себя вовне.
Это свойство женщины – одним фактом своей жизни распускать «круги по воде»: и телесно, и духовно двигаться не линейно-наступательно, а равномерно-радиально наполнять собой пространства.
Странно замалчивать этот жизненный ритм либо представлять его как что-то совершенно безразличное к сути, в то время как он как раз у полностью здорового, уверенного в своем теле человека будит мысли о празднике и собраниях по воскресеньям, о часах глубокого радостного отдохновения, которые вытесняют и заставляют пересматривать будни и во время которых нужны цветы на столе и в душе: потому что в нем, этом ритме, еще раз психологически повторится то, что составляет внутреннюю сущность женщины в ее самых глубинных чертах.
Так, в силу мужской амнезии женщина становится для мужчины внешним символом его собственного забытого прошлого, и он нуждается в женщине, потому что она есть проекция того, чем он пока не является, чем он пожертвовал, чтобы стать мужчиной. И сама женственность – это то, что мужчина подавил в себе, позабыл и вывел наружу и как бы переложил на женщину. И потому она – то, к чему он иногда имеет доступ, никогда в долинах жизни, но всегда на верхушках гор… И тогда, когда мужчина потихоньку спускается с этих высот в обычную жизнь и видит женщину, тогда кажется ему, как будто он увидел внутренность своей души в форме молодого удивительного существа, в котором так и остается загадкой – становится ли оно на колени, чтобы быть ближе к земле или быть более открытой небесам. Она словно оживший библейский символ: «Все твое на этой земле, но сам ты принадлежишь Богу».
Мысли о проблемах любви
В рамках эмоциональных отношений человека с окружающим миром, со всеми его живыми существами и вещами все можно, на первый взгляд, расположить в определенном порядке, разделив на две большие группы: с одной стороны, все однородное, симпатичное, интимно-близкое, а с другой – все неоднородное, чужое, враждебное. Наш природный эгоизм непроизвольно чувствует себя либо побуждаемым разделить радость, так проникнуться сочувствием к сущности другого, как будто речь идет о собственном «я», либо, наоборот, что-то заставляет его замкнуться, съежиться, отвергая внешний мир, выступая агрессивно, угрожающе против него. Такой тип эгоизма в более узком значении слова есть своеволие, которое любит только себя и прислушивается только к себе, а все остальное подчиняет собственным целям; напротив, тип так называемого самопожертвования есть натура самаритянина с ее идеалом всеобщего братства; этот идеал признает в каждом, даже самом отчужденном существе, стремление к великому единению со Вселенной. Оба эти свойства беспрестанно и неумолимо заостряются в ходе развития человечества, и от того, как решится конфликт между ними, будет зависеть характер культуры каждой отдельной эпохи. Они никогда не смогут окончательно примириться друг с другом. И если одна из этих двух противоположностей резко поднимется до уровня единственного повеления, то произойдет это только в том случае и будет лишь тогда оправданно, если другая в силу своей утрированности будет нуждаться в особенно резкой коррекции.
В реальной жизни трудно в каждом отдельном случае верно провести границы между слабостью и добром, между суровостью и силой духа, и то, как люди должны объединять в себе добро и силу, – предложений и мнений на этот счет существует множество, словно песка в море. Между тем это обстоятельство психологически интересно тем, что человек не может вступить ни в одно из этих состояний, не вредя себе, и что они оба, несмотря на их видимое противоречие, все же, в конце концов, могут находиться во взаимодействии.
Эгоист, который, по возможности, многое для себя требует, так же как и альтруист, который многое отдает другим, на своем языке творят одну и ту же молитву одному и тому же Богу, и в этой молитве любовь к самому себе нераздельно смешивается с отреченностью от самого себя в одно целое: «я хочу иметь все» и «я хочу быть всем» – они достигают своего апогея в сходстве самой интенсивности страстного желания. И что же?
Оба ничего не добиваются, ибо в этом и кроется суть противоречия. Эгоист должен превзойти свой эгоизм, точно так же, как альтруист должен постичь и принять эгоизм. Это наши стены, в которые мы упираемся и на которых рисуем свою картину мира.
Именно в абсолютном противоречии кроется новое, необыкновенно эффектное и плодотворное в них, поскольку оно вызывает такое состояние, что человек фактически уходит сам в себя и одновременно выходит из своей скорлупы обратно в целое жизни. Это касается и эротических отношений. Часто, и не без основания, замечают, что любовь – это вечная борьба, вечная враждебность полов, и даже если в отдельных случаях это звучит несколько преувеличенно, все же мало кто станет отрицать тот факт, что в любви встречаются две противоположности, два мира, между которыми нет мостов и не может быть никогда.
Неслучайно в природе действует закон, наказывающий близкородственное размножение неплодовитостью, дегенерацией, гибелью.
В любви каждого из нас охватывает влечение к чему-то иному, непохожему; это новое может быть предугаданным нами и страстно желанным, но никогда не осуществимым. Поэтому постоянно опасаются конца любовного опьянения, того момента, когда два человека слишком хорошо узнают друг друга и исчезнет это последнее притяжение новизны. Начало же любовного опьянения связано с чем-то неизведанным, волнующим, притягательным; это озарение особенно волнующее, глубоко наполняющее все ваше существо, приводящее в волнение душу. Верно, что полюбившийся объект оказывает на нас такое воздействие, пока он еще не до конца знаком. Но как только рассеивается любовный пыл, он тут же становится символом чужих возможностей и жизненных сил.
После того как влюбленные столь опасным образом открываются друг другу, они еще долгое время испытывают искреннюю симпатию. Но эта симпатия, увы, по своей окраске уже не имеет ничего общего с прошедшим чувством и характеризуется часто, несмотря на честную дружбу, тем, что полна мелких обид, мелкой досады, которую, как правило, пытаются скрыть.
В любви эгоизм распространяется не добросердечно и мягко, он во много раз заостряется как сильное оружие захвата. Но этим оружием не пытаются как-то захватить облюбованный предмет для собственных целей, этим оружием он завоевывается лишь для того, чтобы оценить объект со всех сторон, переоценить его, вознести на трон, носить на руках. Эротическая любовь скрывает весь возросший эгоизм под доброжелательностью, возникшая страсть, беспечная к противоречиям, соединяет доброжелательность и эгоизм в едином чувстве.
Любящий человек чувствует себя сильным: он чувствует, будто завоевал весь мир в силу этого внутреннего союза собственного «я» с тем, что привлекало его как высшее проявление всех прекрасных возможностей и необычностей всего мира. Но это чувство – только оборотная психическая сторона того физиологического процесса, при котором человеку фактически удается возвыситься над самим собой, в котором он себя ощущает самым полным образом и добивается наибольшего успеха: в любовной страсти он соединяется с другим не для того, чтобы отречься от самого себя, а для того, чтобы еще раз превзойти самого себя, чтобы продолжиться в новом человеке.
Итак, эротические отношения – это промежуточная форма между отдельным существом, эгоистом, и социально чувствующим существом.
В действительности эротическое чувство само по себе является таким же своеобразным миром, как и все социально окрашенные чувства или чувства отдельного эгоистического человека; эротическое чувство проходит все ступени – от самых примитивных до сложнейших в своей собственной сфере.
Понятно, почему такое по сути противоречивое своеобразие, как своеобразие любовных ощущений, оценивается обыкновенно как зыбкое; почему это своеобразие лишь в незначительной степени считается эгоистичным и переоценивается скорее как альтруистское. Это второе противоречие, из которого оно совершенно очевидно и полностью состоит. Тут физические способы выражения смешиваются с духовными и, несмотря на противоречивость, все же уживаются. Мы привыкли отличать наши самые сильные физические потребности и инстинкты от наших духовных исканий, но мы также знаем и то, как тесно они связаны между собой и как непременно сопровождают друг друга; таким образом физические процессы не выступают с такой требовательностью, чтобы постоянно притягивать к себе наше внимание и чтобы через нас самих себя осознавать. Эротическое чувство наполняет нас как никакое другое, насыщая всю душу иллюзиями и идеализациями духовного рода, и толкает нас при этом жестоко, без малейших поблажек на жертву такого возбуждения – на тело. Мы не можем его больше игнорировать, мы не можем больше от него отворачиваться: при каждом откровенном взгляде на сущность эротики мы словно содействуем древнему изначальному спектаклю – процессу рождения психического в своем полном великолепии из огромной, всеохватывающей утробы-матери – физического.
Но здесь мы связываем понятия «физическое» и «духовное» как отдельные представления, точно так же, как невольно пытаемся это сделать и с понятиями «эгоистическое» и «альтруистическое», чтобы по возможности целостно понять феномен любви и выразить это единым представлением.
Отсюда странный дуализм во мнениях об эротическом, и отсюда – изображение эротического, исходящее из двух совершенно противоположных сторон.
Резкости этих контрастов способствует еще одно обстоятельство. Наша половая жизнь, точно так же как и все остальное, физически в нас локализована и отдельна от прочих функций. Половая жизнь воздействует централизованно и так же обширно, как деятельность головного мозга, но отличие ее в том, что при этом она выступает на передний план намного грубее и выразительнее.
Да, «темное» чувство этого феномена любви может само прийти к влюбленным, и, возможно, это явится одной из самых сильных причин того глубокого инстинктивного стыда, который будут испытывать юные непорочные люди по отношению к своей физической связи. Этот первоначальный стыд не всегда восходит только к недостаточному опыту, а возникает спонтанно: они считали и ощущали любовь как целостность всей их взволнованной сущности, и этот переход к специальному физическому процессу, к процессу, на который падает ударение, сбивает с толку: это походит на то, как ни парадоксально это звучит, как если бы между двоими присутствовал еще и третий. И это вызывает такое ощущение, будто они сблизились преждевременно, в безусловном расточительстве своей духовной общности.
Тем не менее это сближение пробуждает в человеке пьянящее, ликующее взаимодействие продуктивных сил его тела с наивысшим духовным подъемом. И хотя нашему сознанию наша же собственная телесность знакома довольно плохо, и еще меньше подлежит контролю тот мир, с которым мы должны вступить в соединение, став единой сущностью, неожиданно возникает такая остро ощущаемая иннервация между ними, что все желания вспыхивают в одночасье, разом и одновременно.
Справедливо утверждение: всякая любовь – счастье, даже несчастливая. Справедливость этого выражения можно признать полностью, без всякой сентиментальности, понимая это как счастье любви в самом себе, которая в присущем ей праздничном волнении будто бы зажигает сто тысяч ярких свечей в затаенных уголках нашего существования, чей блеск яркими лучами озаряет нас изнутри. Потому люди с истинной душевной силой и глубиной знают о любви еще до того, как полюбили, – подобно Эмилии Бронте.
В эротическом опыте реальной жизни любовь и обладание другим человеком прибавляют к этому глубинному опыту особый вид счастья, как бы удвоенного, подобно эффекту эха. Удивление и радость от того, что вещи изнутри откликаются на наш возглас ликования.
Поэтому любой вид духовно-творческой деятельности в эротическом состоянии с особой силой подвержен влиянию, порою он повышается, воодушевляется, и это случается даже в тех сферах, которые практически очень далеко лежат от всего личного.
Обращенный в эту творческую глубину, наш дух, находясь в таком бессознательно-эротическом состоянии, обнаруживает силы, которые до этого были неведомы нам, наряду с утратой других сил, которые были известны ранее.
Это звучит странно, но есть тем не менее чудесные стороны бытия, которые воистину в полной мере связывают влюбленного с хваленой детской непосредственностью гениально творящих натур.
Эта детская непосредственность, в которую, в силу эротического омоложения, может впасть самый благоразумный и закоренелый педант, отличает строжайшим и неподкупнейшим образом подлинно эротическое от любого рода похоти, ибо та всегда остается изолированной, локальной в своем телесном возбуждении и не вызывает того исключительного состояния опьянения, которое охватывает человека целиком.
Определенные вещи стилизуются, ощущаются как бы вне реальности в своем собственном мире, и, может, потому, что они поэтически наполнены, и могут только в такой форме вообще восприниматься.
Художник выбирает только те вещи, которые его настраивают продуктивно, вплоть до гениальности, он может выбирать к тому же только определенные их стороны, а также только определенные отношения их сущности к самому себе, не обращая внимания на прочие качества.
Что касается объекта нашей любви, то не мы открываем его, как и не мы выбираем его для себя – мы выбираем в нем только то, что как раз необходимо нам, чтобы это открылось в нас самих. Поэтому любовь и творчество в корне своем тождественны.
Вот почему чувство эротического в нас, без всякого сомнения, должно быть по сути своей точно таким, как гениальное творчество, которое воспринимают чаще как периодичность, которое приходит и прерывается, и чью интенсивность или полноту счастья совершенно определенно измерить в отдельном случае нельзя, как нельзя предположить и его продолжительность. И все же, при любых обстоятельствах, сильное любовное чувство неспособно поверить до конца в крах своих же иллюзий.
В любви, как и в творчестве, лучше отказаться, чем вяло существовать. Лучше верить, что периодичность высшего счастья в любви, как и в творчестве, естественна. И все же колебания чувств переносятся с трудом, в особенности когда их фазы не всегда у двух людей совпадают.
Преходящий характер любой любовной страсти, как в творчестве, мог бы приводить к менее опасным кризисам, если бы к этому не добавлялись некоторые недоразумения.
Жизнь и любовь не совпадают и делают затем друг другу печальные уступки, чтобы вообще продолжать существовать: любви предоставляется несколько праздничных мгновений, но она неохотно соглашается снять после бала свои праздничные одежды и в самом скромном, повседневном платье ютиться в углу. Но этот печальный конец, который искушенный человек обычно с грустной уверенностью предвидит для всякого влюбленного, оттого и случается, что сначала блеск любви воспринимается как очень важный, но затем ее право на собственный и праздничный наряд и вечное возрождение праздника недооценивается.
Это, конечно, должно звучать печально, как проповедь все более глубокого одиночества для каждого, кто хочет выйти за его пределы. Между тем фактически только это возвращает любви ее право властвовать вместо того, чтобы отнять его после кратковременного первого опьянения и вместо того, чтобы смешать его с узкообусловленными выгодами жизни. Все же любовь действует как непрямой повод в том случае, если она используется любимым человеком в качестве огнива, а не в качестве самого огня, у которого он согревается. Однако за это остается ей ограниченная власть так долго, как она хочет этого, и так далеко, как только она может достичь во всех областях жизни. Дальше и дальше может она действовать подобно тому, как она поступает в физическом слиянии: охваченный ею, человек зарождает настоящую полноту жизни в контакте с другим человеком, в нем высвобождается творческая сила. Так дело всей жизни, вся внутренняя плодотворность и красота могут брать свое начало только из этого контакта, ибо именно это для каждого человека означает «все», – момент связи с недостижимой подлинностью вещей. Она – средство, при помощи которого с ним говорит сама жизнь, которая неожиданно становится чудесной, яркой, как будто она говорит на языке ангела, милостью которого находит необходимые именно для него слова.
Любить означает знать о ком-то, чей «цвет мира» – способ видения вещей – вы должны принять так, чтобы эти вещи перестали быть чужими и ужасными, или холодными, или пустыми, словно, приближаясь к раю, вы приручили диких животных. Так в самых прекрасных песнях о любви живет соль самой эротики, тоскующей о возлюбленной так, как будто возлюбленная – не только она сама, а также весь мир, вся вселенная, как будто бы она еще листочек, дрожащий на ветке, как будто луч, сверкающий в воде, – преобразовательница всех вещей, одновременно способная преобразовываться во все вещи: так, дробясь и соединяясь, оживает образ предмета любви в сотнях тысяч отражений.
Наибольшая опасность кроется не в том безрассудном ослеплении любовной страсти, когда человек в другом хочет увидеть больше, чем есть на самом деле: опасней, если вместо этого он попытается, наоборот, представить свою собственную сущность «по образу и подобию» другого. Только тот, кто полностью остается самим собой, может рассчитывать на долгую любовь, потому что только во всей полноте своей жизни он может символизировать для другого жизнь, только он может восприниматься как ее сила. Ничего поэтому так не искажает любви, как боязливая приспособляемость и притирка друг к другу и та целая система бесконечных взаимных уступок, которые хорошо выносят только люди, вынужденные держаться вместе лишь по практическим соображениям неличностной природы и должны эту необходимость по возможности рационально признать. Но чем больше и глубже два человека раскрыты, тем худшие последствия эта притирка имеет: один любимый человек «прививается» к другому, это позволяет одному паразитировать за счет другого, вместо того чтобы каждый глубоко пустил широкие корни в собственный богатый мир, чтобы сделать его миром и для другого. В этом причина такого своеобразного и все же отнюдь не редкого явления, когда после продолжительной и счастливой жизни смерть разделяет пару, и оставшаяся в живых «половина» неожиданно начинает расцветать по-новому. Иногда женщины, которые были для своих спутников слишком преданными, полностью сокращенными до «половины», узнают, став печалящимися вдовами, к своему собственному удивлению, чудесный поздний расцвет подавленной, почти уже позабытой собственной сущности.
На деле быть «половинами» всегда плохо для обеих сторон, и всегда бывает тесно в их «жилище», если они к тому же еще «притерлись» друг к другу: хотя они говорят теперь «мы» вместо «я», но «мы» уже не имеет никакой ценности, когда захвачено «я». И это относится не только к духовно бедным личностям, но свойственно и для личностей с богатым внутренним миром, где один у другого наивно отнимает его содержание, присваивает и пытается жить сам, и для этого прячет внутрь свое собственное, до тех пор, пока они не разлучатся. Теперь они, может быть, были бы по-братски родными, если бы не любили друг друга – с воспоминаниями и страстными желаниями, – были бы, если бы только по ошибке, из привлекательной, плодотворной новизны, которой они были друг для друга, не стали бы смертельной банальностью друг для друга.
Люди говорят о любви с громким преувеличением. Зачем они преувеличивают? Они вынуждены это делать, потому что не могут объяснить это по-другому – а в объяснении они никогда не были сильны, – как же это все-таки происходит, что становятся все больше уверенными в себе, когда любят другого, и что двое только тогда становятся одним, если они остаются двумя.
Они потому так редко остаются «двумя», что единство, по большей части, означает искажение.
Отсюда постоянно растущее взаимное недовольство, столь сильно охватывающее любовную страсть. Опасаются стать ограниченными, опасаются отсутствия больших возможностей для развития и перемен и смотрят с растущим недоверием на «возможность вечной любви в дальнейшем».
В прежней их вере скрывалось много наивной нетребовательности относительно действительно оживляющего любовного чувства.
Современный человек уже лучше знает, что люди никогда друг другом не «владеют», что они получают или теряют друг друга в любой момент жизни, что любовь вообще существует только в их фактическом спонтанном воздействии. По этой причине сегодня трудней отделить легкомыслие или игру от подлинной любовной страсти, и все же они перемешаны не сильней, чем раньше. Но если раньше даже довольно незначительное и бедное в чувственном смысле, весьма малоплодотворное внутреннее отношение пытались представить божьей милостью, то теперь можно отказаться, при обстоятельствах, от относительно богатой и глубокой любовной связи спустя непродолжительный отрезок времени (как раньше от флирта), потому что приходит понимание того, что она все же не является абсолютно всем, что может дать любовь, и что лучше идти дальше порознь. Конечно, в таком понимании лежит определенная жестокость. Эта жестокость знает, что там, где любовь хочет быть большим, чем чувственное или мечтательное времяпрепровождение, она должна сотрудничать с той же самой великой задачей жизни, которой принадлежат наши самые высокие цели и самые святые надежды, и что она из своей области, из самой себя должна завладеть отрезком жизни после другого. Самая совершенная любовь останется всегда такой, пока ей удается самым совершенным образом в большинстве моментов и областей сделать так, что человек переживает все посредством другого человека, – да, до тех пор, пока они в состоянии вместе быть «всем»: влюбленными, супругами, братом и сестрой, друзьями, родителями, товарищами, играющими детьми, строгими судьями, милосердными ангелами.
Если мы заглянем в мир простейших существ, то обнаружим, что амебы совокупляются и размножаются, попарно вжимаясь одна в другую, абсолютно сливаясь с другим существом. Нам кажется естественным, что люди в области физической уже не способны на столь полное слияние; наше тело удовлетворяется тем, что лишь частичка его самого должна пойти для оплодотворения, лишь она должна принять участие в этом полном слиянии и только в узкоограниченной функции.
Странным образом, но в том, что касается души, а не тела, нам хочется, чтобы это взаимопроникновение распространялось еще дальше – так, как это происходит у амеб. Душой мы хотим того же самого, что и телом: не растворения в другом человеке, а, наоборот, благодаря своему контакту, плодотворного становления, усиления, удвоения, вплоть до плодотворного роста. В таких же отношениях состоят художник и его творчество. Потому что автор, даже не соприкасаясь с предметом, пребывает с ним в «амебообразном соитии», поскольку этот предмет оплодотворил его фантазию.
За этой полной аналогией физических и духовных способов выражения любовного восприятия стоит то, что речь идет только о двух сторонах одного процесса. Как творческое возбуждение коренится в процессах фантазии, так эротическое возбуждение, подобно процессу творчества, нельзя вычленить из фантазии, являющейся его порождающим центром. Несправедливо относятся к эротическому процессу, если его ограничивают лишь грубым физическим действием, а все дальнейшее больше не хотят признавать. Но с не меньшей несправедливостью относятся к нему те, которые его лишь морализируют и эстетизируют, искажая при этом половую жизнь. Эротическое – это все то, что относится к изначальной силе притяжения, преодолевая при этом существующую разделенность и несходство между телесными и духовными проявлениями его сути, подчеркивая физический момент в духовном, и наоборот.
С этой суверенной областью – ведь эротическое являет свой собственный целый мир во всех его физических проявлениях – пребывают в разнообразных конфликтах другие области человеческой жизни и различные мнения человека. Пример тому – как часто люди могут одновременно любить и презирать. Я при этом предвижу, в очень частых случаях, что наше «презрение» только привито и что именно любовь в действительности совпадает с нашей глубинной оценкой вещей.
Притягательность предмета остается источником сильного опьянения, но опьянение нашей целостной сущности существует лишь в пределах определенных моментов, в то время как в другие моменты наступает уныние, разочарование. Если эта симпатия возникает в очень чувствительных местах души, ей противостоят в нашей сознательной личностной направленности очень сильные пристрастия и оценки: таков исток борьбы между любовью и презрением, – и, странным образом, от каждого человека, без исключения, ожидается, что он преодолеет свою страсть, хотя никто, даже он сам, не может предугадать, какие боги в глубине глубин борются тут за его сердце и на какой стороне может быть самая тяжелая потеря, серьезное увечье.
Как своеобразный итог этих размышлений напрашивается вопрос: почему любимый предмет так часто настолько мало нам подходит, по сравнению с большинством симпатичных нам людей, и почему тем не менее для нас все сосредотачивается в нем одном? Почти в каждой любовной страсти живет это недоразумение, и, невольно спрашивая себя о причине выбора и тайне своей зависимости, мы, как правило, не в состоянии их объяснить.
Это происходит тогда, когда в основе любовной страсти лежит физическое впечатление, причем это впечатление говорит на совершенно «другом языке», так сказать, символизирует, обещает совершенно иное, нежели то, чем оказывается душа этого человека при более близком знакомстве. Это происходит так, как будто его походка, его вид, его улыбка, его интонация, короче, все, до самых мельчайших черточек существа, рассказало о совершенно другом человеке, чем он есть на самом деле.
Если речь идет о страсти легкого рода, то этот парадокс не сильно ее разрушает, ведь она, собственно, и любит только физического человека, и потому ей не присущ трагический конфликт, подобно конфликту между любовью и презрением. В своих физических впечатлениях такая страсть не ошибается и никогда не ошибется: в этом человеческие инстинкты не могут заблудиться. Но может случиться так, что то, что она видит и чувствует в этом отдельном индивидууме, явственно подчеркнуто только физически – может быть, возрастом, предками, особенностями семьи, может быть, идущее из детства, то есть то, чего он лишился со временем, что было отрезано приобретенными позднее внутренними свойствами. Тело – более консервативная сила, и многое медленно в него «внедряется».
То, что мы любим, схоже со светом звезд, которые от нас так далеки, что их свет мы видим только после того, как они сами уже погасли. Мы любим потом нечто, что есть и чего одновременно нет, но даже потом мы любим не зря. Ибо даже потом этот еще видимый, уловимый луч угасающего света может зажечь огонь всей нашей сущности, который не смог бы так вспыхнуть ни от одной другой, самой богатой действительности. Эротически мы любим только то, что в самом широком смысле физически выражено, что, так сказать, стало физическими символами, обрело материальность. Это подчеркивает всю окольность пути от одной человеческой души к другой. Это означает, что мы уже действительно никогда не приблизимся друг к другу, и нечто подобное только изображаем физически. Между тем, по причине дарованного нам физического повода, сами в себе мы создаем блестящий портрет другого, и тем самым все наши силы высвобождаются и воодушевляются. В этом кроется и причина того, почему искалеченного или обезображенного человека можно продолжать безумно любить, поскольку он уже прежде подал нам не обезображено и не изувечено свою физическую символику.
Любовь – это как раз и полностью физическое, и самое глубоко духовное, спиритуалистическое, что в нас проявляется: она всецело удерживается в теле, но и в нем всецело является символом, подобием для любого человека и для всего, что прокрадывается через ворота чувств в нашу самую сокровенную часть души, чтобы ее разбудить.
Вечное отчуждение в вечном состоянии близости – древнейший, извечный признак любви. Это всегда ностальгия и нежность по недосягаемой звезде.
Только творческий человек знает, что счастье и мучение являются одним и тем же во всем самом интенсивном, самом творческом опыте нашей жизни. Но задолго до него чудак-человек, который любил, моля, простирал руки к звезде, не спрашивая, будет ли это радостью или страданием.
Эротика
Введение
Где бы мы ни коснулись проблемы эротики, всегда остается ощущение некой однобокости. И больше всего это ощущается тогда, когда к ней пытаются прикоснуться средствами логики, то есть с внешней стороны.
Само по себе это означает долго и упорно оттягивать непосредственную живость впечатлений, пока находишься в безопасном согласии с общепринятыми установками большинства. Или, выражаясь иначе, представлять дело столь несубъективно и отчужденно по отношению к нам самим, чтобы вместо целостности, нераздробленности жизненного самопроявления получить дискретный, обрывочный результат, который, однако, благодаря этому может быть четко зафиксирован в слове, удобен в использовании на практике, но в своей тотальности обозрим лишь односторонне.
Однако теперь этот самый метод представления, по необходимости все овеществляющий и омертвляющий, нам предстоит сделать приемлемым для такого предмета, который по самому своему существу нам знаком лишь субъективно, только через индивидуальное переживание, через то, что мы привыкли называть «духовными» и «душевными» впечатлениями о вещах. Ради согласованности, которая при этом должна быть достигнута, мы должны и к другим подобным феноменам подойти опять же исключительно с позиций объяснения данного феномена, тогда как все другое, что могло бы быть высказано о них, может считаться не более чем характеризующим дополнением, которое, как бы оно ни пыталось соответствовать принципу логической согласуемости, тем не менее собственной формальной помощью может убеждать лишь более или менее субъективно.
Для проблемы эротики, однако, эта противоречивая половинчатость, двойственность особенно характерна в той мере, в которой сама эротика кажется совершенно неуловимо колеблющейся между телесным и духовным.
Однако не путем сглаживания и смешения различных методов мы справляемся с этим противоречием, а, напротив, только посредством его предельной актуализации, заострения, можно сказать, посредством того, что мы полностью получаем в свои руки некий еще не расшифрованный материал в виде взаимопротиворечивых частей, так подтверждается и оправдывается простирающийся над ним объем нас самих – носителей и исследователей эротического одновременно, не поддающийся никакому логическому сокращению. Таким образом, мы обозреваем не только созерцаемый предмет, но и сам метод: это путь о двух сторонах, именно тот путь, на котором пред нами разворачивается сама жизнь и который лишь иллюзией нашего зрения сходится вдалеке в одну точку. Ведь чем дальше мы продвигаемся, тем глубже нас разводит в оба направления – предмета и метода, и линия горизонта взлетает все выше с каждым шагом по направлению к ней.
Однако на каком-то участке пути мы наталкиваемся на «вещь-в-себе». Это происходит там, где наш собственный материал рефлексии, минуя чувство и разум, вытягивается вон – в неконтролируемое. По ту сторону короткой пограничной полосы, которая еще доступна нашему наблюдению, выявляется для внутреннего наблюдателя измененный масштаб относительно «правды» и «действительности». Даже самое материально осязаемое и логически понятнейшее, измеренное им, становится не более чем санкционированной людьми конвенцией, указателем для практической «ориентировки на местности», испаряясь по мере дальнейшего углубления в просто соответствующую символическую величину, чистый эйдос, как это произошло для нас с понятиями «духовный» и «душевный». И на обоих концах нашего пути, таким образом, поднимается на щит непреклонное требование: «Ты должен создать себе образ и подобие!» – чтобы и символ, реченный знаками и сравнениями, в которых остаются указанными все характеристики духа, мог быть признан основой человеческого познания. И в той черте горизонта, которая от шага к шагу все отодвигается от нас, продолжая «заглатывать» вдали «небо» и «землю», пусть мы найдем образ изначальной иллюзии, с которой мы пускаемся в путь за сущностью эротики и одновременно последнего символа, что ждет нас в конце нашего ученого путешествия.
Основание
Это совпадение априорной иллюзии и окончательного символа весьма далеко от того, чтобы недооценивать внешний, объективный характер вещей, но, скорее, заново подчеркивает независимость основы, базиса нашего предмета от всех традиционно относимых к нему дополнений. Только при условии постоянной оглядки на основание нам может быть обеспечено полностью непредубежденное проникновение во все уголки «материальнейшего» – телесного в эротике, – такой подход учит чувству вещественного уважения по отношению к ним. Уважению в том его значении, для которого мы все еще не стали достаточно простыми и готовыми на жертвы – жертвы всеми нашими этическими, религиозными и прочими установками, чтобы сосредоточиться на чистом смысле физического как такового. Нужно увидеть телесность как ставшие для нас наглядными страницы немыслимо длительного опыта, на которых до сих пор еще можно прочесть и «военные шрамы», и «знаки побед». Как будто духовное прочно покоится на фундаменте древнего и мудрого становления, в котором движение жизни, словно цепенея, отлилось в явственные для глаза формы и очертания, дабы нашему интеллекту, этому последнему и самому младшему отпрыску мира физического, будто нежному мальчугану-баловнику с любопытными пальцами, было позволено лазить по «летописям телесности», как по коленям Урана.
Тема
Для проблемы эротики нужна призма как минимум с двойным преломлением. Во-первых, она, как особый феномен, вообще должна рассматриваться в контексте физических, психических и социальных отношений, а не сама по себе, как это часто бывает. Во-вторых же, все эти три вида отношений еще раз соотносятся друг с другом и сплетаются в узел единой проблемы. Укоренившись в подпочве бытия, она всегда растет из одинаково плодородной земли, и до какой бы высоты и мощи она не развилась, у нее все равно достанет сил раздвинуть пространство своей древесной кроной; и даже если земля будет полностью загромождена, тогда она своей темной, хтонической силой подпочвенных корней будет упорствовать под ней. Именно эта неистребимая витальность – ее главное достоинство: независимо от способностей достигать высокой самоценности или олицетворять высокие идеалы она тем не менее на этом не останавливается и ради служения жизни приспосабливается к любым условиям. Так мы обнаруживаем, что эротика укоренена в почти самостоятельно протекающие вегетативные процессы нашей телесности. Поэтому на любой стадии развития и в любой разновидности, даже на вершине сложнейших любовных экстазов, она неистребимо хранит что-то от своего изначального простого происхождения: что-то от той хорошей, здоровой веселости, которая в непосредственности своего удовлетворения ощущается как вечно новое, вечно юное переживание – праздник жизни в его древнейшем мистериальном смысле. Как каждый здоровый человек, пробуждаясь поутру, или вкушая ежедневный хлеб, или совершая прогулку по свежему воздуху, ощущает радость вечно неповторимого, будто каждый день – это рождение заново, и как мы иногда верно определяем зарождающееся нервное расстройство по тому, что в эту повседневность и испокон веков вершащуюся круговерть бытия вдруг начинают проникать такие понятия, как «скука», «однотонность», «пресыщение», так и в любовной жизни, если только она не начинает чахнуть, всегда присутствует эта «неповторимость извечного», и ее как нечто само собой разумеющееся человек разделяет со всем, что дышит.
Однако эротике этого мало: высшее животное сопровождает свое сексуальное поведение мозговым аффектом, который приводит его нервную систему в экзальтированное состояние, – сексуальное сталкивается с чувственностью, наконец, с романтикой, вплоть до мельчайших нюансов и разветвлений на вершине предельной человеческой индивидуализированности. Однако все это прогрессирующее развитие любви с самого начала покоится на более чем шатком фундаменте: вместо вечного равновесия и «вечного сохранения» свою власть обретает тот закон всего живого, согласно которому сила возбуждения обратно пропорциональна количеству его повторений. Избирательность, даже прихотливость в выборе партнера, времени и обстоятельств страсти, словом, все, что всегда считалось доказательством подлинной страсти в ее отличии от простого инстинкта, оплачивается усталостью, степень которой определяется пылкостью пережитой страсти и сопровождается тягой к неповторимому, неослабевающему в своей новизне желанию, в итоге – стремлением к перемене. Можно сказать: естественная любовная жизнь во всех ее проявлениях, и особенно в наиболее индивидуализированных вариантах, построена на принципе неверности. Однако сила привычки, в той степени, в которой она вообще способна противодействовать данной тенденции, подпадает, со своей стороны, еще под действие вегетативно обусловленных потребностей нашего тела, которые по сути своей враждебны каким-либо переменам.
И все же, парадоксальным образом, эта вегетативно обусловленная тенденция оборачивается апофеозом духовнейшего в человеке: не следует считать ни слабостью, ни неполноценностью эротического тот факт, что оно стоит на стороне верности – скорее, это знак его присяги великому принципу Целостности, нерасщепленности и неразменности жизненного единства. Сложнейший механизм реагирования, который склоняет нас к переменам и избирательной реализации возбуждения, ничего не хочет знать о постоянстве и стабильности. Но там, где мы что-то соотносим с нашим сознанием и понимающим усилием, а не только с физическими и душевными желаниями, мы и переживаем эротичность не только в тающей силе насыщения от удовлетворения этих желаний, но, с другой стороны, во всевозрастающем интересе к пониманию единственности человеческой неповторимости. Только здесь полностью реализуется принцип, гласящий, что в любви тянет человека к человеку, как к Иному, другому уникальному «я», чтобы во взаимодействии с ним исполнить себя не как средство любви – для порождения новой жизни, а как самоцель. Здесь сокрыта такая степень духовной жизненности, в сравнении с которой сама тяга к перемене кажется недостатком внутренней подвижности, когда духовность нуждается в толчках извне, чтобы прийти в движение, это некое отсутствие внутренней гибкости, позволяющей ловить новизну в привычном и сотворять перемены, а не искать их.
При этом верность и постоянство приобретают совершенно иной подтекст: в этом превосходстве максимальной насыщенности и открытости жизни проявляются возможности новой организации чувственного опыта – мир постоянного становится вновь пригодным для эскалации желания, а не его рассеяния. Конечно, этими тремя стадиями – изначальная стабильность, тяга к переменам и новое постоянство – эротика исчерпывающе описана быть не может, к этому следует добавить факт их взаимосвязи. Поэтому размещение по рангам в пределах этой шкалы кажется более чем затруднительным, и в итоге эротика предстает не как ясное ступенчатое сооружение, которое теоретически можно было бы выстроить, а как вновь и вновь замыкающаяся на себя живая, неделимая целостность. Поэтому ни в каком отдельно взятом случае мы не способны узнать наверняка, охватывает ли здесь эротика всю полноту своего содержания, поскольку оно ей самой не может быть до конца известно: как, скажем, рождение ребенка, соответствующее на самом деле полноте достижения любовной цели, архаическое мифосознание приписывает не действию сексуального процесса, а проделкам какого-то демона. Так что, поскольку только целостный охват сути может помочь разрешить проблему, то все предварительное изложение, как и физический момент в эротике, требует соответствующего дополнения другими важными моментами.
Сексуальный процесс
В мире одноклеточных, предельно недифференцированных живых существ акт совокупления происходит посредством такой в себе неделимой, закругленной и простой целостности процесса, что она вполне может служить символом самой сущности секса. В конъюгации одноклеточных сливаются оба клеточных ядра, образуя новое существо, новое тотальное единство. При этом происходит отмирание лишь несущественных периферийных частей клетки – зачатие, рождение новой жизни, новый организм, смерть и бессмертие сливаются воедино. Однако с усилением дифференциации с особой остротой встает противоречие: то, что дает жизнь, одновременно обуславливает и смерть, – родители в мире высокодифференцированных существ никоим образом не продлевают себя в продукте зачатия, он не есть экспансия и возрождение их былого «я», а в мире живых существ, наоборот, рождение потомства нередко покупается ценой смерти родителей. И, соответственно, секс в отличие от первичного слияния перестает быть только символом самоусиления, но приобретает глубоко амбивалентную окраску, одновременно включая в себя и принцип самоотречения.
Любопытно, что примитивный вид связи у животных, предполагающий тотальное растворение друг в друге отдельных существ, так удивительно соответствует тому идеалу любовного счастья, который воображает себе человеческий дух в своих наиболее возвышенных эротических снах. Вероятно, поэтому над любовью постоянно витает легкое чувство тоски и страха смерти, которые едва ли могут быть друг от друга четко отличены, витает нечто, подобное прадавнему сну, в котором собственное «я», любимый человек и ребенок могут быть едиными, где эти три сущности представляют собой лишь три разных имени для одного бессмертия. С другой стороны, здесь заложены предпосылки для нивелирования разящего контраста между грубейшим и просветленнейшим, что вообще глубинно свойственно эротике. Уже в царстве животных мы не без улыбки обнаруживаем, как некоторые меньшие наши братья соединяют удовлетворение сексуальных потребностей с чувственным гипнозом. В мире же людей, когда речь заходит о переходе от грубой чувственности до сверхчувственного, не всегда есть место ироническому отношению к вещам. Туманное представление об этом обуславливает и глубоко инстинктивный стыд, который могут испытывать совсем молодые и невинные люди по отношению к сексу: стыд не из-за неопытности и якобы высокоморальных принципов, а из-за того, что они в своем любовном натиске предполагали тотальность слияния своих «я»; переход же от этой позиции к частичному телесному соитию своей редукцией изначально чаемого максимума слияния расстраивает их почти так же, как стыд перед тайным присутствием третьего, чужого, а именно тела как отдельной части человека, создается впечатление, будто еще незадолго до этого в бессвязных бормотаниях страстного желания они были чуть ли не ближе друг другу, целостнее и непосредственнее. Между тем сексуальное само стремится разрешить в себе контрасты и противоречия, из-за которых оно вначале находится в спутанном состоянии. Сексуальное тянется охватить все инстинкты, которые хоть как-то оказываются в сфере его влияния. Вначале, возможно, это был инстинкт физического поглощения, который, как наиболее родственный и ранний по своему происхождению, распространялся на все, но вскоре, как слишком специализированный, должен был быть оставлен. Если и сегодня еще любящие, свидетельствуя о своем чувстве, говорят, что хотели бы съесть друг друга, или когда самки пауков в период размножения действительно проделывают это с маленькими, достойными сожаления самцами, то такой вопиющий перегиб происходит не от любви к пожиранию, а по причинам прямо противоположным: половое влечение как нечто тотальное по своему действию обладает качеством иррадиировать свое возбуждение на все специальные органы. И это ему удается вполне легко. Коль мы все до одного вышли из одной и той же «детской комнаты» (назовем так пространство половых органов), то в конце концов каждый из нас мог бы поиграть в «половые клеточки», если бы бес высокомерия не влек нас ко все большему разделению. Поэтому так мощно звенит в нас воспоминание о том, как сексуальное может всецело органически захватывать; мы забываем, как далеко зашли на пути специализации органов, и нас охватывает внезапная тоска о старом добром времени безраздельного органического взаимопоглощения.
На таком сентиментальном приступе ностальгии покоится неисчерпаемое волнение, охватывающее всю тотальность существа, которое вступает в половой акт. И чем более половой процесс, в ходе развития зажатый в угол, становится специальным актом, тем сильнее растет значение его общего влияния на остальные сферы, ибо в эротическом экстазе происходит не просто соединение, пусть даже совершенно особое, а взаимоперетекание двух существ. Прежде всего, мы сами становимся единой искрой, в которой вся особая жизнь двух душ и тел снова в совместно переживаемой тоске вспыхивает друг в друге, и это наконец-то происходит вместо того, чтобы, по привычке едва замечая факт присутствия другого, жить полностью аутично сосредоточенным в себе. К чем более сложным организмам мы будем подниматься в нашем рассмотрении, тем более празднично и восторженно будет встречаться ими событие соединения, заставляющее сердце стучать в набат, звук которого проникает в каждый отдаленнейший уголок нашего бытия, дабы ознаменовать великолепный праздник пола и слияния.
Вполне справедливо говорят: любовь делает счастливыми всегда, даже самых несчастных, если только это выражение принимают в должной степени не сентиментально, а именно не зацикливаясь на отношении партнера. Ибо хотя у нас и создается впечатление, что мы заполнены до краев именно им, но на самом деле все исходит именно от нашего собственного состояния, которое нас, как всех хмельных, делает не вполне способными что-нибудь глубоко понять. При этом предмет любви является для возбуждения всех чувств лишь поводом: точно так же, как мимолетный звук и запах извне может послужить толчком к замечательным изменениям в сумеречном мире наших сновидений. Любящие инстинктивно оценивают свою принадлежность друг другу исключительно по продуктивности духовно-телесного становления, что их настолько же концентрирует друг на друге, насколько и раскрепощает. Однако если вы будете слишком подозрительно относиться к восхвалениям другого, то не удивляйтесь грубому падению с облаков обожания, которое каждый опытный человек, покачивая головой, мог бы предсказать заранее; и при этом любовное сумасбродство, только что еще украшавшее золотыми блестками принцессу, безжалостно превратит ее в золушку. В блестящем платье она позабыла, что только благодарность другого существа за собственное воодушевление накинула на нее этот чудный наряд. Да, благодарность за собственное воодушевление и еще, быть может, неосознанное чувство вины, часто присущее эротическому эгоизму как смутное раскаяние за всегдашнее празднование себя и только себя. И все же из этого клубка спутанных эротических мотивов ткется, точно золотая тень, прокравшаяся между любящими, тончайший идеальный образ, назначение которого – быть посредником от сердца к сердцу.
Эротический образ
Лишь удивление вызывает то, как несправедливо трактуют эротику именно в этом пункте. Прежде всего, это касается элемента участия духа в любовном порыве. Все, чего касается дух, достойно внимания. Но здесь, как говорят, он выдает столь явные симптомы опьянения, что не остается иного выхода, как рассматривать его сквозь призму романтического подхода или заподозрить в той или иной степени патологии. На протяжении всей истории человечества это было больным местом, про которое говорили, что здесь сознание, дескать, надевает шутовской колпак, который удерживает от серьезного отношения к собственному состоянию. В общем, удовлетворяются тем, чтобы держать сексуальность под лупой в таком ракурсе, в каком она локализованно предстает в низших центрах мозга, а затем в довесок присоединяют к ней чувственный материал неэротического типа, который, хвала и слава Богу, постепенно все же может к ней присоединиться, как например, благосклонность, дружелюбие, добросердечие, ответственность и т. п. Впрочем, все это в хмельном буйстве запредельных перехлестов эротического не благоприятствует любви, а, наоборот, стоит ей поперек дороги.
Однако что-то слишком человеческое упускается в сексуальной жизни, если пренебрегают столь характерной для людей любовной одержимостью. В безумных излияниях влюбленных всех времен и народов мы получаем полный объем того, что человек, силой своего пылкого интеллекта сделал из секса, но получаем лишь в том случае, если не рассматриваем эти содержания ни романтически, ни с медицинским интересом. Эти содержания переводят на духовный язык то, что с древнейших времен пол стремился передать средствами телесной выразительности, как свой единственный смысл: что он берет целое и отдает целое.
Понятно, почему еще Шопенгауэру понадобилось так глубоко запустить руку в свой метафизический мешок, чтобы поставить любовную иллюзию как таковую вне закона (как в этом чувствуется праведный гнев всех обманувшихся в любви!): на поверку вместе со своей соблазнительной приманкой эта иллюзия оказалась лишь хитроумной мышеловкой для его «воли к жизни». Это прежде всего объясняется тем, что с того момента, как половая функция была введена на правах одной из многих в ряд локализованных процессов высокодифференцированного организма, жгучий напор всеохватывающего сексуального волнения должен был в определенной мере уходить в пустоту. Согласно распространенному мнению, любовная иллюзия может быть лишь предметом роскоши, который, как соблазнительный аксессуар, прилагается к голой прозе секса, дабы в своем чрезмерном приукрашивании быть обреченным на всегдашнее несоответствие действительности. И тем не менее нельзя сказать, что любовная иллюзия – исключительно орудие самообмана: в ней эротическое впервые пытается чисто духовными средствами пробить через телесное стеснение духовную дорогу до некогда утерянного рая. Потому мы переживаем иллюзию тем интенсивнее, чем глубже любовь в нас, а если к этому примешивается еще и вся сила нашего разум а, то эта иллюзия – прошу прощения за каламбур – становится совершенно безумной.
Нередко во всем поведении любящих по отношению друг к другу отстраненному взгляду вполне очевидно, что тот род сновидения, в котором они живут, осуществляется как бы по принципу согласия по умолчанию. Что поделаешь, определенные вещи – лучшие вещи – поддаются только стилизации, невозможно до конца пережить полноту их бытия, как будто великая поэтическая полнота, которую они хранят в себе, может быть воспринята только в определенной форме – форме, унаследовавшей свои очертания от благоговейной тоски по прекрасному, которой человек отдается в удивительном сочетании мало свойственной ему сдержанности и одновременно бесцеремонности. Посредством эротической иллюзии, которая устанавливает отношения взаимовлияния между влюбленными, осуществляется связь человека со всей остальной действительностью: Другой, всегда оставаясь вне нас, освящает своим присутствием внешний круг вещей; он становится той точкой единения, в которой мы впервые обручаемся с миром той реальности, которая никогда полностью не входила вовнутрь нас. Жизнь для нас становится красноречивой: она начинает звучать нотами и тактами, превращающими наши души в свой камертон. Так эротический образ любимого существа расширяется до бесконечности вселенной, с тем чтобы, в каком бы уголке мира не находились влюбленные, магия преображения коснулась волшебного края их прирученных вещей. Именно поэтому так оправданно боятся того, что слишком глубокое самопознание может положить конец любовному порыву, именно поэтому каждая настоящая любовь начинается с творческого толчка, приводящего в вибрацию чувство и дух. Поэтому при всей поглощенности Другим, нас охватывает лишь незначительное любопытство, каков же он все-таки сам по себе, безотносительно к нам. И даже если Другой превзошел все самые смелые ожидания, что, несомненно, должно было углубить и укрепить наш союз во всех смыслах, нам предстоит испытать глубокое разочарование, и все потому, что настанет время, когда игровое пространство перестанет существовать, а к Другому уже невозможно будет отнестись творчески – «сочиняя» его, «играючи» в него. Мы начинаем испытывать какое-то особое раздражение по поводу именно тех черточек, которые прежде для нас были особо волнующими: даже задним числом они не могут оставить нас равнодушными – либо восхищение, либо отторжение – и вследствие этого неравнодушия еще более раздражают, напоминая о том мире, которому наши нервы некогда отвечали дрожью, о мире, ставшим чужим.
Эротика и искусство
Больше всего мы узнаем о своеобразии побудительных причин эротического, когда сравниваем его с другими сильными всплесками фантазии, особенно с фантазией в искусстве. Конечно, здесь перед нами предстает глубокое, хотелось бы сказать, кровное, родство, которое объясняется тем, что произведение искусства рождается от взаимодействия освященных временем образцов с амбициозными устремлениями того, что было приобретено индивидуально: оба явления содержат таинственный синтез прошлого и настоящего, порыв к эросу и к творчеству и там и там рождается из этого тайного взаимодействия. В этих темных пограничных областях роль, которую в обоих случаях могла бы играть «зачаточная плазма», еще совсем не изучена; однако то, что инстинкт творить художественные формы и половой инстинкт порождают глубокие аналогии, что эстетическое восхищение незаметно переходит в эротическое, а эротическая тоска, в свою очередь, невольно тянется за эстетическим, за украшательством (тоска, которая на животном уровне, например у самцов пернатых, делала украшения непосредственно из тела), – все это может быть признаком глубокого «сестринства», развития из одного и того же корня. Создается впечатление, что мы имеем дело с тем же самым подъемом до высот наиболее индивидуализированного и с тем же самым возвращением в состояние рассеяния, в теплые глубины земли, – процесс, на котором вообще покоится все творческое и в результате которого нечто рукотворное может родиться как живая целостность. И если уж сексуальное можно назвать пробуждением самого древнего, того, что скрыто в телесной памяти, то для творца так же верно то, что наследственная мудрость, увязавшись с современностью, должна стать в нем личным воспоминанием, своего рода зовом к пробуждению ото сна прошлого, зовом, исходящим от всеобъемлющего волнения данной минуты. Однако во взволнованности художника физическое возбуждение выполняет роль не более чем сопровождающего момента, причем сам результат выступает как продукт интегрирующей функции мозга; в сексуальном же, напротив, физические процессы допускают духовную экзальтацию лишь на правах сопутствующего факта, не заботясь ни о каком другом «деле», кроме физического осуществления ребенка.
На этом основании эротическое по сравнению с художественным выражает свой порыв в более бесплотных и куда как менее правдивых свидетельствах, чем творческие артефакты. В художнике, однако, при некоторых обстоятельствах его особое состояние может переживать различные надломы, то перехлестывая через норму до аномалии, то превращаясь в насилование настоящего, то разрываясь между требованиями прошлого и нынешнего. Само это состояние внутренней заряженности любовью, чуть ли не самое ценное из всех возможных, находит как свое последнее прояснение, так и свое окончательное исполнение на той же духовной почве, сосредоточиваясь и воплощаясь более или менее без остатка в произведениях искусства, в то время как эротическое духовное состояние из-за отсутствия такого оправдывающего финала продолжает восприниматься в контексте обыденного течения жизни.
Художник, не будучи стесненным жизненными обстоятельствами, по сравнению с любящим может куда более свободно фантазировать, потому что на самом деле только он своими фантазиями способен создавать из наличного материала новую действительность, тогда как любящий лишь одаривает ее своими выдумками. Вместо того чтобы отдохнуть, наслаждаясь гармонией совершенного дела, как это позволительно фантазии художника, поэзия любви, вечно чего-то ища и вечно кого-то одаривая, неприкаянно проходит через жизнь, причем ее трагизм тем более велик, чем менее она способна освободить свою память от порабощающих воспоминаний о былых объектах ее вожделения. Любовь, таким образом, оказывается самым телесным, самым душевным и самым одухотворенным из всего, что в нас есть; она целиком и полностью держится за тело, но держится не просто так, а превращая тело в символ, в знаковое письмо для всего, что хотело бы через калитку чувств прокрасться в нашу душу, дабы разбудить ее для самых дерзновенных сновидений. В результате этого повсюду к факту обладания примешивается представление о недосягаемости, братскими узами сплетаются согласие и отказ, которые в данном случае отличаются друг от друга не качеством, а степенью. Любовь делает нас творцами сверх наших способностей, ведь ее тоска направлена на объект не только в ипостаси его эротической желанности, но и в ипостаси его самого возвышенного, предельного, абсолютного бытия, о котором мы можем только мечтать.
В то время как в сфере искусства соучастие телесного волнения в творении оказывается лишь незначительным обертоном, назначение которого полностью отзвучать еще до появления конечного продукта, то в собственно эротической сфере отношения лейтмотива и аккомпанемента уже иные. Всегда присутствующий рядом духовный избыток начинает резонировать со вновь взятым основным тоном, и страстное желание, которое вначале едва ли могло быть вербально оформлено, сейчас обретает слово. Кажется, будто что-то очень простое, лишь благодаря тому, что оно было индивидуализировано до духовности, одновременно сохранив свои отличительные черты и более не позволяя использовать себя как вспомогательный инструмент или сопроводительное средство, отныне просто обязано продвигаться вперед в своей организующей потенции, пусть даже речь идет о том, чтобы оживить своим дыханием самый призрачный и фантастический мир.
Идеализация
Здесь перед нами встает вопрос: какие обстоятельства связаны с этим стремлением идеализировать предмет обожания, которое, как кажется, слишком сильно напоминает творческий процесс. А не оказывается ли в итоге стремление к идеализации наиболее существенным моментом творческого осуществления, ведь оно происходит как синтез внутреннего и внешнего, дальнего и ближнего, синтез пространства мира и пространства души, первопричины и кульминационной точки?
Даже там, где речь идет не о столь исключительных явлениях, а о нашем повседневном существовании, все равно становится очевидным, что сам факт человеческого сознания покоится на том же основании – на необходимости равновесно соединить противоположности мира и себя, внутреннего и внешнего. Сам масштаб этого равновесного соединения указывает на те высоты, которые могут быть достигнуты человеком по сравнению с животным. С повышением уровня осознанности жизни происходит и усиление эротического процесса, захватывающего все более глубокие и отдаленные пласты, что в итоге приводит ко все большему сближению эротического и творческого. Это движение будет продолжаться до тех пор, пока решающее противостояние не окажется преодоленным, пока оно не будет снято в плодотворном единстве становления мира и рождения собственного «я», что, несомненно, даст созданному нами не бледный отсвет иллюзорного бытия, а аутентичную и полнокровную сущность.
Если подобное произойдет, нам будет дано увидеть развитие идеализирующей деятельности на полном ходу. Любящий, как и созидающий, узнаваемы по их наивному, зачастую не соответствующему реальности, восхищению. Чем более значительным представляется упомянутое противостояние эротического и творческого, тем более очевидным становится то, что достижение ими общего основания может произойти только на том условии, если в сфере эротического будет царить примат взаимного возвышения партнеров; только при таком условии можно уравновесить силу притяжения и силу отчуждения, собственно говоря, достаточно лишь обостренного ощущения жизни, чтобы этот процесс запустился автоматически. В результате достижения эротического синтеза у партнеров может создаться впечатление, будто их союз получил благословение на Святой земле, будто то, что мы называем идеализацией, в действительности есть самый первый творческий акт только что сотворенных существ, который своей силой кладет начало всей последующей череде жизни. Именно поэтому феномен идеализации впервые проявляет себя уже в телесном инстинкте спаривания, а по крупному счету, его начало можно вообще приурочить к первым актам деятельности мозга. Будто его силой осуществляется восторженный порыв бытия, который подобен упоительным голосам птиц поутру, когда солнце уже приготовилось взойти над новым днем творения, ибо на Земле нет более тесно и глубоко переплетенных вещей, чем три фундаментальных человеческих порыва: творчество, религиозное поклонение и радость Эроса. Если на ощупь пробираться к самым темным глубинам происхождения человека, то, как на последние узнаваемые места, натыкаешься на религиозные проявления. Первое, с чем пробудившееся сознание, неожиданно противопоставленное миру, хочет соединиться, всегда так или иначе является Богом. Именно благодаря этому воссоединению происходит становление того единства, от которого потом отпочковываются различные побеги первобытной культуры. Становление сознательным само по себе является, по сравнению с недостаточно пробужденным, чисто животным самоопределением, подъемом жизни до таких высот, которые позволяют понять, как из беспомощности и груза неисчислимых трудностей, вопреки всему, первым актом человеческого творения появляется представление о божественном. Это означает, что решающим оружием в жизненной борьбе уже не была исключительно материальная сила животных, а во много раз превосходящая ее сила фантазии. Не то чтобы мы недооценивали то, что нам фактически чуждо, отдавая несомненное предпочтение преображающим чудесам сознательной жизни, но бесспорно, что в данном пункте мощь человеческого воображения чувствует себя неизмеримо углубленней и неуязвимей по сравнению с голой материальностью видимого.
И потому, при всем напоре конкурентов, борьба за существование – уже не просто сиюминутный поиск жертвы, а одновременно понимание единства со всем, что существует рядом, попытка познать это единство в божественном, волшебно преображающем, – кровь, что пролита, мясо, что поедается: человек, получая силу своего врага, заключает что-то вроде союза, религиозного бракосочетания, он объявляет действительность всеобщей мистической сопричастности непреложно существующей. А через некоторое время, намеренно голодая и мучаясь жаждой, он празднует ужин своего духовного избавления, на сей раз объявляя реально существующей действительность своего незримого пока будущего.
Только потому, что эта внутренняя потребность возносить вещи на пьедестал, идеализировать их, изначально означала «вести себя творчески», мы находим ее также и на пиках человеческой деятельности, которые соответствуют самым глубоким переживаниям. На этом основании наша пиковая способность творить имеет своеобразный характер: она скорее ощущается как акт зачатия чего-то иного, чем как конечное заострение нашего самодвижения; по этой же причине внешним достижениям всегда сопутствует желание отстраниться от их воплощенной ценности. Став полными властителями жизни благодаря акту творения, мы, как никогда, близко подходим к настроению религиозного посвящения и благоговения перед высшим – это не просто особые переживания, а последние аккорды творческой активности par excellence.
Создается впечатление, словно существует нечто, что, начиная с символических изображений прадавнего божества под тысячью разнообразнейших одежд и личин сохранилось во всем, было попутчиком всем временам и народам: это сама творческая сила, которая и является обратной стороной поклонения божеству, конечным символом всего сущего и одновременно тем, что дает ему начало.
Эротика и религия
Тот факт, что религия относится к явлениям, вокруг которых нагроможден ворох разнообразнейших определений, суть которых объясняется противоречивейшим образом, связан с тем, что она по своему основному аффекту входит в ряд наших интимнейших переживаний: она связана с такими реальностями внутренней жизни, которые вполне способны или свалить нас с ног или еще крепче утвердить в нашей позиции. И потому между нами и религиозным чувством необходима дистанция – для того чтобы занять позицию теоретической отстраненности.
Изначальный сплав эротического с религиозным, возникший на основе того же витального всплеска, который (благодаря плодотворному синтезу внутреннего и внешнего) привел к возникновению сознания, в итоге специализировался до собственно телесного и собственно духовного видов наслаждения. Исходная взаимосвязь эротического и религиозного была столь же синкретичной, как и связь между всеми другими человеческими проявлениями, нынче же распознать эротический оттенок в религиозном можно лишь по специфической окраске основания и пика мистического экстаза. Особенно очевидной становится связь мистики и эротики, если провести аналогию с тем, как пробивается творческое начало в акте чисто телесного зачатия, ведь то головокружение, которое испытывается при этом, придает всему процессу характер тотального, а не лишь сексуального экстаза, и возникает ощущение как бы неотложно удовлетворенной духовности. Если духу для высшего переживания сексуального чувства необходимо привлечь и мозговое возбуждение, то, с другой стороны, в религиозной страсти, как и в любой иной интенсивной психической деятельности, с необходимостью задействована вся тоническая сфера организма; между обоими чувствами – сексуальностью и религиозным экстазом – расстилается весь массив человеческого развития, однако между ними нет непреодолимой пропасти: все их многообразие начинается единством и заканчивается единством. Собственно говоря, и религиозный пыл не мог бы существовать, если бы в нем не было заложено предчувствие того, что самое высшее в наших чаяниях может прорасти из самого земного, что таится в нас. Поэтому религиозные культы древности связаны с сексуальной символикой в значительно большей степени, чем с какими-либо другими явлениями жизни; и даже в так называемых высших религиях эта связь – хотя бы в редуцированном виде – все равно продолжает сохраняться. Кроме того, религиозные и эротические чувства по большей части разворачиваются параллельно, что достаточно глубоко проясняет их сущность, особенно в том, что связано с их идеологией.
Поистине от возвышенного до смешного один шаг: с должным почтением присматриваясь к ментальным построениям верующих, не без удивления обнаруживаешь, что в смысле трезвого рассмотрения действительности интеллектуальный мир, построенный на религиозном чувстве, по меньшей мере в одном аспекте проявляет роковое сходство с чрезмерными фантазиями влюбленного, а именно в методе, каким осуществляется там и там сотворение нового, а также в содержании этих фантазий. Различия же между ними заключаются в той ценности, которая приписывается предмету чувства: даже самая пылкая любовь не требует от постороннего взгляда, чтобы он глядел на дорогой ей предмет исключительно ее собственными ясновидяще-слепыми глазами, в то время как религиозная вера претендует на то, что ее святой образ несет всеобъемлющую правду, принять которую должен каждый. Причем последнее происходит отнюдь не из-за узколобой нетерпимости к другим культам, как часто можно услышать, а из внутренней необходимости в полном преображении посюстороннего, которая диктуется самим смыслом религиозного феномена. Имеет место и второе отличие: религиозный образ появляется благодаря еще более безудержной субъективности, которая в данном случае практически не встречает никаких препятствий со стороны реальности. Там, где любовное влечение все еще имеет своим побочным эффектом наслоение иллюзий на предмет действительности, или там, где художественное творчество, несмотря на всю свободу в сотворении образов, все же обязано задать определенный масштаб условий для их возможной реализации, там верующий проецирует свои представления без необходимости «оправдывать» их ни в отношении происхождения, ни в отношении цели, – он совершенно беспрепятственно выводит их из своей единичной души и сверхъестественным образом распространяет на все небеса.
Однако здесь присутствует лишь кажущееся противоречие: чтобы так суверенно высказываться, религиозное, конечно же, должно изолировать свой интеллектуальный мир от всего прочего профанного мировосприятия, но этот суверенитет, по сути, есть лишь эффект той всеохватности и изначальности практического значения религиозного настроения для всего, что иначе просто не смогло бы существовать; тем самым религиозное соучаствует в жизни каждого, обосновывая ее в глубине и венчая ее на пике. Это кажущееся противоречие – между всеобщностью религиозного мировосприятия и его предельной субъективностью – показывает лишь, как мало жизни улавливается в теоретизировании по поводу религиозного чувства, как бывает порой искажен образ того, что своим прототипом имеет модель высшей жизни. В вере для этого существует глубокомысленная формула о том, что Бога можно познать только в непосредственном переживании себя самого, найти в собственном сердце, и степень правдивости, которая может быть достигнута в богопознании, в данном случае наиболее высока.
Потому вечно ткущееся полотно иллюзий, как в религии, так и в эротике, не является подлежащей искоренению ошибкой, а есть, скорее, свидетельство, удостоверяющее истинную жизнь; однако во влюбленном физиологически обусловленный перехлест чувства выбрасывает в образах полноту духовного переживания – причудливые, странные, трогательные, туманно-возвышенные отражения реальности, в то время как благочестивый, желая достигнуть высшего духовного переживания, должен отречься от интеллектуальной требовательности, опуститься с ментальных высот, вернуться к менее духовному, и в результате он берется всегда за вечно прошедшее. Воистину, мощный гранитный мир, вышвырнутый внутренними силами безудержного жизненного брожения в мертвую статику! И потому это такое уютное убежище для тех, кто ищет «зонтик» и защиту от жизненных невзгод! Эта двойственность остается уделом любой религии: она – не всегда крылья и не всегда костыли.
Если бы любовь и религия воздерживались от применения рефлексии в ходе своего развития, то достигли бы лишь того, без чего совсем нельзя обойтись, ибо ничего не происходит без того, чтобы не быть и внешним достижением, и внутренним символом одновременно. Однако формы этих символов несут тем больше информации о непередаваемом, чем меньше они на это претендуют: лучше всего им это удается там, где они не стремятся отразить спонтанные экстазы и непостижимую реальность, а, наоборот, вступив, по возможности, как можно в большую связанность друг с другом, поддерживая и обусловливая друг друга, почти что без заметного участия с нашей стороны они позволяют «проговориться» нашим подсознательным интуитивным образам и оказываются в состоянии сами себя утвердить, или, как мы это называем, адекватно представить трансцендентную действительность.
Отсюда можно вывести серьезный урок как для религиозной, так и для эротической жизни: в определенном пункте их путь должен повернуть назад, к самой жизни – от иллюзий к действительности. Живущему заказан иной путь, и, словно в подтверждение невозможности двигаться вперед на каком-то отрезке, он оказывается загроможден и безнадежно завален, ведь только жизнь может отразить жизнь. Для религиозного этот поворот назад – безграничное проникновение во все, что существует, ибо сущее не может стать троном и скамейкой для ног верующего, как не является ими Вселенная для Бога! В случае же любви поворот назад, к жизни, означает ее реализацию в социальном.
Эротическое и социальное
То, что эротическое занимает промежуточное положение между эгоистическим и альтруистическим порывами, вполне очевидно: ему знакомо сужение, стягивание нашей индивидуальной воли до безразличия, до отчуждения и враждебности, так же как и расширение ее до включения изначально противостоящего нам Другого в качестве неотъемлемой части нас самих. Оба полярных чувства с течением времени постоянно меняют соотнесенность друг с другом в смысле тех оценок, которые выносятся им людьми, и то, каким образом будет разрешено их противостояние, обуславливается характером эпохи. Каждое из этих чувств всегда нуждается в другом, и значительный перекос в одну сторону мог бы оказаться довольно опасным, ибо, чтобы себя отдавать, нужно вначале владеть собой, а чтобы владеть собой, нужно уметь взять у вещей и у человека то, что не берется грабежом, а приобретается в силу открытости души как подарок. Эти две противоположности лишь на поверхности несводимо разрастаются в разные стороны, в корне же – глубочайше взаимоустремлены и нацелены на то, чтобы принадлежать друг другу: саморасточающее «я хочу быть всем!» и ненасытно-хищное «я хочу иметь все!», доведенные до высот всеобъемлющего желания, передают один и тот же смысл.
Похоже, как будто из этого материнского корня произрастает и третья, эротическая, группа чувственных отношений. Как по отношению к людям, так и по отношению к животным вполне справедлив избитый афоризм, согласно которому любовь полов есть вражда полов, и ничто так легко не переходит друг в друга как любовь и ненависть. Ведь когда изначальное себялюбие дрейфует в сферу сексуального, происходит его обострение до пароксических приступов эгоистических желаний, которые парадоксальным образом стремятся все завоеванное и присвоенное посадить на трон – даже выше себя самого.
Однако на основании такой взаимосвязанности любви и ненависти, эгоизма и альтруизма было бы ошибкой заключить, что эротика, по сути, представляет собой лишь первую ступень для таких более утонченных стадий развития, как духовный эгоизм самоутверждения человека или даже духовное братство всех со всеми. Напротив, она внутри своих пределов дает возможность развернуться всем стадиям, от примитивнейших до сложнейших, от телесно-ограниченных до духовно-освобожденных, – все они разыгрываются на ее почве. Однако в тех случаях, когда перипетии жизни привносят в эротику отношения, произрастающие на других основаниях – на почве дружбы или сострадания, – это не облагораживает ее, а, наоборот, подвергает опасности тем более серьезной, чем глубже по своему источнику инстинктивные силы, подпитывающие эротическую тягу человека. Будучи сама по себе полна творческими элементами как эгоистического, так и альтруистического типа, она самостоятельно себя расточает в обоих этих направлениях. И как прежде она с умышленной односторонностью рассматривалась лишь в аспекте ее собственнического порыва радости, сплачивающего все силы «я» на достижение желаемого, что в итоге приводило к апофеозу голой правды лишенного иллюзий эгоизма, то сейчас с таким же успехом можно рассматривать ее в аспекте альтруистическо-продуктивном: можно увидеть в личности Другого, до сих пор являвшегося только поводом для собственной чрезмерной страстности, настоящее событие жизни, которое, порождая благодарные иллюзии, утверждает иную, незнакомую правду. Прежде всего, кажется, что и «эгоизм вдвоем», который, как справедливо подозревают, является не меньшим эгоизмом, преодолевается только путем установления отношений с ребенком, то есть только в той точке, в которой социальная и половая стороны любви, примирившись, дополняют друг друга. Однако половая любовь, осуществляющая свое назначение сугубо в телесном смысле, имеет характерную черту, заключающуюся в том, что это физическое действо уже имплицитно содержит в себе все, чему на духовном уровне еще предстоит развиться. Хотя по праву можно сказать, что любовь создает двоих людей – того, кто рождается от физического соединения, и идеального Андрогина, рожденного от духовного соития, – тем не менее именно ребенок является тем, кто впервые выводит пару из состояния любовного оцепенения. По крайней мере настолько, насколько осуществляется социализация более примитивного причинно-следственного отношения «течка – приплод» до сознательной мотивации «любовь – ребенок».
Darmowy fragment się skończył.